— Так.
— Секрет, но вам я скажу. Я заходил к Прудникову, чтобы получить консультацию по поводу одной занятной вещицы. Он, знаете ли, большой специалист по антиквариату. Кроме того, у него обширные связи, так что в случае затруднения он всегда в состоянии проконсультироваться с профессионалами.
— Чего не знаю, того не знаю, а врать не буду. И вообще, это к нашему делу касательства не имеет.
— Об этом предоставьте судить мне.
— Ничего не выйдет, майор. Вещи той уже нет, и судить не о чем.
— Подарил одной бабе. Что она языком вытворяет — с ума можно сойти!
— Чье, ее? Фи, майор, мы с вами воспитанные люди! И потом, я у них, болезных, документы никогда не спрашиваю. Но, если интересуетесь, могу познакомить. Она по вечерам возле “Космоса” гуляет, такая худенькая, крашеная...
— Это непременно, — пообещал майор. — Только немного позже. Расскажите, зачем вы шли к Прудникову сегодня утром.
— А кто вам сказал, что я шел к Прудникову? Просто шел себе мимо... Что, опять не пойдет? — спросил он, видя, как скривился Селиванов.
— Ни в какие ворота не лезет, — подтвердил его опасения майор. — Шел он себе мимо... Попробуйте еще раз.
— Экий вы, право... Ну хорошо, я шел к Прудникову. У нас была назначена встреча.
— Хотели взорвать стадион... Ну что вы, в самом деле? Я его просил присмотреть хорошее ожерелье по сходной цене, договорились, что зайду сегодня. Прихожу, а у подъезда только что пожарников нету. Я покрутился вокруг: что, думаю, тут делается, неужели Прудникова грабанули? А меня тут под белы рученьки, дубиной по почкам и в кандалы...
— А для чего вообще мужики покупают украшения? Может быть, я пол хочу сменить, откуда вы знаете?
— Неубедительно все это, гражданин Панин. Все, что вы мне тут наговорили, не перевешивает того простого факта, что на стакане в квартире потерпевшего обнаружены отпечатки ваших пальцев. Предположение, что грязные стаканы могли простоять на столе двое суток, не выдерживает никакой критики: это же все-таки не алкаш, не наркоман какой-нибудь, у него же люди бывали — культурные люди, не в пример вам, да и мне тоже. Уж что-что, а стаканы он бы убрал. Кроме того, вы, на мой взгляд, слишком хорошо знаете, что именно пропало из квартиры потерпевшего. Вы часто бывали там раньше и могли не спеша разработать план ограбления, наметить то, что нужно вынести в первую очередь. Замечу, что вы не правы — девять из десяти преступников, боясь ошибиться, потащили бы из квартиры прежде всего электронику, а уж потом, глядишь, взялись бы за картины, причем за те, на которых рамы побогаче. И вернулись вы в квартиру для того, чтобы забрать остальное, а скорее всего, для того, чтобы убрать следы своего присутствия. Вот так все это выглядит в моем представлении, и теперь я начну постепенно и методично, шаг за шагом, отрабатывать эту версию и в конце концов припру вас к стенке так, что ни вздохнуть вам будет, ни охнуть. Поэтому в последний раз предлагаю вам не валять дурака, а постараться максимально облегчить свою участь.
Договорив, он с некоторым беспокойством прислушался к своим ощущениям, стараясь уразуметь, что это так раздражает его, словно камешек в ботинке. И вдруг он понял: не было привычной уверенности, ощущения своей правоты и неизбежности только что красочно описанного финала. Что-то было не так и с этим делом, и с подозреваемым Паниным, да и с потерпевшим, коли уж на то пошло. Как-то все получалось шатко и немотивированно, и это очень не нравилось майору. И еще больше не нравилось ему то, как реагировал на эту его речь задержанный Валерий Панин по кличке Студент. Он ничуть не испугался, даже не встревожился. Видно было, что все это ему до фонаря, и слушает он вполуха, скорее из вежливости, словно не на допросе сидит, а на скучной лекции по какому-нибудь половому воспитанию подростков в детской колонии. Подследственный явно был погружен в размышления, что-то такое рассчитывал и прикидывал, взвешивал и отбрасывал, и майор вместе со всем уголовным розыском в этих его расчетах, похоже, вообще не фигурировал. Он рассеянно взял сигарету, прикурил, щелкнув зажигалкой, и выпустил в сторонку облако ароматного дыма.
