Современная электронная библиотека ModernLib.Net

На своей шкуре

ModernLib.Net / Вольф Криста / На своей шкуре - Чтение (стр. 7)
Автор: Вольф Криста
Жанр:

 

 


До тех пор пока, к всеобщему удивлению, все же не возникло требование, которого он никак не мог выполнить. А ведь это, по сути, нечто вроде надежды, разве нет? Только вот надежда иной раз иссякает, неизбежно иссякает, это тоже надо признать. Когда он это осознал? Совершенно внезапно, когда они потребовали, чтобы он опроверг собственную речь, с которой выступил днем раньше, довольно радикальную речь, продиктованную отчаянием, как сказала по телефону Рената. - Отчаянием? Из-за чего? - Из-за того, что все будет потеряно, если мы сейчас не начнем заново. - Поздно, сказала я, поздно, поздно. Или я только подумала, чтобы не ранить ее еще больнее. Однако от нее донеслось как бы в ответ, очень тихо: И от отчаяния, что не возражал раньше. - И опять я, тихо: А почему он не возражал? - Потому что думал, тогда тем более все будет потеряно, сказала Рената и расплакалась навзрыд.
      Вообще-то он был для этого слишком умен. Стало быть, давно попал в тиски. Урбан, который некогда очень мне нравился, но с годами нравился все меньше и меньше. На котором я поставила крест, будто друзей у меня пруд пруди, а надо было - что надо было? Поговорить с ним? Даже теперь, даже после такого конца я знаю, что это бы ничего не дало. Тот выход, какой он избрал, каким был избран, я отвергла. Удержалась от соблазна. Мы все-таки очень разные, Урбан и я, в корне разные, это я давно знаю. И ему сказала. Людям глупее его, сказала я, я бы могла простить такое поведение. Но не ему. После чего он принципиально стал меня избегать. А я избегала его. Наши сферы более не соприкасались, и в несчастье тоже. Самый удобный вариант, для обоих.
      Ведь мало-помалу обнаружилось, что есть лишь две возможности - отречься либо от себя, либо от того, что они называли "дело", "наше общее дело", эпитеты давно отпали, все, один за другим. Этот вывод отчетливо высветил целый ряд лет.
      Кора твердит то же, что всегда: Вы слишком много думаете. Слишком много говорите. Угомонитесь. Кору куда-то вызывают.
      Из радиоприемника льется низкий голос кларнета, он по-прежнему существует. Она засыпает, без сновидений, и просыпается, когда ночная сестра приносит термометр, и опять спит, не замечает, как термометр вынимают, просыпает и шумное появление Эльвиры, и первый короткий визит профессора, о котором ей задним числом сообщает сестра Кристина. Он радовался. На улице светит солнце. Может, урожай еще оклемается. А теперь она вообще-то может сама правой рукой, свободной от капельницы, умыть себе лицо, верно? Она во всем соглашается с сестрой Кристиной и делает, как та говорит. После ухода сестры пациентка сразу же опять засыпает, просыпается, засыпает, видит, как на стене появляется солнечный луч, видит, что он двигается, исчезает, пока она спит, а потом возле койки стоишь ты и говоришь: Здоровый детский сон. Я так устала, говорю я. - Не диво, говоришь ты. А по-моему, все ж таки диво.
      Я говорю о полостях, где возникают чувства. Не могу сказать, откуда мне это известно. Понимаю, что иным вещам ты все равно не поверишь. Вообще-то они, чувства, не возникают. Они оттаивают. Словно были заморожены. Или оцепенели.
      Отчего оцепенели.
      От шока, ведь все, что я говорю и пишу, искажено ввиду того, чего я не говорю и не пишу.
      Все нормально, милая, говоришь ты. Отложим это на потом, ладно?
      Ладно. Как умер Урбан?
      Повесился. В роще. Нашли его лишь спустя несколько недель.
      Рената. Боже мой, Рената. Ей придется жить с этой картиной.
      Ты говоришь, что звонил ей. Она была очень немногословна.
