– А ваш мэр самостоятельно в сортир дороги не найдет, не то что в губернаторское кресло, – закончил за него Глеб.
– Правильно говоришь, – вынимая из кармана бренчащую связку ключей, согласился Аршак. – Хорошо вопрос изучил, э? Вижу, ты не бандит, к братве отношения не имеешь. ФСБ?
Глеб промолчал. Багдасарян отодвинул в сторону одну из висевших на стене картин, еще немного побренчал ключами и со скрипом открыл тяжелую квадратную дверцу вмонтированного в стену потайного сейфа.
– Сейчас, – бормотал он, роясь в сейфе, – сейчас получишь свои бумаги...
Глеб подумал, что надо бы приказать ему отойти от сейфа и найти бумаги самому, но потом решил: пускай. Убивать безоружного – дело привычное, но неприятное. Пусть копается, надо дать ему шанс. А он хорошо держится, этот старый бандит...
– Кстати, – сказал он в спину Аршаку, – хочу напоследок сделать тебе маленький подарок.
Плечи Багдасаряна перестали шевелиться, шуршание бумаг в сейфе стихло.
– Какой подарок, э? – спросил Аршак, не поворачивая головы.
– Хочу, чтобы ты знал: Гамлет перед тобой ни в чем не виноват. Просто я быстро стреляю – намного быстрее, чем он.
Багдасарян медленно повернул голову, и Глеб увидел его темное, обезображенное следами давних схваток, изборожденное морщинами и складками лицо.
– Спасибо, – глухо произнес Аршак. – Это правда подарок. Не маленький – большой. Как будто сын родился, понимаешь?
– Понимаю, – ответил Глеб. – Потому и сказал. Хотя, может, зря.
– Зачем зря? Не зря. Совесть чище будет – разве плохо, э?
– На моей совести одним пятном больше, одним меньше – никакой разницы, – сказал ему Глеб. – Да и на твоей тоже. Так что давай пошевеливайся, ищи бумаги.
– Уже нашел, – сказал Аршак и резко развернулся к Глебу всем корпусом, держа в руке старый, уродливый, сизый от долгого употребления ТТ.
Глеб выстрелил из обоих пистолетов одновременно. Аршака отбросило к стене; еще секунду он стоял на ногах, цепляясь левой рукой за дверцу сейфа и делая безуспешные попытки поднять ставший чересчур тяжелым для него пистолет, а потом выпустил дверцу и тяжело рухнул на пол.
– Я же предупреждал, что быстро стреляю, – сказал Глеб и, перешагнув через тело, подошел к открытому сейфу.
Бумаги, о существовании которых никто не знал наверняка, действительно были здесь, лежали на самом верху. Глеб не стал смотреть, что еще имеется в сейфе, а просто смял чуть тронутые желтизной страницы и поднес к ним зажигалку. Потом, спохватившись, вынул из кармана магнитофонную кассету, подошел к столу и переложил свою кассету в пластиковый чехол, где до сих пор лежала кассета с компроматом на Косарева. Он вернулся к стеллажу и поставил ее в свободную ячейку. Кассету Аршака Глеб разломил пополам, вынул оттуда ленту и бросил шуршащий ворох пленки в костер, который набирал силу в сейфе. Потом где-то в углу под потолком заверещал пожарный извещатель, и Сиверов понял, что ему пора.
По дороге к выходу ему пришлось застрелить двоих вооруженных людей, и еще трое погибли во дворе, когда Глеб остановился на бегу, развернулся к преследователям лицом и стрелял, пока в обоих пистолетах не кончились патроны. Когда последняя гильза, дымясь, упала в аккуратно подстриженную траву английского газона, во дворе не осталось никого, кроме Глеба Сиверова. В наступившей тишине Слепой услышал вой множества сирен. Тогда он перебежал двор, одним прыжком перемахнул через стену, открыл заранее заготовленным проволочным крючком канализационный люк, бросил крючок вниз, спустился следом и аккуратно задвинул за собой крышку.
