Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Пинхас Рутенберг. От террориста к сионисту. Том I: Россия – первая эмиграция (1879–1919)

ModernLib.Net / Биографии и мемуары / Владимир Хазан / Пинхас Рутенберг. От террориста к сионисту. Том I: Россия – первая эмиграция (1879–1919) - Чтение (Ознакомительный отрывок) (Весь текст)
Автор: Владимир Хазан
Жанр: Биографии и мемуары

 

 


Владимир Хазан

Пинхас Рутенберг. От террориста к сионисту. Опыт идентификации человека, который делал историю. Том первый: Россия – первая эмиграция (1879–1919)

Предисловие

Человек, оставшийся верным старым обязательствам

Не историю нужно стараться делать, а биографию.

В. Шкловский. Сентиментальное путешествие1

Не так знаменит, однако стоит внимания Пинхус (Пётр) Рутенберг. В 1905 готовил боевые дружины в Петербурге и снабжал их оружием. Он же вдохновитель и соратник Гапона 9 января 1905, а в 1906 «по заданию партии эсеров стал организатором и руководителем его убийства» (еще позже опубликовал записки «Убийство Гапона»). В 1919 эмигрировал в Палестину, там прославился электрификацией страны. Там – он показал, что способен строить; но в свои ранние годы в России – он не инженерствовал, а разрушал.

А. Солженицын. Двести лет вместе2

В истории российского революционного движения, изобилующей незаурядными человеческими личностями, прихотливыми характерами и драматическими судьбами с их нередко неожиданными и причудливыми связями, трансформациями и переплетениями с событиями не одного лишь локально-географического, но зачастую мирового, всечеловеческого масштаба, имя Пинхаса (Петра) Моисеевича Рутенберга занимает далеко не последнее место. Что же касается его, члена эсеровской партии, революционера-террориста, действовавшего под именем Мартын Иванович и – вместе с делом Гапона – привлекшего к себе широкое общественное внимание, последующего превращения в крупного еврейского политического, общественного и хозяйственного деятеля в Палестине, то этот неожиданный кульбит и вовсе относится к одному из тех загадочных парадоксов мировой истории XX века, острота которых со временем не только не притупляется, но, наоборот, становится все более пронзительной и вызывает вполне объяснимый интерес.

На брошенный в «Сентиментальном путешествии» призыв В. Шкловского писать не историю, а биографию современники реагировали по-разному. М. Горький писал В. Ходасевичу 28 августа 1923 г.:

И сидел Степун, справедливо обличая Шкловского в том, что сей последний пользуется историей только как материалом для построения личной интересной биографии, а это-де – нигилизм. Верно. Или – неверно (Горький 1952: 192)3.

Колебания Степуна в попытке определить доминирующее начало в подходе к оппозиции личная биография/история^ а вместе с этим волнующие любого пишущего человека жанровые презумпции – более чем понятны. Особенно когда речь идет о биографии личности, то и дело оказывающейся в самом пекле исторического процесса, в его наиболее горячих точках. Здесь невольно биографическое, персональное, интимно-частное становится репродукцией самых что ни есть общезначимых и общеинтересных исторических событий и обстоятельств. Безусловно, сквозь всякий индивидуально-биографический текст проглядывает широкая историческая панорама. Однако сама оптика такого «проглядывания» может иметь разные достоинства и ценность. В случае Рутенберга объем и многообразие связей его личной истории с «большой» историей – России, Европы, Палестины, в конце концов, всего мира – были явно выше обычного уровня.

Этот человек обладал редким даром творить вокруг себя атмосферу легенд и мифов. В создании рутенберговского биографического мифа принимали участие не только люди интеллектуального уровня Гапона, который как-то, хвастливо распалясь, рисовал перед главарями российского политического сыска – П.И. Рачковским и A.B. Герасимовым – гипертрофированный портрет всесильного Рутенберга, который, по его словам, якобы был руководителем боевой организации эсеров (на самом деле он даже не был ее членом) и вообще играл основную роль в революционном движении4, но и, скажем, холодно-рассудительного У. Черчилля. Безусловно, «виной» здесь была сама незаурядная личность нашего героя, склонявшая людей, его окружавших, к апологетике и провоцировавшая их на легендосложение. Да и сама его судьба оказалась такого драматического колорита и накала, что ее с лихвой хватило бы на несколько других. Но одно дело – драматическая судьба, а другое – подхваченное молвой имя, из которого творится живая легенда. Падкость же массового сознания именно на легенду, на миф, на предание, а не на исторические факты давно и хорошо известна: незатасканный блеск вымысла обычно без труда преодолевает скучноватую рутинную повседневность. Одна из главных целей этой книги – сделать обратное: реконструировать, по возможности доверяя лишь документам, достоверную «обыденную реальность» и преодолеть тем самым навязчиво-живучие небылицы.

Это еще и потому существенно важно, что личность Рутенберга, до сегодняшнего дня привлекающая к себе законное внимание, из живой исторической фигуры редуцируется порой – то ли в погоне за сенсацией, то ли в самом деле из-за нехватки информации – до неких тенденциозных головных построениий. Так, один из ключевых и вполне вроде бы вещественных фактов его биографии – организация убийства Георгия Аполлоновича Гапона как провокатора и агента полицейской охранки – истолковывается ни больше ни меньше как исследовательская версия (!). Ср.:

По утверждению ряда исследователей, Рутенберг, узнав в 1906 г. о связи Гапона с полицией, принял участие в его казни (Савинков 2006: 586; примечание принадлежит составителю книги В.Г. Черкасову-Георгиевскому)5.

Можно понять израильского автора, который в биографии Жаботинского, касаясь того же предмета – убийства Рутенбергом Гапона, пишет об этом не как об установленном факте, а как о бытующем мнении:

Rutenberg had been active in the Russian Social Revolutionary movement in the 1905 Revolution, and it was commonly believed that he had been involved in the killing of Father Gapon, a Czarist agent de provocateur (Katz 1996:161)6.

Но здесь речь идет как бы от лица Жаботинского, который, не будучи знаком с Рутенбергом лично и никогда до этого с ним не встречаясь (далее у автора как раз описывается их первая встреча в Бриндизи в апреле 1915 г., о которой мы еще скажем), в отличие от современного ученого, мог и в самом деле питаться одной только народной молвой.

Эти безыскусные нелепицы не столь уж безобидны: уверившись в себе, они способны создать большую историческую путаницу. Как ни тривиально это звучит, но стремление к пересмотру устоявшихся исторических фактов заслуживает внимания только в том случае, если автор приводит хоть какие-то доказательства предлагаемой новой гипотезы (подхода, прочтения) или хотя бы точно и четко ссылается на существующие работы – при отсутствии всего этого его критический пафос неизменно оборачивается курьезом. Ср. со сходным по типу высказыванием, не утруждающим себя абсолютно никакими аргументами (взято из вступительной статьи и комментариев, сопровождающих перепечатку книги Б.И. Николаевского «История одного предателя» в московском издательстве «Высшая школа», автор – В.М. Шевырин):

Мемуары Рутенберга, в которых Гапон изображен именно в таком качестве <провокатора>, весьма противоречивы, обо многом умалчивают и потому требуют к себе серьезного, критического отношения, на что указывали специалисты по истории революционного движения в России (Николаевский 1991/1931: 326).

Эти походя брошенные слова никак не разъясняются и не комментируются. Ко многому обязывающая реплика историка повисает в воздухе – в чем противоречие мемуаров Рутенберга? какие «специалисты по истории революционного движения в России» на это указывали? можно ли этим специалистам доверять или их самих следует подвергнуть критическому разбору? – ни на один из этих вопросов ответа мы не получаем. Но главное сделано – тень на мемуары Рутенберга брошена, семя подозрения, в особенности в сознании неквалифицированного читателя, заронено, и мало кто станет разбираться, на каком зыбком основании, а то и вовсе без такового, это было сделано.

О Рутенберге написано немало, но когда приближаешься вплотную к конкретным описаниям его жизни и деятельности, выясняется, что наиболее обширный пласт – это или маловразумительные отрывочные сведения, или схематизированное повторение давным-давно известных, затертых до дыр сведений, или абстрактные рассуждения не о Рутенберге – человеке из плоти и крови, а о некоем его субституте, необходимом для оживления исторических декораций. Началось это не сегодня. Еще В.В. Розанов в своем «Надгробном слове Гапону» (1909) воплотил под именем Рутенберга собственные фантазии, удобно вписывающиеся в содержание его эффектных рассуждений, не имеющих, однако, ничего общего с конкретноисторическими событиями, завершившимися смертной драмой в Озерках:

Но остаются думы о Гапоне. И остается суд о его личности, не в краткой формуле: «вот – обвинение, а вот – наказание», а в более сложной; где же концы и начала этой ужасной драмы, где ее «душа», если можно так выразиться? Неужели же так виновен всею полнотою вины Гапон и так кристально и полно невинен и чист Мартын Рутенберг7, как он, по-видимому, чувствует это в своем рассказе.

– Отчего вы, Мартын, такой прозрачно-чистый, не способный шататься и колебаться, не повели рабочих 9-го января? Было бы дело хорошее, чистое, нравственное до конца… А то все так печально вышло. Для дела, – нужно бы вам вести…

Вот вопрос, перед которым Мартын зашатается. Он, такой строгий, безжалостный судия, столь «нравственно чистый» в своем полурассказе, полуобвинении.

– Я?!! Не мог!

– Не могли? Отчего?!!

– Я бездарен. Я умен в каморке, например в Озерках, в одинокой даче, когда никто не видит. Но как только видят, все смотрят на меня или, вернее, в мою сторону, – я испаряюсь, меня не видно. Просто я незаметен на улице, в толпе, перед толпою. Я не громкий человек, я тихоня (Розанов 2004: 381).

И в другом месте Розанов – без какого-либо объяснения мотивов и тенденциозным педалированием вынужденного создания обстоятельств «следственного эксперимента» – упоминал об убийстве Гапона «евреем Рутенбергом»:

…причем странную роль убийства он <Рутенберг> путем подлого подслушивания под личиною дружбы к Гапону и к рабочим возложил на наивных рабочих… (Розанов 1915: 184).

Еще более сурово звучало суждение/осуждение адвоката

О.О. Грузенберга, который, после того как жена Рутенберга принесла ему от имени мужа рукопись, где рассказывалась история Гапона, усмотрел в этом убийстве нарушение законности. В неопубликованных воспоминаниях он писал:

Много времени спустя принесли мне от имени мужа толстую тетрадь и просили прочесть написанное и высказать свое мнение, следует ли напечатать.

Я провел за чтением всю ночь. С каждой минутою волнение усиливалось, так как подтвердилось мое предположение, что Гапон убит неповинно, притом предательским образом8.

Отметим любопытнейшее схождение в осуждении Рутенберга двух противоположных полюсов – Розанова и Грузенберга, существовавших обычно (вспомним хотя бы знаменитое дело Бейлиса!) как непримиримые антиподы.

Другая, противоположная этой, но столь же тупиковая стезя – идеализация и связанная с этим непомерная героизация основных фактов рутенберговской биографии. И, разумеется, главного из них – превращения эсеровского боевика в одного из самых деятельных работников еврейского ишува (собирательное название еврейского населения Эрец-Исраэль), известного далеко за его пределами. Неспроста биографический очерк о Рутенберге в книге Л. Липского «А Gallery of Zionist Profiles» (Галерея портретов сионистов) начинается примечательной фразой: «Пинхас Рутенберг пришел к нам из чужого мира» («from alien world») (Lipsky 1956: 124), что как бы придает заурядному жанру биографического портретирования дополнительную аттрактивность, не лишенную таинственной остроты и пикантности. И не без причины: трансформация личности – ментальная, социально-психологическая, идеологическая, нравственная, если хотите, – здесь столь энергичного и решительного свойства, что вполне может оказаться достойной остросюжетного авантюрного романа. Однако авантюрный роман не получается, поскольку биографов Рутенберга интересует, как правило, вторая, еврейская, часть его жизни, первая же, «темная» и «чужая», воспринимается в виде прелюдии к основной, подверженной, скажем так, ошибкам молодости и поискам пути. Так, автор статьи «Русские евреи в сионизме и в строительстве Палестины и Израиля» в «Книге о русском еврействе» пишет:

П.М. Рутенберг, в прошлом русский революционер, имя которого связано с эпопеей священника Гапона, в годы <П>ервой мировой войны после докладов Бен-Гуриона и Бен-Цви о положении в Палестине сказал им: «Я – ваш!» Он поселился в Палестине и стал электрификатором страны. Одно время он был президентом Ваад Леуми, представительства палестинского еврейства в эпоху английского мандата (Свет 1960: 268).

Дань схеме стоит недешево: в приведенном описании начисто выпадают из жизни Рутенберга его возращение – после пламенного обещания сионистам: «Я – ваш!» – в Россию; борьба с голодом в Петрограде при Временном правительстве; попытка, пусть и обреченная, сопротивления большевикам, атаковавшим 25 октября 1917 г. Зимний дворец; арест; деятельность на стороне антибольшевистских сил в оккупированной союзниками Одессе – и только после всего этого, из-за отсутствия не в последнюю очередь иных равносущественных перспектив и выборов, отъезд в Палестину.

Причина скороговорочного схематизма в первую очередь, конечно, объясняется неотчетливо-смутным представлением о предмете. Не случайно тот же Л. Липский, американский еврей, человек, далекий от российской истории и сугубо российских реалий9, откровенно признавался после приведенного зачина:

Мы <американские евреи-сионисты> не имели ясного представления о том, какую роль играл Рутенберг в российском революционном движении и за что в точности его преследовали (Lipsky 1956: 124)10.

И далее, как бы подтверждая свою неполную осведомленность, Л. Липский, рассуждая на тему достаточно сложную, с большой неохотой поддающуюся императивно-категорическому анализу, – о двух началах, боровшихся в душе этого человека – русского революционера, свято поклонявшегося философии террора, и борца за еврейские национальные интересы, – и ища причины, почему второе, в ходе его жизненной эволюции, возобладало над первым, сводит все к клишированному мотиву: еврейским погромам. Причем не к конкретно погромам Гражданской войны, что выглядело бы в данном контексте как указание на одну из действительных причин, приведших Рутенберга в Палестину, а к погромам, сопровождавшим историю Российской империи вообще. Вначале, пишет Липский, Рутенберг «верил в то, что освобождение евреев явится частью освобождения русского пролетариата вообще, и тема погромов его мало интересовала». Однако

когда начались погромы, его мировоззрение (Weltanschauung) претерпело решительную ломку. Разочаровавшись в революции, он вернулся в еврейство, преисполненный гнева на самого себя и тех, кто не последовал за ним. Рутенберг не мог понять, почему так упорствовали в своей верности прежним идеалам собратья-евреи. В качестве еврея-националиста он стал столь же непримиримым и нетерпимым, как в те времена, когда боролся с царизмом. Теперь он настаивал на том, что у евреев должна быть собственная земля, где они могли бы бороться за свои права в том новом мире, дорогу которому открыла революция. Свои прежние убеждения он не вспоминал и не дискутировал с ними. Складывалось впечатление, что они оставили его навсегда (там же: 126).

Это пишет не случайный журналист, а человек крайне серьезный – один из лидеров американских сионистов, хорошо знавший Рутенберга, вообще в предметах ему близких и знакомых большая умница, чей цитируемый очерк в целом отличается остротой и проницательностью. Но там, где, как в данном случае, идет речь о вещах для него смутных и неясных, пользующийся накатанными штампами.

Пример Л. Липского остается вполне актуальным по сей день: у многих пишущих о Рутенберге по-русски (точнее и честнее было бы, конечно, сказать – упоминающих его имя), если не считать шумного дела, связанного с Гапоном, – хотя и здесь нередко царит произвол авторских фальсификаций и фантазий, – нет ясного представления о том, что представлял собой в действительности этот человек и какую роль сыграл в истории России. Вторая же половина его жизни вообще укладывается в маловразумительную схематическую фразу: «Занимался электрификацией Палестины».

Между тем во второй половине своей жизни бывший эсер-террорист приобрел мировое имя в сфере индустрии и коммерции, занесенное еще при жизни в самые авторитетные справочники в данной сфере, типа американских «Who’s Who in Commerce and Industry» или «The International Business Directory». В сохранившемся в израильском архиве Рутенберга письме из нью-йорского Institute for Research in Biography, датированном 16 ноября 1938 г., говорилось:

I recently advised you that your name is listed in the 1938 Edition of «Whos Who in Commerce and Industry», which contains the biographies of the wordls outstanding business and financial leaders. I now have the pleasure of informing you that your name is also included in «The International Business Directory», which we have just published.

I should like you to possess a copy of these important books – and I offer you both books for the price alone of «Whos Who in Commerce and Industry».

The books will be shipped you at once if you kindly fill in and return the encloced card.

Sincerely yours11 <…>

Автор книги, которую читатель держит в руках, не претендуя на окончательную исчерпанность темы, ставит целью внести в биографию Рутенберга побольше ясности и внятности, и в особенности в ее связи с Россией и с российской историей, даже когда для последней были отведены пространства вне собственно пределов родного отечества.

«Чужой мир», из которого, по Липскому, Рутенберг пришел к еврейству, никогда не был для него чужим. Кстати сказать, эта фраза – «Пинхас Рутенберг пришел к нам из чужого мира» – малооригинальна, и больше того, Аипский просто-напросто не закавычивает прямую цитату из некролога Рутенберга, написанного известным еврейским общественным деятелем, промышленником и поэтом Исааком Найдичем12 и напечатанного в нью-йорской идишской газете «Der morgen jurnal» (1942. 18. 01; перепечатана в: Naidich 1955: 206-12). Найдич начинает некролог именно этой фразой и далее пишет:

В молодости он вступил в партию социалистов-революционеров. И хотя он принимал участие в освободительной борьбе русского народа, до скончания дней в нем горела искра служения еврейским интересам, которая увела его из родительского дома в Ромнах Полтавской губернии. Как всякий еврей, отдавший себя служению новой, демократической России, он полагал, что революция, в числе других своих достижений, принесет также освобождение еврейскому народу. Когда же он пришел к пониманию того, что выбрал не ту жизненную дорогу, то посвятил себя служению иным идеалам – созданию Еврейского государства (Naidich 1955: 206).

В этом высказывании, как в капле воды, отразился крайне заезженный к сегодняшнему дню способ однозначного прочтения судьбы Рутенберга как русского революционера, сменившего одежды на еврейского национального лидера. В известном, и немалом, смысле это в самом деле так. Но изложенная таким образом, без соответствующих контекстов и подтекстов, биография Рутенберга приводит к значительному упрощению его личности и в конечном счете сильно смещает исторические акценты. И не только это.

Рутенберг в определенном смысле доводит до апофеоза распространенный в его время тип «двуипостасного» еврея, сочетавшего в себе сознание национальной принадлежности со служением вненациональным целям и задачам. У нашего героя эта дихотомия, которая в определенном смысле скрадывалась процессом жизненной эволюции, производила ошеломляющий эффект странной несочетаемости одного с другим – революционного терроризма с сионизмом. Как мы надеемся показать, между этими полюсами не было, однако, той непроходимой пропасти, которая возникает от чисто формального, внешнего восприятия этого кажущегося парадокса. Речь должна скорее идти о рутенберговском умении избирать в мировой исторической хронике наиболее «болевые» точки и оказываться в них в нужное время. Пожалуй, это умение и делает его жизненную эпопею в особенности аттрактивной.

Рутенберг был, естественно, не одинок в этой «двуипостасности», которая диктовалась самой природой жизни еврея, с одной стороны, принадлежащего своему народу, религии, традициям, языку, «кругу жизни» и пр., а с другой – адаптированного к тем условиям, которые диктовались извне. Поэтому поле для метаморфоз было приготовлено как бы изначально, заранее, дело оставалось только за теми или иными историческими обстоятельствами, странности и прихотливости которым было не занимать.

Уже находясь в Палестине и узнав о смерти одного из авторитетных членов ЦК партии эсеров И.А. Рубановича (1859–1922), Рутенберг 1 ноября 1922 г. писал его вдове (приводится по копии, сделанной рукой самого автора, Rutenberg Archive, Hevrat ha-khashmal, Haifa, Israel):

Многоуважаемая г-жа Рубанович.

Сейчас только узнал о скоропостижной смерти Ильи Адольфовича13. Низко, почтительно кланяюсь памяти его. Глубоко жалею, что не имел возможности помочь ему осуществить его желание прожить остатки жизни в Палестине для и среди его собственного народа.

Примите мое глубокое, искреннее соболезнование,

П. Рутенберг

Старый народоволец, вроде бы закоренелый партиец, убежденный интернационалист, неизменный представитель эсеров в Международном социалистическом бюро (после принятия в 1904 г. партии с.-р. во II Интернационал), он, как вытекает из этого письма, несмотря на весь свой вроде бы само собой разумеющийся космополитизм, мечтал «прожить остатки жизни в Палестине для и среди его собственного народа». Рутенберг вряд ли стал бы писать об этом жене покойного, не имея на то твердых оснований. По существу о том же противоречии, хотя воспринимая его иначе, писал в некрологических воспоминаниях о Рубановиче его старый и верный товарищ по политическим взглядам и революционной борьбе Е.Е. Лазарев:

Илья Адольфович, несмотря на французское гражданство и еврейское происхождение, всю жизнь, до самой смерти, душой своей был русским. Может быть, для некоторых это покажется парадоксом (Лазарев 1922: 61).

И далее:

Решение еврейской проблемы он видел не в узком сионизме, не в создании еврейского государства в бедной пустынной Палестине, неспособной вместить более нескольких сот тысяч евреев. Решение еврейской проблемы он в большей степени связывал с решением проблемы русской, всероссийской: с уничтожением деспотизма в той стране, где сосредоточена веками основная еврейская масса в 5–6 милионов человек, т. е. в России. Поэтому для людей, его знающих, не был парадокс, когда он говорил: «Будучи французом, я русский, потому что еврей» (там же).

Там, где Лазарев усматривает у Рубановича, и небеспричинно, русскую доминанту, хотя и оговаривает ее ощутимую парадоксальность, Рутенберг говорит о доминанте еврейской, как кажется, в еще большей степени заостряя парадоксальную связь «родного» и «вселенского». Однако за внешним несовпадением здесь открывается разительная внутренняя близость, поскольку личность и судьба самого Рутенберга отразили по существу ту же дихотомию национального и космополитичного, придав ей еще более острый, бурно противоречивый и парадоксальный характер.

