— Oremus! [30]
Он возблагодарил Бога за то, что тот благословил его царствование, и в доказательство этого принялся подробно излагать собственную биографию. Он не забыл упомянуть о высоком происхождении, предназначившем его для высшей власти, и о том, как Божественное Провидение берегло его от разнообразных болезней в детстве и хранило во время блестящих подвигов на военном поприще. Он вкратце описал свое неудержимое восхождение к власти и истребление многочисленных врагов. Он возблагодарил Бога за свои полководческие таланты и государственную мудрость, приведя примеры как того, так и другого. Перейдя к последним событиям, он подробно остановился на сегодняшнем дне, не забыв про посещение матери, удовлетворительный доклад налогового прокуратора Мезии и окончательное решение по проекту своей триумфальной арки.
— Per Christum Dominum nostrum [31], — закончил он.
— Amen! — пропел хор придворных.
Потом он прочитал отрывок из Послания св. Павла, вкратце пояснил его смысл и в полной тишине, которую нарушало лишь звяканье кадила, прошествовал, склонив голову и молитвенно сложив руки, к своему месту, после чего сразу же покинул зал через маленькую дверь позади трона. Фавста выскользнула через ту же дверь вместе с ним. Елена едва успела заметить, как они исчезли.
— Куда это он? — спросила она Констанцию.
— В свои покои.
— Мне нужно много чего ему сказать.
— Ну, не думаю, чтобы мы сегодня еще его увидели. Великолепная была проповедь, правда? Он теперь почти каждый день такую произносит. Просто наслаждение слушать.
В личных покоях императора не было окон — они располагались в самом центре дворца, отделенные от других помещений массивными стенами. В кабинете, освещенном несколькими лампами, Константин и Фавста экзаменовали двух новых колдуний, которых Никагор недавно прислал из Египта с рекомендательным письмом. Одна из них была старуха, другая — молодая девушка, обе чернокожие. Девушка находилась в трансе и стояла на столе неподвижно, словно статуя, закатив глаза и что-то нечленораздельно бормоча.
Фавста уже раньше видела их представление и поэтому выступала в качестве комментатора.
— Она совершенно ничего не чувствует. Можно воткнуть в нее булавку. Попробуй.
Константин ткнул девушку булавкой. Та, как будто не заметив этого, продолжала что-то бормотать.
— Занятно, — согласился Константин и снова ткнул ее булавкой.
— В обычной жизни она не знает никакого языка, кроме своего родного. А в трансе говорит по-латыни, по-еврейски и по-гречески.
— А почему она сейчас не на них говорит? — капризно спросил император. — Я не могу понять ни слова.
— Сделай так, чтобы она говорила, — сказала Фавста старухе. Та взяла девушку за нос и слегка покачала ее голову из стороны в сторону.
— Наверное, ждет подарка, — сказал Константин. — Все они такие.
— Ей уже заплачено.
— Ну, тогда прогони ее, если она больше ничего не умеет. Колоть людей булавками я могу всегда, когда мне заблагорассудится. И они к тому же еще дергаются, это куда интереснее.
Внезапно девушка встрепенулась и громко произнесла по-латыни:
— Священный император в большой опасности.
— Ну да, — устало сказал Константин. — Знаю. Прекрасно знаю. Все они так говорят. И кто это на сей раз?
— Кис-крип-крис-кип-крип, — забормотала колдунья и бессильно опустилась на стол.
— Как ты ее будишь? — спросил Константин старуху.
— Киприс-кипис-крип-сип...
— Разбуди ее, — приказала Фавста.
Старая колдунья нагнулась над девушкой и сильно дунула ей в ухо. Зрачки ее вернулись на место, веки опустились, и она начала похрапывать. Старуха дунула ей в другое ухо. Девушка села, потом встала со стола и распростерлась на полу перед императором.
— Уведи ее, — сказала Фавста. Обе негритянки вперевалку вышли.