Никем не замеченный, он выбрался из канализации почти в трех кварталах от дома покойного Аршака Багдасаряна, где уже было полно спасателей и милиции. Машина стояла там, где он ее оставил, то есть прямо перед люком. Сиверов спокойно сел за руль, запустил двигатель, потом снял и выбросил в окно латексные перчатки, после чего с огромным удовольствием закурил свою первую в этот день сигарету.
Глава 13
Боль в сломанной руке была адская – Костя даже представить себе не мог, что бывает такая боль. Но сознания он не потерял, и поначалу это вовсе не показалось ему удивительным или странным – ну, не потерял, и что с того? Сроду он сознания не терял, не потерял и теперь, потому что голова крепкая да и организм не подкачал... И вообще, чем терпеть такую зверскую, ни с чем не сообразную боль, лучше было бы с полчасика поваляться без сознания. А еще лучше – часок. Тогда, глядишь, боль и утихла бы сама собой, сообразив, что раз ее никто не чувствует, то и болеть незачем. А Костя бы очухался, отряхнул пыль с ушей, встал бы да и пошел себе тихонечко домой...
Встал и пошел? Только теперь Костя Завьялов припомнил, где находится, как сюда попал и по какой такой причине ему больно, и испытанный им шок был настолько силен, что даже боль временно отступила на второй план. Видно, шарахнуло его все-таки крепко, раз он ухитрился хотя бы на время забыть, в какую трясину загнал его хитрый москвич. Ведь он же нарочно это сделал, гад! Как пить дать нарочно!
Костя сел, со стоном придерживая поврежденную руку, и огляделся. Поначалу ему показалось, что разрушенная башня старого маяка стала как-то ниже, приземистей, но тут он проморгался и понял, что ошибся: башня стояла, как стояла, и ничего ей не сделалось, только из черного дверного проема, да и изо всех щелей тоже, рваными клочьями выползал серо-желтый дым. Вместе с дымом оттуда, из темноты, клубами валила известковая пыль – та самая, что ровным слоем покрывала Костино лицо и одежду, скрипела на зубах и лезла в ноздри. Дым вонял едко и кисло, но он редел буквально на глазах, да и пыль мало-помалу начала оседать, так что катаклизмы, по всему видать, на сегодня закончились.
Постанывая сквозь стиснутые зубы, Костя поднялся на колени и поискал глазами Эдика. Искать остальных, пожалуй, не стоило: вряд ли они теперь могли причинить Косте какой-нибудь вред, ох вряд ли! Да и зрелище, которое в данный момент являла собой эта троица, наверняка трудно было назвать аппетитным. Ведь как рвануло, и прямо у них в руках! Головы небось поотрывало начисто, и не только головы...
Эдик лежал на пороге маяка лицом вниз, густо запорошенный пылью, как надгробное изваяние в каком-нибудь заброшенном склепе. Сквозь пыль тут и там проступала густая темная кровь с какими-то неопределенными, почти черными сгустками. Косте не хотелось разбираться, принадлежала эта кровь Эдику или кому-то из его подручных. Вообще-то, скорее всего эти черно-красные брызги, комки эти тошнотворные, были всем, что осталось от Гамлета. Уж кого-кого, а его-то точно разнесло в мелкие клочья. Внутри маяка, поди-ка, все стены сверху донизу забрызгало, похоронить будет нечего...
Эдик лежал не шевелясь и, кажется, даже не дышал. Его черные волосы посерели от набившейся в них пыли, серая, будто из камня высеченная, рука сжимала такой же серый, каменный револьвер. Автомат валялся метрах в полутора, заклинившись в щели между двумя булыжниками и косо задрав к небу изогнутый рожок магазина. Костя подумал, не подобрать ли его, – вещь-то хорошая, дорогая, – но тут же, не сходя с места, решил, что с оружием он набаловался на всю оставшуюся жизнь. Все, хватит! Прощай, оружие, как сказал писатель... Как же его звали-то, писателя этого? Мордатый такой, с бородой, в свитере еще ходил – Костя видел портрет и фамилию знал когда-то, а вот сейчас не мог припомнить, хоть убей. Видно, шарахнуло его и впрямь от души.
