Михаил Булгаков летом 1925 года тоже оказывается связан с нашим городом. Дело в том, что на страницы одесского журнала «Шквал» попадает отрывок из его романа «Белая гвардия».
В журнале «Россия» под редакцией И. Лежнева в начале 1925 года были напечатаны первые две части романа. Потом журнал закрыли (вот тогда у Булгакова был обыск дома, в связи с Лежневым и его журналом, – уже в начале 1926 года). А последняя часть осталась ненапечатанной. Ее Булгаков чуть позднее напечатает в Париже через агентство по авторским правам, как будто легально, но все равно это было дело опасное. И вот единственный кусочек из этого завершения, напечатанный в Советской России, увидел свет в журнале «Шквал». Булгаков передал его в Одессу. Там у него были друзья.
Булгаков летом 1925 года как раз начинает писать роман, который не имеет пока названия (впоследствии «Мастер и Маргарита»). А пока он еще пишет фельетоны. Я разыскал тот фельетон, который был напечатан в «Гудке» у Булгакова одновременно с тем, как в «Шквале» печатался отрывок из «Белой гвардии».
Это фельетон тоже очень талантливо написан, хотя Булгаков не считал свою работу в «Гудке» творческой.
«ВОДА ЖИЗНИ»
Станция Сухая Канава дремала в сугробах. В депо вяло пересвистывались паровозы. В железнодорожном поселке тек мутный и спокойный зимний денек.
Все, что здесь доступно оку (как говорится),
Спит, покой ценя…
В это время к железнодорожной лавке и подполз, как тать, плюгавый воз, таинственно закутанный в брезент. На брезенте сидела личность в тулупе, и означенная личность, подъехав к лавке, загадочно подмигнула. Двух скучных людей, торчащих у дверей, вдруг ударило припадком. Первый нырнул в карман, и звон серебра огласил окрестности. Второй заплясал на месте и захрипел:
– Ванька, не будь сволочью, дай рупь шестьдесят две!..
– Отпрыгни от меня моментально! – ответил Ванька, с треском отпер дверь лавки и пропал в ней.
Личность, доставившая воз, сладострастно засмеялась и молвила:
– Соскучились, ребятишки?
Из лавки выскочил некий в грязном фартуке и завыл:
– Что ты, черт тебя возьми, по главной улице приперся? Огородами не мог объехать?
– Агародами… Там сугробы, – начала личность огрызаться и не кончила. Мимо нее проскочил гражданин без шапки и с пустыми бутылками в руке.
С победоносным криком: «Номер первый – ура!!!!» он влип в дверях во второго гражданина в фартуке, каковой гражданин ему отвесил:
– Чтоб ты сдох! Ну, куда тебя несет? Вторым номером станешь! Успеешь! Фаддей – первый, он дежурил два дня.
Номер третий летел в это время по дороге к лавке и, бухая кулаками во все окошки, кричал:
– Братцы, очишшаное привезли!..
Калитки захлопали.
Четвертый номер вынырнул из ворот и брызнул к лавке, на ходу застегивая подтяжки. Пятым номером вдавился в лавку мастер Лукьян, опередив на полкорпуса местного дьякона (шестой номер). Седьмым пришла в красивом финише жена Сидорова, восьмым сам Сидоров, девятым – Пелагеин племянник, бросивший на пять саженей десятого – помощника начальника Колочука, показавшего 32 версты в час, одиннадцатым – неизвестный в старой красноармейской шапке, а двенадцатого личность в фартуке высадила за дверь, рявкнув: – Организуй на улице!
* * *
Поселок оказался и люден, и оживлен. Вокруг лавки было черным-черно. Растерянная старушонка с бутылкой из-под постного масла бросалась с фланга на организованную очередь повторными атаками.
– Анафемы! Мне ваша водка не нужна, мяса к обеду дайте взять! – кричала она, как кавалерийская труба.
– Какое тут мясо! – отвечала очередь. – Вон старушку
с мясом!
– Плюнь, Пахомовна, – говорил женский голос из оврага, – теперь ничего не сделаешь! Теперича пока водку не разберут…
– Глаз, глаз выдушите, куда ж ты прешь!
– В очередь!
– Выкиньте этого, в шапке, он сбоку влез!
– Сам ты мерзавец!
– Товарищ, будьте сознательны!
– Ох, не хватит…
– Попрошу не толкаться, я начальник станции!
– Насчет водки – я сам начальник!