— Эта не так хороша, как тот ясновидец, что был у нас в Никомедии, — сказал Константин.
— Но ведь он оказался обманщиком.
— А эта — не обманщица?
— А как ты думаешь?
— Ну, подержи ее пока. Заходи к ней время от времени. И сообщи мне, если будет что-нибудь интересное.
— Мне кажется, она хотела сказать «Крисп».
— Так почему она прямо не сказала? По-моему, мне теперь уже никто ничего толком не говорит.
Фавста отправилась к себе в баню, самую роскошную на свете, с чувством разочарования. Лежа в ароматном пару, она стала повторять про себя: «Гомоусия, гомоусия...» Это магическое слово часто приносило ей успокоение. Но не в этот день.
— А, прекрасно. Значит, и Лициниан тоже, — сказал Константин со вздохом. — Кто-нибудь еще?
— Еще Констанция, — ответила Фавста, глядя на него своим холодным рыбьим взглядом. — И Константин. И Далмации Аннибабиан, Далмации Цезарь, Далмации Царь. И Констанций Флавий, Басилина, Анастасия, Вассиан, Евтропия. И Непоциан — Флавий Популий Непоциан.
— И все они в это замешаны? Да Флавия Популия Непоциана только вчера крестили. Я сам выбирал ему имена.
— Лучше отправь их всех вместе в Полу. В конечном счете так будет спокойнее.
— Спокойнее? — недовольно сказал Константин. — Я не видел покоя с тех пор, как приехал в Рим. Ты слишком многого от меня хочешь. Кроме того, мне надо готовить проповедь о духовном возрождении. Все ее с нетерпением ждут. Сегодня я уже достаточно поработал. Криспа и Лициниана отправляем, остальные пусть ждут.
Он нацарапал свое имя под приказом, нахлобучил парик и шаркая отправился в свою молельню.
В придворном бюллетене было кратко сказано, что Крисп и Лициниан командированы за границу с особым поручением. Что это означает, знали все. На Палатинском холме никто на эту тему даже не заикался, но в городе за стенами дворца не один патриций ломал себе голову над кубком вина: «Почему Лициниан? И кто следующий?»
На улицах распевали куплет:
Герою не взойти на трон,
Пока на нем сидит Нерон.
Однако большого любопытства происшедшее не вызвало. Римляне уже давно привыкли к тому, что на троне один за другим появляются угрюмые и решительные выходцы из балканских царских родов, которые тут же начинают истреблять всех, кто их окружает, и вскоре гибнут сами. К счастью, юбилейные торжества уже близились к концу. Вскоре двор должен был собраться и покинуть Священный город, предоставив ему заниматься собственными делами.
Но на Палатине невысказанный вопрос «Кто следующий?» таился в каждом сердце — он вызывал куда более живой интерес, чем «Почему Лициниан?». Однако день шел за днем, и придворные, тревожно озираясь вокруг, убеждались, что все пока на месте. По-видимому, это было чисто семейное дело.
Константин не появлялся. Говорили, что на него опять «нашло». Проповеди прекратились.
Доступ к нему имела лишь Фавста, и чиновники даже самого высшего ранга вынуждены были действовать только через нее. Они передавали ей бумаги, а она время от времени возвращала их подписанными. Одна она знала, в каком состоянии император.
На ее памяти такое с ним случалось уже много раз, и всегда в конце концов как-то обходилось. Правда, в такой черной меланхолии он еще никогда не был. Началось это внезапно. В первые дни после отъезда Криспа он был необычно любезен, а проповеди его звучали особо возвышенно. Потом, без всякого предупреждения, он отменил все назначенные встречи и уединился у себя. Часами лежал он в одной ночной рубашке, при слабом свете лампы, без парика, ненарумяненный, и то принимался плакать, то впадал в мрачное оцепенение. Фавста постоянно находилась при нем — в такие моменты нельзя было допустить, чтобы у него слишком разыгрывалась фантазия.