Он сделал два неуверенных шага в сторону берегового обрыва, намереваясь вернуться на яхту, но сразу остановился, сообразив, что на яхту ему нельзя. Яхта-то Аршака, и люди, которые там остались, тоже работают на него. Блондинки не в счет, но там есть еще два человека команды, а Костя сейчас в таком состоянии, что ему хватит и одного. И вообще, сейчас самое время подумать, как быть дальше. Ведь ему, пожалуй, не только на яхту, но и в город нельзя! Сведения, которые он сам, добровольно, передал людям Аршака, оказались не просто неверными – они были смертоносными. И как это будет выглядеть, если из всей отправившейся к маяку компании в город вернется только он один – он, который всех туда заманил, как Иван Сусанин? Однозначно это будет выглядеть так: Аршак ему и слова сказать не даст, только увидит его и сразу шлепнет.
Костин разум заметался в поисках выхода. Время поджимало: внизу наверняка слышали взрыв и ломали головы, пытаясь понять, что это было. А ну как решат подняться сюда и поглядеть?
В кармане у Эдика вдруг зазвонил мобильный телефон – не в брюках, где гранаты, а в куртке, сбоку. Костя даже видел его краешек, торчавший из кармана. На корпусе мигала, все время меняя цвет, контрольная лампочка, и Завьялов целую секунду думал о том, как это может быть: лампочка одна, а цвета разные? Потом он спохватился: думать ему сейчас следовало не об этом. Ведь звонили-то почти наверняка с яхты – узнать, что у них тут грохочет и не требуется ли помощь.
Решение пришло само собой. Это было не самое лучшее решение, и Костя дорого бы дал за то, чтобы его не принимать, но, с другой стороны, что ему еще оставалось? Из города надо было уходить – сегодня, сейчас, вчера. Если говорить начистоту, то в него вовсе не следовало возвращаться. Даже чтобы собрать вещи и забрать из тайника под половицей свои сбережения – все равно не следовало, ни под каким предлогом. Надо было идти на шоссе, останавливать попутку и удирать из города прочь, куда-нибудь подальше от Аршака и его головорезов. Например, в Москву. А что? Москва большая, в ней всем хватит и места, и денег...
Да, денег. Деньги на дорогу нужны, а где их взять?
Телефон в кармане у Эдика, угомонившийся было, снова принялся звонить. "Телефон, – подумал Костя, – тоже денег стоит, хотя много за него (подержанный) не возьмешь, тем более при срочной продаже. Но ведь есть еще и бумажник, а если поискать, то в карманах у Эдика наверняка найдется еще что-нибудь более ценное, чем две осколочные гранаты... Эх, жалко, Гамлета порвало! На нем ведь и рыжуха была, и котлы золотые, и перстни... Где это все теперь искать?"
Поколебавшись пару секунд, Костя решил в башню не ходить – мало ли, вдруг потолок рухнет, да и вообще... Вообще, судя по виду и манерам Эдика – живого Эдика, а не того, что валялся сейчас на пороге маяка, похожий на пустой мешок из-под муки, – из дому без денег он никогда не выходил, и содержимого его карманов Косте должно хватить хотя бы на дорогу до Москвы. "Штука баксов, – подумал Костя с тоской. – Целая штука баксов дома, под половицей, – кому она теперь достанется? Клавке? Мышам? Твою мать, ведь ни одной бумажки не успел разменять, берег, экономил... Зачем? Чтобы вот так, зазря, пропало?"
Досада, как это всегда случалось у Кости Завьялова, моментально переросла в злобу, а злиться просто так, ни на кого, Костя не умел – злобу нужно было выплеснуть, для чего требовался объект. Долго искать объект не пришлось, он был рядом, под рукой, точнее, под ногами. Забыв о собственной боли, Костя от души хватил Эдика ногой, целясь в ребра. Над телом взлетело облачко серой известковой пыли; оно, тело, показалось Косте твердым, как дубовое бревно, и таким же тяжелым. Эдик не шелохнулся. Осознав, что пинает труп, Костя опустил уже занесенную для нового удара ногу, наклонился и, ухватив Эдика за плечо здоровой рукой, одним сильным рывком перевернул его на спину.