— Чепуха это все, начальник, — сказал он наконец. — Во всей этой ерунде только стакан с отпечатками чего-то стоит, да и то... В общем со мной у вас ошибочка вышла. Алиби у меня, вот какая штука. Девка эта, про которую я вам говорил, подтвердит. Да еще человек десять ее коллег видели, как я ее вечером в машину сажал, а утром на том же месте высадил. Высадил и сразу поехал к Прудникову.
— Девка — свидетель сомнительный, — сказал майор, понимая уже, впрочем, что Панин говорит правду.
— А вы моего соседа снизу спросите, — посоветовал Панин. — Он нам полночи в потолок палкой стучал, всю побелку обил, наверное, а в семь утра ругаться прибежал: почему-де ему спать после трудового дня не давали.
— А он кто? — вяло поинтересовался майор.
— Прапорщик. Старшина роты в какой-то части. Вообще-то он мужик ничего, особенно когда молчит или анекдоты травит. Пить с ним интересно — в смысле, кто кого перепьет. Железный организм, я все время первый вырубаюсь. Но сильно не любит, когда у него над головой кроватью скрипят.
Майор слушал про незнакомого ему старшину, уныло наблюдая за тем, как беззвучно рушится самая многообещающая из его версий. Вдобавок ко всему, он был почти уверен, что Панину что-то известно, но точно так же он был уверен в том, что Панин своей информацией не поделится.
Студента увели. Майор послал людей проверить его алиби, в котором не сомневался, и со вздохом откинулся на спинку стула. Взгляд его скользнул по столу и задержался на кучке сигарет, лежавшей на том месте, где до этого была принадлежавшая Панину пачка. Когда Студент успел оставить на столе свой подарок, было совершенно непонятно: во время допроса майор почти не спускал с него глаз. На вид здесь было никак не меньше половины пачки. Селиванов вздохнул и с наслаждением закурил, убрав остальные сигареты в ящик стола. Он боялся признаться себе в том, что почти рад крушению своей версии: Панин чем-то нравился майору, и чем дольше они общались, тем сильнее становилась эта противоестественная симпатия. И дело тут было, конечно, не в сигаретах.
Не прошло и часа, как позвонил Колокольчиков, отправленный на дом к любящему тишину прапорщику с железным организмом. Прапорщик, судя по всему, полностью подтверждал показания Панина, от себя же передавал пожелание, чтобы “этого кобеля там у вас кастрировали на хрен”. Майор горестно покивал в трубку и пошел в столовую управления. Он, как всегда, опоздал, и картошка уже кончилась. Гоняя по тарелке скользкие макароны, Селиванов думал о том, что панинская девка, конечно же, тоже все подтвердит, и что Студента надо выпускать, хотя он и врет про свои таинственные дела с Прудниковым, и что стакан с отпечатками теперь настолько не лезет ни в какие ворота, что приобретает едва ли не первостепенное значение во всем этом неудобоваримом деле. Или, наоборот, теряет всякое значение — подумаешь, грязный стакан. Майор Селиванов однажды, отправив супругу на курорт, не мыл посуду две недели. Или две с половиной? Какая, впрочем, разница, ведь он и дома-то почти не бывал... Майор залпом допил остывший чай и отправился в свой кабинет, где его уже ждал очередной сюрприз.