      Его, говоришь ты, освободили от должности, при всех, на общем собрании. Руководство институтом должно было перейти к другому. Он опять закусил удила, забушевал, потом выбежал из конференц-зала, сел в машину и поехал куда глаза глядят. Машину он затем бросил, на сиденье лежала записка: Вам меня не найти.
      Всё, на сегодня хватит. Да, говорю я и засыпаю. Пробуждаясь, слышу в мозгу: Лишь символ - всё бренное. Эту фразу она говорит Коре Бахман, которая как раз вошла в палату. Умные люди, классики-то, говорит она. Кстати, профессия у нас одна и та же. Вы отыскиваете боль в теле, я - в другом месте.
      В душе, вы имеете в виду.
      Мне вдруг подумалось, что душу ваши хирурги никогда не находят, сколь глубоко ни режут. Потому и не верят в нее.
      Профессор любопытствует, во что же это он не верит, он стоял в дверях. Ах, вы о душе, мягко говорит он, будто речь идет о забавной зверушке. Почему же. Мы относимся к этому вполне серьезно.
      К чему, простите?
      Оказывается, к душе как повреждающему фактору. Ее никак нельзя недооценивать. Порой протекание болезни невозможно объяснить ничем, кроме таких вот нематериальных помех.
      Вы и у меня их предполагали.
      Профессор берет профессиональный тон. Нет. У нее однозначно была инфекция. Бактерии, которых мы призвали к порядку.
      А как насчет моей слабой иммунной системы?
      Н-да, говорит профессор и пожимает плечами.
      Обе женщины смеются над ним, он тоже смеется. Мы и вашу иммунную систему приструним. Однако, если можно, он хотел бы спросить, испытывает ли она сейчас боли.
      Она прислушивается к больным местам - ничего. Ну вот видите, говорит профессор, весьма отрадно. Он начинает натягивать перчатки, которые ему подает сестра Маргот. Две пары рвутся сразу, едва он сует в них пальцы. Впервые она слышит, как он чертыхается. Вечно одно и то же, говорит он, приличных перчаток - и тех уже выпустить не могут. Кого он имеет в виду, ей спрашивать незачем. Доктор Кнабе, который дежурит ночью и долго стоит у изножия ее койки, выражается яснее. Настроен он мрачно, что под стать его натуре. Толкует о дефиците, об упадке и развале. Ну разве же не позор, что в таком отделении, как это, не хватает сменных рубашек. Вы не представляете себе, говорит он, на какие ухищрения нам приходится идти изо дня в день. А кстати, как у нее с температурой?
      Такое впечатление, будто все они только и ждали минуты, когда можно будет пренебречь ее температурой и прочими болезненными симптомами, чтобы наконец сосредоточиться на собственных проблемах. Она не знает, нравится ли ей это. Оказывается, можно привыкнуть, что все внимание и все заботы направлены на тебя. Мелькает мысль, что она вправе устать. Так она и говорит доктору Кнабе, который немедля уходит, и засыпает. Опять этот гомункул, упорно летит впереди меня через подземные коридоры, в своем голубоватом свечении. Меня охватывает чувство, которому я долго ищу имя, поневоле следуя за светом, что озаряет теперь имена, накарябанные на ветхих стенах подвала и ничего мне не говорящие. Внезапно я узнаю имена умерших родственников, и безымянное чувство усиливается. На закопченной стене возле хлипкой дощатой двери - меловые каракули: Ханнес Урбан. Теперь я понимаю, что это за чувство: ужас. Огонек хочет заманить меня за щелястую дверь. Тут что-то кричит: Стой! - и от гулкого эха я резко отшатываюсь.
      Плохой сон, говорит Эльвира, я еще слышу тот крик, а Эльвира сообщает, что снов никогда не видит и во сне не кричит. Я ведь чуть было не увидела сейчас нечто такое, чего никогда бы не смогла забыть.