– Алкоголик ты, а не начальник!
* * *
Дверь ежесекундно открывалась, из нее выжимался некий со счастливым лицом и с двумя бутылками, а второго снаружи вжимало с бутылками пустыми. Трое в фартуках, вытирая пот, таскали из ящиков с гнездами бутылки с сургучными головками, принимали деньги.
– Две бутылочки.
– Три двадцать четыре! – вопил фартук. – Что кроме?
– Сельдей четыре штуки…
– Сельдей нету!
– Колбасы полтора фунта…
– Вася, колбаса осталась?
– Вышла!
– Колбасы уже нет, вышла!
– Так что ж есть?
– Сыр русско-швейцарский, сыр голландский…
– Давай русско-голландский полфунта…
– Тридцать две копейки? Три пятьдесят шесть! Сдачи сорок четыре копейки! Следующий!
– Две бутылочки…
– Какую закусочку?
– Какую хочешь. Истомилась моя душенька…
– Ничего, кроме зубного порошка, не имеется.
– Давай зубного порошка две коробки!
– Не желаю я вашего ситца!
– Без закуски не выдаем.
– Ты что ж, очумел, какая же ситец закуска?
– Как желаете…
– Чтоб ты на том свете ситцем закусывал!
– Попрошу не ругаться!
– Я не ругаюсь, я только к тому, что свиньи вы! Нельзя же, нельзя же и в самом деле народ ситцем кормить!
– Товарищ, не задерживайте!
Двести пятнадцатый номер получил две бутылки и фунт синьки, двести шестнадцатый – две бутылки и флакон одеколону, двести семнадцатый – две бутылки и пять фунтов черного хлеба, двести восемнадцатый – две бутылки и два куска туалетного мыла «Аромат девы», двести девятнадцатый – две и фунт стеариновых свечей, двести двадцатый – две и носки, а двести двадцать первый получил шиш.
Фартуки вдруг радостно охнули и закричали:
– Вся!
После этого на окне выскочила надпись «Очищенного вина нет», и толпа на улице ответила тихим стоном…
Вечером тихо лежали сугробы, а на станции мигал фонарь. Светились окна домишек, и шла по разъезженной улице какая-то фигура и тихо пела, покачиваясь:
Все, что здесь доступно оку,
Спи, покой ценя…
Нам-то с вами кажется, что так от веку было. Но нет! В 1925 году это было впервые. Именно в 1925 году, весной был отменен «сухой закон». Государство стало производить водку – «очищенную». Некоторые обвиняют в этом лично Троцкого, но есть основания полагать, документально подтвержденные, что это было решение более широкое, коллегиальное, и тот же Сталин в докладе съезду говорил о том, что приходится из двух зол выбирать меньшее. Оказалось ли оно меньшим, нам сейчас, спустя шестьдесят два года судить проще, но, во всяком случае, именно 1925 год стал и в этом смысле важным и переломным, и это тоже некий симптом изменяющегося времени.
Булгаков, таким образом, в это время еще фельетонист, но уже крупный, известный прозаик. Рядом с ним в «Гудке» работает еще один фельетонист, который готовится стать прозаиком и драматургом. И даже станет им раньше, чем Булгаков, а при жизни будет и более удачливым.
Это – Валентин Петрович Катаев. Тоже одессит, который время от времени посылает в Одессу свои фельетоны (они печатаются в одесских газетах и в 1925 году), Катаев, пожалуй, один из самых известных юмористов и фельетонистов страны. Может быть, даже самый популярный – после Зощенко.
Сегодня я хочу напомнить те его рассказы, которые написаны именно в 1925-м. В них есть некоторая актуальность. Скажем, наша пресса теперь тоже обрела здоровый вкус к сенсациям, перестала быть, по крайней мере, пресной. И мы кидаемся читать новое, сенсационное, порой оно оказывается «жареным»… «Все это было, все уже бывало», – как говорил мудрый раввин Бен-Акиба из «Уриэля Акосты».
Так вот, рассказ:
БОРОДАТЫЙ МАЛЮТКА
Год тому назад, приступая к изданию еженедельного иллюстрированного журнала, редактор был бодр, жизнерадостен и наивен, как начинающая стенографистка.
Редактора обуревали благие порывы, и он смотрел на мир широко раскрытыми детскими голубыми глазами.