В тридцати километрах от города, в жиденьком придорожном лесочке был обнаружен “мерседес” Прудникова. Обе передние дверцы и багажник машины были распахнуты настежь, бензобак пуст. Больше всего заинтересовал майора Селиванова тот факт, что все отпечатки пальцев были тщательно стерты — кто-то весьма старательно уничтожил все следы своего пребывания. Панин этого сделать никак не мог, и получалось, что он все-таки и вправду ни при чем, хотя майор просто кожей чувствовал какую-то скрытую, глубинную и очень важную связь Студента с исчезновением Прудникова.
Глава 3
— Отлично, — сказал редактор, разглядывая еще влажные снимки, разложенные по всей поверхности модернового офисного стола. — Просто блеск. Пустим это прямо в следующий номер. Как это тебе удалось? Туда же, я слышал, никого не пускали? Признавайся, Катюша, чем ты их взяла?
— Какая разница? — пожала плечами Катя, подавляя зевок. Спать хотелось невыносимо. В кабинете было тепло, и от этого в сон клонило еще сильнее.
— Как это — какая разница? — воскликнул редактор. — Ведь это, — он похлопал ладонью по снимкам, — настоящая бомба! Тебя же там ухлопать могли запросто, а ты говоришь: какая разница. Это же — ух!..
— Что ух, то ух, — вяло согласилась Катя, шаря по карманам кожаной куртки в поисках сигарет. Потом она вспомнила, что сигареты кончились еще ночью, и решила пока что потерпеть — ей страшно не хотелось давать редактору повод быть галантным.
Впрочем, редактор заметил ее движение, лихо крутнулся на вращающемся кресле и, обойдя стол, присел на его краешек перед Катей.
— Прошу, — сказал он, протягивая открытую пачку.
Катя неохотно вытянула из пачки сигарету. Редактор поднес ей огоньку и закурил сам.
— Устала? — участливо спросил он, наклоняясь вперед и накрывая ее колено своей мягкой ладонью.
— Угу, — кивнула она, аккуратно снимая его ладонь. — Вить, я пойду, а? Спать охота просто до безобразия.
— Конечно, конечно, — сказал он, ненавязчиво возвращая ладонь на место. — И почему ты, Катюша, вечно в джинсах ходишь?
— А у меня ноги волосатые, — немного резче, чем следовало, ответила она, вторично стряхивая его ладонь. Ладонь немедленно вернулась на колено и даже продвинулась немного выше. Она посмотрела прямо в водянисто-серые глазки на широком розовом лице, и выражение этих глазок ей не понравилось. — Витя, мне не до брачных игр. Я действительно устала.
— Ну, извини, — легко сказал он, убирая руку. — Надеюсь, к вечеру ты отдохнешь?
— Возможно.
— Так я заеду часиков в семь-восемь.
— Не стоит.
— Не понял.
Она вздохнула. Похоже было, что испытательный срок подошел к концу, и теперь начиналась ее настоящая работа в еженедельнике “Инга”. Теперь или — или, поняла она. Ей стало невыносимо тошно, и снова возникло знакомое ощущение западни. Ты можешь работать, как бог, или не работать вообще, носить джинсы, мини-юбку или джутовый мешок с дырками для головы и рук, тратить все свои заработки на косметику или не пользоваться ею вообще — такому вот Вите это без различно. Он не успокоится, пока не затащит тебя в постель, после чего, вполне возможно, все вернется на круги своя. Ему ведь просто нужно отметиться, и все. Вряд ли это будет долго, вряд ли это будет больно — в общем-то, можно было бы и потерпеть. Некоторые только так и живут, и ничего, вполне довольны. В конце концов, нечего корчить из себя королеву, это сейчас не модно. Противно, конечно, ведь он станет болтать, но и это вполне можно пережить — сейчас кругом все только и делают, что болтают, и давным-давно никто никому не верит. Кроме того, болтать он станет все равно, так что — какая разница? И потом, она сейчас не в таком положении, чтобы вертеть носом. В наше время таких, как она, на копейку — пачка, только свистни — толпами сбегутся.
Так что весьма желательно было бы потерпеть. Ну что, убудет от тебя, что ли?
— Так я заеду, — утвердительно повторил редактор.
— Нет, — сказала она, вставая, — не заедешь.