      По мнению Эльвиры, сестра Теа очень хорошая. Лучшая из всех сестер; кто лучший из врачей, она сказать не может, их она почти не видит, а если и видит, они не обращают на нее внимания. Для врачей существует только медицинский персонал, гордо говорит Эльвира, и, конечно, пациенты. Так и должно быть. Да, она встает ни свет ни заря, чтобы добраться сюда вовремя, еще до прихода дневных сестер, к счастью, трамвай ходит мимо ее дома, а рано вставать ей нетрудно, ее дружок тоже встает рано, у него хорошее место в заводской столовой, он чистит картошку и моет овощи и питается там же, кормят хорошо, порции большие. Его там ценят, тут можно не сомневаться. Им обоим правда живется хорошо, говорит Эльвира. Здесь, в отделении, все к ней тоже хорошо относятся. Чему она здесь только не научилась! Ну ладно, хорошего вам денечка.
      Время входит в свою колею. Образуются утро, полдень, вечер, из утра и вечера возникает новый день. И резкая ему противоположность - ночь. У врачей тоже есть свое твердое расписание, к ней они заходят не чаще, чем к другим пациентам, только профессор по привычке ненадолго заглядывает в палату перед первой операцией. Все хорошо? Как прошла ночь?
      Маленький радиоприемник начинает говорить, иногда читает ей кое-что вслух. И очень хорошо, ведь книгу она пока удержать не в силах. Однажды он хорошо поставленным, спокойным голосом произносит: Ведь так или иначе смерть - великий инструмент жизни. Ей это понятно, а потом опять непонятно. Все-таки, наверно, это справедливо, только когда смерть отступает, как ты думаешь? Чтобы жизнь после явила себя намного ярче, да? Ты об этом еще не задумывался, но, по-твоему, чтобы явить себя ярче или как там еще, жизнь не нуждается в смерти как в фоне. Кора Бахман, которая тоже заглядывает не так часто, опять же истолковывает эту фразу по-другому, а именно: жизнь использует этот инструмент, смерть, чтобы вырвать пресыщенного жизнью или разочарованного из недопустимой летаргии, целительным страхом вытолкнуть его обратно в жизнь, чтобы он вновь по-настоящему зашевелился и вновь осознал, зачем существует на свете.
      Так зачем же, Кора? - Затем, чтобы жить. - Так оно и есть, говоришь ты.
      Кора уходит. Она не вполне в твоем вкусе, говорю я. - Почему это? - Сам знаешь почему. Потому что она все подгоняет под свои мерки. А тебе такое претит. Ты не согласен. Ты же, мол, признал правильность Кориных слов, а в остальном ты слишком мало ее знаешь. - Словно это хоть раз мешало тебе составить суждение. - Тут ты не можешь не возразить, я не могу не стоять на своем, а потом мы вдруг замечаем, что готовы вот-вот поссориться, невольно смеемся и приходим к выводу, что это - самое яркое свидетельство перелома: я на пути к выздоровлению.
      На следующий день, без предупреждения, приходит патолог. Она не ожидала его визита, но отказаться от разговора, конечно, не может. Да и как откажешься-то. Судя по его виду, это своего рода визит вежливости. Одет с иголочки, в безупречно белом отутюженном халате, который он носит нараспашку. Галстук серебристого цвета. Стройный, если не сказать худой, протягивает ей сухощавую руку. Холодное безжизненное пожатие. Ну что же, хрипловатым голосом говорит он, посланец нижнего мира, и ждет, что она засмеется. Сам он не смеется. В подвальных коридорах, говорит она, ее не раз провозили мимо стрелки с надписью ПАТОЛОГИЯ. Мимо, говорит он. Это хорошо. Очень хорошо. И улыбается, она бы предпочла не видеть этой улыбки. Впалые щеки, которые приходится брить минимум дважды в день и все равно они отливают синевой; густые, аккуратно подстриженные угольно-черные волосы, углом спускающиеся низко на лоб. По телефильмам нынче каждый знает, как выглядит отделение патологии, холодные неподвижные тела под белыми простынями или в морозильных камерах, люди выдерживают это зрелище только потому, что не соотносят его с самими собой, думает она в странной опережающей панике. Ну-ну, говорит посетитель, к этому он отношения не имеет, почти не имеет, и никак не объясняет, откуда ему известно, о чем она только что подумала. Люди есть люди, говорит патолог, за свое безрассудство они норовят поквитаться именно с тем, на кого взвалили неотвратимое. Так и было, да-да, немедля соглашается она, тут он безусловно прав, люди есть люди. Тот, на кого они возложили неотвратимое, обиженно и язвительно скривил губы. Она вряд ли поверит, но зашел он, между прочим, из любопытства. Хотел взглянуть на женщину, которая растила в себе таких опасных тварей. Он изучал их под микроскопом, выделил и определил, эти весьма особенные экземпляры, какие даже опытный человек вроде него видит не каждый день: Enterobacteriaceae.