С этой «двойной сущностью» центрального героя нашего повествования связана важная для появления данной книги на свет проблема. Дело в том, что, как правило, все жизнеописания Рутенберга страдают хронической исследовательской однобокостью – информационной, а нередко и концептуальной. В зависимости от того, кто берется за рассказ о нем – российский или израильский автор, та или иная сторона его «двойственной» личности и деятельности – революционера-террориста или, наоборот, еврейского политического и общественного деятеля, инженера-электрификатора и пр. – начинает выпирать подобно флюсу. Зачастую здесь сказывается элементарное незнание противоположными сторонами языка друг друга, в какой-то степени можно говорить о взаимном отсутствии адекватного понимания чужой ментальности, что выражается прежде всего в повторении изношенных штампов, но главная проблема заключается, как кажется, в неразработанности самой методологии поливалентных исторических явлений, событий и процессов, не локализуемых одной географической местностью и имеющих разноплоскостные временные и топические формы и варианты. Когда судьбой человека, в особенности крупной и значительной личности, играют многоплановые исторические обстоятельства и он перемещается по странам и континентам, оставляя свой след едва ли не везде, где оказался в силу случайности или необходимости, трудно ожидать, что в результате этих сложнейших и многочисленных перемещений-переплетений он станет принадлежать исключительно одному национально-историческому локусу. Рутенберг своей жизнью и судьбой едва ли не полностью вписывается именно в такой логический дискурс и потому неизбежно требует «синтетического», «поливалентного» исследовательского прочтения. Написать работу, где давался бы панорамный взгляд на этого человека и где ни одна сторона его противоречивого существа не перетягивала бы другую, было главным душевным и профессиональным импульсом, заставившим взяться за эту тему.

В неопубликованной статье о Рутенберге известный израильский историк Бен-Цион Динур писал о четырех этапах в его жизни: детство и юность в украинском городке Ромны; революционная деятельность, вошедшая в историю Российской империи, кульминацией которой стали события 1905 года (Кровавое воскресенье, спасение, а затем казнь Гапона); жизнь в изгнании в Италии, где и когда происходит сближение с интересами своего народа; и наконец, политическая, общественная и промышленная деятельность в Эрец-Исраэль. Комментируя это биографическое «четырехкнижие» русского революционера, ставшего сионистом, автор монографии о Рутенберге, написанной на иврите, Эли Шалтиэль утверждает:

Достоверных и надежных сведений о трех первых этапах, или, иначе, «российском периоде» в жизни Рутенберга весьма немного (Shaltiel 1990,1: 21).

И далее еще минорнее и удручающе:

Чем дальше с течением лет мы отдаляемся от тогдашних событий, тем все более крепнет ощущение, что обнаружить внятные следы российского прошлого Рутенберга никогда не удастся (там же).

Согласиться с этим никак нельзя, хотя, если говорить о предлагаемой читателю книге, следует заметить, что в ней тоже установлен предел авторского интереса к деятельности Рутенберга и подчиняющиеся этому принципы отбора материала. Говоря по необходимости несколько общо и схематично, этот интерес устремлен и простирается до тех пределов, где чувствуется масштабная, пусть и крайне противоречивая личность этого человека. Туда же, где начинаются события, быть может, важные для него самого и объективно – для установления зримой трансформации персональной биографии в «большую историю», но несущие на себе отпечаток то ли частного «прозаического каждодневья», то ли героических, но утомительных производственных достижений, мы решили не слишком вторгаться. Правилен ли этот селективный подход или нет, судить не нам, а читателю. Для нас же такой взгляд важен возможностью представить Рутенберга в качестве хотя и целостной личности, но все-таки поданной под определенным углом зрения. Этим «углом зрения» в данном случае выступает укрупнение внимания к тем аспектам его биографии, где она теснее всего связана с российской историей и соответственно опровергает приведенный малоутешительный вывод нашего предшественника.

И еще одно важное уточнение. Рутенберг, русский революционер, ставший пионером строительства израильской промышленности, рассматривается нами не в том героикоцентричном ракурсе романтизированной личности «человека с бомбой», о котором как о вполне искусственной модели пишет М. Могильнер в своей книге о русской радикальной интеллигенции начала XX века (см.: Могильнер 1999: 5–6), а именно как любопытнейший контрапункт частного и общезначимого, общеинтересного в русско-еврейском историческом диалоге XX века. Именно имея в виду синтез в его конкретной биографии единичного и массового, личного и общественного, мы говорим о героических чертах в характере центрального персонажа книги.

Одним из главных искусов, приведших к ее рождению, было желание заглянуть за кулисы этого характера. Рутенберг представлял собой тип еврея, где, с одной стороны, нечего было бы делать О. Вейнингеру с его теорией еврейской дефектности, однако, с другой стороны, он, как думается, весьма заинтересовал бы 3. Фрейда. Своей физической крепкотелостью, четкой дикцией и чистым русским языком Рутенберг как бы выламывался из привычных представлений о неказистом и худосочном еврее, с его специфическими разговорными интонациями и неправильной русской речью – чертами, подвергавшимися в русской литературе неизменному ироническому пересмеиванию и пародированию, типа передразниваний речи еврея (еврейки) в чеховском «Иванове» или рассказа Сергея Горного (псевдоним писателя-сатириконца Александра <Александра-Марка> Авдеевича Оцупа, еврея по происхождению) «Реставрация», в котором невыговариванием-путанием евреями буквы «с» и заменой ее на «ш» или «ж» травестирована «История России» Д.И. Иловайского: слово «освободительный» произносится как «ошвобо-дительный», а президент как «прежидент» (Горный 1907:135)14.

Рутенберг как будто бы был призван воплотить образ «мускулистого еврея» (Muskeljudentum) М. Нордау. Термин этот существовал до Нордау, но именно ему принадлежала инициатива его широкого внедрения и распространения. Напомним, что именно так – «Muskeljudentum» – называлась статья Нордау, опубликованная в июньском номере журнала «Juedische Turnzeitung» за 1900 г., в которой он писал о новом, сильном и красивом еврее, который выпрямит и исправит свое тело, деформированное веками безрадостного и угнетенного существования. Спорт и атлетика соединялись в проекте Нордау с раскрепощением духа, и здоровье возвращалось в гордое национальное тело (более подробно см.: Berkowitz 1993: 99-118. Chapter 4. Zionist Heroes and New Men).

Но вот странно: опровергая всем своим обликом расхожую схему галутного (диаспорного) еврея – хлипкого и физически неразвитого неудачника, живущего под постоянным прессом страхов и всевозможных комплексов, Рутенберг в то же время, как мы постараемся показать далее, вовсе не являл собой, по крайней мере в собственных глазах, преуспевающую личность супермена в духе Нордау, а имел глубоко рефлексирующую натуру. При этом рефлексирующее сознание в особенности проявило себя в зрелые годы, когда его носитель находился на вершине славы и успеха.

На фоне физической мощи Рутенберга весьма странными выглядят в нем проявления страха, ужаса, оцепенения от пролитой крови или душевного неуюта. Человек мужественный и решительный, он стоит, закрыв глаза и заткнув уши, когда убивают Гапона. Мечтает о самоубийстве в самый разгар своей блестящей палестинской карьеры. В.А. Амфитеатров-Кадашев искренне удивлялся, как он, один из защитников Зимнего дворца, будет держать пистолет. К Рутенбергу в точности приложимы слова, сказанные О. Форш о близком ему по духу Горьком («Сумасшедший корабль», 1930): «И была в нем беззащитность, как у забывшего оружие воина» (Форш 1988:100).

Ему действительно идеально повезло с внешностью, оказавшейся подходящей для образа «сильной личности». Здесь не было того странного несовпадения внешнего облика и практического деяния, которое не устает поражать в людях высокого творческого духа и горения, имеющих самый тривиальный внешний вид, например у поэтов – от Горация, невысокого и тучного, до внешне малопоэтичного Бялика, национального символа еврейской поэзии. Тем, как он был физически скроен – широкоплечий, несколько грузноватый, медлительно-мощный, – Рутенберг не просто производил неотразимое впечатление на окружающих, но почти мгновенно покорял их своей железной воле. Он не только выглядел старше своих лет, но и казался выше собственного роста. Ср. в описании знавшей его Р.Н. Эттингер, которая, годы спустя, не скупилась на экспрессивные краски: «монолитность его образа» (Эттингер 1980: 50), он мог вызвать «немотное состояние полугипноза» (там же: 53), «крупная барская фигура Петра Моисеевича» (там же: 54).

Таким он был с юности. Одна из его знакомых по студенческим годам так описывала впоследствии 22-летнего Рутенберга:

…высокий, плотный. Ноги и руки у него были огромные. Свои калоши он называл «рутенбергами». В глаза бросается массивно очерченный подбородок, говоривший о твердой воле. С первого взгляда можно было заметить, что это был человек решительный, упрямый, не останавливающийся ни перед какими препятствиями. А узнавши его ближе, я убедилась, что у него было неожиданно мягкое сердце (Успенская 1942: 3).

Сходный портрет Рутенберга передает в «Повести моих дней» В. Жаботинский, впервые встретивший его, когда обоим было за тридцать:

Высокий, широкоплечий, плотно скроенный человек. В каждом движении и в каждом слове – отпечаток большой и угрюмой воли; я подозреваю, что он это знает и не любит забывать, и тщательно следит, чтобы и другие об этом ни на минуту не забыли (Жаботинский 1985/1928:125-26).

Не только крупнейший деятель политического сионизма, но и талантливый писатель, Жаботинский нашел замечательный эпитет для определения воли Рутенберга: «Повесть» в подлиннике написана на иврите (перевод на русский Н. Бартмана), и используемое им здесь прилагательное «zoef» в полной мере передает жесткий, не без суровости, характер портретируемого – возможно только, в данном контексте это слово стоило бы перевести не как «угрюмый», а как «сумрачный». И далее Жаботинский упоминает о «добродушных глазах» и «детской улыбке» носителя «угрюмой воли» и замечает:

Я понимаю, почему его служащие и рабочие в Палестине повинуются Рутенбергу как самодержцу и любят его как родного (там же: 126).

Трудно назвать кого-то другого, кто с таким детализированным вниманием, сосредоточенностью и профессиональным интересом к мелочам относился бы к внешности человека, как служба сыска. Благодаря цепкой зрительной памяти «гороховых пальто» мы имеем скрупулезные словесные зарисовки Рутенберга, который на протяжении ряда лет состоял их бессменным клиентом. Вот таким он предстает в одном из портретных описаний секретной агентуры, составленном в Милане в августе 1912 г.:

Приметы Рутенберга: лет от 40 до 4215, роста около 1 м 72 см16, плотного сложения, шатен, волосы слегка вьющиеся, небрежно зачесанные, усы шатеновые, светлее волос, подстриженные довольно коротко, с концами, опущенными книзу, цвет лица довольно красный, тип лица немецкий, близорук, носит очки с толстыми стеклами, походка медленная и тяжелая, при ходьбе опускает правое плечо, одет в темное, приличное, но довольно поношенное платье17.

Давно замечено, что существует тесная связь между характером человека и манерой его речи, особенностями дыхательного ритма, формами фразосложения. Это с особенной силой проявляется прежде всего в писательском искусстве, см., например, признание на сей счет экспрессивно-пружинистого И. Бабеля:

Я пишу, может быть, слишком короткой фразой. Отчасти потому, что у меня застарелая астма. Я не могу говорить длинно. У меня на это не хватает дыхания. Чем больше длинных фраз, тем тяжелее одышка (Паустовский 1989: 30).

Но этому правилу подчиняются не только писатели. Внешняя тяжеловатость и немногословие Рутенберга («Rutenberg was that kind of a silent man», Lipsky 1956: 127) отразились в лаконично-рубленой экспрессии его речи и письма, лапидарному определению которых удачнее всего соответствует то, что англичане называют jerky style – отрывистый, дискретный слог: человек строит фразу, будто бы выкрикивает отдельные слова, как герой рассказа Вс. Иванова «Сизиф, сын Эола». Этот стиль может резать ухо и раздражать излишней резкостью, командными, повелительными интонациями, но его никак нельзя назвать водянистым или бесцветным. Если стиль – это и впрямь человек, то Рутенберг нигде и ни в чем лучше не отобразился, как в своей манере говорить и писать.

Как водится за всяким незаурядным и своенравным человеком, у него был непростой характер. Президент Палестинской сионистской экзекутивы (Исполнительный комитет Еврейского агентства) Ф. Киш, который имел с Рутенбергом разные полосы отношений – от дружеских до конфликтных, писал о нем как о человеке далеко не покладистом и трудном в общении, см., например, дневниковую запись от 14 февраля 1923 г., которую он сделал после долгой беседы с ним:

Прибыл в Яффу около 4-х часов пополудни и имел длительную беседу с Рутенбергом, который облегчил душу, рассказав о трудностях, с которыми ему приходится сталкиваться. Я хотел было оказать ему помощь от Экзекутивы в той мере, в какой это возможно, но очень жалко, что он склонен относиться к чужому мнению как персонально ему враждебному (Kisch 1938: 32).

Масштаб личности Рутенберга («принадлежность к гордой орлиной породе») признавали не только его друзья, но и враги. Начальник Петербургского охранного отделения A.B. Герасимов, выражая сильное сомнение в плане Гапона, сводившемся к тому, чтобы склонить Рутенберга к предательству, говорил своему шефу, вице-директору департамента полиции П.И. Рачковскому:

Рутенберга же я знаю лично; во время одного допроса я обстоятельно наблюдал его и вынес впечатление, что это непреклонный человек и убежденный революционер. Смешно поверить, чтобы его удалось склонить на предательство и полицейскую работу (Герасимов 1985/1934: 63).

И даже фанатики-антисемиты прониклись к Петру Моисеевичу неслыханной симпатией. Один из вождей российского антисемитизма полковник и шталмейстер Ф.В. Винберг (1861–1927), член Русского собрания, палаты Михаила Архангела, Филаретовского общества и Союза воинского долга (см. о нем: Laqueur 1965: 115-17; <Ганелин> 1992: 137-39), познакомился с Рутенбергом в большевистском («обезьяннем», как он его назвал) застенке. Выделяя последнего из ненавистной ему массы революционеров-евреев, Винберг писал:

…был один человек по имени Рутенберг, который никак не подходит под эту общую характеристику, ибо меньшей узостью мысли, большей терпимостью к чужим мнениям, твердостью и выдержкой воли и характера, искренностью убеждений, гордостью (но не тщеславием) и решительностью нрава он составляет исключение из общего шаблона безнадежной пошлости, мелочности и сектантской отупелости остальных. Орел среди воронья, он на много голов выше всех своих соучастников их общего злого дела, таких мелких, тщеславных, самодовольных и ничтожных (Винберг 1920: 27-8).

Расцвечивая впечатления о Рутенберге чуть ли не одическими интонациями, Винберг, конечно, не заблуждался относительно того, что перед ним злейший враг:

Само собой разумеется, что он остается моим политическим противником, врагом моего Царя и моей Родины (в той единственной форме, в какой я родину понимаю и люблю). Как человек сильный и даровитый Рутенберг может оказаться врагом очень вредным, и я тогда, скрепя сердце, ни на один миг не поколеблюсь перед необходимостью парализовать его вредное действие, если на то буду иметь возможность. Я знаю, что и он сделает то же самое со мною, если это понадобится тому делу, которому он служит и которое его совсем недостойно (там же: 27).

При чтении этих внезапных откровений возникает впечатление, что один из наиболее ярых правых российских экстремистов пишет не о еврее, а славит кого-то из своих партийных единомышленников. Словно почувствовав это, Винберг подчеркивал, что те, кто с ним знаком, знают о его «взглядах на еврейский народ, на мрачную, могучую власть кагала и на роковое значение еврейства в истории человечества» и не заподозрят в неожиданном филосемитском оппортунизме.

Тем удивительнее, – завершает Винберг свое беспрецедентное признание, – должна казаться случайность, по которой единственному революционеру-террористу, заинтересовавшему меня крупным содержанием необыденной души, суждено быть как раз евреем (там же: 29).

Современные антисемиты оказались настроены к Рутенбергу менее благосклонно. Один из них, обращающийся к неумирающей теме «Протоколов сионских мудрецов» и продолжающий разгадывать криптограмматические загадки этой фальшивки, пишет о Рутенберге:

…масон П. Рутенберг (1878–1942), эсеровский террорист, убийца Г. Гапона и ряда других лиц <?>18; в 1929 и 1940 годах занимал пост председателя «Национального комитета» («Ваад Леуми») – сионистского правительства еврейских поселений в Палестине – и был организатором иудейских бандформирований (Платонов 1999: 559).

Этому пытливому специалисту по «сионским мудрецам» и вообще «еврейскому вопросу» удалось, как он пишет, найти в Особом архиве СССР

досье французской разведки, которая рассматривала Бен-Гуриона и П. Рутенберга как иностранных агентов на Ближнем Востоке (там же)19.

Впрочем, подлоги, искажения и откровенная клевета со стороны антисемитов начались не сегодня, а преследовали Рутенберга с давних пор. Некто А. Сыркин писал в книге «Евреи в белой эмиграции», изданной в Берлине в 1926 г.:

Процветают зато в Палестине типы вроде небезызвестного эсера Рутенберга, убившего в свое время Гапона, а при Керенском бывшего питерским «полицмейстером». Теперь Рутенберг оказался сионистом и… концессионером. Взялся электрифицировать Палестину. Все это грандиозное предприятие оказалось определенным сионистским блефом, и неудачливому террористу-полицмейстеру-сионисту-концессионеру придется скоро предстать пред судом по обвинению в мошенничестве, а пока что сионистские газеты печатают его портреты как «первого гражданина Палестины»… (Сыркин 1926: 52).

Не стоило бы приводить, конечно, здесь весь этот вздор, если бы он в сгущенной форме не отражал не только беззастенчивые и грубые антисемитские мифы, но и вообще не свидетельствовал бы об опасном выведении людей, подобных Рутенбергу, за пределы российской истории, их превращении в «чужих», «инородцев», «смутьянов», сбивших целое общество, государство, народ с истинной дороги, с указанного самим провидением «национального пути». Между тем – и в этом заключается одна из важнейших задач нашей книги – Рутенберг как конкретная личность и как историческое явление представлял собой один из узлов, связывающих российскую историю с историей внешней – еврейской, палестинской, европейской, мировой, и недооценка этих узловых завязей отеческого со всепланетным бессмысленна и бесперспективна со всех точек зрения.

Эта книга рождена двойным желанием нарисовать портрет незаурядной личности на фоне истории и углубить наше знание и понимание истории на фоне незаурядной человеческой личности, которая, если воспользоваться образом из одного адресованного Рутенбергу письма, приводимого далее, была занята не только «делами», но и «маленькими живыми существами» – то, что в терминах Ницше, которого Рутенберг внимательно читал и даже конспектировал, можно было бы передать антитезой «любви к ближнему» и «любви к дальнему». Разбирая эту антитезу из «Так говорил Заратустра», С.Л. Франк в своей первой философской работе «Фр. Ницше и этика "любви к дальнему”» (1903) писал:

«Любовь к дальнему» может быть любовью к людям не менее, чем «любовью к ближнему»; и, однако же, остается огромная разница между инстинктивной близостью к конкретным наличным представителям человеческого рода, непосредственно нас окружающим, к нашим современникам и соседям («любовью к ближнему») и любовью к людям «дальним и будущим», к отвлеченному коллективному существу – «человечеству». «Любовь к дальнему» означает здесь любовь к тому же ближнему, только удаленному от нас на ту идеальную высоту, на которой он может стать для нас, по выражению Ницше, «звездой» (Франк 1990/1903: 33).

Рутенберг в разных ситуациях и статусах – «частном» и «общественном» – органично вписывался в эту «борьбу противоположностей», то обнаруживая жалость к единичной человеской судьбе, то проявляя тягу к спасению всего человечества. Диалектика разнонаправленных душевных движений, как и положено, имела стихийную природу и была, что называется, в составе его крови. «Любовь к ближнему» и «любовь к дальнему» приобрели в его случае как бы деиерархический характер.

Нам менее всего хотелось лепить из Рутенберга идеальный образ – вот уж к кому совершенно не подходит эпитет «идеальный», так это к главному герою данного повествования, просто-таки отслаивается от него. Это была сложная и противоречивая личность, не лишенная, как всякий живой человек, многих психологических комплексов и маний. Несомненна зараженность Рутенберга микробом нетерпимости к тем понятиям и вещам, что выходили за границы его понимания, как несомненен примат собственного мнения перед всяким другим. Даже те, кто относился к нему с любовью или почтением, не могли не видеть проявлений неуступчивой «самодержности», склонности к не терпящей возражений диктаторской власти. Однако «самодержность» эта чаще всего была не проявлением властного и капризного самодурства, а шла от органической способности видеть происходящее в ином, отличном от окружающих свете. Он обладал редким свойством, идущим из глубин естества, где бы ни появлялся, устанавливать собственный закон и порядок. Этим претендующим правом на истину – первым показателем подлинного чувства лидерства – объяснялись многие «конфликтные», «неудобные» стороны его характера. Неизживаемы-ми от начала до конца пути остались в Рутенберге деловитость, органическое неуменение и нежелание тратить время на пустые и досужие разговоры. Была бы его воля, стих из Иоанна «В начале было Слово» определенно звучал бы иначе: «В начале было Дело». С этим качеством, кроме естественных жизненных взлетов, связаны наиболее драматические страницы его биографии, о чем речь впереди.

К Рутенбергу как исторической фигуре или частному человеку можно относиться по-разному, но в одном отказать ему точно нельзя: он до конца остался верным когда-то принятым обязательствам и обетам. Прежде всего – старомодным представлениям о чести и достоинстве, благородстве и долге. Долге не только в широком значении, но и в материально-прозаическом смысле тоже. Маленькая иллюстрация: в письме М. Горькому, с которым он был дружен, вспоминая о своем старом денежном долге, Рутенберг писал 18 марта 1925 г. из Лондона:

Дорогой Алексей Максимович,

в 1907 или 08-м году Вы дали по моей просьбе моей жене 500 руб<лей>. Посылаю Вам чек на 50 фунтов.