Через три дня, когда корабль, везший заключенных, уже стоял в порту Полы, Константин приказал его вернуть. Он сказал, что хочет поговорить с Криспом. Снова и снова он спрашивал о нем, пока Фавсте не пришлось сообщить ему о смерти сына. Отчего он умер? Фавста на ходу сочинила историю о вспышке чумы на побережье Далмации: Крисп настоял на том, чтобы сойти на берег, через двенадцать часов умер и был сразу же кремирован из страха перед заразой.
Константин впал в пароксизм горя, а потом потребовал еще подробностей. Какие были симптомы болезни? Какие средства лечения пытались применить? Как звали врачей и насколько они были компетентны? Не было ли оснований подозревать, что здесь что-то нечисто?
Фавста отвечала, что ведь Крисп стал не единственной жертвой. Умер и его маленький двоюродный брат Лициниан, а также несколько их приближенных. Болезнь была очень заразная.
Это, казалось, на некоторое время утешило Константина. Он лежал неподвижно и бормотал: «Опухоли в паху... Черная рвота... Кома... Гниение...» Потом он сказал:
— Я хотел, чтобы они умерли совсем не так. Я отдал совершенно другой, вполне ясный приказ, как их убить.
— Это не убийство. Это казнь изменников. Так было надо.
— Ничуть не надо, — недовольно сказал Константин. — Я хотел бы, очень хотел бы, чтобы этого не случилось.
— Но пришлось выбирать — или его жизнь, или твоя.
— Ну и какая разница?
На этот вопрос нелегко было ответить. Константин повторил:
— Скажи мне, какая разница? Почему так уж необходимо, чтобы жил я, а не кто-то другой?
— Ты император.
— Твой отец тоже был император. Это не спасло ему жизнь. Я убил его. Впрочем, он был большой мерзавец.
Личные качества императора Максимиана оказались увлекательной темой. Константин говорил долго, Фавста кротко соглашалась. Потом он снова замолчал — на всю ночь и на весь следующий день, а когда заговорил, то опять о том же:
— Все постоянно мне говорят, что я должен жить. Наверное, так оно и есть, — по крайней мере, тут все, по-видимому, единодушны. Но я никак не могу понять почему.
Понемногу его меланхолическое настроение прошло, и в конце концов он спросил:
— Моя мать еще в Риме?
— По-моему, да.
— Почему она не пришла повидать меня? Она должна была слышать, как мне плохо. Как ты думаешь, может быть, она на меня за что-то сердится?
Это был тот самый вопрос, которого Фавста больше всего хотела избежать. Вдовствующая Императрица в самом деле очень сердилась и с тех пор, как было объявлено о смерти Криспа, приходила на Палатин каждый день, требуя допуска к сыну. Ей говорили, что императора срочно вызвали на усмирение мятежа или что он неожиданно уехал в Беневенто посмотреть на арку, которую ему так хвалили. Елена не верила ни единому слову. Уподобляясь своей воинственной прародительнице Боадикке, она в гневе расхаживала по залам дворца, заставляя в ужасе разбегаться евнухов и прелатов. Непостижимая запутанность лабиринта дворцовых помещений пока еще оставалась для нее препятствием, но рано или поздно она должна была обнаружить вход в покои Константина, и тогда никакая охрана не смогла бы ее остановить.
— Она очень любила Криспа, — осторожно сказала Фавста.
— Ну конечно. Ты же знаешь, она его вырастила. Он был прелестный мальчик.
И тут Фавста допустила непоправимую ошибку.
— Я все думаю, — сказала она, — не знала ли твоя мать что-нибудь о заговоре?