      Теперь ей захотелось пошутить. И она спросила, надо ли этим гордиться. Он испытующе глянул на нее. Это как посмотреть. Она не спросила как, не было никакого желания продолжать разговор. И это нежелание росло с каждой секундой, собеседник же, ничего не подозревая, расположился поболтать. Результатом можно гордиться или не гордиться, смотря на что она рассчитывала. Я? - спросила она с самым невинным видом. Посетитель скупым жестом отмел ее нелепый вопрос. Если она - только в порядке допущения рассчитывала на летальный исход, то эта шайка, которую она призвала, чтобы обеспечить такой результат, оказалась чуточку, совсем чуточку слабовата. Если же ей просто нужен был убедительный повод для передышки в крайне абсурдной жизни, какую мы все вынуждены вести, тогда - снимаю шляпу! Ставка была очень высока, ведь она ввязалась в отнюдь не шуточную битву, а в таком случае ей вполне можно гордиться... ну... своей победой.
      Но, говорит она, и патолог учтиво наклоняет голову, готовый выслушать, что она имеет возразить, а когда она не продолжает, сам заканчивает ее фразу: Но за этим не было никакого намерения? Она кивает, понимая, что не очень-то убедительно.
      Любезная моя сударыня, говорит ее благовоспитанный гость, давайте-ка не будем забираться в такие дебри. Ни вам, ни мне это не нужно. Если что и не оказывает ни малейшего воздействия на наши поступки и на происходящее с нами, так это, пожалуй, наши намерения, верно?
      Стало быть, ему известны силы, которые оказывают воздействие?
      Можно сказать, да. Со стороны результата, если позволительно так выразиться. На заре своей деятельности он сам иной раз поневоле диву давался, чего мы, люди, только не вытворяем, чтобы непременно достичь этого результата. Вы просто не поверите.
      Вы имеете в виду...
      Я имею в виду то, о чем мы все время рассуждаем, - смерть. Забавно, вы не находите, как трудно людям именно здесь произнести это коротенькое слово?
      Я обратила внимание.
      Вот видите.
      Но поскольку от нее не уйдешь - зачем прилагать особые усилия, чтобы вызвать ее?
      Простите великодушно, однако ж мне удивительно слышать этот вопрос из ваших уст, говорит бледный посетитель, который, как она только сейчас понимает, не назвал своего имени - странная оплошность при столь безупречных манерах. Впрочем, я забыл: вы же пока не вполне восстановили свои силы. Но вы ведь не можете оспорить, что литература от веку изобилует подробнейшими описаниями таких вот усилий, предпринимаемых людьми, которые одержимы смертью, верно?
      Она этого не оспаривает.
      А потому место, где заканчиваются суетливые, нервозные попытки этих бедолаг, ближе всего к реальности. И... разве она не может себе представить, что человек, желающий быть совсем близко к реальности, именно там и находит место работы?
      Конечно-конечно. Она вполне может себе это представить. Вполне.
      Место работы, не допускающее ни малейшего самообмана?
      Да, конечно. Хотя...
      Хотя самообман - инструмент жизни? Выживания?
      В общем, да, если ему так угодно.
      Ему? Угодно? О нет. Ему-то не угодно, а вот всем пока что живущим угодно, и так должно быть. Ну что же, с Богом. Chacun а songout[15], как говорят французы. Рано или поздно каждый узнает правду, каждый из этих бедолаг, обманывающих других и себя. Будем надеяться.