Спасибо за оказанную в свое время помощь20.

Согласимся, память о денежном долге почти двадцатилетней давности может быть расценена как проявление едва ли не экзотически старомодного благородства.

В книге мы не останавливаемся на вопросе, связанном с принадлежностью или (что, на наш взгляд, более вероятно) непринадлежностью Рутенберга к масонской ложе. Не говоря об антисемитской литературе, на достоверность сведений которой полагаться, конечно, не приходится (см. в книге Г. Бостунича21 «Масонство и русская революция» – Бостунич 1922: 121-22), Рутенберг в качестве масона включен в книгу H.H. Берберовой «Люди и ложи». Правда, документальных доказательств автор не приводит (Берберова 1997/1986: 195). На этот источник ссылается Р. Спенс, также не утруждая себя никакими аргументами (Spence 1991: 54). Впрочем, и при желании найти их было бы крайне непросто: исключая лишь факт плотного масонского окружения Рутенберга (напр., члены Временного правительства; близкий приятель Рутенберга Б.В. Савинков; масонское участие в разоблачении Азефа22; окружавшие его в первые месяцы эмиграции масоны-кооператоры: K.P. Кровопусков, Г.В. Есманский, С.Н. Третьяков и др.), никаких иных «признаков», как кажется, вообще не существует. Растущая научная литература по вопросу масонства практически никаких материалов на этот счет не содержит, см.: Николаевский 1990; Аврех 1990; Старцев 1996; Серков 1997; Серков 2001; Масоны и Февральская революция 20 0723 и др. Архив Рутенберга также ничего не сообщает на эту тему.

По соображениям объема и композиции книги пришлось не без сожаления отказаться от целого ряда небезынтересных самих по себе архивных материалов – переписки Рутенберга с А.М. Беркенгеймом, X. Вейцманом, В.Е. Жаботинским, М.О. Цетлиным и др. Автор рассчитывает в будущем вернуться к этим материалам в отдельных публикациях.

Рутенбергу посвящены две большие монографии – обе написаны на иврите, языке труднодоступном за пределами Израиля не только для широкого читателя, но и для специалистов-исто-риков. Ни одна, ни вторая, впрочем, не исчерпывают всех сложностей судьбы этого человека, да и сама его биография изложена в них выборочно – в особенности интересующий нас допа-лестинский период достаточно фрагментарен и затушеван. Первая – «Pinkhas Rutenberg: (Ha-ish ve-peulo)» (Пинхас Рутенберг: (Человек и его деятельность), – принадлежащая Якову Яари-Полескину, вышла еще при жизни ее героя, в 1939 г., и была приурочена к его шестидесятилетию (о реакции Рутенберга на это сочинение см. в И: 2 и IV: 4). Историк и писатель Я. Яари-Полескин, владевший ивритом и идишем, а также читавший по-русски и на некоторых других языках, привлек большой и разнообразный материал, который с историографической точки зрения не потерял известной ценности до сегодняшнего дня. В то же время его книга, которая несла на себе несмываемую печать времени и места создания, до такой степени оказалась насыщенной сионистской риторикой, что уже тогда трудно было рассчитывать на объективный результат. За 70 лет, прошедшие со времени ее написания, ветхость не только тона, но и содержания, естественно, возросла многократно.

Что касается второй книги – двухтомника «Pinkhas Rutenberg: Aliato ve-nefilato shel «ish-khazak» be-Eretz-Israel: 1879–1942» (Пинхас Рутенберг: Взлет и падение «сильной личности» в Эрец-Исраэль: 1879–1942), автором которой является израильский историк Эли Шалтиэль, то она представляет собой добротное исследование исключительно палестинского периода в жизни Рутенберга (1919-42). Касаясь его основного содержания, Э. Шалтиэль с исчерпывающей полнотой рассмотрел производственную деятельность создателя и первого руководителя Хеврат ха-хашмаль (электрической компании), а также Рутенберга как крупнейшую политическую и общественную фигуру в еврейском ишуве. Эта книга опирается на обилие поднятого и изученного архивного материала и во многом избавляет от необходимости вторично проделывать пройденный автором путь. В то же самое время большой корпус документов, сосредоточенных в архиве Рутенберга, остался для не владеющего русским языком Э. Шалтиэля недоступен. Это не могло не создать известного дисбаланса, например, между Рутенбергом как одним из ключевых деятелей в истории Эрец-Исраэль (описанного основательно и подробно) и Рутенбергом, продолжавшим одновременно существовать в эмигрантском контексте русской истории (о чем не сказано ни слова). В нашей книге мы стремились, в частности, к заполнению этой лакуны, что имеет, на наш взгляд, важное значение и для частной биографии, и для более адекватного понимания широкого исторического процесса. Кроме того, нам было небезразлично место, занимаемое Гутенбергом в еврейской истории XX века, – проблема, которая имеет крайне непростую семантику.

Наше исследование построено на документальных материалах из израильского архива Рутенберга (Rutenberg Archives, Khevrat ha-khashmal, Haifa, Israel; далее по всей книге RA). Привычка оставлять у себя копии любых вышедших из-под его пера бумаг, наверное, сохранилась у Рутенберга с российских революционных времен, и в особенности в связи с историей убийства Гапона, когда – с документами в руках – пришлось доказывать свою правоту. Эта вынужденная мера непредумышленно оказалась крайне эффективной для документального изучения рутенберговской биографии.

Несколько слов о формально-технической стороне текста.

Главный герой величается по-разному: то Пинхас (Пинхус), то Петр Моисеевич – в зависимости от того, как называли его окружающие.

Как правило, приводимые цитаты даются в соответствии с современными грамматическими нормами.

Транслитерация ивритофонных понятий и терминов в подавляющем большинстве случаев передается латиницей, некоторые отступления объясняются практикой их бытования в русском языке. В необходимых случаях в тексте приводится их объяснение.

В списке цитируемой литературы и/или ссылках на тексты, написанные на иврите или идише, страницы для удобства обозначаются латинской буквой S.

При библиографических отсылках после года издания в ряде случаев указан год первопубликации.

Все переводы с иноязычных текстов, за исключением специально оговоренных случаев, принадлежат автору книги.

Развернутые биографические справки упоминаемых в книге персонажей даются лишь в тех случаях, когда они не являются общеизвестными и сведения о них для читателя или труднодоступны, или вводятся впервые.

При ссылках на уже отмеченную в книге информацию или ту, что появится в ней в дальнейшем, римской цифрой обозначается часть, арабской – глава.

Хотим выполнить неизменно приятный и ответственный долг и от всей души поблагодарить друзей и коллег за неоценимую помощь, без которой эта книга оказалась бы иной, а быть может, и вовсе не была бы написана. Приносим искреннюю признательность и благодарность Марине Адамович (Нью-Йорк), Роману Городницкому, Ларисе Даниловой и Александру Чудинову (Москва), Рут Поляк и Дану Харуву (Иерусалим), Ольге Кушлиной, Виктору Кельнеру и Феликсу Лурье (Санкт-Петербург), Борису Равдину (Рига), Лазарю Флейшману (Стэнфорд), Андрею Рогачевскому (Глазго), Ричарду Дэвису (Лидс); от всей души хотим поблагодарить работников музея Хеврат ха-хашмаль (Хайфа) за ощутимую помощь в работе над архивом Рутенберга, а Надю Райкину (Вашингтон) – за любезно предоставленные фотографии из ее семейной коллекции; не можем не отметить вклад в нашу работу Евгении Гительман (Нью-Йорк) и Жанны Милявской (Москва), создавших идеальные творческие условия, когда приходилось работать над этой книгой за пределами Израиля; вместе с теплым родительским чувством испытываем благодарность к Анне Хазан (Париж) за безропотную и безотказную помощь в нахождении труднодоступных в Израиле материалов; считаем себя многим обязанным Вольфу Московичу (Иерусалим) за постоянную моральную поддержку и тематически разноплановые консультации; особых слов благодарности заслуживают товарищеская помощь Михаила Вайскопфа (Иерусалим), взявшего на себя каторжный труд ознакомиться с рукописью будущей книги и сделавшего по ней ряд ценных замечаний, и работа редактора Ольги Константиновой (Иерусалим), приведшей рукопись в читаемый вид; мы искренне благодарны Моше Лемстеру (Иерусалим), которому принадлежат в книге переводы с идиша; наконец, нельзя с бесконечной признательностью не упомянуть имени Аркадия Зозулинского (Иерусалим), сыгравшего особенно важную роль на подготовительных этапах нашей работы над этой темой. Нам было бы крайне лестно сознавать, что мы хоть в малой степени оправдали этот продуктивный вклад в нашу работу.

Принятые сокращения

ВТ Савинков Б. Воспоминания террориста (1909; публ. 1917-18) //Б. Савинков. Избранное. Л.: Художественная литература, 1990.

ДГ Рутенберг П. Дело Гапона // Былое: Сборник по истории русского освободительного движения. 1909. № 11/12. Июль-август. С. 29–115.

CZA Central Zionist Archives (Jerusalem, Israel).

HIA Hoover Institution Archives. Stanford Univetsity (Stanford, California, USA). // The Jabotinsky Institute and Etzel Museum (Tel Aviv, Israel).

NUL Department of Manuscripts and Rare Books of the National and University Library of Israel (Jerusalem).

RA Rutenberg Archives, Khevrat ha-khashmal (Haifa, Israel).

YIVO Archives of the YIVO Institute for Jewish Research (New York). O. Dymow Collection.

________________________

1. Шкловский 2002/1923: 114.

2. Солженицын 2001-02,1: 360.

3. He в состоянии отделаться от захватывающей талантливости книги В. Шкловского, Ф. Степун тем не менее почувствовал в ней чуждый и ненавистный ему «артистический снобизм». В рецензии на нее, опубликованной в парижском эмигрантском журнале «Современные записки», он, приводя соответствующий фрагмент – «Если бы мы вместо того, чтобы пытаться делать историю, пытались просто считать себя ответственными за отдельные события, составляющие эту историю, то, может быть, это вышло бы и не смешно. Не историю нужно стараться делать, а биографию», – далее пишет:

С этими умными и исполненными нравственного пафоса словами нельзя не согласиться. Но одно дело участвовать в истории так, чтобы не обременять своей биографии ни одним безответственным поступком, и совсем другое – участвовать в величайших событиях истории лишь «на предмет» обогащения своей биографии. Это второе деланье биографии вместо истории нечто совсем иное, чем первое. В нем пафос уже не этический, но артистически снобистический. Этическим пафосом у Шкловского исполнена только одна фраза; артистическим снобизмом пропитана вся его талантливая, умная, захватывающая, но отвращающая от себя и вызывающая страшный протест книга (Степун 1923: 413).

4. Потому столь опытному сыщику-профессионалу, как генерал A.B. Герасимов, не составляло большого труда понять, что Гапон, как он писал позднее в своих воспоминаниях, «просто болтает вздор» (Герасимов 1985/1934: 64).

5. Это звучит столь же странно, как объяснение в той же книге используемого Савинковым слова «балагула». Описывая свое нелегальное пересечение границы с помощью евреев-контрабандистов, Савинков пишет:

…И мы, заплатив ему <фактору> каждый по 13 рублей, в тот же вечер тряслись на еврейской балагуле по направлению к немецкой границе (Савинков 2006: 28).

По-видимому, оттого, что Савинков с попутчиком трясся, «балагула» ничтоже сумняшеся определяется комментатором как «телега без рессор» (там же: 581). Между тем «балагула» указывает не на вид повозки, а представляет собой метонимию ее принадлежности именно еврею: от ba’al agala (евр.) – ‘хозяин повозки’, ‘извозчик.

6. Из-за некоторых произвольностей существующего перевода в: Кац 2000,1:118 даем это место в нашей редакции:

В 1905 г. Рутенберг принимал активное участие в российском социал-революционном движении, и бытовало мнение, что он был причастен к убийству попа Гапона как правительственного агента.

7. По тому, как Розанов величает Рутенберга, может сложиться впечатление, будто он полагал, что Мартын – подлинное имя, а не партийная кличка. Однако в более раннем фельетоне, «Почему Азеф-провокатор не был узнан революционерами?» (1909), Розанов демонстрирует полную осведомленность в этом вопросе (Розанов 2004: 46).

8. NUL Arc. Ms Var 322/4. Поверхностное понимание (и неверное изложение) Грузенбергом всех обстоятельств казни Гапона, а также общественных и личных мотивов пошедшего на нее Рутенберга наглядно демонстрирует то, что адвокат писал по этому поводу далее:

Гапон после общей амнистии вернулся в Петербург. Революционного в нем ничего не осталось: по-видимому, он всего себя издержал на своем историческом подвиге 9-го января. Пробудилось желание жирно и сладко поесть: он стал плутовать, эксплуатируя глупость охранного отделения. Никакими революционными тайнами он не располагал, стало быть, никого предать, если бы и желал, он не мог. Характерно, что своих сношений с охранкою он от Р<утенберга> не скрывал и говорил ему с умилением обжоры: «Если бы, Максим , ты видал, как вкусно они едят и пьют. Хочешь, я тебя с ними познакомлю».

Р<утенберг> притворно согласился, пошел вместе с ним на свидание с охранниками и вкусил их яства. Тут же у Р<утенберга> созрел жестокий план: убить Гапона. Наняв дачу в Озерках, он заманил туда Гапона. Не спрашивая разрешения партии (для террористических актов требовалось постановление боевой организации), Р<утенберг> возложил на двух преданных ему и партии рабочих привести в исполнение свой самовольный приговор (там же).

9. Луи Липский (1876–1963), журналист, писатель, деятель международного сионистского движения. Родился в семье польских эмигрантов в США. Редактор журналов: «Americam Hebrew» (1899–1914), «Macabien» (1901-18), «New Palestine» (1921-28). С 1903 г. член исполкома Федерации американских сионистов (основана в 1898 г.), с 1911 – ее председатель.

10. Насколько эти два мира – мир русской революции и мир сионистов, даже тех, кто родился на территории Российской империи и знал русский язык, были далеки друг от друга и зачастую не имели ясного представления один о другом, лишний раз доказывают воспоминания X. Вейцмана. Будущий президент Всемирной сионистской организации и первый президент Государства Израиль, человек, безусловно, образованный, знающий и информированный, признается в них (этот фрагмент приведен в II: 4), что когда осенью 1914 г. Рутенберг пришел к нему в его манчестерскую квартиру, имени убийцы Гапона он не знал. Ср., в противоположность этому, приводимую в I: 1 новогоднюю открытку жены Рутенберга О.Н. Хоменко, которую она отправила в Швейцарию супругам Рубакиным и поверх текста которой рукой H.A. Рубакина была сделана надпись «для памяти»: «Жена инженера<,> убившего Гапо-на<,> издательниц<а> Рутенберг».

11. Перевод:

Настоящим извещаю Вас, что Ваше имя включено в издание «Кто есть кто в коммерции и индустрии» за 1938 год, в котором представлены биографии крупнейших бизнесменов и финансовых деятелей с мировым именем. Мне доставляет искреннюю радость сообщить, что Ваше имя вошло также в «Международный справочник по бизнесу», который только что увидел свет.

Я хотел бы, чтобы Вы имели эти нужные книги, и я предлагаю их обе по цене одной «Кто есть кто в коммерции и индустрии».

Книги будут отправлены Вам морем сразу, как только Вы заполните и вернете прилагаемое требование.

Искренне Ваш <…>

12. Исаак Адольфович (Ицхак-Ашер) Найдич (1866–1949), промышленник, еврейский общественный и сионистский деятель, член Комитета еврейских делегаций на Парижской мирной конференции; член Всемирного еврейского конгресса; один из основателей Керен ха-Иесод (основного финансового фонда Всемирной сионистской организации и Еврейского агентства), идею которого он долго вынашивал вместе с Г. Златопольским (см. о нем прим. 4 к VI); входил в его правление; в 1920–1927 гг. председатель финансово-экономической комисии Всемирной сионистской организации. Отец художника Владимира Найдича (1903–1980). Происходил из хасидской семьи. Родился в Пинске, где еще в юности познакомился и подружился с X. Вейцманом (их дружба, несмотря на разницу в возрасте – Найдич был старше на 7 лет, – продолжалась всю жизнь). В детстве получил традиционное еврейское и общее образование. В 15 лет примкнул к движению Ховевей-Цион (доел.: ‘Любящие Сион', палестинофилы). В 1903 г. основал в Палестине еврейскую колонию Мигдаль. В 1911 г. был избран в Центральный комитет сионистской организации России (Шескин 1980: 30). Во время Первой мировой войны был представителем русского правительства по торговле с Западной Европой промышленным спиртом. Бежал из Москвы летом 1918 г. на юг, с помощью Рутенберга отплыл из Одессы в Константинополь, оттуда – через Италию – во Францию, где жил до Второй мировой войны. При этом практически потерял все свое состояние, вновь восстановив его в изгнании (эта история повторилась еще раз после эмиграции в Америку). Один из тех, кто широко поддерживал беженскую русскую и еврейскую культуру. Проявлял глубокий интерес к литературе: среди его близких друзей и приятелей было много литераторов, сам всю жизнь писал стихи на иврите, основная часть которых пропала вместе с его богатейшим архивом и библиотекой в оккупированном немцами Париже. Оказал финансовую поддержку О.О. Грузенбергу в издании его книги «Вчера» (Париж, 1938), см. об этом: Грузенберг 1991: 80-100 (ему принадлежит одна из вступительных статей, «О.О. Грузенберг и русское еврейство», к кн.: Грузенберг 1944: 32–44). См., к примеру, написанный им некролог крупнейшего еврейского поэта Саула Черниховского (Найдич 1944: 428-32). «Старый сионист, – писал о нем М.В. Вишняк, – он выделялся из своей среды склонностью к поэзии и литературе, общался с видными представителями русской и еврейской интеллигенции» (Вишняк 1970: 37). 1 апреля 1925 г. присутствовал на открытии Еврейского университета в Иерусалиме. Был одним из тех, кто финансировал рутенберговский проект электрификации Палестины, а также предприятие по добыче калия на Мертвом море, которым руководил другой известный инженер, близкий в России к эсеровским кругам, М.А. Новомейский. После войны вернулся в Париж, где и умер в госпитале после операции. См. о нем в кн.: Naidich 1955; Новомейский 1960: 29–30. Часть архива Найдича находится в New York Public Library. В израильском архиве Рутенберга имеются письма к нему Найдича.

13. И.А. Рубановича не стало 16 октября в Берлине, куда он приехал из Парижа на совещание членов заграничной делегации партии с.-р.

14. Некоторые наблюдения над контаминацией еврейских слов и выражений в текстах русских писателей см.: Хазан 2001: 338-55.

15. Рутенбергу в это время было 33 года. Его внешняя солидность зачастую вводила окружающих в заблуждение относительно точного возраста, см. в воспоминаниях члена БО П.С. Ивановской, описывающей 26-летнего Рутенберга (речь идет о 1905 г.):

Рутенберг был уже не в первой поре молодости. Он казался серьезным и вдумчивым человеком (Ивановская 1928:117).

16. В палестинском паспорте Рутенберга в графе «рост» было указано: 175 см.

17. HIA Box 18 a. Folder 2.

18. При том, что казнь провокатора Гапона была оправданной конкретно-историческими обстоятельствами и моральными принципами, которыми руководствовались революционеры, сам Рутенберг тяжело пережил эту смерть. Насколько нам известно, это была единственная насильственная акция, в которой он когда-либо участвовал. Он и относился к ней как к «самому страшному из насилий», которые допустил в жизни по отношению к другому человеку (из письма к жене из Милана от 30 декабря 1911 г., которое в полном виде приводится в II: 4).

Следует подчеркнуть и тот факт, что Рутенберг не вешал Гапона «своими руками», как утверждает современный исследователь, ошибочно, кроме того, называющий эсера Рутенберга «народовольцем» (Прат 1995: 380).

19. На какую разведку работали два крупнейших еврейских лидера, автор не уточняет, равно как и вопрос о том, что упоминаемое досье могло представлять собой обыкновенную фальшивку (и скорей всего таковой и было) им не обсуждается.

20. ИМЛИ. Фонд М. Горького. КГ-П 67-6-4.

21. Григорий Бостунич (1883-?), взявший фамилию Шварц, был одним из немногих славян, перешедший в разряд «этнических немцев». Родился в Киеве в состоятельной семье. В годы Гражданской войны служил в ОСВАГе. После поражения Добровольческой армии эмигрировал и в начале 20-х гг. поселился в Берлине. Автор большого количества сочинений – как на русском, так и на немецком языках – о «мировой еврейской опасности», «жидо-масонском заговоре» и пр.: «Правда о Сионских протоколах» (1921), «Масонство и русская революция» (1922), «Juedischer Imperialismus» (1933), «Jude und Weib. Theorie und Praxis des juedischen Vampyrismus» (1939), и др.; этой же теме посвящены его пьесы. Познакомившись в середине 20-х гг. с А. Розенбергом, вошел в круг его «идейных» ассистентов. Позднее пользовался особенным расположением Гиммлера и «за неоценимые заслуги перед немецким народом» был произведен в «почетные профессора СС». Собрал уникальную библиотеку в 15 ООО томов, связанную с главной темой его «исследований» – о евреях и масонстве. См. о нем: Norden 1959: 249-50; Laqueur 1965: 122-25; Стефан 1992/78: 47; Дудаков 1993 (passim); Дудаков 2003 (passim).

22. Об участии масонов в разоблачении Азефа см.: Фрумкин 1960: 83; Серков 1997:103; Городницкий 1998:148-49.

23. Под одной обложкой здесь содержатся две книги: Брачев Виктор. «Победоносный Февраль» 1917 года: масонский след; Шубин Александр. Мифы Февральской революции.

Часть I

Революционный синдром

Глава 1

В ожидании мировых сдвигов

Из этой бури ощущений – как крик орла, парящего в вечно спокойных небесах, высоко над сферой облаков и бурь, – вырастало в его душе торжествующее, упоительное сознание титанической силы человека, которого ничто не может заставить ни на волос уклониться от пути – ни опасность, ни страдания, ни что бы то ни было в мире! Он знал теперь, что будет хорошим солдатом в легионе сражающихся за благо родины, потому что эта сила дает человеку власть над сердцами других; она делает его рвение заразительным; она вливает в его слово – простую вибрацию воздуха – такую мощь, которая способна перевертывать, пересоздавать человеческие души.