Тон, каким она это произнесла, колокольным звоном прозвучал в ушах Константина. Это был хорошо знакомый ему, совсем особенный тон. Скольких людей погубила Фавста своими словами, произнесенными именно таким тоном? Константин внимательно слушал ее, а перед глазами у него, под звуки этого похоронного звона, тянулась вереница прежних товарищей по оружию — как правило, больших негодяев, — которые были один за другим заколоты, удушены, отравлены за двадцать лет их супружеской жизни. Он ничего не отвечал, и она продолжала:
— Нам известно, что Крисп побывал у нее в Сессорийском дворце. Заговор окончательно созрел как раз тогда, когда она приехала в Рим.
Константин все еще молчал. Для Фавсты такие долгие паузы были привычны. Не желая оставлять эту тему, она через некоторое время спросила:
— Откуда вообще родом твоя мать? По-моему, этого никто не знает.
— Из Британии. Это была одна из немногих тайн моего отца.
И, словно забыв, о чем они только что говорили, он принялся рассказывать про этот далекий остров, про белые городские стены Йорка, про поэтические легенды страны. Он сказал, что надеется когда-нибудь снова там побывать [32].
Фавсте показалось, что эта ее первая попытка потерпела неудачу. «Ну, ничего, — подумала она. — Ведь я — как сеятель, сеятель истины. Бывает же, что семя падает на бесплодную почву. Надо будет попробовать еще». Так размышляла она в тот день, пока Константин лежал и молча смотрел на нее. Но ближе к вечеру, приняв ванну, освеженная и повеселевшая, она встретила тот же жесткий взгляд и порадовалась, что ее намек остался незамеченным. Старуха все равно не могла представлять серьезной опасности. Скоро ей предстояло уехать обратно в Трир и больше не возвращаться. Никогда не надо делать зла людям, если это не принесет ощутимой и немедленной выгоды. Фавста всегда считала, что нарушить это простое жизненное правило — значит навлечь на себя несчастье и, может быть, проклятие.
Фавста пришла после ванны, умащенная ароматными маслами и вся благоухающая. Ей показалось, что Константин обратил на нее больше внимания, чем обычно. Может быть, он впал в любовное настроение? Иногда именно этим кончались его припадки меланхолии. Она попробовала сделать авансы, но отклика не встретила. Почва по-прежнему была бесплодной.
Но дело обстояло совсем иначе. Константину было о чем поразмыслить. И, поразмыслив, он решил, что Фавста зашла слишком далеко.
В тот вечер Константин снова вызвал к себе колдуний. Фавста, у которой после ванны голова работала особенно хорошо, решила, что никакой пользы от них больше не будет. Это их представление должно было стать последним. Так оно и оказалось.
После нескольких пассов старухи девушка погрузилась в транс. Она корчилась, стонала и бормотала, как и на многочисленных прежних сеансах. Константин молча смотрел. Через некоторое время она, как всегда, произнесла:
— Священный император в большой опасности.
Все шло по уже привычной колее. Девушка сидела, застыв в напряженной позе, почти не дыша, стиснув зубы и закатив глаза, — такой они видели ее много раз. Но потом что-то вдруг изменилось. Лицо ее покрылось потом, все тело расслабилось, и она начала, поводя глазами, медленно и ритмично раскачиваться и притопывать ногой. Старая колдунья озабоченно посмотрела на нее и зашептала Фавсте на ухо.
— Что-то неладно. Старуха говорит, что лучше ее разбудить. Сегодня пророчества не будет.
А в душе девушки звучала музыка, неслышная остальным, — она неслась откуда-то из-за пирамид, из бистро, где в музыкальном автомате вертелась пластинка и лились звуки джаза. Из-под ног девушки уплыла твердая почва пространства и времени, и вместо них простиралась бездонная, бесформенная зыбучая трясина. Она словно выбралась наружу из тесной раковины, превратившись в подобие новорожденного младенца без рода и племени, одинокого и беззащитного. Бредя на ощупь во тьме, она вдруг почувствовала, что одержима неким демоном, полностью подчинившим ее себе. И с ее оттопыренных губ стали сами собой срываться слова пророчества, ритмичные, как бой тамтамов, и тихие, как песнь любви:
Живио! Вива! Арриба! Хайль!