      Она предпочитает не уточнять, к какой форме множественного числа прибегнул ее посетитель. Он имеет в виду правду о том, что каждый человек должен умереть?
      Да, и это тоже. Но прежде всего, уважаемая, правду о том, было ли под так называемой бренной оболочкой что-либо достойное сохранения, что обреченный на смерть создавал при жизни из себя самого. Сохранения через посредство смерти, понимаете? И тут кой-кого ждет скверный сюрприз. Ну ладно. Поболтали - и хватит, ему пора идти, работа не терпит отлагательства.
      Она не удерживает его. Он чуть было не поцеловал ей руку, но обошлось. - Вам холодно? - Немножко. - Я укрою вам ноги одеялом, так хорошо? - Вы очень внимательны, спасибо большое.
      Входит профессор, только что повстречавший в коридоре ее посетителя. Высокий гость нанес ей визит. Превосходный специалист этот наш коллега.
      В чем, профессор?
      Что вы имеете в виду? В исследовании определенных субстратов на патогенные микроорганизмы. Уж кто-кто, а он непременно их найдет. Знали бы вы, скольких пациентов он спас. Нам остается лишь колоть медикамент, который уничтожит установленных им возбудителей. И охотится он за ними с невероятным азартом. Прямо-таки личную ненависть к ним питает. А как переживает, когда результат иной раз запаздывает.
      И неизбежно наступает летальный исход. Он от этого переживает?
      Способен прямо-таки прийти в бешенство.
      Значит, он любит жизнь?
      Вы уж простите, но эта формулировка не очень подходит к моему другу. Я бы сказал иначе: он борется со смертью.
      Можно задать вам вопрос, господин профессор? Вы любите жизнь?
      Да.
      Вообще-то он пришел известить пациентку о некоторых нововведениях. С завтрашнего дня искусственное питание отменяется. Деловое сообщение, после которого он делает паузу, давая ей возможность возразить. Она молчит, и тогда он берет ее роль на себя. Да, конечно, к нормальному питанию придется привыкать, но обыкновенно это происходит на удивление быстро. Через несколько дней она даже представить себе не сможет, что когда-либо обходилась без еды.
      Пока что, впрочем, она не может себе представить, как сумеет когда-либо съесть целый ломоть хлеба, который сестра Эвелин щедрой рукой положила на ее ночной столик. Белый хлеб, заговорщицки сказала Эвелин. Капельницу она отключила еще раньше, иголку, которая много недель была закреплена пластырем на локтевом сгибе, вытащила. Итак, мало-помалу пациентка опять становится настоящим человеком. Никаких жизненных эликсиров в ее сосуды больше не вливают. Надо немного приподняться, взять ложку и самой хлебать суп. Выясняется, что рот не знает, как быть с этим супом, а главное, на том месте, где медики предполагают желудок, нет никакого органа для приема пищи, он не сохранился, поскольку в нем так долго не было нужды. Поучительное открытие. Хлеб до невозможности карябает горло, трижды куснув, она откладывает его и коротко объявляет, что у нее нет аппетита. В свое время и аппетит придет, утешают ее, но есть надо. Лучше всего железистую пищу, с железом у нее очень скверно, и неудивительно после такой потери крови.
      Ты приносишь черносмородиновый сок, домашние овощные супы и нежные, тушенные на пару куриные ножки. Еда для меня - пытка, но ты, конечно, этому поверить не можешь, сейчас я наверняка способна довести до белого каления кого угодно, даже самого добродушного человека, но кому же сказать, скольких сил стоит выздоровление. Все, кажется, считают вполне естественным, что она опять захочет ходить, и она бы захотела, если бы совершенно не разучилась и если бы темнокожая Янина, физиотерапевт, - много лет назад сложные политические обстоятельства разлучили ее африканца-отца с немкой-женой - не требовала от нее попросту слишком много. Ведь она требует не только сидеть на краю койки, но и вставать, стоять возле койки, мало того, даже - понятно, опираясь на ее локоть, - делать шаг и другой, а ведь это значит, придется сделать и два шага назад, прежде чем наконец в поту и без сил рухнуть на койку. Теперь она будет приходить дважды в день, обещает Янина.