На той половине лица, которой Эдик раньше прижимался к земле, пыли не было, зато вся она оказалась залита кровью. Зрелище было жутковатое; теперь физиономия Эдика напоминала уже не надгробие, а какую-то дьявольскую маску из театра ночных кошмаров: половина серая, как камень, а другая – страшное черно-красное месиво, блестящее и вязкое, как уже начавший подсыхать лак для ногтей. Костя не сумел сдержать испуганный возглас, когда посреди этой жуткой маски вдруг распахнулись глаза.
Сначала Эдик смотрел, можно сказать, в никуда, и взгляд его не выражал ничего, кроме бессловесной муки сбитого автомобилем животного. Потом этот взгляд сфокусировался на Завьялове, стал осмысленным; глаза Эдика сузились, как давеча в башне, лицо медленно перекосилось в какой-то жуткой гримасе. Костя не сразу сообразил, что эта гримаса означает – боль, злобу, ненависть? А потом до него дошло, что Эдик корчит рожи от нечеловеческих усилий, которые ему приходилось прилагать, чтобы просто пошевелить рукой.
Наконец это ему удалось – он оторвал руку от земли, согнул ее в локте и навел на Костю револьвер. Рука у него ходила ходуном, дуло прыгало, а когда Эдик попытался взвести большим пальцем курок, и вовсе мелко затряслось, прямо как отбойный молоток. Костя снова наклонился, смахнул револьвер в сторону, как муху, прижал сжимавшую оружие кисть к земле и для верности наступил на нее коленом.
– Что, сучара черномазая, кончилось твое время? – злорадно спросил Костя, выдирая из нагрудного кармана Эдиковой куртки туго набитый кожаный бумажник. – Хватит, покуражился, теперь моя очередь. А скажи, классно вас москвич уделал? Автоматами обвешались, вояки... Вам бы только ишакам хвосты крутить, уроды! Куда вы прете против русских, быдло?
Ловко орудуя здоровой рукой, он снял с шеи Эдика золотую цепь, сорвал с левого запястья часы – тоже хорошие, дорогие, даже лучше, чем были у Гамлета, – забрал мобильный телефон и распихал все это богатство по своим карманам.
– Вот и все, – сказал он, без труда выворачивая из ослабевших, испачканных пылью пальцев поверженного врага злополучный револьвер Гамлета. – Финита ля комедия, как говорят итальянцы. Мне пора, а тебе, ара, придется тут остаться. Полежишь, подумаешь, как дошел до жизни такой, что Господу Богу на небе скажешь... Ну, не поминай лихом!
Он поднялся на ноги, снова непроизвольно охнув от пронзившей боли, и навел револьвер прямо Эдику в лицо. Армянин не мигая смотрел ему в глаза; револьвера он словно не видел. Костин большой палец лег на курок и взвел его одним плавным движением. Костя увидел, как с негромким щелчком провернулся барабан, почувствовал указательным пальцем мягкое сопротивление спускового крючка. В этот момент ему почудился еще какой-то металлический щелчок, совсем тихий, будто сквозь вату, но он не обратил на этот звук внимания.
– Помолиться не хочешь? – с ухмылкой спросил он. – Вы же вроде православные?
– А ты? – с огромным трудом прохрипел Эдик и вдруг улыбнулся – вернее, попытался улыбнуться.
Боковым зрением Костя заметил, что Эдик держит левую руку в кармане брюк, и понял, что означала его предсмертная улыбка. Машинально, уже понимая, что это без толку и вообще ни к чему, он спустил курок, почти в упор послав пулю в эту издевательскую, испачканную пылью и кровью улыбку.
В следующую секунду прогремел взрыв, и сразу за ним еще один, когда от детонации взорвалась вторая граната. Костя Завьялов не почувствовал боли, впервые в своей жизни потеряв сознание.