От Рейна до Нила крутой правит царь.
У него два бога и две жены,
и все покоряться ему должны.
Он выкинул кости и угадал -
и город, и мир он себе забрал.
Весь банк огреб, над всеми он босс,
но чем он кончит — вот вопрос.
Он великий царь, он жестокий царь.
Никто не любил его, как встарь.
Всем миром владел — стало миру невмочь.
И все проиграл он в ту же ночь:
он выкинул кости — и не угадал.
Остров Елены его уже ждал.
Глядит он в море совсем один,
еще недавно — всему господин.
И только волны плещут кругом,
да британские козни — ну, чисто облом!
Видно, сгинуть ему на острове том.
Забудут все о царе крутом,
и никому его не жаль.
Аве и вале! Живио! Хайль!
Девушка умолкла. Старая колдунья, беспомощно взглянув на своих повелителей, принялась дуть ей в уши, трясти ее и что-то кричать на их языке.
— По-моему, мы услышали достаточно, — сказал Константин. — Пойдем.
И он в первый раз за несколько недель вышел из своих покоев.
— Исключительно интересное представление она нам устроила, — сказала Фавста.
— Очень интересное.
— Ты обратил внимание, что она говорила про «британские козни»?
— Обратил.
— Ты говорил, никто не знает, откуда родом твоя мать, да?
— Кроме меня и тебя, дорогая, — никто.
— По-моему, из этого ясно следует, что девчонка не врет.
— Следует, — сказал Константин.
Он отправился в большой зал, где обычно занимался работой. Велел принести парик. Велел принести бумаги. Тут же собрался весь двор. Константин быстро расправился с множеством самых срочных дел. Повсюду заговорили, что меланхолия у императора прошла.
Главный камергер принес ему список тех, кто за это время просил об аудиенции.
— Вдовствующая Императрица приходила каждый день?
— Каждый день.
— Я приму ее завтра. И я должен посмотреть, как идут работы на постройке арки. Пусть архитекторы встретят меня там. Сегодня молебна не будет.
Он вышел в сопровождении офицера, который время от времени выполнял его секретные поручения.
— Насчет этих двух колдуний, — сказал он офицеру. — Тех чернокожих, которых прислал мне Никагор. Они мне больше не нужны.
— Хорошо, великий император.
— Ты держал их взаперти?
— О да, великий император. С самого их приезда.
— Ладно. Уничтожь их.
— Хорошо, великий император.
— Они ни с кем не виделись?
— Только с императрицей.
— Ах, с императрицей... Да, насчет ее тоже я хотел тебе кое-что сказать. Где она сейчас?
— Я думаю, у себя в бане. Это ее обычное время.
В свое обычное время — в самое приятное время, — в своей жарко натопленной парильне, совсем одна и совсем обнаженная Фавста гляделась в зеркало, которое ничуть не запотело — жар был сухим, как в пустыне. Разглядывая свое безмятежное, круглое, мокрое лицо, она размышляла.
Двадцать лет замужем, в окружении соглядатаев, и ни разу не уличена даже в мелком грешке; мать шестерых детей, и все еще — ведь правда? — способна вызвать желание; еще нет сорока, и уже повелительница всего мира.
Совсем недавно маленькая парильня стала еще уютнее: здесь появились матрац и подушки из тонкого африканского сафьяна — шедевры дубильного искусства, мягкие, словно шелк, непромокаемые, источающие аромат сандала, который заглушал запах кожи.
Здесь, в парильне, не было ничего лишнего. Произведения искусства стояли снаружи, вокруг бассейна. А здесь даже на двери не было украшений. Бронза слишком нагревалась, а инкрустации из слоновой кости и черепахи, бывшие частью первоначального проекта, от жара высыпались, остались только массивные створки из цельного кедрового дерева. Но стены, пол и потолок были сплошь покрыты мозаикой, выполненной по рисунку Эмольфа, — пестрой и красочной, как персидский ковер. Со всего мира были собраны здесь камни самых эффектных цветов и самых тонких рисунков.