С.М. Степняк-Кравчинский. Андрей Кожухов1

Рутенберг родился 24 января (5 февраля) 1879 г.2 в городе Ромны Полтавской губернии в многодетной еврейской семье (пять мальчиков и две девочки) купца 2-й гильдии Моше Рутенберга и его жены Батьи-Малки (урожд. Марголина; ум. 22 октября 1938). Как всякий еврейский ребенок, получил традиционное для того времени воспитание: посещал хедер, изучал Тору, еврейские законы. Как всякий еврейский ребенок, наверное, мечтал в детстве стать таким же богатым, как Ротшильд. У еврейского писателя Бен-Ами в автобиографической повести «Через границу» есть по поводу детских мечтаний и грез такое автосвидетельство:

Иногда разговор заходил о ребе Мойше Монтефиоре3, о Ротшильдах, которые для нас являлись совершенно сказочными лицами. При этом всякий высказывает, что желал бы он приобрести, если бы вдруг стал так богат, как Ротшильд. Желание значительного большинства сводилось к маленькой лошадке с маленькой тележкой; некоторые мечтали о приобретении знаменитых часов «га-лаха» (священника), о небычности которых много говорили. Были, однако, и более высокие мечтатели, говорившие о постройке какого-то совершенно необыкновенного «орен-койдеша»4 из золота, который стоил бы миллион раз миллион червонцев и бриллиантов. Было немало и таких, которые выражали желание немедленно отнять «у турка» «Эрец-Исроэль» (Землю Израильскую) (Бен-Ами 1891: 155).

Если подобные или похожие мечты и видения посещали Рутенберга, то следует, забегая несколько вперед, в его будущую взрослую жизнь, сказать, что многие из них таки осуществились: человеком он стал состоятельным, не таким богатым, конечно, как Ротшильд, но, если понадобилось бы, мог позволить себе приобрести вполне солидную лошадку с большой телегой к ней; с самим знаменитым миллионером Эдмоном Джеймсом Ротшильдом был близко знаком, и именно ротшильдовские деньги пошли на оплату вещи, куда более дорогой, нежели золотой «орен-койдеш», – на приобретение электрической концессии в Палестине; что же касается «желания немедленно отнять “у турка” "Эрец-Исроэль”», то Рутенберг оказался одним из тех, кто принимал в этом самое активное участие.

Однако все это случится с ним позднее, годы спустя. А пока же, когда ему исполнилось одиннадцать лет, он поступил в Роменское реальное училище. Репатриировавшийся впоследствии в Эрец-Исраэль Барух Фишко, написавший и издавший здесь книгу мемуаров «Gilgulei khaim» (Круги жизни), вспоминал, что, будучи ребенком, он наблюдал из окна своей квартиры (семья жила напротив того самого реального училища, в котором учился Рутенберг) разгуливавшего по двору юношу, который был сама серьезность и сосредоточенность. Барух знал, что это тот «реалист», что дает уроки математики его приятелю Иуде Новаковскому, распространявшему, в свою очередь, математические познания среди детворы уже на основе «простого здравого смысла» («al pi ha-sekhel ha-yashar») (Fishko 1947: ЗЗ)5.

После окончания реального училища Пинхас отправился в Петербург, где ему посчастливилось преодолеть «процентную норму» и стать студентом Технологического института6. Как многие его сверстники-«апикойресы» (вольнодумцы), он начиная со студенческих лет увлекся идеями «тираномахии» (из работ последнего времени на тему превращения еврейских юношей в русских революционеров см.: Будницкий 2005: 52–92). Ни о каком сионизме он не думал, относясь к той части еврейской молодежи, которая, по замечанию М. Вишняка, считала это учение утопией и – в нынешних терминах – «эскапизмом» от стоявших на очереди социально-политических проблем.

В своем большинстве, – продолжает далее тот же автор, – эта молодежь встревоженно ждала исторических и даже мировых сдвигов (Вишняк 1954: 84).

Эти самые «мировые сдвиги», кроме всего прочего, виделись и в том, что социализм сотрет всякие национальные различия и человек почувствует себя свободным не только от социальных пут, но и от условностей происхождения. Решив посвятить себя революционной борьбе, Рутенберг, похоже, вполне разделял мысли и настроения, которые максимально полно выразил герой одного из рассказов О. Савича, еврейский юноша, отстаивающий свое право «быть русским»:

– Я – русский, родился в России, в русской гимназии учился, друзья мои – русские, язык мой – русский, мои – поля и леса России, мой – народ, моя – литература. Что мне в том, что отец мой ходит в синагогу, а в паспорте моем сказано: иудей? Я сын моей родины, и враг ее – мой враг, будь он немец, еврей или русский (Савич 1923: 96)7.

Ожидание «мировых сдвигов», о которых пишет Вишняк, происходило в атмосфере бурного усвоения этих и подобных им радикально-идеалистических идей. У нас нет достоверных данных, по каким именно источникам постигал Рутенберг «азбуку революции» – по Гегелю ли, имея в виду более поздние стихи классика советской поэзии, учил он философию? После его смерти журналист и литератор Ш. Горелик, один из тех, кому Рутенберг по-человечески был близок, писал в некрологической статье о его духовных наставниках, называя бесспорные имена из числа русской народнической интеллигенции:

Нет сомнений, что его учителями были борцы за свободу: Михайловский, Желябов, Софья Перовская, Кибальчич, Михайлов, Вера Фигнер, Лопатин (Gorelik 1942: 3).

Наверное, к этим именам следовало бы прибавить плеяду «русских нигилистов» – H.A. Добролюбова, Д.И. Писарева, М.А. Бакунина, П.Л. Лаврова, П.А. Кропоткина – тех, кто во многом формировал прагматическую мораль и нигилистическое мировоззрение интеллигенции и кого за это подверг уничтожающей критике С.Л. Франк в знаменитой статье «Этика нигилизма. К характеристике нравственного мировоззрения русской интеллигенции» (1909).

Нигилистический морализм, – писал Франк, раскрывая это ведущее качество, присущее либерально-демократическому умонастроению, – есть основная и глубочайшая черта духовной физиономии русского интеллигента: из отрицания объективных ценностей вытекает обожествление субъективных интересов ближнего («народа»), отсюда следует признание, что высшая и единственная задача человека есть служение народу, а отсюда в свою очередь следует аскетическая ненависть ко всему, что препятствует или даже только не содействует осуществлению этой задачи. Жизнь не имеет никакого объективного внутреннего смысла; единственное благо в ней есть материальная обеспеченность, удовлетворение субъективных потребностей; поэтому человек обязан посвятить все свои силы улучшению участи большинства, и все, что отвлекает его от этого, есть зло и должно быть беспощадно истреблено – такова странная, логически плохо обоснованная, но психологически крепко спаянная цепь суждений, руководящая всем поведением и всеми оценками русского интеллигента. Нигилизм и морализм, безверие и фанатическая суровость нравственных требований, беспринципность в метафизическом смысле – ибо нигилизм и есть отрицание принципиальных оценок, объективного различия между добром и злом – и жесточайшая добросовестность в соблюдении эмпирических принципов, т. е. по существу условных и непринципиальных требований – это своеобразное, рационально непостижимое и вместе с тем жизненно крепкое слияние антагонистических мотивов в могучую психическую силу и есть то умонастроение, которое мы называем нигилистическим морализмом (Франк 1909: 159).

Не осталось никаких сведений, читал ли эту статью Рутенберг, однако тот же самый фрагмент из Ницше («Так говорил Заратустра») о творцах (изобретателях) новых ценностей, который Франк вынес в качестве эпиграфа к ней, Рутенберг по-немецки записал в своем дневнике (им завершается наша книга). Запись не датирована, но сделана значительно позднее статьи Франка. Не станем, разумеется, преувеличивать значение этого вероятного совпадения, указывающего вместе с тем на удивительно плотный ряд источников интеллектуального сознания и духовной жизни той эпохи.

Не нужно долго доказывать, чем являлся для поколения Рутенберга и людей его духовно-идеологической ориентации Г.В. Плеханов. Отношение к Плеханову как к Учителю подтверждается письмом к Рутенбергу, написанным уже в более поздние времена старым народовольцем Л.Г. Дейчем, проделавшим эволюцию к марксизму и социал-демократии. Письмо отправлено из Парижа, куда Дейч приехал для работы с архивом своего друга и наставника, в Лондон, где в это время находился Рутенберг. Датировано оно 29 июля 1922 г., т. е. временем, когда бывший российский революционер уже поселился в Палестине и, казалось бы, должен был полностью отойти от прошлых дел, связей и привязанностей. По отношению к описываемой в этой главе эпохе письмо, разумеется, носит характер дальней перспективы, однако обращение Дейча в связи с Плехановым именно к Рутенбергу, который, повторяем, вроде бы должен был сменить «катехизис революционера»-космополита на иные – сугубо иудейские – ценности, ясно свидетельствует о том, какое важное место занимал первый русский марксист в его идейном становлении в прошлом. Впрочем, не только в прошлом: Дейч, который был другом столь разных людей, как Г. Плеханов, Л. Троцкий, А. Гельфанд (Парвус) и т. п., по-видимому, хорошо понимал, что революционный дух невытравляем из человека самыми крутыми зигзагами судьбы. Он писал в Палестину бывшему революционеру-террористу, перековавшемуся в сиониста, так, будто бы никакие идейные сдвиги коснуться его не могли. Приведем это письмо полностью (RA):

Дорогой Пинхус Моисеевич (так, кажется, Вас надо называть?)


Только что узнал от старого моего друга, Арона Исааковича Зунделевича8, Ваш адрес и спешу снестись с Вами, так как он пишет, что Вы недолго пробудете в Лондоне. Мне хотелось устно о многом переговорить с Вами. Между прочим, о Вашей сестре9, а также об Ольге Николаевне и Вашем старшем сыне, с которым я виделся незадолго до выезда из Москвы. Сын Ваш собирается к Вам10. Но, главным образом, я желал бы потолковать с Вами по поводу того дела, ради которого мы с женой11 приехали сюда, а именно для разработки и опубликования архива покойного нашего друга Г.В. Плеханова. После его смерти осталось довольно много в высшей степени ценных материалов, опубликование которых явится большим вкладом во всемирную литературу. Но, к сожалению, здесь у Роз<алии> Мар<ковны>12 имеется только незначительная часть этого архива, – главнейшая же, охватывающая более продолжительный период его долгой жизни в Женеве, в С<ан>-Ремо, находятся сложенные во многих ящиках в этих двух городах, откуда и необходимо привезти их сюда, вместе с огромной его, очень ценной, библиотекой. Перевозка сюда, устройство здесь в особенном помещении, обработка и, особенно, опубликование всего ценного требуют относительно больших средств – тысяч 80, если не больше, франков; мы же все – я с женой и Роз<алия> Мар<ковна> с дочерьми – столь же богаты, как церковные крысы. Я глубоко уверен, что когда падет у нас большевизм, мы сможем легко приобресть во много раз больше, приобресть , чем нам теперь нужно, за опубликование всего литературного наследства Геор<гия> Валентиновичах Но пока мы решительно не знаем, как нам быть, где достать необходимую нам сумму. Зная, что Вы так же, как и мы, чтили произведения Плеханова, я обращаюсь к Вам с убедительной просьбой оказать содействие в осуществлении нашей цели, выше которой нет ни у кого из нас. Если Вы лично не в состоянии снабдить нас всей нужной нам суммой, пришлите, сколько можете, а также, не можете ли указать, у кого мы могли бы достать остальное, при этом имейте в виду, что мы со временем, когда выручим от продажи произведений Плеханова достаточные средства, возвратим полученное теперь. Во всяком случае, жду от Вас скорого ответа. <…>13

Затем передаю Вам наилучшие приветы, а также приглашения заехать к нам от Роз<алии> Мар<ковны> и Лидии Георгиевны14. Жена моя кланяется Вам.

Жму крепко руку и жду скорого и благоприятного ответа

Лев Дейч

В то время, когда Дейч обратился к Рутенбергу за помощью, P.M. Плеханова готовила к перевозке библиотеку и архив покойного супруга в Париж. Нельзя сказать с абсолютной уверенностью, в какой форме помог ей Рутенберг и помог ли вообще. Однако зная, что, когда заходила речь о просьбах такой общественной значимости, он обычно безотказно помогал делом или деловым советом, трудно представить, чтобы письмо Дейча было оставлено без ответа. Известно также, что отношения между Рутенбергом и P.M. Плехановой не прерывались, и в дальнейшем она принимала участие в жизни его семьи – жены и троих детей, оставшихся в России (вероятно, на основе установленного между ними какого-то финансового обмена). 11 марта 1940 г. Розалия Марковна писала ему из Франции15 в Палестину (RA):

Уважаемый Петр Мойсеевич,

Я все ждала от Вас известия с подтверждением решения, на котором мы остановились с Вашим братом16 для того, чтобы прийти на помощь Вашей семье. После разговора с Вашим братом, который посетил меня по Вашему поручению, я написала своему секретарю в Ленинград и распорядилась о выдаче Ольге Николаевне тысячи рублей. Это распоряжение, наверное, выполнено. Теперь, раньше, чем распорядиться о новой передаче такой же суммы, чем в первый раз , я хотела бы иметь от Вас, уважаемый Петр Мойсеевич, подтверждение, что комбинация, на которой мы остановились с Вашим братом, одобрена Вами. И если одобрена, то в течение какого-то времени (скольких-то месяцев) продолжать выдачу постановленных нами сумм <?>.

Пожалуйста, ответьте мне на этот вопрос как можно скорей.

В последнем письме (от 14 февраля) мои сотрудники по заведыванию и работе в Доме Плеханова пишут мне, что Ольга Николаевна заглядывает к нам от времени до времени, чтобы почитать и поработать, что она и сын чувствуют себя хорошо, что они продолжают оставаться в Ленинграде, не переезжают в Москву из-за невозможности найти в столице подходящей квартиры.

Как Вы поживаете, уважаемый Петр Мойсеевич, как идут дела в «Ноте»17. Я с большим интересом слежу за событиями в Палестине… К сожалению, во французских газетах сообщения очень кратки и удовлетвориться ими невозможно. Не выходит ли у вас газета на английском языке, газета, трактующая подробно о событиях в Палестине. Если да, вышлите, пожалуйста, хоть несколько №№ наиболее характерных.

Не забросит ли Вас судьба во Францию? Очень была бы рада повидаться с Вами.

С искренним приветом Р. Плеханова

Рутенберг рос и мужал в то время, когда писались или были уже написаны такие основополагающие книги, ставшие фундаментом сионистской теории, как «Еврейское государство» (1896) Т. Герцля или – еще раньше – «Автоэмансипация» (1882; русский перевод – 1898) Л. Пинскера. Прочтя их с большим опозданием, он, по воспоминаниям близко знавшего его И. Бен-Цви, будущего второго президента Государства Израиль, говорил, что в годы своей молодости Пинскера не читал, а о Герцле только слышал (Ben-Zvi 1939: 5). В его духовный фонд эти авторы не входили, время, внимание и силы были отданы иным ценностям.

Становление Рутенберга-революционера, его вступление в особую касту «спортсменов террора», как их однажды удачно назвал философ A.C. Изгоев (Изгоев 1911: 4)18, проходило в атмосфере тех пламенных народнических идей и идеалов, которые засасывали в свою воронку людей, глубоко оскорбленных существующим правопорядком (или, точнее, в их глазах, – неправопорядком) и окрыленных мыслью об изменении жизни в сторону справедливых и гуманных норм. Для этой высокой цели все средства, включая кровавый террор, оказывались хороши. Причем террор повсеместный и, так сказать, не взирающий на лица. Один из провозвестников и идеологов революционного террора в России писатель С.М. Степняк-Кравчинский, убивший шефа жандармов Н.В. Мезенцева, писал в книге «Подпольная Россия» (первоначально написанной по-итальянски (1881–1882, отд. изд. 1882); выполненный автором русский перевод – 1893):

Уж если тратить время на убийство какого-нибудь шпиона, то почему же оставлять безнаказанным жандарма, поощряющего его гнусное ремесло, или прокурора, который пользуется его донесениями для арестов, или, наконец, шефа жандармов, который руководит всем? А дальше приходится подумать и о самом царе, властью которого действует вся эта орда (Степняк-Кравчинский 1972: 401).

В 1899 г. Рутенберг принимал активное участие в студенческих волнениях, охвативших вузы столицы (см. о них: Ливанов 1901; Morrissey 1998: 44–74), за что к нему были применены меры административного воздействия: он был отчислен из института, год провел в Екатеринославе. Там работал чертежником на Александровском Южно-Российском металлургическом заводе Брянского акционерного общества, затем на Екатерининской железной дороге. В Екатеринославе Рутенберг сблизился с социал-демократами, но, судя по всему, связи эти были достаточно поверхностными. По крайней мере, они не дали в руки полиции никакого «криминала», и после возвращения в Петербург в 1900 г. Рутенберг был восстановлен в Технологическом институте. Близко знавший его Б.В. Савинков впоследствии вспоминал:

Рутенберга я знал давно, с университетской скамьи19. Он вместе со мной был членом групп «Социалист» и «Рабочее знамя»20, вместе со мной был привлечен к делу и содержался в доме предварительного заключения. Дело его окончилось полицейским надзором, отбыв который, он поступил на Путиловский завод инженером. На заводе он приобрел любовь и уважение рабочих и 9 января вместе с Георгием Гапоном шел к Зимнему дворцу в первых рядах (ВТ: 86)21.

Группа «Рабочее знамя» возникла в 1897 г. на основе слияния двух групп – технологов, вышедших из санкт-петербургского «Союза борьбы», и оппозиционной Бунду белостокской организации рабочих-революционеров. В июне 1898 г. в Белостоке вышел № 1 газеты «Рабочее знамя» (в конце июня типография была арестована). Эта группа имела свои филиалы в Петербурге, Москве, Киеве, Вильно, Гродно, Белостоке. Группа «Социалист», созданная летом 1900 г., находилась в тесной связи с «Рабочим знаменем» и с другой организацией, куда входил Б. Савинков, – «Группой 20-ти». Все вместе они образовали «Объединенную группу Социалист и Рабочее знамя» (Слетов 1917: 89–90).

Познакомившись с российской социал-демократией, Рутенберг затем сблизился с социалистами-революционерами, чья идеология более соответствовала его устремлениям, отдав в выборе между двумя этими партиями предпочтение той, которая, по словам одного горьковского персонажа («Жизнь ненужного человека»),

хочет перебить бомбами и другими способами министров и царевых верных людей… (Горький 1968-76, IX: 112).

В брошюре «De natzionale wiedervaflevung von dem yidishen folk» (Национальное возрождение еврейского народа), вышедшей на идише под псевдонимом Пинхас Бен-Ами в 1915 г., Рутенберг хотя и связывал причины своего заражения революционным микробом с растущим в нем с детства чувством протеста против национального притеснения и социальной несправедливости, все же говорил о его космополитической природе и сущности:

Как и большинству из числа учащейся еврейской молодежи моего поколения, вышедшей из «черты оседлости», мне приходилось преодолевать «процентную норму», чтобы добиться права на высшее образование и права на жительство. И вот, окунувшись в жизнь большого города, оторванный от отчего дома, я обнаружил внутреннюю потребность, которая росла и ширилась во мне с детства, там, в еврейском гетто, – потребность протеста и борьбы против угнетения. И тогда я пополнил лагерь русских революционеров и служил ему верой и правдой. И не из-за внешних причин, а по сердечному влечению. И все, что я имел и умел, было отдано революционному делу.

Русская литература, наука, искусство, музыка – все говорило о глубине страданий русского народа. Еврейское же страдание было в них затушевано или вовсе отсутствовало. Отдаляясь от него, я все менее и менее слышал его голос, все менее и менее наблюдал его. На тогдашнего меня влияло время и космополитические круги, в которых я вращался. И я сделался русским интеллигентом, идеологом русского пролетариата, боровшимся, как мог, за свободу русского народа, за его культуру. Постепенно я избавлялся от этого влияния, подобно многим моим соотечественникам, представителям моего многострадального народа, пока не избавился наконец полностью и окончательно (Ben Ami 1915: 5).

Причин того идейного сдвига, под воздействием которого Рутенберг пережил национальную идентификацию, мы еще коснемся. Сейчас же нужно рассказать о том, что этому предшествовало. Идейно-революционный космополитизм, развивший в нем нравственно-психологический комплекс, который хорошо передает английское слово Jewlessness и несколько неуклюже звучит по-русски – «безъеврейскость», имел свое продолжение и логическое завершение в личной жизни Рутенберга. Он встретил и полюбил русскую женщину и, чтобы на ней жениться, должен был, по законам Российской империи, принять христианство.

Ольга Николаевна Хоменко (1872–1942), владелица издательства «Библиотека для всех» (располагалось по Съезжинской улице, 4), принадлежавшая к тому же, что и Рутенберг, кругу революционной интеллигенции22, была на семь лет его старше. Издательство специализировалось на выпуске народно-демок-ратической и революционной литературы (которая частично издавалась за рубежом), например, брошюр Г.В. Плеханова: «В.Г. Белинский», «14 декабря 1825 года», «О социальной демократии в России», «Сила и насилие», «Генрих Ибсен» и др. Некоторые книги имели огромные по тем временам тиражи (так, последнее из указанных изданий вышло тиражом 20 тыс. экз.).

Г.В. Плеханов был вообще чрезвычайно близок этому издательству, хотя далеко не всем его проектам удалось увидеть свет. Современный исследователь пишет:

В издательстве Рутенберг предполагалось также издание «Библиотеки материализма» под общей редакцией Плеханова. Первым ее выпуском должен был стать перевод сочинений Ламетри с предисловием Плеханова. Из-за необходимости потратить дополнительное время на редактирование плохого перевода Плеханов предложил выпускать Ламетри отдельными брошюрами по мере подготовки. В ответ Рутенберг писала, что ей хотелось бы издать всего Ламетри сразу, поскольку «тоненькие брошюры книжными магазинами не покупаются, а берутся на комиссию, и так как теперь никто долгов не платит и меня уже книжные магазины достаточно наказали за доверие, то я очень, очень прошу не изменять первоначальное Ваше решение издавать «Библиотеку материализма» книжками, а не брошюрами. Ваше предисловие, Георгий Валентинович, конечно, будет интереснее всего, и чем больше оно будет, тем лучше. Умоляю Вас не сокращать его ни по каким соображениям»23. Вероятно, по недостатку времени эта работа Плеханова также осталась незавершенной (Аркушенко 1988: 66).