Он пришел в себя примерно через четверть часа. Боли не было, он просто очень замерз, лежа на солнцепеке, и почему-то не мог шевелиться. Сквозь застилавшую глаза мутную пелену он увидел расплывчатые силуэты склонившихся над ним людей. Их было двое, и они переговаривались между собой голосами, доносившимися как будто с другого конца планеты Земля. "Спасатели, – подумал Костя. – Сейчас в больницу повезут. Интересно, что со мной? Машиной, что ли, сбило?"
– Добить? – спросил один из спасателей.
– Делать тебе нечего, – пренебрежительно отозвался другой, – пулю на эту падаль переводить, ствол засвечивать. Сам сдохнет как миленький. Удивляюсь, как это он до сих пор живой – без обеих ног, и все кишки наружу...
– Гляди-ка, смотрит, – с удивлением произнес первый. – Неужели в сознании?
– Какая разница? – нетерпеливо сказал второй. – Все равно это ненадолго. Давай пошли отсюда, пока менты не подвалили. Надо яхту уводить, а то засветимся. Дайверам нашим, кажись, тоже хана. Надо же было вляпаться в такое дерьмо! Все, пошли, пошли, время!
Маячившие на фоне ослепительно синего неба темные силуэты пропали из поля зрения, смотреть стало не на что, и Костя устало закрыл глаза. Некоторое время до него еще доносились шаги и голоса "спасателей", обсуждавших, не рвануть ли им прямо сейчас на Аршаковой яхте от греха подальше в Турцию, а потом вокруг стало тихо. Погружаясь в забытье, из которого ему уже не суждено было выйти, Костя Завьялов попытался припомнить, что же с ним все-таки произошло, но так и не вспомнил. Темнота навалилась на него со всех сторон, и он уже не почувствовал, как жизнь ушла и впиталась в каменистый грунт вместе с вытекавшей из разорванных артерий кровью.
* * *
Как и было заранее объявлено, пресс-конференция началась в пятнадцать ноль-ноль. Это была плановая пресс-конференция, проводившаяся регулярно, раз в полгода, для представителей городских и краевых средств массовой информации, – так, по крайней мере, считалось, хотя краевые печатные издания, не говоря уж о телевидении и радио, обычно не проявляли к этому мероприятию ни малейшего интереса. Да и городским журналистам, если уж говорить начистоту, было гораздо интереснее узнать и растрезвонить читателям, что сказал глава городской администрации на каком-нибудь банкете после третьего бокала или с кем в настоящее время спит его взрослая дочь, и в коридоры власти они обыкновенно входили без энтузиазма, даже если их туда приглашали.
Поэтому традиционная пресс-конференция, проходившая в зале для совещаний здания городской администрации, считалась мероприятием рутинным, не сулящим никаких неожиданностей. Случались, конечно, и неудобные вопросы, но их всегда можно было предугадать заранее и заблаговременно подготовить обтекаемые, ни к чему не обязывающие ответы. Строго говоря, Павел Кондратьевич Чумаков давно научился давать такие ответы без всякой подготовки: дескать, извините, не знаю, откуда у вас такая информация, а на самом деле все у нас хорошо; не верите – обратитесь к начальнику информационного отдела, он подготовил для вас пресс-релиз, там все очень подробно и доходчиво изложено...
Но сегодня перед началом пресс-конференции Павлу Кондратьевичу было как-то не по себе, и чувство это усиливалось всякий раз, когда через закрытую двойную дверь, за которой располагался зал для совещаний, до него доносился смутный рокот людских голосов. Обычно на пресс-конференцию приходило не более шести-восьми, редко – десяти журналистов; сегодня же, судя по проникавшему в кабинет гомону, их собралось не менее двух, а то и трех десятков. Это было странно, поскольку информация, ради которой им стоило здесь собраться, была строго засекречена и не проходила по официальным каналам. Впрочем, перестрелка и пожар в курортном городе – событие не из тех, которые можно засекретить. Тем более что произошло оно не глубокой ночью, когда, как правило, происходят подобные события, а средь бела дня, во время обеденного перерыва, и на месте происшествия побывала целая толпа народу – милиция, пожарные, медики...