Помнится мне, этот нежный молодой человек, щедро оделив всех сотрудников авансами, задушевно сказал:
– Да, друзья мои! Перед нами стоит большая и трудная задача. Нам с вами предстоит создать еженедельный иллюстрированный советский журнал для массового чтения. Ничего не поделаешь. По нэпу жить – по нэпу и выть, хе-хе!..
Сотрудники одобрительно закивали головами.
– Но, дорогие мои товарищи, прошу обратить особенное внимание, что журнал у нас должен быть все-таки советский… красный, если так можно выразиться. А поэтому – ни-ни! Вы меня понимаете? Никаких двухголовых телят! Никаких сенсационных близнецов! Новый, советский, красный быт – вот что должно служить для нас неиссякающим материалом. А то что же это? Принесут портрет собаки, которая курит папиросу и читает вечернюю газету, и потом печатают вышеупомянутую собаку в четырехстах тысячах экземпляров. К черту собаку, которая читает газету!
– К черту! Собаку! Которая! Читает! Газету!! – хором подхватили сотрудники сотрудники, отправляясь в пивную.
Это было год тому назад.
Раздался телефонный звонок. Редактор схватил трубку и через минуту покрылся очень красивыми розовыми пятнами.
– Слушайте! – закричал он. – Слушайте все! Появился младенец! С бородой! И с усами! Это же нечто феерическое! Фотографа! Его нет? Послать за фотографом автомобиль!
Через четверть часа в редакцию вошел фотограф.
– Поезжайте! – задыхаясь сказал редактор. – Поезжайте поскорее! Поезжайте снимать малютку, у которого есть борода и усы. Сенсация! Сенсация! Клянусь бородой малютки, что мы подымем тираж вдвое. Главное только, чтобы наши конкуренты не успели перехватить у нас бородатого малютку.
– Не беспокойтесь, – сказал фотограф. – Мы выходим в среду, а они в субботу. Малютка будет наш. Мы первые покажем миру бакенбарды малютки.
Но те, которые выходили в субботу, были тоже не лыком шиты.
Впрочем, об этом мы узнаем своевременно.
На следующий день редактор пришел в редакцию раньше всех.
– Фотограф есть? – спросил он секретаря.
– Не приходил.
Редактор нетерпеливо закурил и, чтобы скрасить время ожидания, позвонил к тем, которые выходили в субботу:
– Алло! Вы ничего не знаете?
– А что такое? – наивно удивился редактор тех.
– Младенец-то с бородой, а?
– Нет, а что такое?
– И с усами. Младенец.
– Ну да. Так в чем же дело?
– Портретик будете печатать?
– Будем. Отчего же.
– В субботку, значит?
– Разумеется, в субботу. Нам не к спеху.
– А мы в среду… хи-хи!
– В час добрый!
Редактор повесил трубку.
– Ишь ты! «Мы, говорит, не торопимся». А сам небось лопается от зависти. Шутка ли! Младенец с бородой! Раз в тысячу лет бывает!
Вошел фотограф.
– Ну что? Как? Показывайте!
Фотограф пожал плечами:
– Да ничего особенного. Во-первых, ему не два года, а пять. А во-вторых, у него никакой бороды нет. И усов тоже. И бакенбардов нету тоже. Пожалуйста!
Фотограф протянул редактору карточку.
– Гм… Странно… Мальчик как мальчик. Ничего особенного. Жалко. Очень жалко.
– Я же говорил, – сказал фотограф, – некуда было и торопиться. И мальчику тоже беспокойство. Все время его снимают. Как раз передо мной его снимал фотограф этих самых, которые выходят в субботу. Такой нахальный блондин. Верите ли, целый час его снимал. Никого в комнату не впускал.
Редактор хмуро посмотрел на карточку малютки.
– Тут что-то не так, – сказал он мрачно. – Мне Подражанский лично звонил по телефону, и я не мог ошибиться. Говорит, большая черная борода. И усы… тоже черные… большие… Опять же бакенбарды… Не понимаю.
Редактор тревожно взялся за телефонную трубку.
– Алло! Так, значит, вы говорите, что помещаете в субботу портрет феноменального малютки?
– Помещаем.
– Который с бородой и усами?
– Да… И с бакенбардами… Помещаем. А что такое?
– Гм… И у вас есть карточка? С усами и бородой?
– Как же! И с бакенбардами. Есть.
Редактор похолодел.
– А почему же, – пролепетал он, – у меня… мальчик без усов… и без бороды… и без бакенбардов?