По всей видимости, по делам книжно-издательским Ольга Николаевна была знакома и связана с известным библиографом и историком книги H.A. Рубакиным, близким к эсеровским кругам, который, будучи человеком состоятельным, жертвовал деньги на партию и на ее террористическую деятельность (Леонов 1996: 34; Леонов 1997: 56, 128). В письме к нему от 12 октября 1906 г. (год не указан и устанавливается по контексту) она писала24:

Глубокоуважаемый Николай Александрович,


Получила Ваше письмо, кот<орое> путешествовало по векам, пока дошло до меня.

Собираюсь к Вам лично побывать, а пока спешу послать Вам все мои книжки, вышедшие после 17 октября и до 17 без цензуры25. Хорошо Вы придумали поселиться в Выборге, работать там еще удобнее Вам, никто мешать не будет, а на нездоровье Ваше давно следовало обратить внимание.


До свиданья.

Жму крепко руку, сердечный привет Вам и Вашей супруге.

С искренним уважением, О. Рутенберг


P.S. Вы забыли написать Ваш адрес в Выборге, к<аж Вас там найти, надеюсь, что письмо и так дойдет, т<аж к<аж наверно Вы уже <неразб.> квартиру, Николай Александрович.

В архиве Рубакина сохранилась также новогодняя поздравительная открытка, которую Ольга Николаевна около двух с половиной лет спустя, 12 января 1909 г. (датируется по почтовому штемпелю), отправила ему и жене в Швейцарию, где они в то время жили:

С Новым Годом!

Поздравляю Вас<,> Глубокоуважаемые Людмила Александровна и Николай Александрович. Шлю лучшие пожелания.

Ваша Ольга Рутенберг26

Ольга Николаевна была человеком добрым и милосердным, не выносила насилия и болела за тех, кто таковому подвергался. Однажды27 она вступилась за студентов и гимназистов, собравшихся у Технологического института, которых полицейские разгоняли шашками и нагайками. «Нарушительницу» общественного порядка отвели в участок, а затем возбудили дело, которое квалифицировалось как «сопротивление властям при исполнении ими служебных обязанностей». За эти «противоправные» действия Ольгу Николаевну осудили на шесть месяцев тюремного заключения. Дело было подано на пересмотр в Судебную палату, и в качестве защитника был приглашен известный адвокат О.О. Грузенберг. Свидетель этих событий А.Я. Столкинд впоследствии вспоминал:

Помню, как председательствующий в Палате Гредингер, который отличался особенной грубостью, обрывал Грузенберга во время следствия и прений сторон. Когда дошел черед до постановки вопросов, Грузенберг потребовал введения дополнительного вопроса по статье, в которой указывалось, что суд может понизить наказание до простого ареста, если доказано, что преступление было совершено в состоянии опьянения или возбуждения. Председательствующий Гредингер резко спросил, обращаясь к Грузенбергу: «Что ж, по-вашему, подсудимая была в пьяном виде?», – на что Грузенберг, не задумываясь, ответил запальчиво: «Неужели, г. председатель, можно быть пьяным только от алкоголя? Люди пьянеют от горя, от отчаяния, как пьян сейчас я при виде того, как вами нарушаются судебные уставы». Председатель замолчал. Благодаря защите Грузенберга приговор был смягчен до двух недель ареста (Столкинд 1944: 22).

В неопубликованных воспоминаниях самого О.О. Грузенберга данный эпизод реконструируется следующим образом:

В связи с безумным 9-ым января, когда войска расстреливали рабочую делегацию, шедшую под водительством священника Гапона с иконами и хоругвями к Зимнему Дворцу, чтобы ознакомить Государя со своими нуждами и чаяниями, ко мне явилась молодая женщина с просьбою принять ее защиту на суде. Она назвала себя женою Р<утенберга>28 (по революционному прозвищу «товарищ Максим»29). Она рассказала мне, что, обеспокоенная долгим отсутствием мужа, который шел в процессии с Гапоном, она поспешила к Александровскому скверу, где были гвардейские части, производившие стрельбу. Ее грубо окликнул офицер. Не владея собою, она кинула ему: «Убийца!» На днях предстоит суд над нею по обвинению в оскорблении должностного лица при исполнении служебных обязанностей30.

В начале семейной жизни Ольга Николаевна полностью соответствовала представлениям Рутенберга о жене-друге, жене-единомышленнице, хотя их чувствам было суждено претерпеть множество испытаний.

Создание семейных союзов с целью поколебать казавшиеся устаревшими социальные и национальные предрассудки носило в лагере «подпольной России» достаточно распространенный характер. Не случайно это явление было чутко отрефлексировано художественной литературой.

Русско-еврейский писатель С. Ярошевский в дилогии «Разные течения» и «В водовороте» изобразил любовь русской Лиды и еврея Адольфа Ватмана. Любящий Лиду, но смиряющийся со своей участью отвергнутого влюбленного, русский адвокат Долинский говорит ей на прощание:

<…> Вы стали на почву отрицания народного антагонизма; все ваши поступки доказывают это, а между тем вы ошибаетесь: никогда эти два народа не сольются в одно целое (Ярошевский 1883: 99).

То, что адвокат Долинский эвфемистически называет «народным антагонизмом», было фактически проявлением банального юдофобства, по кодексу которого два этих народа – русских и евреев, несмотря на многолетнее соседство, разделяет отчетливая межа, переступать которую и не принято, и постыдно, и опасно.

В том же романе мать Лиды Анна Николаевна, в глазах которой увлечение дочери объяснялось лишь одним – помутненным рассудком, не без резона и по-житейски здраво объясняет ей «науку страсти нежной» в отношениях между русскими и евреями:

Ты увлеклась человеком, который до сих пор был тебе чужд по воспитанию, привычкам, семейным традициям, религии и даже, может быть, стремлениям. Он еврей, а ты христианка. Тысячелетия отделяют вас; тысячелетия образовали между вами глубокую пропасть, перешагнуть которую не так легко, а может быть, и невозможно. Его стремления не могут быть твоими стремлениями, вы никогда не поймете друг друга, как сытый не может понять голодного. Его сердце разбито, он сын несчастного и всеми презираемого народа; если он и лучше своих предков и не страдает их пороками, то все же он вышел из их среды и его будет вечно тянуть к своим. Он, может быть, будет тебя сильно любить, но он тебе никогда не простит, что ты его заставила изменить его народу, отречься от его религии; он не забудет, что он стоит ниже тебя и должен был уступить тебе. Ты ищешь счастья в союзе с любимым человеком, ты ради него совершила слишком смелый поступок, но будешь ли ты в самом деле счастлива? Помни, что вы чуждые друг другу люди; что вы дети двух различных народов, один из которых всеми презираем. По заслугам ли он презираем? Я не хочу тебе высказать свое убеждение, ты, пожалуй, скажешь, что я пристрастна, но достаточно сказать, что это презрение длится тысячелетия и не нам его искоренить (там же: 102).

Как отнеслось родственное окружение жениха и невесты к их выбору в нашем случае – история умалчивает. Зачастую большого ликования такого рода браки ни у той, ни у другой стороны не вызывали. Но поколебать решимость будущих супругов это не могло. В браке родилось трое детей – двое мальчиков и девочка: Женя, Толя и Валя (Вава, Вавуля). Забегая вперед, скажем, что Ольга Николаевна и Рутенберг прожили вместе около девяти лет: в 1909 г. их семейный союз фактически распался. Некоторые мотивы разрыва, по крайней мере с стороны Рутенберга, помогает понять его письмо к ней, написанное из Милана 30 декабря 1911 г., которое приведено в И: 1. По отношению к детям Рутенберг старался выполнять свой отцовский долг и, как мы уже знаем из письма P.M. Плехановой, помогал им регулярно, вплоть до последних своих дней. Благодаря его материальной поддержке все трое получили прекрасное образование. Отношения между ними – отцом и детьми – не были, впрочем, идеальными, в особенности между Рутенбергом и средним, Толей, о чем мы еще скажем.

В RA хранятся письма Ольги Николаевны к Рутенбергу и копии его писем к ней. Ограничимся здесь лишь двумя его письмами, дающими, как кажется, исчерпывающее представление о характере отношений бывших супругов. Первое написано из Лондона и датировано 27 февраля 1921 г.:

Дорогая Ольга,


По дороге в Лондон получил от доктора Перельмутера весть о тебе и детях – Толе и Ваве.

Что сталось с Женей?

Посылаю через доктора Перел<ьмутера> 30.000 польских марок. Если они дойдут по назначению, пошлю еще и буду стараться присылать регулярно.

Понимаю, что ты называешь меня твоим мужем, а себя моей женой. Мы разошлись с тобой двенадцать лет тому назад, разошлись слишком давно и слишком далеко, чтобы пользоваться такой терминологией. Это неразумно. И недостойно. Ни тебя, ни меня. Как к матери моих детей отношусь к тебе с глубоким уважением, но ты не жена мне, и я тебе не муж. Оформить, легализовать существующее при данных условиях я не могу. Тебе при советском режиме это сделать легче. Сделай. Так надо.

Обнимаю детей.

Почтительный привет Александре Петровне31.

Тебе низко кланяюсь,

П<етр> Р<утенберг>

Второе письмо, написанное через девять с половиной лет, 12 августа 1930 г., насыщено еще более напряженными семейно-педагогическими коллизиями:

У меня был с Валей серьезный разговор о тебе. Ты будто бы сказала, что у меня теперь большое положение и я зазнался и стараюсь, где только могу, излить на тебя мою злобу, что детей я получил теперь готовенькими и заберу их от тебя и т. д.

Вопрос о моем положении и зазнался ли я или нет, мы, конечно, дискутировать не будем с тобой. Все же остальное, очень важное, сплошное с твоей стороны недоразумение. Считаю своим долгом тебе это объяснить. Детей я не «получал» и забирать их у тебя не собираюсь и не могу, если бы даже хотел. Они уже взрослые люди. Выросли они в атмосфере мне совершенно чуждой. То, что составляет содержание моей жизни, для них совершенно чуждо и неинтересно. Отношение мое к ним – чувство долга отца помочь им стать независимыми и по возможности полезными людьми. Продолжателями моих идей, моей работы они быть не могут. «Личного» интереса у меня в них никакого нет. Отбирать их у тебя мне незачем.

И опасаться тебе этого нечего.

Злобы к тебе у меня никакой нет. Мы совершенно разные люди. Общего у нас с тобой ничего нет. Человек я очень занятый и очень уставший. И уделять внимание и время не могу. Это не исключает моего уважения к тебе лично и как к матери моих детей.

Практически – ты, по-моему, вредишь детям такими разговорами. Не думаю, чтобы у тебя было такое намерение. Им надо пройти через серьезную ломку, чтобы приспособиться к культурной европейской жизни. Может быть, они и гении, но покуда таковыми еще себя не проявили и никто в них не нуждается, за ними не бегает. Чтобы я смог помочь им связаться со здешним миром и жизнью, они должны научиться многому, диаметрально противоположному тому, чему они до сих пор в жизни научились. Для их пользы ты должна не путать и не мешать им. Ты не имеешь также права забывать, что они не совсем здоровы. Говорю с тобой как с их матерью.

Надеюсь, что объяснил тебе неосновательность твоих опасений и желательность ликвидировать твою ревность для их блага.

Желаю тебе всего хорошего.

П. Рутенберг


Дети тебе, вероятно, писали, что хотел, чтобы Толя женился, но из этого ничего не вышло.

Постарайся, чтобы Ж<еня> получил разрешение поехать на полгода или год сюда полечиться и учиться. Если это почему-либо невозможно, смотри, чтобы он не болтался без дела. Это очень вредно вообще, а при его нервном состоянии особенно.

<К письму приложена записка, обращенная к дочери:> Вавуля. Вложи это письмо в конверт и перешли маме.

П. Р.

Говоря об иерархии «своего» и «чужого» – национального и космополитичного, следует иметь в виду, что в разные периоды жизни Рутенберга она не оставалась неизменной, а подчинялась известной динамике. Неизменным оставалось лишь то, что национальное окрашивалось для него в революционные тона, а революция неизбежно включала в себя национальный компонент. Эта диалектика в еще более концентрированном виде воплотилась в идеалах и жизненном поведении другого первопроходца промышленного строительства Израиля – Моше Новомейского, делившего свой общественный темперамент между русской революцией и сионизмом. Близко стоявший к эсеровским идеям и эсеровской борьбе, Новомейский не отделял сугубо еврейских интересов от вселенской революционной перспективы. Так, в 1916 г., после смерти С. Фруга, который для национально мыслящей еврейской интеллигенции воплощал образ еврейского художника, Новомейский – через еврейского общественного деятеля, поэта, критика, переводчика и издателя Л.Б. Яффе – передал вдове Фруга Е. Фроловой значительную денежную сумму. В письме от 6 января 1917 г. Фролова писала Яффе:

Многоуважаемый Лев Борисович,


очень благодарна Вам за пересылку денег от Моисея Абрамовича Новомейского и прошу выразить ему мою сердечную благодарность.

Мне отрадно думать, что заслуги покойного перед своим народом чтут так далеко от его родины. <…>32

В связи с затронутым предметом – взаимосвязью революционных идеологем и национальной проблематики нельзя не упомянуть имени активного участника революционного движения в России, известного еврейского общественного деятеля, публициста и философа, одного из основателей партии эсеров за границей X. Житловского (1865–1943), который пережил в российской атмосфере мятежного бурления умов подлинную идейную драму. Попытка народовольца Житловского придать революционно-освободительной борьбе национальную окраску не пользовалась популярностью у его русских сподвижников33. В работе «Еврей к евреям» (1892), где он призывал еврейскую интеллигенцию к единению со своим народом, вопрос был поставлен таким образом, что прежде чем отстаивать гражданские свободы, евреи должны добиться элементарного национального равноправия, которое придаст новые импульсы и перспективы их борьбе за общее дело. По существу, это был прообраз автономистической идеи, которая впоследствии сложится в теории С. Дубнова. По свидетельству Р. Эттингер, Рутенберг признавался, что, познакомившись с Житловским в Америке, «был ему многим обязан в возвращении к еврейской деятельности» (Эттингер 1980: 53).

О том, как Рутенберг подобрал себе подпольную кличку Мартын (Мартын Иванович), никаких свидетельств не сохранилось. Истории российского освободительного движения известен еще один образ нелегала Мартына, о котором вспоминал Л.Г. Дейч, к сожалению забывший его подлинные имя и фамилию. Рассказывая о своей народовольческой молодости, он так описывал этого «первого» Мартына:

Мартын принадлежал к более солидным лицам, – ему было под или за тридцать лет, он являлся среди нас единственным кандидатом прав, но революционного прошлого у него не было никакого. Поляк, чрезвычайно привлекательной наружности, с благородными манерами, Мартын производил впечатление недовольного, чем-то обиженного человека. Так, когда еще этот кружок <«чайковцев»> жил в Киеве до моего ареста, Мартын никогда не принимал участия в общих сборищах, развлечениях и выпивках. Причиной этой отчужденности, как я потом узнал, были его размолвки с Мокриевичем. На какой почве они возникли, не помню, а может быть, я и тогда не знал. Но едва ли я сильно ошибусь, если выскажу предположение, что Мартын был не прочь занять первенствующее место в кружке, а потому в Мокриевиче он видел конкурента. Эта его претензия – если, действительно, она была у него, – являлась совершенно неосновательной и тем более странной, что он был очень неглупым человеком, но, кажется, несмотря на окончание университета, не особенно развитым (Дейч 1926: 226).

Заражение Мартына-Рутенберга революционным микробом и его формирование как эсеровского активиста проходили в тесном соприкосновении и сотрудничестве с «бомбистами» – высшими российскими авторитетами в области террора – Г. Гершуни, Е. Азефом, Б. Савинковым, И. Каляевым, Е. Созоновым и др. Был Рутенберг знаком и с одним из руководителей эсеровской партии М.Р. Гоцем. В RA сохранилось письмо его вдовы, B.C. Гоц (урожденной Гассох)34, написанное много лет спустя (датировано 15 марта 1936 г.), когда былые революционные бури уже отшумели и эсеры находились в эмиграции. Как и многие ее соратники по борьбе, Вера Гоц жила в Париже, откуда писала Рутенбергу о своем племеннике Семене Луцком, инженере-электрике и поэте35, который в одном из писем называл ее «второй мамочкой» (см. также его стихотворение «Памяти Веруни» (Луцкий 2002: 152-53), написанное на смерть В. Гоц36):

Дорогой Петр Моисеевич,


Давно с Вами не виделась! Вы обещали как-то зайти ко мне, так и не зашли. Ну, об этом при свидании, если удастся. А пока у меня просьба к Вам. Надеюсь, если сможете, то исполните. Дело вот в чем.

У меня есть племянник, мне очень близкий друг. Его хорошо знала Амалия Осиповна37. Он инженер-электрик, окончивший во Франции в 1915 г. в Гренобле, и с тех пор здесь работает на разных заводах. Его специальность – расчет и конструкция машин постоянно и переменных токов. Сейчас он работает уже 10 лет по электрической части у Альстона, рассчитывает локомотивы и трамваи. Но он все не может здесь хорошо устроиться, платят плохо, а сейчас и вообще кризис, и он как иностранец все время под риском лишиться службы, а новой во Франции найти сейчас нельзя. Вот и я хотела, и по его тоже просьбе, спросить, есть ли в Палестине какое-нибудь применение его знаниям, мог бы ли он найти там работу по своей специальности? Вы ведь там давно живете и все хорошо знаете. Можете ли Вы ему оказать в этом содействие, дать совет или указания? Большую услугу мне этим окажете, и я заранее сердечно Вас благодарю. Я, конечно, уверена, ничуть не сомневаюсь, что Вы все сделаете, что в Вашей возможности. Желаю Вам всего наилучшего и шлю Вам самый сердечный привет.

Вера Самойловна Гоц


Очень Вас прошу написать мне ответ. Когда будете в Париже, надеюсь, что посетите меня.


Мой адрес: Mme V. Gotz

101, rue Dareu Paris – 14-е

Помочь тогда С.А. Луцкому Рутенберг ничем не мог: электрическая компания, которой он руководил, переживала переизбыток кадров. Так сложились обстоятельства, что позднее Луцкий не только посетил палестинскую землю, но и бывал там неоднократно – впервые это случилось летом 1948 г., уже после смерти Рутенберга и образования Государства Израиль, и потом почти ежегодно навещал жившую там дочь и ее семью38.

Возвращаясь в революционную молодость Рутенберга, следует разрешить одно заблуждение, которое и по сей день разделяют некоторые авторы, – о его принадлежности к боевой организации эсеров (БО) и даже ее руководстве. Наперекор фактам, об этом говорится как о чем-то само собой разумеющемся. Ср., к примеру: Рутенберг

приехал на Капри, окруженный ореолом героя, участника событий 1905 года и организатора убийства Гапона. И хотя среди террористов Рутенберг считался одним из наиболее здравомыслящих и хладнокровных, понятие личной героики и «жертвенной» участи было безусловно определяющим для всех членов боевой организации социалистов-революционеров (Басинский 1989: 145).

Или:

С 1907 по 1915 г. жил в Италии руководитель боевой организации эсеров Пинхас (Пётр Моисеевич) Рутенберг (Пархомовский 2008: 424)39.

Между тем Рутенберг в Боевой организации эсеров никогда не состоял. Возможно, здесь произошла путаница, и Боевая организация оказалась смешана или с нарвской боевой дружиной, или с петербургским боевым комитетом, который должен был отвечать за доставку, хранение и распределение оружия и обучение дружинников военному делу (Рутенберг стоял во главе и той и другой организаций; во втором случае – вместе с Х.И. Гершковичем). Правда, говорить о его деятельности на посту руководителя боевого комитета не приходится, поскольку сразу же после назначения он был арестован. Мнение о его принадлежности к БО отстаивает А. Гейфман, считающая, что «члены ЦК <…> пытались скрыть, что Рутенберг был членом Боевой организации», и при этом ссылающаяся на воспоминания В. Поповой «Динамитные мастерские 1906–1907 гг. и провокатор Азеф»40 (Geifman 1993: 282, п. 91; то же: Гейфман 1997: 379, прим. 91); можно думать, что этого же мнения придерживается и Р. Спенс (Spence 1991: 47), а израильский историк М. Минц использует для доказательства этого сообщения зарубежной агентуры (Mintz 1983: 184) – источник ненадежный, тем более что речь идет о донесениях, относящихся к 1913 г. «Членом боевой организации» Рутенберга называл еще И.Ф. Манасевич-Мануйлов в подложной статье «К убийству

о. Гапона», в которой делалась откровенная попытка Рутенберга оклеветать. В последнем случае говорить вообще не о чем, поскольку мы имеем дело с явной фальшивкой. Этой шаткой аргументации противостоят утверждения самого Рутенберга: см. его письмо в ЦК партии эсеров от 18/31 января 1909 г., опубликованное в № 15 «Знамени труда» за 1909 г. (приведено в Приложении И. 4), а также ДГ: 9441. В письме к Савинкову от 19 февраля 1908 г. он писал (RA):

Ты, конечно, знаешь также, что я говорил, что сомневаюсь, чтоб смог сыграть предложенную вами мне роль, что опасаюсь этой ролью только замарать себя, так к<аж Р<ачковский> не настолько наивен, чтоб на основании одной рекомендации Г<апона> подпустить к себе меня, которого считает членом БО.

Из этого ясно вытекает, что Рутенберг не был членом БО, как считал Рачковский. Если бы это было иначе, приведенная фраза была бы построена по-другому. Кроме того, в том же письме, соглашаясь с некоторыми замечаниями Савинкова по поводу рукописи своих записок об убийстве Гапона, он писал:

Из сделанных тобой замечаний будет отмечено в рукописи, что я не член Б О.