"Пронюхали", – подумал Павел Кондратьевич, твердой рукой расчесывая перед зеркалом свои роскошные седые усы. Журналистов он не любил, полагая всех их продажными тварями, готовыми за сто долларов облить с головы до ног грязью кого угодно; к сожалению, с ними приходилось сотрудничать – вот именно для того, чтобы они швырялись пометом не в тебя, а в кого-нибудь другого. Как-то раз, будучи в гостях у Аршака Багдасаряна и уже порядком заложив за галстук, Павел Кондратьевич пожаловался хозяину на журналистов. Аршак ему, конечно, посочувствовал, но заметил при этом, что журналисты, со своей стороны, тоже считают всех до единого чиновников взяточниками и паразитами. Так что в этом, сказал Аршак, вы с ними квиты. Более того, добавил он, в большинстве случаев и журналисты и чиновники правы когда катят друг на друга бочки, потому что деньги нужны всем, и все добывают их, как умеют: журналисты пишут заказные статьи, а чиновники берут на лапу...
Рука, державшая расческу, дрогнула и замерла. Да, Аршак... Хорошо тебе было рассуждать о взаимоотношениях власти и прессы, развалившись в мягком кресле, с рюмкой коньяка в руке! Тебя они не трогали – боялись. И Ашота не трогали, и Гамлета твоего тоже, хотя что Гамлет – так, мелкая сошка, каких в любом городе хоть отбавляй... А кто-то вот не побоялся – тронул, да так, что ответить обидчику ты уже не сумеешь. Разве что по ночам ему станешь являться, завернувшись в простыню... А мне теперь от писак отбиваться, как от стаи дворовых псов, объяснять им, что с тобой случилось и, главное, почему...
На рабочем столе, хрюкнув, ожил селектор.
– Павел Кондратьевич, – прошелестела секретарша, – время. Вы просили напомнить.
Чумаков посмотрел на часы. Стрелки образовали на циферблате прямой угол – было ровно пятнадцать ноль-ноль.
– Спасибо, – сказал он, – я помню.
Напоследок придирчиво оглядев свое отражение в большом зеркале, Павел Кондратьевич решительно распахнул дверь зала для совещаний и на мгновение замер на пороге, борясь с искушением юркнуть обратно в кабинет и запереться там на замок.
Журналистов в зале была тьма-тьмущая – пожалуй, и впрямь не меньше трех десятков. По полу, скрещиваясь и переплетаясь, змеились толстые черные кабели, тянувшиеся к установленным на раздвижных штативах телекамерам, по углам торчали серебристые штанги софитов. Больших камер было три. Еще две маленькие, бытовые, Павел Кондратьевич заметил в руках у журналистов. Стол, за которым Павел Кондратьевич обыкновенно сидел, проводя совещания, был буквально утыкан микрофонами всевозможных форм, размеров и расцветок, как будто какой-то чокнутый ландшафтный архитектор, не найдя лучшего места, разбил там, на столе, клумбу. "Какой идиот их всех сюда пустил?" – с привычным безразличием выдерживая обращенные на него взгляды множества людей, подумал Павел Кондратьевич.
Впрочем, идя под перекрестным обстрелом чужих взглядов к своему месту, он успел более или менее оглядеться и понял, что не пустить все это стадо сюда было попросту невозможно. Установленные на столах перед журналистами таблички с названиями изданий были ему знакомы все до единой. Он привык к тому, что за большинством этих табличек обычно никто не сидит, а сегодня все аккредитованные в администрации города журналисты были тут как тут, вот ему и показалось, что это посторонние...
Павел Кондратьевич с солидной неторопливостью утвердился на председательском месте, поздоровался с присутствующими и, когда сидевший рядом завотделом информации подсунул ему под руку стопку бумаг, с извиняющейся улыбкой нацепил на переносицу очки.
– Мартышка к старости слаба глазами стала, – пояснил он журналистам, чтобы немного разрядить атмосферу.