Фавста лениво смотрела, как струйки пота стекают между ее грудей, заполняя пупок. Она испытывала глубокое удовлетворение. Пережить всех своих земных врагов и иметь всегда под рукой этого милого епископа, который гарантирует вечное блаженство в следующем мире, — какая героиня античности могла этим похвастать?
«Кажется, истопники немного перестарались».
Она припомнила сегодняшний сеанс колдовства, завершившийся так неожиданно драматично. Никакого естественного, разумного объяснения этому быть не могло. Экспромтом, без всяких предварительных репетиций, можно сказать — по вдохновению, эта маленькая негритянка сделала шаг, на который Фавста не решалась, и сказала как раз то, что сейчас было необходимо. А ведь перед этим Фавста чуть-чуть не велела ее удавить. Это просто еще раз доказывало, какое значение в жизни имеют сверхъестественные силы. Прав был епископ, когда рассказывал обо всем этом небесном мире благожелательных херувимов, серафимов и ангелов-хранителей. Само небо заговорило с ней, как оно заговорило с Константином на Мульвинском мосту.
Но становилось в самом деле слишком жарко. Фавста позвонила в колокольчик.
Ожидая раба, который был обязан появиться мгновенно, но почему-то медлил, Фавста продолжала размышлять над своей радостной тайной. Почему именно она, единственная из всех женщин, удостоена всего этого? Вряд ли это дань ее высокому положению. В сущности, если подумать, Божественное Провидение императорский род явно не жаловало. Нет, тут дело в ней самой, в какой-то уникальной особенности ее души. Может быть, она этого и недостойна, но ей повезло — она Божья избранница, любимица и подопечная. Евсевий не раз намекал на что-то в этом роде. Теперь это можно считать доказанным.
Почему-то на звон колокольчика по-прежнему никто не шел. Жар становился неприятным, невыносимым. Она приподнялась на ложе, и от этого движения ее словно обдало порывом раскаленного ветра. Сердце ее билось все чаще. Она опустила ногу на пол и тут же, обжегшись, отдернула ее. В ярости и страхе она изо всех сил зазвонила в колокольчик. Что-то было неладно. Никто не шел, а кровь стучала у нее в ушах, и ей вдруг показалось, что она слышит ритмичное пение колдуньи: «Миром владела — стало миру невмочь»...
До двери было всего три шага по мраморным и порфировым плитам. Их нужно было пройти. Все еще сохраняя присутствие духа, она бросила на пол подушки, переступая по ним, дошла до двери и решительно взялась за раскаленную ручку, но ручка не поворачивалась. Она уже знала, что так будет: шагая с подушки на подушку, она на мгновение мысленно заглянула сквозь дверь и увидела с ее наружной стороны засов. Звонить, стучать, биться в дверь было бесполезно. Удача ее покинула. Она бессильно опустилась на пол, немного потрепыхалась и вскоре затихла, словно рыба, выброшенная на каменистый берег.
9
РАЗЪЕЗД
— Да, я знаю, знаю. Все, что ты говоришь, дорогая мама, чистая правда. Только это не очень хорошо с твоей стороны — в такую минуту человек может ожидать хоть немного доброты, особенно от матери. Я все последнее время сам не свой. На меня иногда находит. И не думай, что мне это доставляет удовольствие. Это сущая мука. Я говорил с врачами — с самыми лучшими в мире. Они ничем не могут помочь. Все они говорят — это всего лишь цена, которой приходится расплачиваться за выдающиеся таланты. Ну, значит, и другие тоже должны расплачиваться. Нельзя же, чтобы им все доставалось даром. Я тружусь на них из последних сил, расправляюсь со всеми их врагами, управляю ради них целым миром. А когда меня временами одолевает уныние, они говорят обо мне так, словно я какое-то чудовище. Ну да, я знаю, что они говорят, что говорит весь Рим. Отвратительный город, он мне всегда не нравился. Даже после той битвы на Мульвинском мосту, когда кругом были одни только флаги, и цветы, и славословия, когда я был их спасителем, — даже тогда мне было немного не по себе. Куда лучше Восток, где можно чувствовать себя единственным в своем роде. А здесь ты всего лишь одна из фигур в бесконечном шествии истории. Рим требует, чтобы ты был в постоянном движении. К тому же еще эта вопиющая безнравственность. Я даже не могу пересказать тебе того, что слышал. Дома разваливаются, канализация в ужасном состоянии. Говорю тебе — я ненавижу этот город.