– А это потому, что наш фотограф лучше вашего.
– Что вы хотите этим сказать?… Алло! Алло!! Черт возьми! Повесил трубку. Негодяй!!
Редактор забегал по кабинету и остановился перед фотографом.
– Берите автомобиль. Поезжайте. Выясните. Но если окажется, что они ему приклеили бороду, то я составлю протокол и пригвозжу их к позорному столбу, то есть пригвоздю… Поезжайте!
Редактор метался по кабинету, как тигр. Через час приехал фотограф.
– Ну? Что?
Фотограф, пошатываясь, подошел к стулу и грузно сел. Он был бледен, как свежий труп.
– Выяснили?
– В-выяснил, – махнул рукой фотограф и зарыдал.
– Да говорите же! Не тяните! Фу! Приклеили бороду?
– Хуже!..
– Ну что же? Что?
– Они сначала… сфотографировали бородатого младенца… а потом… побрили его!..
Редактор потерял сознание. Очнувшись, он пролепетал:
– Наш… советский… красный малютка с бородой… И побрили! Я этого не вынесу. Боже! За что я так мучительно несчастлив?!
И второй рассказ тоже 1925 года, перепечатанный одной из одесских газет. Это примерно июнь. Вот уж, по-моему, актуальнее некуда.
ПОЕДИНОК
В природе существуют люди, страдающие отсутствием воображения. Люди, фантазия которых никак не простирается выше ста рублей наличными и глубже шубы с выдровым воротником.
Если страдает отсутствием фантазии, например, трамвайный кондуктор или писатель утопических романов – это еще полбеды.
Прямого ущерба от этого государству не будет. Но горе, если фантазия отсутствует у финансового инспектора.
Горе! Горе! Горе!
Наведя кое-какие справки о заработках гражданина Лиллипутера, финансовый инспектор сладострастно потер руки и сказал секретарю:
– Пишите этому гаду сто рублей. В трехдневный срок. Чтоб. Он у меня потанцует…
Однако гад Лиллипутер не имел решительно никаких хореографических наклонностей и от танцев решительно отказался.
– Что значит сто рублей? Пускай описывают обстановку. Больше пяти червонцев она все равно не поднимает. А за сто рублей я себе куплю такую новую, что фининспектор лопнет.
– Хор-рошо-о-с! Так и запишем-с, – мрачно сказал фининспектор. – Я ему покажу, как за сто рублей новую обстановку покупать. Секретарь, пишите гаду Лиллипутеру дополнительных двести рублей. В трехдневный срок. Чтоб. Он у меня потанцует!
– Что значит потанцует? Что значит двести рублей? – решил практичный Лиллипутер. – Пусть описывают. За двести рублей я себе такую новую обстановку заведу, что перед ней старая поблекнет!
– Что? Лиллипутер купил новую обстановку за двести рублей? Ну, знаете… Не нахожу слов… Секретарь, пишите гаду пятьсот рублей, и чтоб в трехднев…
– Пятьсот рублей? Ха! Пусть описывают. За пятьсот рублей куплю роскошную новую. Рококо. Триста рублей чистой прибыли!
– Секретарь, пишите ему тысячу, и чтоб в трех…
– Ха-ха! Пусть описывают. Тысяча рублей чистой прибыли. Можно дачку отремонтировать.
– Пиш-ш-шите-е тысячу пятьсот! Чтоб в трех-х…
– Ха-ха-ха!..
Финансовый инспектор вошел в роскошную гостиную Лиллипутера и, тяжело опустившись в шелковое кресло Луи XIV, глухо прошептал:
– Сколько? Раз и навсегда?
– Обкладывайте в три тысячи, – скромно сказал Лиллипутер, вынимая золотой портсигар и предлагая фининспектору египетскую папиросу.
– Окончательно? – подозрительно покосился фининспектор. – Без жульничества?
– Чтоб я себе новой мебели не видел! – воскликнул Лиллипутер.
– Сдаюсь, – прохрипел фининспектор. – Три тысячи… И чтоб в трехдневный срок… До свидания.
Лиллипутер печально улыбнулся вслед уходящему фининспектору и прошептал:
– Три тысячи налогу. А если тридцать три? Ха! А если у меня восемьдесят тысяч годового дохода?
Бедный, застенчивый, доверчивый, лишенный воображения фининспектор, увы, не учел этого!
Его скромная фантазия не простиралась свыше трех тысяч, и он самоотверженно пал в жестоком, но неравном бою с гражданином Лиллипутером.