Редактор сделался серьезным.
— Подумай, Катюша, — сказал он. — В наше время такими, как ты, дороги мостить можно.
Он почти дословно повторил ее мысли, и от этого ей вдруг сделалось невыносимо смешно. С трудом сдержав истеричный смешок, она только криво улыбнулась и сказала:
— Ну да. Толоконникова тебе будет репортажи делать.
— А хотя бы и Толоконникова. Руки у нее, конечно, не тем концом вставлены, зато ноги...
Он мечтательно закатил глаза и даже поцокал языком от приятных воспоминаний. Катя молча стояла, терпеливо дожидаясь окончания этой пантомимы. Когда редактор открыл глаза, она спросила:
— Какое будет задание?
— Задание? Какое задание? Ах, задание... Пока никакого. Отдохни, выспись... подумай. Завтра позвонишь и скажешь, что надумала. Тогда посмотрим, какое задание тебе давать, и давать ли вообще.
Давно копившееся напряжение вдруг разрядилось в короткой, но разрушительной вспышке, и Катя раздельно и громко сказала, глядя прямо в поросячьи глазки:
— А не пошел бы ты на...
Редактор все еще сидел на краю стола. Теперь он встал, и Катя поняла, что он борется с желанием ударить ее.
“Попробуй, — мысленно сказала она, — и тебя ожидает сюрприз. Костей не соберешь, половой гигант... Казанова ограниченного радиуса действия.”
Через несколько секунд редактор, справившись, по всей видимости, со своими дремучими инстинктами, бесцветным голосом сказал:
— Пошла вон, шалава. И можешь не возвращаться.
— Всего хорошего, — сказала Катя, подхватывая с пола свой желтый кофр. — Кстати, — добавила она, оборачиваясь от самых дверей, — Толоконникова сказала, что ты импотент.
Это, конечно, была детская месть, но, идя по коридору редакции, Катя испытывала своеобразное горькое удовлетворение. Пускай теперь разбираются, кто кому что сказал... Черт, фотографии я у него оставила, вспомнила она, но тут же махнула рукой — пусть подавится, хряк, да и пленка, в любом случае, у меня.
Залитая прозрачным пластиком карточка представителя прессы в такт шагам хлопала ее по груди, и она раздраженным жестом сорвала ее и небрежно засунула в карман.
У лифта томилась, строя глазки всем подряд, тоже отягощенная кофром Толоконникова. Катя, не удержавшись, внимательно посмотрела на ее ноги. Ноги были как ноги — длинные, стройные, удлиненные высоченными каблуками, облитые лайкрой, немного чересчур выставляемые напоказ — в общем, вполне ординарные ноги без видимых изъянов.
— Привет, — проворковала Толоконникова. Она никогда не разговаривала, предпочитая нормальной человеческой речи это горловое воркование сексуально озабоченного голубя. Впрочем, иногда она переставала курлыкать и начинала визжать, как циркулярная пила. Это происходило в тех случаях, когда Людочка Толоконникова полагала себя несправедливо обделенной дарами земными — о существовании даров небесных она, похоже, просто не догадывалась.
Катя кивнула в ответ на приветствие, машинально продолжая разглядывать сверкающие ноги Толоконниковой. Проследив направление ее взгляда, та удивленно приподняла тонко прорисованные на кукольном личике брови.
— Что ты так смотришь? Туфли нравятся? Это мне Витя подарил.
Отупевший от недосыпания разум почти без боя сдался зловредному бесу, и Катя сказала:
— Туфли? Да нет, не то. Я все никак не пойму, с чего он взял, что у тебя кривые ноги.
— Кто? — вскинулась Толоконникова.
— Да Витя твой, кто ж еще. Ну, куда этот лифт запропастился? Пойду-ка я, пожалуй, пешком.
Она поправила на плече ремень кофра и скрылась на лестнице прежде, чем опешившая Толоконникова нашлась, что ответить.