Это не помогло. По залу прошелестел легкий смешок, но тут же стих, и все глаза снова уставились на него с новым выражением живого, пристального интереса. Обыкновенно в их взглядах без труда читалась плохо замаскированная скука, однако сегодня все было иначе, и Павел Кондратьевич понял, что ему придется трудно.
Завотделом информации, стреляный воробей, тоже это понимал, хотя понятия не имел, в чем тут дело. Павел Кондратьевич это знал, и явившиеся на пресс-конференцию журналюги тоже знали, а вот завотделом информации – не образования, не коммунального хозяйства, а информации! – ничего не знал, кроме обычных сплетен, так что помощи от него сегодня ждать не приходилось. Павел Кондратьевич подавил вспыхнувшее было раздражение против этого человека. В конце концов, он сам отдал Скрябину распоряжение держать информацию о перестрелке в доме Аршака под замком и не давать ее никому, ни под каким видом. Так что завотделом в данном случае был никаким не злодеем, а скорее жертвой обстоятельств, что, впрочем, не облегчало положения Павла Кондратьевича.
– Мне приятно видеть в этом зале много новых лиц, – заговорил Павел Кондратьевич, рассеянно просматривая переданные ему бумаги. – Вы редко балуете власть таким пристальным вниманием, а зря. Хотелось бы, чтобы освещение работы городской администрации в прессе было более полным и менее... э... однобоким. Чем чаще мы с вами будем встречаться, чем откровеннее станем беседовать, тем меньше будет возникать досадных недоразумений, когда журналист, что называется, слышал звон...
Он увидел скептические улыбки, услышал пробежавший по залу легкий шепоток, но сделал вид, что ничего не заметил. "Сволочи, – подумал он, с рассеянно-благодушным видом перекладывая странички в раскрытом бюваре. – Небось думаете: ну, Чумаков сморозил! Думаете, вы умнее меня... Все так думают, всегда. Каждый считает себя самым умным. Чего ж вы тогда не богатые, если умнее всех?!"
Внезапно вспыхнувшее желание сейчас же, немедленно задать этот вопрос вслух было таким острым, что Павлу Кондратьевичу стоило немалого труда его преодолеть. Он подумал, что события последних недель сильно потрепали его нервную систему и что надо бы взять отпуск хотя бы на неделю и смотаться куда-нибудь подальше от людских глаз, где его никто не знает и не станет отравлять ему жизнь. Негласная борьба за губернаторское кресло утомила его; Чумаков знал, что в этой гонке не принято брать тайм-аут, и от этого его охватывало чувство глухой, безнадежной тоски. Он никогда не думал о себе как о послушной марионетке Багдасаряна, но теперь, когда Аршака не стало, помимо обычного сожаления он ощущал какой-то странный дискомфорт. Ему как будто чего-то не хватало, но чего? Совета? Руководства? Или, как утверждали злые языки, привязанных к рукам и ногам ниточек?
Но, в чем бы ни нуждался сейчас Павел Кондратьевич, общение со скептически настроенными журналистами в перечень необходимых ему вещей и явлений не входило. Смотреть ему на них не хотелось. Оттого-то и перекладывал он в бюваре бумажки, которые в этом вовсе не нуждались, поскольку лежали строго по порядку.
– Что ж, – поднимая голову от бювара и фокусируя взгляд на точке, расположенной где-то позади сидевших перед ним подонков с их блокнотами и диктофонами, продолжал Павел Кондратьевич, – я думаю, мы построим нашу встречу по традиционной схеме. Мне передали вопросы, которые вы хотели бы мне задать, и сейчас я постараюсь по мере возможности дать на них исчерпывающие ответы. После этого вы сможете задать дополнительные вопросы, если они у вас возникнут. Так мы с вами поступали всегда, хотя многие из присутствующих здесь этого не знают... – он намеренно подвесил конец фразы в воздухе и сделал паузу, давая им почувствовать свое неодобрение, – и так, полагаю, мы будем поступать впредь, потому что... Ну, потому что это удобно и экономит время – и мое, и ваше, – закончил он простецким, доверительным тоном. – Некоторые вопросы повторяются, – добавил он, будто спохватившись, – и я не стану их зачитывать. Итак, если нет возражений, давайте приступим.