Неравном потому, что у Лиллипутера, по-видимому, была кой-какая фантазия, а у фининспектора, увы, ее не было.
В июне этот фельетон был напечатан на страницах одной из одесских газет, и в июне же Катаев задумывает большое произведение, где его фельетоны как бы перерастают в новую большую сатирическую форму, тоже отражающую действительность нарастающего нэпа. Это знаменитая повесть «Растратчики», которая будет опубликована год спустя, а чуть позднее инсценирована и поставлена в Московском Художественном театре Станиславским.
В 1925 году Станиславский только что вернулся из-за границы после больших гастролей Московского Художественного театра. И художественники поехали на гастроли по стране. Они были в Тифлисе, а в июне приехали в Одессу.
Итак, июнь 1925 года – приехал на недельные гастроли Московский Художественный театр. Приехали лучшие силы труппы: и Качалов, и Москвин, еще играл на сцене сам Станиславский.
По предварительной договоренности они должны были играть на сцене городского театра, но поскольку театр был погорельцем, то играли в помещении Русского театра имени Шевченко.
Как раз когда они были в Одессе, театр отмечал день именин самого Станиславского. Сохранился и в одесском Литературном музее представлен шуточный пригласительный билет, на это мероприятие, которое должно было состояться в гостинице «Лондонской» (там же они и остановились). На этом билете, на двух языках, с одной стороны на русском, с другой – на английском (для шику: только что из Америки приехали!), было напечатано приглашение на торжественный файв-о-клок в честь Константина Сергеевича Станиславского. Дамы должны быть одеты в вечерние туалеты, мужчины в смокингах. По всем вопросам можно найти распорядителя Лужского в любое время дня в морских ваннах под городской лестницей.
И, действительно, состоялись именины Станиславского. Очень торжественно была настроена труппа. Это были первые именины после долгого отсутствия в России. Мужчины были в смокингах, женщины – в вечерних туалетах. Стреляло шампанское. Качалов по этому случаю сочинил торжественную оду. А сам юбиляр в этот момент, скорее всего, был задумчив и серьезен.
Как раз в это время, в одесскую неделю, Станиславский вынашивал по крайней мере два очень серьезных плана и готовился к их осуществлению.
Первая идея была поставить большой спектакль «Женитьба Фигаро» по Бомарше, пригласив для художественного оформления очень знаменитого художника, с которым Станиславский раньше не работал, – Александра Головина. Головин жил в соседнем номере «Лондонской». Здесь они и обсуждали проект будущей постановки, декорации к спектаклю «Женитьба Фигаро». (Кстати говоря, одновременно Головин готовил эскизы декораций для Мейерхольда, для его спектакля «Ревизор».)
Второй план, который тоже обдумывал Станиславский, – начать снимать кино. Видите, не только Курбасу приходила в голову идея заняться кинематографом, новым искусством. Ведь именно в это время кино начали осознавать не как ярмарочный аттракцион, не как балаган, а как новую музу.
Станиславский подумывал, как бы перенести на пленку «Царя Федора Иоанновича», первый, знаменитый спектакль Московского Художественного театра. И давал даже интервью журналистам в это время, что он собирается скоро приступить к этим съемкам.
По разным причинам этому плану Станиславского, в отличие от первого, не удалось осуществиться. И я думаю, что это к лучшему. Потому что глубоко уверен в том, что у Станиславского с кино ничего хорошего не получилось бы. В общем, и Курбас не стал знаменитым кинорежиссером, а остался в истории как театральный человек. А Станиславский тем более был человеком, ориентированным именно на театр, на живой контакт актера и зрителя.
Кинематограф – искусство, существующее по другим законам. Оно требовало других художников, другой эстетической ориентации. И, пожалуй, именно в это самое время, ровно в середине 20-х годов, кинематограф в Советском Союзе превращался в искусство творчеством, руками, сердцем, душой не театральных режиссеров, а новой поросли собственно кинематографистов – таких, как Кулешов, Пудовкин, Эйзенштейн, Довженко. И первым среди них тогда был, конечно, Сергей Михайлович Эйзенштейн.
В 1925 году он снимал в Одессе «Броненосец Потемкин». В июне уехал Станиславский, а в августе и, возможно, в тех же номерах «Лондонской» остановилась съемочная группа Сергея Эйзенштейна.