      Свежих рубашек в отделении нет, старший врач продлевает свой визит и, стоя у изножия койки, кое-что ей разъясняет.
      Она узнаёт, что больница - зеркало общества, а наше общество - общество дефицита, хоть никто в этом и не признается. Увы, говорит старший врач, у нас попросту нет валюты, чтобы закупать самое необходимое, и в результате не хватает постельного белья, полотенец, а теперь вот и рубашек. О шприцах вообще речи нет, как и об этих перчатках, марки "самоструг", я ведь сама сто раз видела, что с ними творится. Мы обязаны экономить, говорит старший врач. У производственного предприятия - план по выпуску, а у нас - план по экономии, и его надо выполнять. К счастью, нашего шефа наверху уважают, и если дела совсем плохи, он идет туда и стучит кулаком по столу.
      Слегка лукавя, чтобы проверить определенные слухи, она спрашивает у него, был ли в запасе тот якобы очень дорогой медикамент, которым ее лечили.
      Старший врач сердито сопит. Вам это знать не полагается, говорит он, но я лично по горло сыт этими нелепыми секретами. Конечно, ваше лекарство пришлось везти с Запада. А поскольку дело было крайне срочное, министерство здравоохранения надземкой отправило курьера с постоянной визой в Западный Берлин, он купил там лекарство, спешно вернулся, сел на поезд, нас предупредили по телефону, и наш курьер с машиной "Скорой помощи" встретил его на вокзале, забрал лекарство и, включив сирену, рванул в больницу. И никто из нас не мог гарантировать, что лекарство доставят вовремя. Шеф места себе не находил, никогда его таким не видел.
      Вот оно что, говорит она. Вот, значит, как все было. Можно еще вопрос: этот медикамент получил бы каждый, кто в нем нуждается?
      Безусловно, говорит старший врач, за это он ручается. В экстренных случаях из спецфонда выделяют валюту. Но тогда нам приходится экономить на другом. И знаете, что в итоге получается. Все мы становимся виртуозами импровизации. Наши коллеги, уехавшие отсюда, производят там у них сенсацию своим умением делать золото из дерьма.
      Как бедная мельникова дочка в сказке, говорит она. А потом спрашивает, почему, собственно, он не хочет завести сад, как его шеф, который почти столь же знаменит розами, сколь и хирургическими операциями. Старший врач пока что размышляет о мельниковой дочке, и вопрос до него не доходит. Ему не верится, что давно-давно, еще перед самой первой операцией, она слышала, как он сказал: Сад? Никогда в жизни! Он, конечно, об этом не помнит, перед операцией они просто болтали о том о сем, чтобы отвлечься, тогда как их нервная система уже переключилась на предельную сосредоточенность. Но что верно, то верно: никаких садов. Достаточно того, что шеф всех донимает своими розами. Его хобби? Она будет смеяться, потому что он собирает монеты. Так заодно и историком станешь.
      Вот как? И что же историк скажет насчет нынешних времен?
      Он тщетно подыскивает сравнение.
      Настолько скверно?
      Куда уж сквернее. Но мы, люди, слепы, к счастью.
      А вы делаете слепых ходячими, говорит она и слышит в ответ: Совершенно верно, мадам. Ничего более полезного мне в голову не пришло. Вы же, как мне сдается, хотите сделать слепых зрячими. Не удивительно, что ноги вам порой отказывают.
      Этот диагноз относится к вашей специальности?
      К общей антропологии, я полагаю.
      Стало быть, посмеиваетесь в кулачок над неисправимыми простаками.
      Вы судите обо мне превратно. Разве нашему брату не дозволено тосковать по тем временам, когда желание еще было плодотворящим и ваша мельникова дочка пряла из соломы золотую нить?
      Не все сказки заканчиваются счастьем героев. Для вашего успокоения: я исцелена.