— Ты когда-то называл его Священным.
— Это, дорогая мама, было еще до моего прозрения. До того, как я увидел свет на Востоке. А Рим я ненавижу. Я хотел бы сжечь его дотла.
— Как Нерон?
— Ну почему ты так говоришь? Ты слышала этот мерзкий куплетец? Кто-то подсунул его вчера в мои бумаги. «Пока на нем сидит Нерон». Вот какие вещи говорят обо мне римляне. Да как они смеют? Как они могут быть такими глупыми? В Никомедии меня называют Тринадцатым Апостолом. Это все из-за нее. Теперь, когда ее нет, все станет лучше, намного лучше. Фавста виновата во всем. Ты не поверишь, сколько я про нее узнал за последние двадцать четыре часа. Она во всем виновата. Теперь мы начнем сначала. Все будет иначе.
— Сын мой, есть только один способ начать сначала.
— Я знаю, о чем ты, — сказал Константин. — Все мне на это намекают. Все говорят, что мне надо креститься. И Фавста вечно приставала ко мне с этим крещением. И даже Констанция... Проклятье! — воскликнул он в негодовании. — Констанция-то жива и здорова! Ей-то я ничего не сделал, верно ведь? А говорят — Нерон. Разве он оставил бы ее в живых? А по мне — пусть живет и радуется.
— Она не радуется, Константин.
— Ну, должна бы радоваться. Могу тебе сказать, что она висела на волоске. Но это очень характерно: ни от кого никакой благодарности. Почему она не радуется?
Елена ничего не ответила, и Константин возмущенно выкрикнул еще раз:
— Почему она не радуется? Вот я сейчас прикажу ее привести и заставлю ее радоваться! Я... Мама, неужели я схожу с ума?
Елена по-прежнему ничего не отвечала, и он, помолчав немного, продолжал:
— Я сейчас расскажу тебе, как это бывает, когда на меня, как они говорят, находит. Я хочу объяснить, почему так неправильно и несправедливо сравнивать меня с Нероном. Хочу раз и навсегда объяснить тебе, как это бывает. Ты должна меня понять. На Нерона тоже находило, я об этом читал. Он был ужасный мерзавец — эстет-невротик. Он наслаждался, видя разрушения и людские страдания. Я — полная ему противоположность. Я живу исключительно ради других — учу их, не даю им делать глупости, строю для них красивые здания. Посмотри, что я сделал даже здесь, в Риме. Посмотри на все эти церкви, на пожалованные им земли. Разве у меня есть фавориты? Да у меня нет даже друзей. Разве я устраиваю оргии? Разве я пляшу, пою и напиваюсь пьяным? Разве я позволяю себе хоть какие-нибудь удовольствия? По-моему, мои приемы — самые скучные из всех, какие бывают на Палатине. Я только работаю. У меня такое ощущение, словно весь мир, кроме меня, застыл без движения; словно все только стоят вокруг разинув рот и ждут, когда я для них что-нибудь сделаю. Это же не люди, это какие-то вещи, и все они мешаются под ногами, их надо передвигать, расставлять по местам или же выбрасывать. Нерон считал себя богом. Совершенно кощунственная и нелепая мысль. Я же знаю, что я человек. Больше того, иногда я чувствую себя так, словно во всем мире я единственный, кто действительно человек. А это не так уж приятно, могу тебя заверить. Ты понимаешь, о чем я говорю, мама?