Но тут надо чуть-чуть отмотать ленту времени назад. Дело в том, что еще с весны 1925 года и даже чуть раньше Эйзенштейн, к тому времени автор только одного фильма «Стачка», вынашивал планы снять огромную эпопею «1905 год». Все течение революции от «Кровавого воскресенья» и до декабрьского восстания в Москве. Вообще у Эйзенштейна было планов раз в сто больше, чем он осуществил. Причем планы грандиозные: он, в частности, чуть позднее мечтал экранизировать «Капитал» Карла Маркса.
Сценарий для «1905 года» писала большевичка, деятельница революционного движения, литератор Нина Фердинандовна Агаджанова-Шутко. Пухлый сценарий действительно был написан. Чтобы принимать в нем участие, Эйзенштейн поселил Агаджанову-Шутко на своей даче в нижнем этаже.
А на втором этаже в это время, в мае 1925 года, жил Бабель. Эйзенштейн хотел поставить «Конармию». Потом передумал и решил ставить «Одесские рассказы». И Бабель писал сценарий «Беня Крик». Что бы раньше было готово, то бы Эйзенштейн и раньше начал ставить. «Беня Крик» был готов раньше, но снимать его Эйзенштейн не смог, потому что приближалась годовщина революции 1905 года и он получил правительственный заказ срочно снимать эпопею.
Он вынужден был отказаться от «Бени Крика», и Бабель продал свой сценарий на Одесскую кинофабрику, где его тогда же начали снимать.
Киносценарий «Беня Крик» по мотивам «Одесских рассказов» позднее вышел отдельным изданием. Бабель написал очень интересный сценарий, он отличается и от пьесы «Закат», и от «Одесских рассказов». Я приведу вам маленький эпизод из этого сценария. Дело происходит в 1917 году.
Кафе Фанкони. Толчея. Деловые дамы с большими ридикюлями, биржевые зайцы с тростями, одесская толпа. На помосте, где обыкновенно помещается оркестр, разбитной молодой человек потрясает кандалами. За его спиной сидит унылая личность с несимметричным лицом, с большими ножницами в руках. Ножницы приспособлены для раскусывания железа.
Титр:
– Граждане свободной России! Покупайте на счастье наследие проклятого режима в пользу геройских инвалидов. Пятьдесят рублей, – кто больше?
У противоположной стены на бархатном диванчике сидят рядом три инвалида, три обстриженных дремлющих болванчика. Они обвешаны медалями и Георгиевскими крестами.
Декольтированная девица в большой шляпе с свисающими полями ходит с вазочкой между столиками и собирает деньги «на революцию». Декольте девицы съехало набок, башмаки ее истоптаны; от восторга, от весны, от деятельности длинный нос ее покрылся мелкими жемчугами пота. За одним столиком сидит Тартаковский, окруженный стаей подобострастных маклеров. Стол его завален образцами товаров – зернами пшеницы, обрывками кожи, каракулевыми шкурками. Он кладет барышне в вазу двугривенный.
Аукционист на трибуне потрясает кандалами.
Этот сценарий, как видите, более социологизирован, чем рассказы Бабеля. Здесь революция, здесь действует революционер-большевик Собков. Кинематограф диктовал Бабелю другие законы, нежели проза. Он был более консервативен уже тогда. Требования редактуры, правильной идеологической ориентации накладывали на кинематограф определенные рамки. При консультации Бабеля фильм вышел в начале 1926 года, поставленный режиссером Вильнером.
А Эйзенштейн поехал снимать фильм «1905 год». Начинал он его снимать в Ленинграде, но на Ленинград опустился туман, слякоть. В августе началась ранняя осень. Сидели, ждали начала съемок. Группа простаивала. А уже к декабрю надо было сдавать готовый фильм. В известном смысле это была, конечно, авантюра со стороны Эйзенштейна. И тогда директор кинофабрики Капчинский сказал: «А вы поезжайте лучше в мою родную Одессу. Там девять месяцев в году солнце. Снимите там эпизод с броненосцем „Потемкин“, он у вас в сценарии одну страницу занимает, пятнадцать строчек. Вот вы его быстренько снимете и вернетесь сюда доснимать».
В Одессе тоже был туман. Наснимали много тумана в море (потом это вошло в фильм), оператор Тиссэ замечательно снял туман, но больше ничего снять было нельзя. Эйзенштейн прогуливался по Приморскому бульвару, от гостиницы до городской лестницы, и обдумывал, как выходить из положения. И вот тут, у городской лестницы, ему пришла в голову мысль снять весь фильм о «Потемкине», сделав кульминацией эпизод расстрела на одесской лестнице.