      Ну, об этом мы непременно вам сообщим, в свое время. Кстати говоря, иные болезни весьма упорны. Что ж, не буду вас утомлять. Приятных сновидений.
      За окном темнеет, медленно и поздно, ведь близится летний солнцеворот, а она меж тем представляет себе старшего врача, как он сидит перед своей нумизматической коллекцией, рассматривает в лупу то одну монету, то другую, и на нее веет жутким, тоскливым одиночеством. Н-да, все имеет свою цену, думает она, и за душевное спокойствие стороннего наблюдателя расплачиваются убийственной скукой. Хотя, пожалуй, не ей об этом судить.
      Затем прямоугольник неба, который она видит с койки, впервые после долгих дождливых недель пламенеет красками заката. Зрелище прямо-таки непостижимое для глаз, отвыкших от разноцветья. И все это - якобы чистейшее расточительство, никому в особенности не адресованное, устроенное невесть кем невесть для кого? Сестра Теа ни за что в это не поверит; если кто и способен поверить, так только совершенно бесчувственный чурбан. Лично она, сестра Теа, очень рада, что знает, кого благодарить за такой закат и за многое-многое другое.
      Сестре Теа велено снять и дренажи, наконец-то и с этими причиндалами покончено, Господь Бог, поди, лучше знал, сколько отверстий нужно человеку, верно? А лишние мы просто заклеим. Трубки я выброшу, и с большим удовольствием. Теперь уж недолго, и вы сможете спокойно поворачиваться на бок.
      И спать на боку тоже? - Почему нет? - Невозможно поверить, сестра Теа. Иные навыки здесь начисто утрачиваются. Кстати, знаете, о чем только что сообщил мой маленький приемник? Ученые разрабатывают генные технологии, которые заставят коров производить человеческое молоко.
      Здорово живем! - говорит сестра Теа, она не лишена чувства юмора. По-вашему, это грех? - Да, уверенно говорит она. Да и еще раз да.
      В список слов, которые утрачены и должны быть обретены вновь, я бы внесла слово "грех", говорит она Коре Бахман, та на секунду задумывается, потом выражает сомнение. "Грех" для нее - одно из тех слов, что сковывают человека. Она уже успела немного ознакомиться с греческой мифологией. Заинтересовалась Гадесом. И спрашивает себя теперь, куда же девается сознание человека, когда она, Кора, его усыпляет.
      Надеюсь, Кора, все ж таки не в Гадес.
      Ведь тогда он был бы мертв. Однако есть души, пребывающие на пограничье, уже не живые, но еще и не совсем мертвые. Они внимают певцу Орфею, когда он песней пытается вызволить из мертвых свою жену Эвридику. Могущество песни, ну, вы понимаете, что я имею в виду. Все дикое, варварское замирает, когда он поет. Сизиф усаживается на свой камень. Адский пес Кербер перестает лаять. Судьи мертвых разражаются слезами. Искусство как способ обуздания диких инстинктов в человеке, мне есть над чем подумать.
      Но Эвридика возвращается в царство мертвых.
      Потому что Орфей, не совладав с собою, оглядывается на нее. Умно, не правда ли, что живой не должен смотреть в глаза умершей.
      А почему не должен?
      Потому что этот взгляд может лишить его способности жить.
      По-вашему, царство мертвых может показаться ему заманчивее?
      Или наше царство - царство живых - может вызвать у него отвращение. Я наблюдала за вами. Слушала вас, иной раз и когда вы спали. Вы странствовали в диковинных краях.
      С вами, Кора! Но вам об этом, как видно, неизвестно. Вы решили меня вернуть?
      Если по-настоящему вы пока не вернулись.
      Я вернулась? - спрашивает она себя после ухода Коры. Я хочу вернуться? Не только есть пищу живых, но и находить в ней вкус? Ты недоверчиво и критически смотришь, с каким трудом я глотаю принесенную тобой замечательную манную кашу. Ложка за ложкой. Детская каша. Только не говори опять, что такая каша, какую варила твоя бабушка, никому не удается.