О том же свидетельствуют заявления действительных членов БО, которые вряд ли можно оспорить. Так, в рецензии на книгу Б.И. Николаевского «История одного предателя» В. Зензинов писал:

П.М. Рутенберг никогда не стоял «близко к БО». Что касается организации убийства Гапона с Рачковским, то это поручение (по его собственному настоянию) было ему дано вне какого бы то ни было соприкосновения с БО; все сношения с П.М. Рутенбергом вел по этому делу один лишь Азеф (Зензинов 1932: 483).

На непринадлежность Рутенберга к БО указывают и современные исследователи, в работах которых имя Рутенберга среди боевиков не фигурирует (см., например: Морозов 1995: 243–314; Городницкий 1998).

Все это, однако, не противоречит тому, что Рутенберг фактически был, пользуясь терминологией авторов исследования о поэтике террора, носителем «террористического менталитета» (Одесский, Фельдман 1997: 9). Он досконально изучил «мудрую науку подполья», как назвал нелегальную противоправительственную работу С.Д. Мстиславский, один из рутенберговских сподвижников по революционной борьбе (Мстиславский 1928а: 23), и его отношения с террором в любой момент могли утратить «платонический» характер. Ежедневное участие в российском кровавом революционном действе не могло соответствующим образом не отразиться на человеческой психологии. Существование в мире революционного футуризма неизбежно смещало привычные моральные нормы и критерии. Обыденный жизненный опыт оказывался недостаточным в объяснении принятых между эсеровскими боевиками моральных конвенций, и поэтому поиски «оправдательных аргументов» революционного насилия не могли преуспеть в рамках традиционных гуманистических ценностей – для этого необходимо было выйти за их пределы. Сломить жестокую реальность еще более жестоким страхом возмездия и тем самым заставить подчиняться ему как высшей силе по-своему понятой «исторической справедливости» – в этом, по существу, заключалась основная задача теории и практики террора. Рутенберг, который, исключая особый случай убийства Гапона, формально не участвовал ни в одной состоявшейся акции Б О, без сомнения, разделял эти конвенции и рассматривал насилие как один из самых действенных способов революционной борьбы (об истории терроризма в российском освободительном движении и развитии террористических идей см. в кн.: Будницкий 2000, опирающейся на обильную библиографию).

Черты авантюрной революционной романтики, поклонение радикальным методам эсеровского террора, который, по резкому определению С.В. Зубатова, составлял душу этой «доморощенной партии неисправимых утопистов, органических бес-порядочников и сентиментального зверья» (Зубатов 1922: 281), останутся у Рутенберга навсегда. Однако парадоксальным образом те же самые качества в иной обстановке, в экстремальных обстоятельствах дадут поразительный продуктивный эффект. Психологические навыки боевой революционной работы, которые вырабатывала и тренировала российская действительность, окажутся необычайно востребованными в Палестине, где логика борьбы зачастую сокращала выбор принимаемых решений до драматического минимума и вынуждала к решительным, подчас жестким и даже жестоким действиям.

Но дело было не столько в тренированных мускулах, умении владеть оружием или знакомстве с азами военной тактики, сколько в решительном духе и том заряде идеализма, отпечаток которого лежал даже на самых отчаянных прагматиках террора. На эту черту – идеализм палестинских первопрохоцев, столкнувшихся с непроторенными путями и неготовыми решениями как на центральную указывал Жаботинский в письме к Рутенбергу от 1 июля 1936 г. (RA):

Если суждено, чтобы из Бейтара42 вышел толк, то Бейтар – школа назорейства: забудь про карьеру, про интерес личный или классовый, приноси жертвы, хотя бы даже невпопад – лишь бы сионистское пионерство перестало быть etablissement de luxe43 и опять стало авангардом идеалистов.

Рутенберг оказался именно из тех, кто в молодости прошел школу революционного идеализма (тоже своеобразного «назорейства») и был в этой школе одним из самых добросовестных и примерных учеников.

________________________

1. Степняк-Кравчинский 1989: 44.

2. В ряде источников (см., напр.: Краткая еврейская энциклопедия 1976–2005, VII: 552; Ксенофонтов 1996: 117; Горький 1997-(2007), VI: 599; Охранка 2004, II: 579; Амфитеатров 2004, II: 579, и др.) в качестве даты рождения Рутенберга указан 1878 г.; вероятно, эта дата может рассматриваться в качестве «альтернативной»: именно 1878 г. приводится, например, в докладной записке Департамента полиции об убийстве Гапона, где сообщаются биографические данные Рутенберга (см. Приложение I. 2). Однако сам Рутенберг годом своего рождения считал 1879, см. юбилейные торжества в Эрец-Исраэль по случаю его 60-летия. В. Лебедев датирует рождение Рутенберга 1880 г. (Лебедев 1942, № 10551: 2). Что касается 1870 г., который значится в книге Эттингер 1980: 50, то это или описка мемуаристки, или – что более вероятно – типографская опечатка.

3 Мозес (Моше) Монтефиоре (1784–1885), британский (еврейского происхождения) финансист, общественный деятель, филантроп.

4. В устойчивом русском переводе: «ковчег завета» – шкаф или ларец, в котором хранятся свитки Торы.

5. Первоначально этот небольшой мемуарный фрагмент появился в тель-авивской газете «Davar» (1939. 5 февраля) среди материалов, посвященных 60-летнему юбилею Рутенберга.

6. В соответствии с действовавшими в это время нормами доля евреев, принимаемых в высшие учебные заведения столицы, не должна была превышать 3 %, в Казанском и Харьковском учебных округах – 5 %, в учебных округах в зоне «черты оседлости» (Виленский, Киевский, Варшавский, Одесский, Западно-Сибирский) -10 % (Иванов А. 1999: 213).

7. Приведенная тирада взята как удачная иллюстрация, не более того. Что касается художественных достоинств рассказа, нет оснований спорить с эмигрантскими критиками, один из которых замечал, что в нем «грозная правда разменена на фальшивую монету мелодрамы» (Звено. 1923. № 28. 13 августа. С. 3), а другой (рецензия на сборник «Одиссея», где рассказ был напечатан, подписана М.) подчеркивал, что автор «не мог справиться» с трагической жизненной коллизией разлада в семье (один из героев-братьев – коммунист, другой – белогвардеец), усложненной национальной проблематикой (Дни. 1923. № 87. 11 февраля. С. 14).

8. Аарон Исаакович Зунделевич (1854–1923), народник, член исполкома «Народной воли»; входил в группу «Земля и воля»; организатор подпольных типографий в С.-Петербурге, ведал связями с заграницей. В 1880 г. приговорен к вечной каторге. С 1907 г. – политэмигрант.

9. Рахель (Роза) Моисеевна Рутенберг, жила в Петрограде.

10. Речь идет о жене Рутенберга Ольге Николаевне Хоменко и его сыне Анатолии, который в Палестину к отцу не приезжал, но действительно выехал на Запад на учебу. О семье Рутенберга см. далее.

11. Э.М. Зиновьева-Дейч, скульптор.

12. Розалия Марковна Плеханова (урожд. Боград; 1856–1949), народоволка, участница группы «Освобождение труда»; жена Г.В. Плеханова с 1878 г. Родилась в селе Добренькое (Херсонского уезда) в зажиточной еврейской семье. Образование получила в частной школе, затем в херсонской гимназии. В 1874 г. поступила на Высшие медицинские курсы при Медико-хирургической академии в Петербурге, которые не окончила из-за преследования полиции. Медицинское образование завершила в Женевском университете (1883-85). После смерти Плеханова отдала все силы увековечению его памяти и сохранению архива. В советское время заведовала Домом Г.В. Плеханова в Ленинграде (1928-39). Биографическую справку о Плехановой см.: Филимонова 1999: 500-05.

13. К содержащимся в купюрированном фрагменте письма двум просьбам Дейча мы еще вернемся (см.: V: 1).

14. Л.Г. Ле Савуре-Плеханова – старшая дочь Г.В. Плеханова.

15. В августе 1939 г. Плеханова выехала во Францию для свидания с дочерью и в Советский Союз больше не возвращалась.

16. Абрам Моисеевич Рутенберг, с 1920 г. жил в Палестине.

17. Имеется в виду запущенное англичанами выражение «national home», ставшее устойчивой парафразой Эрец-Исраэль.

18. Не исключено, что импульсом для образования этого лапидарного тропа послужили боевики, принадлежавшие к финляндской партии активного сопротивления (создана в 1903–1904 гг.), боровшейся против царской власти на территории Финляндии и находившейся в тесном контакте с эсерами. Эта партия конспирировала свои боевые кружки под спортивные общества. Ср. также выражение «спортсмены от революции» в романе А. Белого «Петербург» (1913–1914) (Белый 1981: 85).

19. Судя по всему, познакомились они не в студенческой аудитории (автор воспоминаний учился на юрфаке Петербургского университета), а именно участвуя в студенческих беспорядках 1899 г., за что Савинков был отчислен из университета и обучение продолжал за границей – в Берлине и Гейдельберге.

20. В книге М.И. Леонова об истории партии эсеров в 1905–1907 гг., в целом богато информативной, эта группа превратилась в «Красное знамя» (Леонов 1997:179).

21. Ср. в другой савинковской автобиографии, где он пишет, что вместе с Рутенбергом и Н.И. Эрасси они «основали социал-демократическую группу – Группу “Социалист”, по программе близкую к воззрениям Г.В. Плеханова» (Савинков 1967: 311).

22. См., напр., в докладной записке вице-директора Департамента полиции С.Е. Виссарионова (март 1909), в которой сказано (.RA, копия):

Из донесений заведующего агентурой в Финляндии от 25 февраля и 22 марта 1906 г. за № 14 усматривается, что в пределах Финляндии проживал Рутенберг, не имевший определенного местожительства, и что в марте в Гельсингфорс прибыла с транспортом революционных изданий его жена – Ольга.

23. Архив Дома Плеханова. Ф. 1093. Оп. 3. Ед. хр. В. 376.

24. Письмо и следующая за ним открытка хранятся в РО ГБЛ (Москва). Ф. 358. Карт. 272. Ед. хр. 24. В том же архивохранилище (собрание Д.Н. Мамина-Сибиряка) имеется письмо главного редактора Большой энциклопедии (С.-Петербург) С.Н. Южакова Д.Н. Мамину-Сибиряку следующего содержания (Ф. 157. Карт. 3. Ед. хр. 94. Л. И):

Дорогой друг Дмитрий Наркисович,

Рекомендую твоему любезному вниманию подательницу сего письма Ольгу Николаевну Рутенберг, которая сама объяснит тебе свое положение и твою роль тоже. Надеюсь, что ты отнесешься к ее словам с добрым чувством.

Искренно преданный

С. Южаков

29 февр<аля> 1904

25. Т. е. до и после 17 октября 1905 г., когда был обнародован царский манифест о предоставлении гражданских свобод.

26. На открытке поверх текста имеется надпись, сделанная красным карандашом, по всей видимости, рукой Рубакина: «Жена инженера<,> убившего Гапона<,> издательниц<а> Рутенберг».

27. В приводимых далее воспоминаниях А.Я. Столкинд датирует описываемые события октябрем 1905 г. (Столкинд 1944: 22), О.О. Грузенберг пишет о 9 января (Кровавом воскресенье).

28. Полная фамилия зачеркнута.

29. Грузенберг ошибается: кличка Рутенберга была Мартын.

30. NUL Arc. Ms Var 322/4.

31. Мать Ольги Николаевны.

32. CZA L. Yaffe Collection. А 13/172.

33. Об антисемитизме в народнической среде, которая вроде бы отстаивала самые высокие идеалы человеколюбия, равенства и свободы, см.: Кельнер 1995: 212-15.

34. Вера Самойловна Гоц (урожд. Гассох; 1861–1938), член партии с.-р. В конце 70-х гг. XIX в. входила в кружок А.И. Желябова в Одессе. С будущим мужем встретилась в якутской ссылке в 1888 г., где и состоялась их свадьба. В после октябрьской эмиграции входила в Комитет помощи русским писателям и ученым, являлась членом его Ревизионной комиссии (см.: Кельнер, Познер 1994: 270, 276, 277), была членом правления Тургеневской бибоиотеки.

Подчеркивая вклад фамильного клана, из которого вышла Вера Самойловна, в русскую революцию, обозреватель профашистского «Нового слова» писал:

Отметим, кстати, что партию социалистов-революционеров из обломков натансоновского «народничества» создала и правила ею еврейская капиталистическая династия Гоцев – Гассох – Высоцких, один из отпрысков которой Бунаков-Фундаминский разлагает сейчас русскую молодежь в Париже (Искра 1934: 8).

35. Семен Абрамович Луцкий (1891–1977) родился в Одессе, учился в Коммерческом училище им. Николая I, которое окончил в 1909 г. с золотой медалью и титулом «Почетный житель Одессы». Его мать, Клара (Хая) Самойловна Гассох (1872–1962), была родной сестрой

B.C. Гоц. К партии эсеров принадлежала еще одна их сестра, Татьяна Самойловна (?-1932), которая была замужем за эсером д-ром А.И. Потаповым (ум. в 1915). Ближайшим другом Луцкого был народоволец С.А. Иванов (псевд. Берг; 1859–1927), шлиссельбуржец с двадцатилетним стажем и член эсеровской партии. Из-за действовавшей в России процентной нормы Луцкий отправился получать высшее образование за границу – сначала в Льежский университет (1909–1913), а затем в Гренобльский электротехнический институт (1913–1915). Став инженером-электриком, он в течение 42 лет проработал во французской электротехнической промышленности (основное время в фирме «Alsthom»). Автор ряда статей во французских научных журналах и двух капитальных трудов по электромеханике: «Calcul pratique des machines electriques a courant continu» (Paris, 1963) и «Calcul pratique des alternateurs et des moteurs asynchrones» (Paris, 1969). В 1933 г. был посвящен в масонскую ложу (о Луцком-масоне см.: Хазан 2000: 307-31). Всю жизнь писал стихи, издал два поэтических сборника: «Служение» (Париж, 1929) и «Одиночество» (Париж, 1974). Более подробно о нем см.: Бэнишу-Луцкая 1995: 262-72; Ласунский 1996: 77–86; Хазан 2002: 7-32.

36. В. Гоц не стало 7 января 1938 г., похоронена на кладбище Bagneux. Некролог написал В.М. Зензинов (Зензинов 1938: 4). См. выражение соболезнования от семьи Луцких, парижской организации партии эсеров, парижского Политического Красного Креста, правления Тургеневской библиотеки в: «Последние новости» (1938. № 6133. 9 января. С. 1). На ее похоронах траурные речи произнесли В.М. Зензинов, Б.И. Николаевский, С.Д. Щупак, Д.М. Одинец, М.А. Кроль (см.: Последние новости. 1938. № 6135.11 января. С. 2). По завещанию покойной, вместо цветов на ее могилу был устроен сбор в пользу заключенных и ссыльных в России (см.: Последние новости. 1938. № 6138.14 января. С. 5).

37. А.О. Фондаминская, см. ее письма к Рутенбергу в V: 3.

38. Впечатления от первой поездки описаны в его очерке «Месяц в Израиле» (Луцкий 1949: 186-98).

39. Попутно выправим еще одну ошибку, которую содержит эта биографическая справка: на основе эпизода из жизни Рутенберга, который он поведал в доме Горького на Капри, Л. Андреев написал рассказ «Тьма», а не пьесу, как сказано в тексте (там же).

40. Однако и В. Попова не называет Рутенберга членом БО, а из весьма косвенного намека вовсе не вытекает с неизбежностью тот смысл, который Гейфман приписала ее словам. Вот что сказано в мемуарах В. Поповой:

В газетах при описании этого дела <убийства Гапона> указывалось, на чье имя была взята дача в Озерках. Я знала, что такой паспорт одно время имелся у нас, членов БО, уже кто-то из моих товарищей им пользовался. Из этого я заключила, что убийство Гапона организовано членами БО. Но ЦК никаких заявлений, подтверждающих мое предположение, не делал и даже старался как будто отгородить себя от всякого касательства к этому делу (Попова 1927, 4 (33): 66).

41. Позднее мы приведем замечания эсеровского ЦК по рукописи «записок» Рутенберга, одним из которых было следующее:

Сделать сноску: «Членом Б.О. я никогда не состоял и никакого участия в ее делах не принимал».

Замечание это, без сомнения, соответствовало действительности, в противном случае Рутенберг его не принял бы.

42. Бейтар (Бетар) – Брит Трумпельдора (Союз им. И. Трумпельдора) – военизированная молодежная сионистская организация, созданная в Риге в 1923 г.; во главе Бейтара стоял Жаботинский (об организации Бейтара см.: Равдин 1997: 38–70; о «первом бейтаров-це» Ароне Цви (Григории) Пропесе, ставшем после образования Государства Израиль одним из главных организаторов международных фестивалей искусства, см.: Хазан 2003: 69–72).

43. ‘место роскоши, комфорта (фр.).

Глава 2

РЕконструируя прошлое из будущего, или сюжет для небольшого рассказа1

Сам я не «террорист» уже по тому одному, что «литератор». Как человек, я содрогнусь при известии об убийстве любого из вреднейших государственных животных, будь то Плеве, Трепов или Игнатьев. И, однако, так сильно озлобление (коллективное) и так чудовищно неравенство положений – что я действительно не осужу террора сейчас. Ведь именно «литератор» есть человек той породы, которой суждено всегда от рожденья до смерти волноваться, ярко отпечатлевать в своей душе и в своих книгах все острые углы и бросаемые ими тени.

А. Блок2

Проблема связи и сопряжения российского революционного движения, причем в его наиболее специфическом аспекте – народнического и эсеровского террора, и художественной литературы имеет множество разнообразных форм и видов выражения, начиная от тематических и сюжетных корреспондирований, взаимопроницаемой границы между реальным и книжным, когда из литературых текстов в жизнь (и наоборот) переносятся отдельные реплики героев, «апостолов насилия»3, а то и целые сцены, эпизоды, и более того – происходит перевоплощение идей и умонастроений, кончая, скажем, использованием каких-то сугубо «мирных» художественно-литературных реалий в качестве криптограмматики боевиков4. Так, В. Чернов в книге воспоминаний рассказал о том, что

когда мы получали открытки с портретами одного из трех тогдашних любимцев читающей публики: Максима Горького, Леонида Андреева или Антона Чехова – это означало, что для очередного акта БО все подготовительные работы закончены; остается ждать «развязки»… (Чернов 1953:175).

Небезынтересно в этой связи вспомнить, как назначенный комиссаром при Верховном главнокомандующем Л.Г. Корнилове М.М. Филоненко направил в адрес управляющего военным министерством Савинкова телеграмму следующего содержания:

То, что Ваня, Федор, Генрих, Эрна, Жорж делали с запада, теперь может быть в шатре с востока. Конь бледный близко, так мне кажется. Пожалуйста, исполните немедленно все, что завтра утром вам передам (Дело Корнилова 2003, II: 559).

Получив копию этого странного сообщения, начальник штаба генерал A.C. Лукомский, ничего в нем не разобрав, писал годы спустя:

Я прочитал и ничего не понял. Было упомянуто о «коне бледном», скачущем через какие-то горы и чего-то затевающем. Было упомянуто среди телеграммы о начальнике военных сообщений.

Я сказал, что воровского языка не понимаю и не могу разобрать, в чем дело (Лукомский 1922:104).

На самом деле все оказалось просто: в телеграмме, посланной Савинкову, использовались литературные образы из «Коня бледного» – кому, как не самому автору, было разгадать шифр. Авторы книги о Корнилове, рассказывая об этом эпизоде, где изящная словесность послужила способом криптограмматической военной депеши, пишут:

Позже выяснилось, что, опасаясь вездесущих «монархистов», Филоненко зашифровал свое послание именами и образами из романа Савинкова «Конь бледный», рассчитывая на то, что сам его автор (он же адресат) в этом разберется. В переводе это должно было означать, что в Ставке (Шатре) зреет контрреволюционный заговор (Ушаков, Федюк 2006: 154).

Тех, кого называли «бомбисты», не были лишены тяги к сочинительству и литературным забавам, отличающимся, впрочем, своеобразной мрачновато-иронической изобретательностью. Один из членов БО, М.М. Чернавский, вспоминал о вечере, когда группа боевиков на досуге слагает коллективный рассказ «из жизни революционеров», в котором все время используются говорящие реалии постазефовской эпохи с ее тенью подозрительности и помешанностью на разоблачительной теме:

Деловые разговоры кончены, инструкции даны, беседа не вязалась. Савинков предложил: «Давайте общими силами составлять рассказ из жизни революционеров». Кое-кто откликнулся на это предложение. Тема: областная партийная конференция происходит в губернском городе. Как назвать город? Провокань. Он расположен на речке Филерке. Конференция собирается в гостинице «Золотая Подметка» и т. д. в этом роде. При всякой особенно «удачной» подробности мы смеялись, хотя, сказать правду, в этом смехе веселья было маловато. Фабула рассказа развертывалась довольно быстро, но… взмолилась «Ма» (так называли М.А. Прокофьеву, соединяя ее первые два инициала), попросила прекратить забаву. Прекратили, конечно. Рассказ не был окончен (Чернавский 1930, № 8/9: 54-5).

Совершение террористического акта многообразно отразилось не только в прозе (некоторые наблюдения на эту тему см.: Петрова 1978: 194–216; Могильнер 1999), но и в поэзии (см., например, фрагмент из поэмы Н. Панова (Д. Туманного) «Террористы»):

<…> Товарищ, не медли – он может уйти!

Для бомбы карета легка и высока,

Известно ли это тому из ЦЕКА?

Мурашки по коже, бледнеет жандарм —

«Ведь этот прохожий похож на жида!

Он замер на топот, он должен идти б,

Вот этот в пальто подозрительный тип…»

Он должен идти б, но свершается рок.

Сомнительный тип отклоняется вбок —

За счастье!

За муки!

За светлую цель! —

Холодные руки вздымают портфель…

За горе в домах,

За источники слез

Он брошен с размаху Под грохот колес!

…Мостовая рухнула. Вихрь,

Динамитным дымом паря,

В конских внутренностях, в крови

Грянул в небо, черен и прям.