Есть много легенд о том, как это ему пришло в голову. Например, такая: он стоял со своими помощниками, со знаменитой «железной пятеркой» ассистентов – Александров, Штраух, Гоморов, Левшин и Антонов. Они стояли и ели какие-то фрукты, купленные на рынке, а косточки плевали прямо на ступеньки. И косточки катились по ступенькам. И вот этот ритм уходящих вниз ступеней и катящихся по ним косточек навел его на этот эпизод.
А ведь эпизод этот Эйзенштейном во многом придуман. Была в Одессе стрельба в 1905 году, но массовых расстрелов не было. Были столкновения на одесской лестнице, но вот такого концентрированного, огромного действа, в общем, не было. Он его придумал. И оно стало неоспоримым для нас настолько, что именно с тех пор, после фильма Эйзенштейна, лестница называется Потемкинской, а не потому, что там что-то было в 1905 году.
Более того. В Одессе стоит памятник потемкинцам. Там изображен момент, когда приговоренные к расстрелу матросы сбрасывают брезент, которым их покрыли перед расстрелом. Этот эпизод тоже придумал Эйзенштейн. Когда на съемках он его предложил, консультант, офицер флота, был вне себя: «Ерунда! Такого не было! Это отменили в середине XIX века! Подстилали брезент на палубу – да, чтобы палубу кровью не запачкать». Но Эйзенштейн говорил: «Не было – значит, будет». Ему важен был образ коллективной повязки, отбрасываемой людьми, преодоление слепоты. И теперь памятник изображает не историческую правду, а эпизод из фильма Эйзенштейна. То есть достоверность искусства оказывается достоверней правды самой жизни. Убедительнее.
И вот Эйзенштейн стал собирать массовку для съемок фильма «Броненосец „Потемкин“. Нужны были тысячи людей. А Эйзенштейн ведь не признавал профессиональных актеров. Ему нужны были только типажные лица. Слово „типаж“ придумал писатель Сергей Третьяков, который был вместе с Эйзенштейном в Одессе, помогал ему писать сценарий. А Эйзенштейн использовал слово „мордаж“. Мы сейчас увидим, что это имело некоторые основания.
Из опубликованного дневника Максима Штрауха, который был ассистентом Эйзенштейна на этом фильме:
Трогательно до последней степени, полная симметрия: комната № 38 в гостинице – спит Эйзенштейн, сижу я и пишу письмо. Комната № 39 – спит Тиссэ, сидит Гришка Александров и пишет письмо. Уж в воздухе сонное царство, и только слышно, как быстро и страстно скрипят два пера. Пишу очень быстро, ибо время такое, между двух огней – сегодня окончили большую работу – «Лестницу», которую снимали семь дней, а завтра массовка – 1500 человек. Но и массовка на лестнице была тоже тысяча людей, одесситов, которые добровольно снимались.
Эйзенштейн снял помещение возле Приморского бульвара и стал набирать людей. Дал объявление в газете: «Для съемок требуются натурщики. В конторе экспедиции (ул. Карла Маркса, 1)». Дальше описывается, какие именно нужны лица. Вот, например: «Мужчина от 30 до 40 лет, высокий, широкоплечий, большой физической силы, добродушное лицо, типа „дядя“, похож на немецкого актера Эмиля Яннингса». То есть стой дома и смотри в зеркало – похож ты на немецкого актера или нет. Или другое: «Мужчина, рост и лета безразличны, тип упитанного обывателя, наглое выражение лица, белобрысый, желателен дефект в построении глаз (легкое косение, широкая расстановка глаз и т. д.)».
Смешно думать, что кто-то на это откликнется? Сотни и тысячи людей!
В это время в Одессе оказался репортер из столичного киножурнала «Экран». Он пишет что сотни желающих сняться стоят в очереди, что многих Эйзенштейн бракует. Тогда одесситы немедленно вступают в споры: «Как это у меня не наглое выражение лица? Очень даже наглое!» «Однако избавиться от настойчивых актеров, – пишет репортер, – было не так-то легко. Спустя немного времени отставленные появлялись снова, переодетые в другой костюм и загримированные под нужный Эйзенштейну тип. Но обман открывался, и подбор стал проводиться с еще большей осторожностью».