На улице опять лило. Катя попыталась вспомнить, где оставила зонтик, но вспоминались только ночные улицы, красно-синие огни на крышах милицейских машин, дождь — кажется, зонтика при ней не было уже тогда, — развороченные взрывом внутренности какого-то склада, лаково блестящая кровь на цементном полу, обгорелые, распотрошенные картонные ящики, битое стекло и пронзительный, дурманящий запах спиртного, исходящий от огромных, быстро испаряющихся луж... Омоновцы, как всегда, сохраняли каменное выражение лиц, но ноздри трепетали, втягивая этот запах — какой же трезвый не мечтает сделаться пьяным, особенно если он русский? Кого-то били прикладом и волокли к машине, кто-то невидимый стонал и матерился плачущим голосом, временами начиная надсадно кашлять и отхаркиваться, слышались деловито взвинченные голоса, короткие команды, и вдруг кто-то начал палить из темноты, и она успела трижды щелкнуть затвором камеры, ловя вспышки выстрелов, а потом там что-то тяжело упало, коротко заорали, заматерились в два голоса, послышалась какая-то возня, глухие звуки ударов, и мимо проволокли еще одного в черной кожаной куртке, с черной растрепавшейся шевелюрой и черным от заливавшей его крови лицом, безвольно обвисшего, с болтающейся из стороны в сторону головой...
Пропал зонтик, решила она и, подняв воротник куртки, шагнула под дождь, поднимая руку навстречу плывущему в сплошном потоке машин зеленому огоньку.
Таксист, хвала создателю, оказался молчаливым и не стал выражать свое неудовольствие, когда она попросила его подняться вместе с ней наверх за деньгами — милицейский капитан, пропустивший ее туда, где она побывала этой ночью, оценил свою любезность недешево, и теперь в ее бюджете зияла обширная дыра. Получив свою мзду, таксист все так же молча кивнул и скрылся в лифте.
Катя вернулась в тепло и тишину своей однокомнатной квартиры. Привычным жестом поставив в угол тяжелый влажный кофр, с облегчением стянула мокрую куртку и ботинки и прошла в комнату. Несмотря на то, что она прожила в этой квартире уже пять лет, комната больше походила на зал ожидания, чем на жилое помещение. Скудная меблировка терялась на фоне множества фотографий, заменявших обои. В квартире стоял слабый, но явственный запах реактивов, причудливо смешивавшийся с кошачьим запашком, уже пошедшим на убыль, но все еще легко узнаваемым. Этот запашок остался после единственной ее попытки завести домашнего любимца. Дымчатый красавец Муса, впоследствии из-за своих феноменальных способностей переименованный в Гидранта, так и не прижился в Катиной холостяцкой берлоге и был отдан на перевоспитание в сельскую местность. После расставания оба вздохнули с облегчением — Катя, во всяком случае, вздохнула именно с облегчением, и с облегчением же раздарила знакомым кошковладельцам всевозможные кошачьи причиндалы вроде ошейника против блох и специального пластикового корытца с решеткой, похожего на кювету — патентованного кошачьего туалета. Муса-Гидрант всего этого не признавал, полагая ошейник унизительным для своего достоинства, а идею справлять нужду в определенном месте — бредовой и смехотворной. Катя могла его понять. Она тоже не любила ошейников и общественных уборных. Вся беда в том, подумала она, что люди, в отличие от кошек, давно привыкли в тех случаях, когда окружающая среда вступает в конфликт с их чувством собственного достоинства, подавлять именно это чувство, а не среду. Мусе-Гидранту это качество было абсолютно чуждо, и в результате он отправился на чью-то дачу мучить и убивать мышей. Еще Кате подумалось, что именно Гидрант сумел бы по достоинству оценить ее сегодняшнюю выходку в редакции, и она впервые пожалела, что избавилась от этого желтоглазого бандита.