— О да, прекрасно понимаю.
— И что же все это означает?
— Власть без благодати, — ответила Елена.
— Ну вот, теперь ты тоже станешь приставать ко мне с крещением.
— Иногда мне видятся ужасные картины будущего, — продолжала Елена. — Еще не сейчас, но уже очень скоро люди могут забыть о долге верности своим царям и императорам и забрать всю власть в собственные руки. Вместо того чтобы предоставить одной-единственной жертве нести это страшное проклятие, они возьмут его на себя — все до последнего человека. Подумай только, как несчастен будет целый мир, наделенный властью без благодати.
— Да-да, все это прекрасно, но почему именно я должен быть этой жертвой?
— Мы говорили об этом много лет назад — помнишь? Когда ты уезжал в Британию, к отцу. Я навсегда запомнила твои слова. Ты сказал: «Если я хочу остаться в живых, то должен решительно добиваться власти».
— Так оно и есть.
— Но только не власти без благодати, Константин.
— Креститься? В конце концов к этому всегда сводится. Ладно, я крещусь, можешь не беспокоиться. Но не сейчас. Тогда, когда я сам решу. До этого мне еще надо кое-что сделать. А ты в самом деле веришь во все, что говорят священники?
— Конечно.
— Я тоже. И в этом-то все дело. В Африке есть такие ненормальные, которые говорят, что после того, как человек действительно обращен в истинную веру, он больше не может согрешить. Я знаю, что это не так. Достаточно оглядеться вокруг, чтобы увидеть, что это не так. Посмотри хоть на Фавсту. Но все прежние грехи крещение смывает, верно? Вот что они говорят. И в это мы верим, правда?
— Да.
— Человек начинает сначала, совершенно обновленный, абсолютно безгрешный, как новорожденный младенец. Но в следующую минуту он может опять согрешить и заслужить вечное проклятие. Так гласит наше учение, верно? И если так, то что подсказывает разум человеку — человеку в моем положении, когда у него просто нет возможности время от времени не согрешить? Разум подсказывает ему ждать. Ждать до самого последнего мгновения. Пусть накапливаются грехи, пусть они становятся все тяжелее — это не имеет никакого значения. Они будут смыты крещением, все до единого, и тогда ему надо будет оставаться безгрешным совсем недолго, сопротивляться дьявольским козням еще какую-нибудь неделю-другую, а может быть, всего лишь час-другой, что, наверное, будет не так уж трудно. Понимаешь, это стратегия. У меня все продумано. Конечно, тут есть риск. Может случиться, что этот последний момент застанет человека врасплох, подстережет его из засады, прежде чем он успеет переродиться. Вот почему мне приходится соблюдать необыкновенную осторожность. Я не могу пойти на такой риск. Для этого у меня есть тайная стража, есть ясновидящие и предсказатели. Большая часть того, что они мне говорят, — сущая чепуха, я это прекрасно знаю, но вдруг в этом все-таки что-то есть? Чтобы действовать, надо кое-что знать. Это уже тактика. Понимаешь, ведь речь идет не просто о моей жизни, а о моей бессмертной душе. Это куда важнее, правда? Бесконечно важнее, в самом буквальном смысле слова. И священники с этим соглашаются. Так что ты видишь — не так уж существенно, был ли Крисп невиновен или нет. И так ли существенно было, проживет Лициниан годом больше или годом меньше? Тут совсем другая шкала ценностей. Теперь ты понимаешь? Теперь видишь, как жестоко и несправедливо сравнивать меня с Нероном? Я знаю, что мне надо сейчас сделать, — продолжал он, вдруг просияв. — Если ты обещаешь больше на меня не сердиться, я покажу тебе нечто совершенно особенное.