И холодной кровью истек,

Этот вихрь, понуро дымясь,

Над горой из щепок и стекл,

Над горой разорванных мяс…

Покушенье! Топот и крик,

Засверлил полицейский свист.

– Губернатор, братцы, убит!

– Осади, осади назад!

Набегали со всех сторон,

Из-под груды обломков стон,

Кто-то красен, дрожащ и гол,

Из-под мокрых обломков полз.

Террорист в лохмотном пальто,

Подогнувши руки, лежал…

– Губернатор ранен! – А тот?

– Наповал! – Промахнулся! – Жаль!

– Вы, газетчик, не нужно лжи! —

Губернатор ранен, но жив!

…Господин за кофе, в кафе,

Еле видным движеньем скул

Подчеркнул в незримой графе

Непонятный уличный гул.

Это он, сутул и высок,

Начертил сомкнувшийся круг,

Это он направил бросок

Молодых восторженных рук…

Там снаружи толпа лилась,

Отражаясь в глуби витрин,

Там снаружи опытный глаз

Разглядел: охранники, – три.

Поднялся – подтянут и строг,

Пересек спокойно порог…

(Панов <1928>: 70-2).

Или в поэме «Террористы» (1927) поэта-эмигранта В. Андреева, сына известного русского писателя А.Н. Андреева:

– «Так завтра, в двенадцать. На Марсовом поле

Метальщикам быть».

До поры еще спит,

Насупясь, в углу, охраняя подполье,

Тяжелый и серый, в тоске, динамит.

<…>

Парад щетинится штыками,

На поле Марсовом каре.

Знамен двуглавыми орлами

Настороженный воздух рей.

Вот ближе, ближе, воздух гулок —

Вдруг тяжко вздрогнули мосты.

Метальщица, не ты ль метнула

Громадный вздох к нам с высоты?

(Андреев 1995,1: 234-36)

Не говоря уже о том, что сам образ героя-террориста или его обратная, «конвертируемая» ипостась – провокатор привлекал общественное внимание своей нередко сложной социальной и психологической загадкой5, с жизнью «подпольной России» в той или иной форме были связаны многие интеллектуалы – писатели, литературные критики, переводчики, философы. Среди них такие известные имена, как П.Ф. Якубович-Мель-шин, H.A. Морозов, С.М. Степняк-Кравчинский, Б.В. Савинков6, И. Каляев, С.Д. Мстиславский и др., и менее известные: например, убийца Гапона A.A. Дикгоф-Деренталь7 или ученик Г. Когена Д.О. Гавронский (1883–1949), эсер и профессор философии Бернского университета (см. о нем: Вишняк 1970: 170; Флейшман 2006, по индексу имен, в особенности: 461-65), поэтесса-террористка Е. Феррари (О.Ф. Голубовская), автор вышедшего в Берлине в 1922 г. сборника стихов «Эрифилли» (см. о ней: Коростелев 2004: 338, 339; Флейшман 2006: 125-46) или В.О. Лихтенштадт, «техник» боевого отряда эсеров-максималистов и одновременно переводчик «Пола и характера» (1903) О. Вейнингера, автор монументальной книги «Гёте (Борьба за реалистическое мировоззрение. Искания и достижения в области изучения природы и теории познания)», изданной под редакцией и с предисловием А. Богданова уже посмертно (Пб.: ГИЗ, 1920)8. Лихтенштадт погиб в 1919 г., во время Гражданской войны, будучи комиссаром 6-й стрелковой дивизии Красной армии (см. о нем: Ионов 1921; Билибин 1925: 276-85; Гернет 1951-56, V (по указателю имен); Ольховский, Шитилов 1978: 288–302; Марголис <и др.> 1994: 477–572; Герасимова, Марголис 1996: 129-65; Берштейн 2004: 214-16).

В отличие от названных и не названных здесь литераторов9 драматург и беллетрист Осип Исидорович Дымов (наст. фам. Перельман; 1878–1959) ни сам не состоял боевиком, ни в связях с террористами уличен не был. В начале XX в. его имя было известно не только в России, но и за ее пределами (о коммуникациях его творчества с немецкой литературой см.: Азадовский, Лавров 1996; о знакомстве С. Цвейгом – см.: Азадовский 1994: 270, с М. Рейнгардтом – см.: Хазан 2008b)10. Сатириконовец11, автор рассказов, появлявшихся в многочисленных органах российской печати, драматург, романист, не особенно, правда, высоко и, как кажется, незаслуженно, отмеченный современной ему критикой12, но зато дружно признанный как один из первопроходцев импрессионистического стиля в русской новеллистической прозе13, Дымов являл тип популярного прозаика и драматурга Серебряного века.

Трудно сказать, как сложились бы в дальнейшем его судьба и отношения с русской литературой, но в 1913 г. он покинул Россию и отправился в США. Официальной версией отъезда была, как сегодня сказали бы, творческая командировка: известный еврейский актер, режиссер и театральный антрепренер Барух (Борис) Аарон Томашевский (1866–1939) пригласил его совместно осуществить постановку дымовской пьесы «Вечный странник»14 (на первых порах Томашевский спонсировал Дымова, как помогал поначалу и некоторым другим известным еврейским театральным деятелям, попавшим в Америку и не имевшим иной материальной поддержки: отцу и сыну Шильдкраутам, Якову Бен-Ами, Самуэлю Гольденбергу, Михаэлю Михалеско, Аарону Лебедеву и др., см.: Tomashevskii 1937).

В неопубликованных мемуарах, названных «Дневником», где Дымов вспоминает наиболее примечательные эпизоды из своей жизни, есть такая запись:

В июне 1913 странствую я по всей России со своей группой «Вечный странник» – встреча в Лодзи:

«Я вам дам 1000 дол<ларов>, три шифткарты – для вас, жены и дочери, I кл<асс>. Хотите приехать в Америку? Борис Томашевский».

P.S. Да. Но я получил II кл<асс>15.

Как бы то ни было – первым или вторым классом – Дымов добрался до Нью-Йорка и обосновался там. Первоначально мысль о возвращении на родину была для него вполне актуальной16, но после совершившегося в России большевистского переворота, несмотря на то что он держался в общем-то просоветской ориентации, тема возвращения как-то сама по себе отпала. В Америке его взгляды на Россию, революцию, ценности демократии и свободы проделали некоторую эволюцию: сначала Дымов горячо поддерживал события Февраля, сотрудничал в старейшей нью-йоркской русскоязычной газете «Русское слово» (впоследствии «Новое русское слово»), издающейся до сегодняшнего дня. Но затем, примерно со второй половины 1924 г., в нем усилились просоветские настроения: как публицист и писатель он отдал свое перо, которое на «русской улице» очень высоко и дорого ценилось, другой нью-йоркской газете, «Русский голос», имевшей откровенно «красную» направленность17. Впрочем, судя по всему, на отношения с Рутенбергом, с которым Дымов познакомился еще во время первого приезда того в США (1915–1917), это не повлияло.

В своем вольном американском изгнании Дымов, неплохо владевший идишем, не оставляя русскую журналистику и в каком-то смысле русскую беллетристику, превратился в американо-еврейского писателя. Приводимый ниже рассказ, написанный на идише, был напечатан в октябрьском номере нью-йоркского журнала «Di Tzukunft» (Будущее) за 1954 г.

Тема террора и провокаторства – то, что было так свойственно российскому революционному подполью начала века, оказалась для Дымова весьма привлекательной и плодотворной. Среди его многочисленных рассказов, статей, очерков и фельетонов эта тема занимает весьма достойное место – при этом впечатляет широкая амплитуда и многообразие точек соприкосновения с ней, начиная, скажем, от некролога, написанного на смерть Савинкова, главным эмблематическим образом которого, хотя и не без осторожности, становится смерть романтики (Дымов 1925а: 2), до изображения самого террористического акта. Так, скорей всего, ему принадлежит рассказ «Как его убили», опубликованный в журнале «Литературные вечера» и подписанный инициалами О.Д. В центре его гибель министра от рук террориста:

Дробно стучат копыта – пять… шесть… семь… Все восемь, он все уловил. Едут, шурша по снегу, велосипедисты <охрана>… Покойная, славная карета… Вот городовой вытянулся, отдавая честь… Через две минуты вокзал… Что-то мелькнуло, накинулась тень – выбежал из-под подъезда человек – накинулась на шлифованное стекло кареты тень и два глаза, – конечно, те самые – очутились близко. Министр поднял руку, заслоняя лицо. Дрогнули страшные белки близких и чужих глаз. Страшная зубная боль, неслыханная по своей жестокости, залила его мозг. Мелькнули две желтые полоски на сплошном черном густом фоне – это пульсировало сердце – и министр умер (О. Д<ымов?> 1906: 527-28).

Героем другого дымовского рассказа, «Сильнее всего», является провокатор, предающий своих товарищей (Дымов 1917а: 5), а в рассказе «Дурные глаза», имеющем, подобно приводимой далее «Ксении», мемуарно-автобиографическую основу (он повествует о временах жизни писателя в родном Белостоке), речь идет о неком Семене Ш., также ставшем провокатором (Дымов 1917b: 5). К той же теме обращен рассказ «Провокатор» (Дымов 1918: 5), в герое которого различимы черты Азефа18; об Азефе, арестованном и посаженном немцами в Моабитскую тюрьму, Дымов писал в очерке «Иуда» (Дымов 1917с: 5); Азеф фигурирует, кроме того, в его символической драме американского периода «Мир в огне».

В упомянутом дымовском «Дневнике» имеется главка «Бурные дни Первой революции» (датирована 28 февраля 1948 г.), в которой рассказывается о донесении на него Азефа:

Директор Лесного института, вручая мне диплом, сказал: «Мы оба, Вы и я, очень рады освободиться друг от друга. Поздравляю».

Конфиденциально: на квартире писателя Осипа Дымова, Херсонская ул., д. № 1, тайно соберутся: известный революционер Борис Савинков, его жена Елена Ивановна Зильберберг19, ее брат, называющий себя Штифтер , его жена, «бабушка» (не та, «Брешковская») и трое других. Арестовать немедленно.

Евно Азеф. 1905 г.20

В этом донесении, странным образом ставшем известным Дымову, выпускнику петербургского Лесного института, писательская фантазия, как кажется, явно подчиняет себе реальную действительность. Нельзя, однако, не отметить, что его навязчивое возвращение к самой фигуре Азефа может указывать на то, что их пути в самом деле непосредственным или – что вероятней – опосредованным образом пересекались. Азеф присутствует и в тексте «Ксении», представляющем собой то ли рассказ, то ли мемуарный очерк – в этом пограничном жанре написаны многие дымовские произведения эмигрантского периода. Не будучи отмечен печатью большого художественного откровения и, более того, заключая ряд исторических неточностей и ошибок, этот текст тем не менее представляет несомненный интерес, так как, с одной стороны, знакомит с неизвестной страницей в биографии самого Дымова российского периода, а с другой – последовавшие за ним события служат нитью, связующей разные исторические времена и их деятелей, включая и интересующего нас в первую очередь Рутенберга. Приведем рассказ полностью в переводе на русский язык М. Лемстера.

КСЕНИЯ

В 1903 году, в Дуббельне, на Рижском взморье, я познакомился с Еленой Зильберберг. Она была неописуемо красива.

По прошествии лет Пинхас Рутенберг говорил мне о ней в Нью-Йорке:

– Она была красивейшей женщиной, которую я когда-либо знал…

В то время я должен был работать в Терветских лесах, но вместо этого я влюбился в эту красивую девушку и забыл обо всех лесах мира. Это было чудеснейшее лето в моей жизни.

Елена уехала в Москву, где она постоянно проживала. Несколько позже она отправилась в Льеж, в Бельгию. Мы расстались. Спустя два года, зимой, я вновь встретился с ней. Она была еще красивее прежнего, выглядела более зрелой.

На вопрос, что она делает за границей, я не получил ясного ответа. Должна-де с кем-то встретиться, с каким-то мужчиной, с какими-то людьми.

– По делам?

– Нет.

Собственно, она художница. Что же она пишет? Разное, она только начинающая. Но это не так важно.

– А что же важно?

– Мы поговорим об этом в другой раз. Что делаете вы, Дымов? В каких кругах вращаетесь?

Неделей позже, на рассвете, ко мне в дом пришла некая женщина, которую я постоянно встречал в доме у Елены. Кто была эта дама, я не знал: тихая, с темными честными глазами, бледная и молчаливая. Как ее имя? Что она делает в столице? Курсистка, думал я, и по правде сказать, мало ею интересовался.

– Я пришла к вам от имени Елены, – начала она.

– Кто-то вас преследует?..

– Меня? Для чего? Кто?

Я был в недоумении.

– Елена Ивановна и я уверены, что вы подходящая фигура. Вы можете позволить провести у вас в доме маленькое собрание?

Я понял, что она имеет в виду.

– Что за собрание? Кто эти люди, которые должны собраться?

– Вы их не знаете и не должны знать, это мои друзья.

– Нелегалы? – Молодая женщина или не услышала моего вопроса, или притворилась не слышащей. Она продолжала:

– К вам придут семь человек, возможно, восемь, не более. Позвонят в дверь, произнесут условленный пароль (слово, которое она сказала, я давно уже забыл – какое-то вымышленное женское имя), это собрание состоится в четверг в восемь вечера. Вы готовы?

– Да, но что я должен делать?

– Ничего. Вы должны будете находиться в другой комнате и ждать, пока собрание окончится.

– Хорошо. Передавайте привет Елене. Но назовите, пожалуйста, свое имя.

– Ксения, – ответила юная дама.

– Ксения?.. Это не еврейское имя.

– Нет, я христианка.

– Итак, до четверга, Ксения.

Она ушла, и в тот же момент через кухню ко мне вошел дворник, закрыл дверь и сказал:

– Осип Исидорович, даму, с которой вы только что разговаривали, нужно арестовать, и не спрашивайте меня ни о чем. Поняли? – И он исчез.

Я понял, что дворник знает что-то, намного больше, чем он сказал. Я сразу же вышел из дому предупредить Елену о том, что она и ее неведомые мне друзья в опасности. Но как дворник пронюхал про наш разговор? Не иначе как извозчик – филер. Он следит за мной и следит за Ксенией. Я сделал вид, что ничего не понимаю, и велел извозчику-филеру ехать в магазин, чтобы там избавиться от него. В течение этой поездки я несколько раз менял извозчиков и когда добрался до художественной студии, где работала Елена, все ей рассказал.

Елена выслушала меня достаточно спокойно и хладнокровно:

– Я во все это не верю, а вы просто трус и буржуй.

Слова ее меня раздосадовали. Я не сообразил сразу, что с ее стороны это была всего лишь игра.

– Как бы там ни было, собрание в моем доме не состоится, в четверг ничего не будет, передайте об этом Ксении.

На ближайший четверг я получил приглашение от издательства «Шиповник»: там должно было состояться чтение новой драмы

Леонида Андреева «Жизнь человека»21. В 8 часов вечера, одевшись и поймав извозчика, я помчался в издательство. К тому времени я успел забыть о своем разговоре с Ксенией, как вдруг увидел дюжину городовых, шедших в направлении моего дома.

«Это они идут за мной», – промелькнуло у меня в голове, и как только я вошел в двери издательства, позвонил к себе домой. После продолжительной паузы ответила горничная Глаша. Она была чем-то напугана и возбуждена и отвечала не очень внятно: «Да», «нет», «может быть», – я понимал, что кто-то находился с ней рядом. Вдруг она выпалила:

– Кто-то ждет вас, скорее приходите.

– Кто меня хочет видеть?

– Друг, – услышал я Глашин голос.

Я тут же прервал связь. Да, мне стало понятно, что полиция производит у меня в доме обыск. Что же делать?

Драму Леонида Андреева я уже почти не понимал. Чтение продолжалось до 2 часов ночи. Гости потихоньку расходились. Я рассказал обо всем издателю «Шиповника» Копельману и спросил его совета.

Копельман подумал и сказал:

– Здесь находится Бурцев, переговорите с ним.

– Бурцев?.. Известный революционер?.. Что он здесь делает?..

Бурцев, почти не глядя на меня, спокойно и хладнокровно сказал:

– Подождите еще чуть-чуть и идите домой. Полиция, вероятно, еще ждет вас22.

Я послушал его совета, подождал некоторое время, и когда часом позже пришел к себе, там уже никого не было, однако мои письма и рукописи исчезли – все забрала полиция.

Назавтра я узнал: Елена арестована и находится в тюрьме, и ее брат (я тогда узнал, что имеется брат с вымышленной фамилией Штифтарь) тоже арестован. Что произошло с Ксенией, мне было неизвестно.

Мои друзья настойчиво советовали мне как можно скорее бежать за границу. Вопрос, однако, заключался в том, сумею ли я достать заграничный паспорт.

Я достал паспорт! И той же ночью пересек границу, а через пару часов был в Вене, поселился на улице Табор. Мое нервное возбуждение улеглось. Пасха, могу есть мацу, полиция мне не мешает. Я счастлив. Я за границей. Я свободен! Я уехал из России!

Я уехал из России, я веду совсем другой образ жизни: здесь другой язык, другие мысли, другие люди вокруг меня, Россия далеко, далеко! Впрочем, не так уж далеко: я получил письмо из России, и не просто из России – из самого Петербурга, и даже еще «ближе» – из страшной Петропавловской крепости. Писала Елена Зильберберг. (Ее письмо вынесли оттуда, из крепости.) Письмо было очень длинное. Последние страницы прочесть было невозможно. Елена писала, что объявила голодовку… Что стало с ее братом, с Ксенией, где ее друзья?..

Несколькими месяцами позже я оказался в Швейцарии. На балу, среди сотен молодых людей, я неожиданно встретил Ксению.

Что же с ней произошло?

Оказывается, как только дворник сообщил, что она должна быть арестована, Ксения сразу же уехала в Финляндию. В данное время она живет в Швейцарии, никакими сведениями о близких не располагает.

Прошел год, и я вернулся в Петербург. Мне поведали страшные вещи: Штифтаря, брата Елены, повесили, ее саму освободили из тюрьмы (прокурор взял взятку в размере 10 тысяч рублей), и сейчас она в Льеже, дворник же работает в книжном издательстве.

А Ксения? Что случилось с ней?

Понемногу я стал забывать все эти события.

Прошло еще пару лет. Я жил уже в Нью-Йорке. Не стало Петербурга, он изменил имя и превратился в Ленинград. Я познакомился с Рутенбергом, и первое, о чем он спросил, что тогда произошло у меня с дворником.

Я все ему рассказал, удивляясь, откуда ему это стало известно, и желая выведать у него разные подробности. Да, он знал намного больше меня, ясно представляя опасность, в которой я в ту пору оказался.

Итак, ко мне должны были прийти семь человек, впрочем, сначала планировалось восемь, и восьмым должен был быть… Азеф. Так как Ксению и Елену я предупредил, что собрания не будет, то Азефа не пригласили. Зачем? Он все равно не придет, поскольку не может приехать из Териок. Теперь все ясно. Бурцев подозревал возможный провал, и произошедшее тогда со мной прояснило ситуацию.

– О чем же все-таки шла речь? – поинтересовался я.

– Вы не знаете? Эти семь или восемь человек должны были собраться и постановить взорвать Охранное отделение, страшную «охранку». Весь план разработал… Азеф, провокатор23.

– А Ксения? Что с ней?

– Ксения – жена Штифтаря, брата Елены. Его повесили прямо в «охранке». Я не знаю, что с ней стало.

И опять прошло какое-то время, почти пятьдесят лет. Почти все герои моего печального рассказа уже покинули этот мир. Умерли прекрасная Елена, Копельман, Леонид Андреев, дворник, Рутенберг, Азеф…

А Ксения? Что же случилось с ней? Она, наверное, тоже умерла? Нет, она жива. Год назад мне передали привет от нее. Она живет в Израиле. Ей исполнилось 70 лет, отмечали ее юбилей. Ее фамилия теперь Розенблюм, она вышла замуж за Розенблюма, работает в киббуце, в поле, еще деятельна, забыла все, что с ней произошло. Стала еврейкой. Бен-Гурион держал целую зажигательную речь о ней…

Очень взволнованно она выступила перед Бен-Гурионом с ответной речью. Рассказала, о том, что с ней произошло в юные годы, пятьдесят лет назад. Среди прочего поведала также о том, как молодой глупый парень по имени Осип Дымов спас ей жизнь…

Несколько слов в порядке комментария.

Едва ли может быть подвергнут сомнению факт связи революционеров-нелегалов с либеральными деятелями искусства, чье жилье или творческие помещения (студии, театральные уборные и пр.) нередко использовались как «явочные» адреса – для конспиративных встреч и совещаний. Так, С.Д. Мстиславский описывает, например, в качестве одного из мест собраний Офицерского союза особняк на Лиговке,

который снимали кн. В.В. и Л.Б. Барятинские (Л.Б. Барятинская – артистка Яворская)24. Барятинских я знал еще до 1905 года, а с осени этого года, когда в «Новом театре» (директрисой которого была Лидия Борисовна) принята была к поставновке моя пьеса, я был частым гостем и в театре, и в особняке Яворской. У Барятинских бывала масса всяческого театрального, литературного и проч. народа. При этих условиях посещение особняка офицерами, в особенности в ночное время, после спектакля, когда у Л.Б. собирались на ужин иногда 2–3 десятка человек, не могло возбудить «политических» подозрений. Лидия Борисовна очень широко шла навстречу устройству такой явки: в ее доме вообще в те времена бывало много политических – главным образом социал-демократов, поскольку князь Владимир Владимирович, недолгий издатель «Северного курьера», считал себя социал-демократом. Из завсегдатаев лиговского особняка за это время помню Е. Чирикова, Финна и особенно Льва Григорьевича Дейча, бывавшего там едва ли не ежедневно (Мстиславский 1928а: 30).

О героинях дымовского рассказа.