Она прошла на кухню и вяло, безо всякого энтузиазма покопалась в холодильнике. Она не ела со вчерашнего дня. Кадры из ее ночного репортажа все еще стояли перед глазами, а содержимое ее холодильника совсем не возбуждало аппетит. Уж если и могли что-нибудь возбудить эти сморщенные морковки в отделении для овощей и кастрюлька позавчерашней молочной овсянки, так это чувство глубокой жалости.
Тем не менее, в тускло освещенных недрах Кате удалось отыскать огрызок полусухой колбасы, и она без воодушевления сжевала его с горбушкой черного хлеба. В шкафчике над раковиной хранилась резервная пачка сигарет. Рядом с пачкой обнаружилась початая бутылка джина, позабытая здесь с самого дня Катиного рождения, то есть с четвертого августа. Пожав плечами, Катя сняла ее с полки и поставила на стол. Зажигая сигарету и наполняя рюмку, она припомнила, что в последний раз пила из этой бутылки чуть больше месяца назад, в день, когда ее приняли на работу в “Ингу”.
Работа в еженедельнике пришлась очень кстати — Кате очень не нравилась скорость, с которой тратились деньги, вырученные от продажи родительской квартиры. Квартира у родителей была большая, оставшаяся от деда — большого и сильно засекреченного физика. Засекречен он был настолько, что Катя видела его всего два или три раза в жизни. Последнее их свидание состоялось, когда дед лежал в блестящем красном гробу, установленном в кузове специальной машины, и готовился к поездке в крематорий. Кате тогда было шестнадцать лет, и похороны этого постороннего пожилого человека оставили ее вполне равнодушной. Каким-то образом Катиным родителям разрешили переехать в его квартиру — возможно, в знак благодарности за его былые заслуги, а может быть, в качестве аванса: Катин отец, хоть и был куда менее засекреченным, работал в том же ведомстве и к сорока годам достиг многого. Злые языки поговаривали, что его успехи во многом объясняются тем, что он женат на дочери своего начальника. Катя мучилась, когда в школе или во дворе до нее доносились отголоски этих сплетен, и дралась жестоко и беспощадно, не признавая поражений и потому всегда, в конечном итоге, одерживая победы. На нее жаловались, предъявляя расквашенные носы и подбитые глаза жертв, вопиющие к небу об отмщении. Отец, угрюмый молчун, всегда, сколько помнила его Катя, погруженный в работу, безмолвно озирал нанесенные его чадом увечья и, пожав плечами, уходил в кабинет, предоставляя маме самой улаживать конфликт. Мама плакала, но Катя была тверда — в молчании отца ей чудилось одобрение. Скорее всего, так оно и было — отец говорил редко, и она с детства научилась понимать его молчание. Гораздо позже она с удивлением поняла, что мама так никогда и не овладела этим искусством, казавшимся ее дочери таким же естественным, как дыхание.
Тряхнув головой, она залпом выпила едкое содержимое рюмки и глубоко затянулась сигаретой. “Воспоминаниям место на полке, — в который уже раз решила она, — а тебе, моя милая, давно пора на боковую.” Странно, но сон как рукой сняло. Тишина в квартире угнетала, Катя почти физически ощущала ее давящий вес. Невольно она вспомнила, какой тяжелой была тишина в большой дедовской квартире после того, как родители погибли в автомобильной катастрофе и она осталась одна. Она бродила из одной огромной комнаты в другую, проводя рукой по лоснящимся тусклым блеском реликтовым шкафам и сервантам, трогая потертый плюш глубоких кресел, легонько прикасаясь к тяжелой ткани портьер и до звона в ушах вслушиваясь в тишину. Фотографии смотрели на нее со стен, не сводя застывших глаз с ее ссутуленной фигуры, бесшумно двигавшейся по квартире. Она выдержала три месяца этой тишины, а потом продала квартиру, переехав в этот скворечник под самой крышей шестнадцатиэтажной башни, облицованной уже начавшей сыпаться белой фасадной плиткой. Реликтовую мебель и тяжелые портьеры она продала вместе с квартирой, взяв за все это великолепие какие-то гроши: подумать было страшно — тащить все это на шестнадцатый этаж, да и не вместила бы ее новая квартира этих полированных монстров довоенной выделки.