      Моей бабушке в голову бы не пришло смотреть на жизнь с отвращением. Или полагать смерть заманчивой. Она была чересчур бедна и имела троих детей. Ты вообще думал об Урбане?
      Нет, говоришь ты. Об Урбане и иже с ним ты перестал думать много лет назад и советуешь мне поступить так же. Ничего нового это не дает.
      Пожалуй, все-таки дает. Например, что Урбан и я имеем крохотную толику общего, крохотное связующее звено. У тебя когда-нибудь мелькала мысль, что смерть, возможно, еще и самое надежное укрытие? Что человека гонит к ней не отчаяние, а трусость?
      Какого человека? Урбана?
      Например, Урбана. Может, у него просто недостало мужества жить дальше. Трудновато бы пришлось, верно?
      Но ведь цинизм всегда его спасал.
      Да, долгое время. Но, как видно, не всегда. Та искорка надежды, что еще теплилась в нем, была его слабым местом, ахиллесовой пятой. Туда могло ударить роковое копье. Он упустил возможность вовремя убить всякую надежду. Чем себя и погубил.
      Ей он однажды настоятельно это рекомендовал. А сам свой совет не выполнил, похоже, не сумел-таки выполнить. Надежда как слабое место. Он вроде бы именно так и выразился? В тот самый последний раз, когда они встречались? В фойе конференц-зала. Во время перерыва с роскошным буфетом, который должен был настроить их на вторую, решающую часть собрания, а ходом собрания, как выяснилось, дирижировал Урбан - такую проверку ему надлежало пройти. Было это после его оголтелой речи. Когда коридорчик, ведущий к туалету, и тот находился под бдительным надзором неприметных молодых мужчин. Ей бы следовало рассвирепеть, а она, увы, опечалилась. И вдруг нос к носу столкнулась с Урбаном. Она обронила что-то насчет спецагентов, в ответ он лишь пожал плечами: Не моя епархия. - Купить нас хотите бутербродами с семгой, сказала она, он скривил уголки рта: Кой-кому из вас цена повыше. Она спросила, сам ли он написал текст своей речи, и он не задумываясь ответил: Нет. Во всяком случае, не все пассажи. - Она спросила: Так надо? - Да, сказал он. Так надо. - Теперь, сказала она, вы стараетесь нас запугать. Если в результате мы получим хоть на десяток меньше голосов "против", дело того стоит. - По-твоему, совершенно в порядке вещей клеймить позором и исключать людей, которые, как тебе известно, всего лишь требуют своих прав. - Я этого не говорил, сказал Урбан.
      Оказалось, что он, в общем-то, ничего не считал "в порядке вещей", или она за дурака его держит, что ли? Просто, когда на карту поставлен авторитет высшего руководства, необходимо делать все, чтобы решения принимались действительно в соответствии с их линией. Вот он и вписывает в свои выступления все, что они полагают правильным.
      Но я, например, буду голосовать против, сказала она. И еще несколько человек тоже. - Урбан, поджав губы: он это знает и весьма сожалеет. Может, они и мнят себя большими храбрецами, но на самом деле просто не видят дальше своего носа. Если б это собрание, наперекор всем опасениям, прошло дисциплинированно и по плану, они бы могли кое-что стребовать с руководства, сделать лишний шаг вперед на другом поле. Однако на это, увы, надежды нет, он пробует спасти то, что еще можно спасти.
      А что еще можно спасти? - спросила она.
      Урбан ответил: Фасад. Хотя бы на время.
      Значит, вот как, по-твоему, обстоит дело? - сказала она, и он кивнул: Да. - Она: И зачем же тебе нужен этот фасад? - Чтобы прикрыть упорядоченное отступление, сказал он и спросил: Или ты предпочла бы беспорядочный крах?
      Помолчав, она сказала: Ты ведь понимаешь, что это значит, когда можно выбирать только между ложными альтернативами.
      Он понимал. И посоветовал ей наконец оставить надежду на невыполнимое, а тем самым и бесплодное сопротивление, которое, по всей видимости, основывалось на иллюзии, что она еще способна что-то изменить. Это ребячество.

  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8