Возражения у них наверняка имелись – недаром же они притащились сюда такой толпой, – но вслух этих возражений никто не высказал, и Павел Кондратьевич приступил. Он зачитывал вопросы по бумажке, а потом отвечал – подробно, даже излишне подробно, округлыми, хорошо построенными фразами, от частого употребления сделавшимися гладкими, как обкатанная морем галька. Он говорил без конспекта, лишь изредка, когда нужно было назвать какие-то цифры, опуская глаза в бювар. Диктофоны шуршали, камеры снимали, софиты сияли по углам, журналисты бойко строчили в своих блокнотах – все шло, как обычно, и на какое-то время Чумаков даже забыл о том, что и в городе, и в его личной жизни далеко не все в порядке. Звуки собственного голоса, как всегда, оказали на Павла Кондратьевича гипнотическое воздействие, ему стало хорошо, покойно и уютно в этом набитом чужими людьми тесноватом помещении. Он был самым главным человеком и здесь, и в городе, перебивать его не смели, и, пока Павел Кондратьевич говорил, ему казалось, что это будет продолжаться вечно.
Взяв в руки очередную распечатанную на лазерном принтере страницу с вопросами, заранее переданными редакторами газет в отдел информации, он обнаружил, что страница эта последняя и что вопросов на ней всего два, да и то таких, на которые можно было ответить односложно – да или нет. В другое время он бы так и поступил – нарочитая лаконичность и деловитость добавляли ему веса в глазах общественности. Но сегодня Павел Кондратьевич отвечал на эти пустяковые вопросы долго и подробно. Неся обдуманную, солидную чепуху, он чувствовал, что делает это напрасно и что все присутствующие отлично понимают, что он попросту тянет время, и знают, зачем он это делает, но никак не мог остановиться, пока не договорил до самого что ни на есть конца.
И все-таки, как он ни старался, как ни лез из кожи, сыпля скучными цифрами доходов от курортного бизнеса и расходов на поддержание города в приличном, рабочем состоянии, вся эта говорильня заняла чуть меньше двух часов, считая и те десять минут, в течение которых он отвечал на последние два вопроса. Вогнать журналистов в тоску и скуку ему так и не удалось – они смотрели по-прежнему остро и выжидающе, а некоторые уже начали нетерпеливо ерзать, предвкушая предстоящую потеху, ради которой они, собственно, сюда и явились. Один лишь начальник отдела информации к концу выступления мэра заметно расслабился и даже хлебнул минералки, сделав при этом резкий выдох в сторону, как будто в бокале у него были не безобидные "Ессентуки", а водка.
– Ну что же, – закругляясь, сказал он и отложил в сторону ставшие ненужными листки с вопросами, – надеюсь, вы удовлетворены моими ответами. Может быть, что-то осталось неясным? Может, возникли дополнительные вопросы?
– Да, – отчетливо, как удар камнем о камень, прозвучало в наступившей тишине.
Павел Кондратьевич не успел заметить, кто это сказал. Голос был мужской; впрочем, это уже не имело значения – Чумаков знал, что ему все равно не отвертеться.
– Пожалуйста, – сказал он, – прошу вас. Кто первый?
Поднялся лес рук. "Мать вашу, – подумал Павел Кондратьевич. – Не терпится вам, сволочам".
Он обвел взглядом ряды возбужденных лиц. Те, кто постарше, держались солидно, с достоинством, а молодые прямо из кожи вон лезли, стремясь первыми поставить представителя власти в неловкое положение. Взгляд Чумакова автоматически выделял из этого стада знакомые лица, и в памяти сами собой всплывали фамилии. Особенно долго – почти целую секунду – мэр разглядывал журналиста по фамилии Оловянников, щуплого, сутулого, востроносого типа с редкими русыми волосами и в очках с мощными, как у бинокля, линзами.