Она торопливо налила себе еще и выплеснула спиртное в рот, не почувствовав вкуса. “Хватит, подруга, — сказала она себе. — Не ровен час, ты еще начнешь себя жалеть.”
Прихватив со стола пепельницу, она вернулась в комнату и ткнула пальцем в клавишу стереосистемы. Дорогая японская система басовито взревела, заставив завибрировать стекла — это была единственная, не считая фотоаппарата, дорогая вещь в доме. Тишина разлетелась вдребезги, но легче не стало — тишина была лишь одним из проявлений пустоты, а пустоту не заполнишь громким звуком.
Повалившись на кушетку, Катя стала думать о том, что хорошо было бы поступить так, как поступил Алеша Степанцов. Ей всегда было приятно думать об Алеше Степанцове — в его поступке, оцененном всеми как не слишком умное чудачество, виделась ей какая-то надежда, просвет какой-то чудился ей в диковинном номере, который отколол однажды флейтист Алеша Степанцов, худой длинноволосый вундеркинд с лицом херувима, единственный сын жившего в соседнем подъезде профессора консерватории. В одно прекрасное апрельское утро студент второго курса консерватории А. Степанцов вышел из дома, положив в карман флейту, и вернулся через три года — еще более длинноволосый, загорелый и окрепший, но все такой же вежливый и интеллигентный. Рыдающий от счастья отец в два счета восстановил блудного сына в консерватории, и все пошло своим чередом. Когда Катя однажды спросила Алешу Степанцова, где он пропадал три года, тот спокойно ответил, что ходил в Индию. “Неужели пешком?” — не поверила она. “Ага”, — кивнул Алеша и заторопился по своим делам. Немного позднее Кате, чье воображение несказанно поразила сама идея такой прогулки, удалось разговорить Алешу и выведать у него кое-какие подробности. Оказывается, он действительно пешком добрался до Индии и вернулся обратно, зарабатывая пропитание игрой на флейте. Его подкармливали и грели у костров пастухи и геологи, а он играл им на флейте. Однажды он играл для личного состава пограничной заставы, а следующей ночью пересек государственную границу на участке этой заставы. Проводника у него не было, потому что не было денег, но он благополучно перебрался на ту сторону и как-то ухитрился не заблудиться в горах, пользуясь при этом компасом, который ему подарили геологи. Компас этот он принес домой и всерьез полагал, что тот хранит его от бед подобно талисману.
Катя улыбнулась. Как всегда, воспоминание об Алеше Степанцове подняло ей настроение. Она потушила сигарету и вдруг поняла, что снова смертельно хочет спать. Нажав кнопку на пульте дистанционного управления, она выключила музыку и закрыла глаза.
Было без трех минут десять, и Арон Исакович Кляйнман уже звонил в дверь квартиры коллекционера Юрия Прудникова.
Сидя за колченогим кухонным столом, Катя деловито расправлялась с яичницей. Накануне, хорошенько выспавшись, она заставила себя спуститься в магазин, и теперь элементарная порядочность вынуждала ее потреблять то, что она купила. Кроме того, с детства в ее сознании укоренилась мысль, что плотный завтрак необходим организму. Плотный завтрак всю жизнь претил ее натуре, и она годами могла спокойно обходиться без этой необходимой организму вещи, не ощущая при этом ни малейшего дискомфорта, но в тех редких случаях, когда она принимала очередное твердое решение взяться за ум и перестать валять дурака, она всегда начинала самоистязание именно с плотного завтрака. Возможно, именно поэтому все ее начинания кончались пшиком — на сытый желудок она соловела и уже не хотела великих свершений, вполне удовлетворенная тем, что было в наличии.
Сейчас перед ней стояла сверхзадача — найти работу и попутно продать вчерашний репортаж какой-нибудь газете или, еще лучше, журналу, пока его не успела напечатать “Инга”. Прихлебывая обжигающий кофе, она смотрела, как из-за крыши соседней шестнадцатиэтажки несмело выглядывает краешек солнца. Тучи ушли, и погода обещала быть отменной, что было очень плохо для Катиных планов — ей сразу расхотелось мотаться по редакциям, а захотелось взять камеру и отправиться бродить по старым улочкам центра. Она давно замыслила серию снимков под рабочим названием “Окна старого города”, и теперь, когда свободного времени вдруг стало навалом, у нее нестерпимо чесались руки. “Так тому и быть”, — решила она, залпом допивая кофе. В конце концов, денег у нее еще сколько угодно, почти пять тысяч долларов, и с поисками работы можно повременить. А репортаж... Да черт с ним, с этим репортажем, что я, другого репортажа не сниму?! А вот Толоконникова не снимет. Она только трусики умеет снимать, с репортажами у нее туго...
Настроение сразу улучшилось, и даже плотный завтрак, казалось, перестал оказывать свое угнетающее воздействие. Катя надела просохшую куртку, подхватила кофр и выскочила из квартиры, малодушно пообещав себе, что вымоет посуду, когда вернется.
Асфальт все еще был сырым после ночного дождя, но безоблачное небо сулило теплый день. Презрев такси, она зашагала в сторону автобусной остановки. Утренняя волна пассажиров уже схлынула, оставив вокруг пластикового навеса россыпь окурков и затоптанных билетов, и подошедший автобус оказался полупустым. Катя села на свободное место, поставив кофр на колени, и стала смотреть в окно, стараясь не слушать, как в автобусе ругают правительство. Мимо неторопливо проплывали вызолоченные осенью микрорайоны. Это оказалось неожиданно красиво — настолько, что она едва не пропустила свою остановку. Выскочив из автобуса в последнюю секунду, она зацепилась кофром за чугуннолицую квадратную бабищу, загородившую дверь своим могучим торсом. Створки двери с шипением сошлись, отрезав хриплые вопли оскорбленной гражданки. Катя сдержалась и не стала показывать ей язык, хотя и испытывала сильное искушение сделать что-нибудь в этом роде. Ее опьяняло ощущение полной свободы. Больше не надо было тащиться по утрам в редакцию, высасывать из пальца темы репортажей и мотаться день и ночь по огромному городу, выискивая, вынюхивая и тщательно запечатлевая грязь, грязь и еще раз грязь, грязь пополам с кровью, грязь пополам с деньгами и просто грязь со вшами и пустыми водочными бутылками по углам, с сифилисом и грязными шприцами... Больше не надо было ежедневно приносить свой ушат помоев в обставленную по последнему писку офисной моды редакцию и сдавать его свинорылому Вите, сладострастно зарывающемуся в глянцевые отпечатки и только что не хрюкающему от удовольствия; не надо было отпихиваться от потных лап и старательно обходить скользкие темы, словно имеешь дело с сексуальным маньяком, и не надо было, черт побери, рассчитывать время и сетовать на то, что в сутках всего двадцать четыре часа... Правда, вместе со всем этим отпала необходимость раз в месяц выстаивать очередь в кассу за зарплатой, но об этом Катя решила пока не думать, чтобы не портить это восхитительное ощущение свободы разной бытовой дребеденью.
Она вступила в старые кварталы, как охотник вступает в лес в первый день охотничьего сезона. Глаза неустанно шарили по стенам и крышам, а руки лежали на камере, как на ложе двустволки. “Руки на затворах, голова в тоске...” Отец очень любил Окуджаву. Больше Окуджавы он любил, пожалуй, только свою работу, да еще иногда, впрочем, довольно редко, ее, Катю.
Потом она забыла обо всем постороннем, потому что началось то, что она, подобно своему отцу, любила больше всего на свете — работа. “Конечно, — подумала она мимоходом, — мне легко любить свою работу: все-таки я не гайки калибрую и не строчу семейные трусы. Хотя вот Толоконникова, например, свою работу не любит, для нее фотографировать — все равно, что трусы строчить или мешки с мукой разгружать.