В «скученном и пахнущем пеленками еврейском» Дуббельне (нынешние Дубулты), как описал его в «Шуме времени» О. Мандельштам, который временами сам бывал близок к эсерам (см., к примеру, эпизод с Г. Гершуни, описанный в «Шуме времени»), Дымов встретился с Евгенией Ивановной Зильберберг (1885–1942), членом Боевой организации, сестрой известного эсера-террориста А.И. Зильберберга (1880–1907), впоследствии, с 1908 г., второй – гражданской – женой Бориса Савинкова25, родившей ему сына Льва (см. о нем далее), а в своем третьем браке ставшей княгиней Ширинской-Шихматовой. Последнюю фамилию, а вместе с ней княжеский титул Евгения Ивановна получила, выйдя замуж за Юрия (Георгия) Алексеевича Ширинского-Шихматова (1890–1942), сына обер-прокурора Святейшего Синода, сенатора и члена Государственного Совета (об отце см.: Жевахов 1934)26.

Красоту Зильберберг отмечали многие современники, ср. в воспоминаниях М. Чернавского:

Мы перешли в соседнюю, довольно большую комнату. Здесь из угла в угол ходили, обнявшись и тихо разговаривая, две женщины. Одна – высокая, крепкая, очень красивая, другая – худенькая, тонкая, производившая рядом со своей подругой впечатление слабой былинки, нуждающейся в твердой опоре. Первая, Евгения Ивановна Зильберберг – жена Савинкова, вторая – Мария Алексеевна Прокофьева (Чернавский 1930, 8/9: 31).

О глазах «совершенно невероятной красоты» Сомовой-Савинковой-Ширинской-Шихматовой, урожденной Зильберберг, писала М.И. Цветаева в письме к В.Н. Буниной от 24 октября 1933 г. и далее рассказывала о ее прозаическом эмигрантском быте и ремесле:

Мы с ней часто видимся, они вместе с моей дочерью набивают зайцев и медведей («Зайхоз»), зашивают брюхи, пришивают ухи и хвосты (у зайцев и медведей катастрофически маленькие, т. е. очень трудные: не за что ухватиться) и зарабатывают на каждом таком типе по 40 сант<имов>, т. е. дай Бог – 2 фр<анка> в час, чаще – полтора (Цветаева 1994-95, VII: 259)27.

Сама Е. Зильберберг-Савинкова также переписывалась с И.А. и В.Н. Буниными28. В одном из писем она поздравляет Ивана Алексеевича с присуждением ему Нобелевской премии (ноябрь 1933 г.):

Дорогой Иван Алексеевич. Примите мое сердечное поздравление с получением столь заслуженной Вами Нобелевской премии.

Радуюсь за Вас и желаю Вам всех благ.

Ваша Е. Ширинская-Шихматова29.

Интерес представляет ее письмо, адресованное Вере Николаевне, которое, исходя из содержания, следует, вероятно, датировать маем 1933 г.:

Дорогая Вера Николаевна,

Я прочла Ваши, так хорошо написанные, воспоминания о Софье Ивановне Жилевич. Так ясно встала она с букольками, затянутыми вуалью, угловатая, резкая. Я не знала о ее физическом конце.

Вы вспомнили давно ушедший мир, в котором частица и моей души. Я вспомнила, как брат мой одно время увлекался Софьей Ивановной, как она приходила к нему. Вот и захотелось написать Вам, через которую протянулась ниточка к прошлому.

Как Вы живете? Как Иван Алексеевич? Прошлый год мы встретились с Вами на собрании «Дней», но как-то официально, причину тому не знаю. Я к Вам сохраняю самые нежные и любовные чувства и буду рада, если повидаетесь со мной, когда будете в Париже.

Ваша душевно Е. Ширинская-Шихматова.

Ивану Алексеевичу привет30.

Упоминаемая в письме Софья Ивановна Жилевич (на самом деле – Юлия Ивановна) – гимназическая подруга Веры Николаевны, была участницей революционного движения. Покончив жизнь самоубийством в Алжире, она завещала Вере Николаевне свой дневник. В нем Жилевич описывала свой вынужденный выход из РСДРП и отъезд за границу, после того как раскрылась провокационная роль ее мужа. Вера Николаевна получила этот дневник во французском консульстве, что и побудило ее написать воспоминания, которые она так и назвала – «Завещание». Воспоминания были опубликованы в издававшейся в Париже русской эмигрантской газете «Последние новости» (1933. № 4419. 28 апреля. С. 2) и повествовали о давно канувшем в Лету прошлом. Из этого письма мы узнаем, что Юлия Жилевич бывала в семье Зильбербергов, что Лев Иванович «одно время увлекался» ею и что «ниточка к прошлому», протянутая Муромцевой-Буниной, была крайне важна и для Евгении Ивановны.

В другом письме, обращенном к Вере Николаевне (от 2 мая 1939 г.), она упоминала своего брата с просьбой опубликовать какие-нибудь воспоминания о нем:

Когда-то Вы мне говорили, что думали написать о моем брате. Может быть, написали? Если нет – напишите, милая, что помните о нем. Ксения (вдова брата) пишет заказанную ей для печати статью о брате, и Ваши воспоминания о его юношеских годах были бы бесконечно ценны31.

Особая тема – отношения Савинкова и Евгении Ивановны с М.О. Цетлиным и его женой32. Имеющие определенную историю, эти отношения (например, цетлинская субсидия в 3000 рублей на строительство воздухоплавательного аппарата для террористических целей, см. ВТ: 240; см. также об их общении в более «мирном» контексте: Фрезинский, Зубарев 1996: 157–201), подверженные разным крайностям33, органично вплетались в общий узор политической и культурной жизни эпохи. Савинков и Евгения Ивановна бывали в доме Цетлиных в Париже34, и несмотря на изоляцию, которой был подвергнут тогда легендарный в прошлом герой российского террора со стороны своего бывшего эсеровского окружения, именно там, по свидетельству К. Вендзягольского, он присутствовал на «довольно многолюдном собрании с русскими политическими деятелями демократического лагеря». Благородные Цетлины,

независимо от того, совпадали ли его политические планы с их убеждениями, <…> предоставили Борису Викторовичу все возможности выступления перед авторитетной, хотя и очень сдержанной, а поначалу даже холодной, аудиторией (Вендзягольский 1963, № 71: 143,144).

Рутенберг, который, по словам рассказчика «Ксении», знал намного больше, чем он, естественно, был также хорошо знаком с Евгенией Ивановной (сохранилось несколько его писем к ней35, а также ее к нему – о которых ниже).

Посетившие Дымова воспоминания, которые отстояли на значительном расстоянии от реального времени и места событий, имеют ряд сомнительных мест и недостоверностей – начиная с казни Льва Зильберберга на территории Охранного отделения (в действительности он был повешен в Петропавловской крепости) до некоторых живописных самих по себе, но лишенных исторического основания деталей, приписанных главной героине в финале. Так, ее замужество и смена фамилии не более чем авторская фантазия36: второй раз замуж она не выходила и умерла вдовой. Неверно и то, что Ксения перешла в еврейство, а с Бен-Гурионом, из уст которого в ее адрес якобы прозвучала хвалебная речь, она вообще никогда не встречалась (см.: Марголин 1955: 3).

Тем не менее сообщаемый Дымовым главный факт – то, что Ксения Ксенофонтовна Памфилова (по мужу Зильберберг; партийная кличка Ирина; 1882–1957), член эсеровской Боевой организации, будучи русской и православной, поселилась в Эрец-Исраэль, полностью соответствует действительности37. Верно и то, что планы ее мужа, также члена Б О, Льва Зильберберга и его товарищей (среди них была и Ксения), осуществивших убийство петербургского градоначальника генерала В.Ф. Лауница и готовивших покушения на высших государственных сановников, включая премьера П.А. Столыпина, командующего петербургским военным округом вел. кн. Николая Николаевича и в конце концов на самого Николая И, расстроила провокаторская деятельность Азефа. 9 февраля 1907 г. Зильберберг был арестован и спустя пять месяцев, 16 июля, под именем Владимира Штифтаря, повешен по решению военно-полевого суда. Через несколько дней после его ареста, 13 февраля, террористы пытались совершить покушение на вел. кн. Николая Николаевича, подложив бомбу в поезд, на котором тот отправлялся из Петергофа в Петербург, – покушение сорвалось. В ночь с 31 марта на

1 апреля основная часть Боевого отряда была арестована, аресты продолжались и в течение последующего времени – однако «Ирине»-Ксении удалось скрыться (ВТ: 260; Спиридович 1918: 374; Попова 1927, 6 (35): 65)38.

В 10-20-е гг. Ксения с дочерью жила в эмиграции в Италии и Франции – в Кави ди-Лаванья39 и в Ницце вместе с семьей Савинкова, см. в письме Рутенберга Савинкову от 21 декабря 1914 г.: «У вас живет Ксен<ия> Ксеноф<онтовна> <…»>40 (полностью приведено в II: 4). В Святую землю, где жили родственники ее мужа, она – не без помощи Рутенберга – перебралась в 1931 г. В один из своих приездов в Европу из Палестины Рутенберг встречался с ней в Париже и тогда же обсуждал вопрос об ее эмиграции, гарантируя свою помощь. В RA сохранилось письмо, которое она спустя некоторое время после их парижской встречи, 17 июля 1930 г., адресовала ему:

Дорогой Петр Моисеевич, очень не хотелось мне беспокоить Вас моими делами: знаю ведь как много на Вас лежит серьезных трудных дел и ответственности. И все же не могу обойтись без Вашей помощи и, помня, что Вы ее мне предлагали, пишу Вам.

Вы знаете, что сейчас трудно получить право на въезд в страну, да еще с нансеновским русским паспортом; у меня нет другой возможности, как хлопотать из самой страны. Говорят, что Вашего слова достаточно, чтобы получить такое разрешение, но именно поэтому я и не хотела злоупотреблять Вашим «всемогуществом». Но иначе нельзя, ничего не выходит. Я хочу уехать в сентябре или октябре, т. е. этой осенью. Не сможете ли Вы достать мне это разрешение? Для этого надо, чтобы Вы (Ваш секретарь) подали заявление Chief Immigration Officer Immigration Dept, в Иерусалиме, что Вы меня требуете для какой-либо работы (это, конечно, Вас не обязывает эту работу мне дать!), думаю, что если бы Вы, будучи в Иерусалиме, сказали бы два-три слова лично, то дело бы устроилось сразу. Вы говорили мне, что не знаете формальностей, необходимых для въезда, потому я и пишу Вам те справки, которые я получила из Палестины. Я Вас очень прошу, сделайте это, чтобы, наконец, мое ожидание окончилось и перешло в исполнившееся желание. Я непременно хочу этой осенью уехать, не тянуть больше это неопределенное ожидание, а потому надо добиться разрешения на въезд и на проживание в стране.

Я очень рада, что повидалась с Вами в Париже, и надеюсь скоро видеть Вас в Тель-Авиве.

Сердечный привет.

Ксения Памфилова

В хлопотах по переезду Памфиловой в Эрец-Исраэль участвовал также хорошо ее знавший врач и писатель Моше Бейлин-зон (Бейлинсон; 1889–1936)41. 18 мая 1931 г. он писал Рутенбергу (RA):

Многоуважаемый г. Рутенберг,

Снова по тому же делу – визы для Кс<ении> Кс<енофонтовны>. Накануне Вашего отъезда из страны у здешних родных Кс<ении> Кс<енофонтовны> случилась беда – скоропостижная смерть одного из членов итальянской семьи. Они должны были сейчас же уехать в Италию. Посылать в иммиграционное бюро их «требование» не имело смысла, и я решил повременить до их возвращения (они должны вернуться осенью). Сегодня прочитал в газете, что Хаимсон уезжает на днях в отпуск – на 4 месяца. Такая отсрочка слишком длинна, т. к. письма, что получаю от Кс<ении> Кс<енофонтовны>, очень тяжелые (чтобы зарабатывать на хлеб, ей пришлось пойти прислугой). Решил поэтому отправить «требование» от моего имени – с приложением Вашего письма. «Требование» мое в известном смысле «никакое» – без указания родства. Написать неправду не мог – и из-за Вас, и из-за себя. Графу родства оставил поэтому незаполненной. Таким образом, есть снова опасение отказа. Может быть, имело бы смысл, если бы Вы, в дополнение к Вашему письму, лично снеслись бы с Хаимсоном, еще до его отъезда. Простите за беспокойство, Вам причиняемое.

Ваш Бейлинзон

Вероятно, после этого письма Рутенберг отправил жившей в Париже Амалии Осиповне Фондаминской, жене известного эсера И.И. Фондаминского, 1000 франков для передачи их К.К. Памфиловой. 18 сентября 1931 г.42, она писала Рутенбергу (RA):

Дорогой Петр Моисеевич, уже давно Амалия Осиповна передала мне полученные ею от Вас тысячу франков. И давно следовало мне написать Вам за это спасибо. Но я была очень тяжело больна, теперь поправляюсь, очень медленно, и все еще не пришла в себя. Болезнь, конечно, захватила меня врасплох, и пришлось очень трудно. Теперь, слава Богу, вопрос идет о том, чтобы поправиться и уехать из Парижа. К счастью, моя виза и сертификат действительны до конца года, так что надеюсь успеть их использовать.

С сердечным приветом, Кс. Памфилова-Зильберберг

По всей видимости, обращение Рутенберга стало решающим, и русская К.К. Памфилова поселилась в Эрец-Исраэль, в кибуце Наан (примерно в 20 км южнее Тель-Авива), основанном незадолго до ее приезда, в 1930 г. Она выучила иврит (об этом, в частности, свидетельствует ее письмо жене Рутенберга Пине Рутенберг-Левковской, написанное по-русски, но с ивритскими вставками, говорящими о знании языка, RA43) и стала полноправным членом еврейского ишува.

Помогал Рутенберг и Евгении Ивановне. В RA имеются три ее письма к нему, свидетельствующие об их давнем знакомстве и дружбе: первое написано еще при жизни Савинкова, два других относятся ко времени, последовавшему за его загадочной смертью на Лубянке. Все три рождены малоутешительным материальным положением, в котором оказался их автор, и содержат просьбы о денежной помощи:

37, rue Poussir XVI-e 12 Octobre 1923

Милый Петр Моисеевич, где вы и что с вами? Не знаю, дошло ли до вас письмецо, которое я вам писала уже? Вы смешной человек – вдруг вырастаете из-под земли, обрадуешься вам, а вы уже провалились! По-моему вы скоро явитесь, правда?

Чем вы увлечены? Делами или маленькими живыми существами? Но все же можно вспомнить старого друга.

Я живу сейчас совсем одна. Жду своих, которые приедут через месяц или два.

Можете ли вы, милый друг, дать мне на coup de main44? Я буду богата, но сейчас этого еще нет. А у меня неотложные долги и необходимость вытащить Ксению, которая совсем больна и в глубокой нищете. Очень трудно, вы знаете, быть рёге et mere de famille45! Я знаю, что я вам уже должна, но разбогатею и отдам все, а сейчас одолжите мне, пожалуйста 4 тыс<ячи> франков. Постарайтесь это сделать, и вы мне очень поможете.

Я вам шлю сердечный привет и хочу, чтобы вы приехали.

Ваша Евгения Савинкова

У нас нет свидетельств, помог ли Рутенберг Евгении Ивановне, однако судя по тому, что через несколько лет, в положении еще более отчаянном, она вновь обратилась к нему, эта просьба была им удовлетворена. Второе ее письмо, как было сказано, содержало еще более пронзительный крик о помощи:

15 декабря 1926 57, rue des Galous Meudon (S.O.)

Я пишу вам, Петр Моисеевич, как человеку, который долгие годы считал себя другом Бориса Викторовича. Вы знали, что последние годы мне самой приходилось зарабатывать, чтобы содержать семью. Я очень трудно справлялась с этой задачей. В трудные минуты мне все же помогал покойный Николай Васильевич46.

Сейчас у меня почти безвыходное положение, т. к. на днях оперируют мою мать (у нее та же болезнь, что была раньше) и очень серьезно я заболела и должна выбыть из строя жизни на 2–3 месяца. Значит, я не только не буду зарабатывать, но еще должна иметь деньги на лечение.

В этих условиях я сочла возможным обратиться к вам прийти мне на помощь, т. к. вопрос идет о существовании моей семьи.

Очень много времени прошло с тех пор, что мы с вами виделись. Может быть, не столько внешне, сколько внутренно для меня. Я очень выросла за это время, и, видно, надо было пройти все то трудное, что прошла я, надо было окунуться в тьму, чтобы увидеть свет. Зато теперь на многое смотрю сверху вниз, потому что пройденные во тьме ступени далеко внизу. Когда получила в <19>24 году письмо от вас, вы были в Париже, не могла с вами видеться. Теперь если приедете и увижусь с вами, то о многом, очень важном и нужном поговорим с вами.

Если вы захотите помочь мне, то сделайте это сейчас же, не откладывая. В конце недели мать ложится в клинику, ей придется пролежать 2–3 недели. Я достала только на одну неделю клиники и уже следующую неделю не могу платить. Если можете – переведите сколько-нибудь телеграфом.

Сын мой – большой мальчик, очень хороший и талантливый47. Мне надо поставить его на ноги и еще потому надо самой быть крепкой, а я сейчас совсем больна.

Е. Савинкова

На сей раз мы в точности знаем, что Рутенберг внял просьбе Евгении Ивановны и переслал сумму по тем временам не маленькую – 1225 франков, которая, увы, не решила ее проблем. Об этом свидетельствует следующее письмо Савинковой-Зильберберг Рутенбергу:

Я получила, Петр Моисеевич, 1225 fr., присланные вами.

К сожалению, эта сумма не могла мне помочь справиться с трудностями жизни. Когда я поправлюсь и начну работать – моей первой заботой будет вернуть вам присланные деньги с благодарностью.

Е. Савинкова

А что же Дымов, рассказом которого мы воспользовались в этой главе, чтобы связать Рутенберга-террориста и его круг с Рутенбергом – будущим еврейским деятелем? Ни в Эрец-Исраэль, ни в Израиле Дымов никогда не бывал, но с «отцом электрификации» Святой земли встречался в Америке и после их первого знакомства в 10-е гг. В очерке «Беседа с Пинхасом Рутенбергом», опубликованном в варшавской идишской газете «Hayant», он описал одну такую встречу, которая произошла в Нью-Йорке в 1930 г. Описал, правда, несколько по-парадному, с выплатой дани привычным газетным штампам, однако не без заботы о будущих биографах – добавив ряд небезынтересных биографических штрихов как к портрету своего героя, так и к своему собственному:

В моей комнате зазвонил телефон. Было уже довольно поздно. «Кому это я понадобился в такое время», – удивился я.

Знакомый голос:

– Приходите сейчас же к нам. Рутенберг хочет вас видеть.

– Пинхас Рутенберг? Из Эрец-Исраэль?

– Ну да. Он только что прибыл.

Сажусь в первый попавшийся автомобиль, и через 20 минут я на месте. П. Рутенберг подает мне широкую ладонь и своим бесцветным, монотонным голосом произносит:

– Мы оба стали несколько шире.

Эта фраза в точности характеризует меня, еще более – его. Он стал намного шире, тяжелей, но это ему идет. Что-то импозантное появилось теперь в его фигуре. Он никогда не был мелких размеров, но нынче привлекает к себе внимание с первого взгляда.

В последний раз мы встречались с ним в Нью-Йорке восемь лет назад. Он тогда приезжал в Америку со своим грандиозным планом строительства электрической станции в Эрец-Исраэль. Я хорошо помню большую комнату, снятую им в отеле «Pennsylvania», стены которой были увешаны его чертежами и графиками. Гигантский проект. Однажды вечером мне и редактору «Форвертса» Абраму Кагану48 он прочитал целую лекцию о своем проекте. Мы тогда ушли от него, зараженные энергией, которая бурлила в этом человеке. Тогда, восемь лет назад, план Рутенберга казался мечтой или почти мечтой, теперь это – явь, реальность.

– Как далеко вы продвинулись в своей работе? – спросил его я.

– Мы близки к завершению. Через несколько месяцев дело будет закончено. Уже сейчас сокращаем количество рабочих мест, в которых нет необходимости.

– Сколько было необходимо людей, чтобы поднять ваш проект?

– Около тысячи.

– Все евреи?

– Нет, среди них были и арабы, но немного.

– Вы были довольны рабочими-евреями? – обращается к нему с вопросом присутствующая при беседе женщина-нееврейка.

Рутенберг улыбается, и его лицо принимает совершенно новое выражение. Что-то детское, плутовское появляется в его глазах, скрытых за стеклами очков.

– Я думаю, что во всем мире нет лучших рабочих, чем те, которые были у меня. Знаете, среди них было 15 музыкантов.

– Что это значит?

– Настоящие, профессиональные, дипломированные музыканты, окончившие консерватории. Я купил для них пианино. После работы они переодевались и садились играть. Я нигде не слышал такой игры.

– Между вами и рабочими возникали какие-нибудь трения?

Были ли волнения, забастовки?

На его лице вновь улыбка. Отвечает:

– Забастовки? Нет, этого не было. Но недовольство в самом деле было.

– Из-за чего?

– В этом-то вся суть. Знаете из-за чего? Из-за того, что я не разъяснил им свой план. Они хотели знать весь технический проект полностью. Слышали ли вы, чтобы где-нибудь, в другой стране, рабочие были бы из-за этого недовольны?

С гордостью и глубоким удовлетворением он взглянул на нас, и глаза его заблестели. Но я-то знаю Рутенберга не первый год.

– И вы, конечно же, не объяснили им свой план?

– Нет, у меня для этого не хватает времени.

Рутенберга охватывает лирическая стихия, но это человек, проживший не одну, а три жизни. Его лиризм, так сказать, «практический», земной, не витающий в облаках. Наполненный плотью и кровью.

– Однажды, – рассказывает он, – мне пришлось работать допоздна. Около двух часов ночи я вышел из своего дома, чтобы немного прогуляться. Все вокруг меня давно уже спало. Обворожительная тишина царила на земле. Неописуемо красивая луна лила свой свет с неба на землю. Я задумчиво блуждал. Вдруг услышал голос. Одно окно большого одноэтажного дома было освещено и открыто. У стола сидел еврей и вслух читал Мишну. Керосиновая лампа освещала его лицо. Я вспомнил, что он читает это в память об умершем – имя умершего я уже забыл. Не могу передать вам, какое глубокое впечатление произвела на меня эта картина. Без преувеличения, я стоял в течение двух часов, прислонившись к забору и впитывал в себя мелодию, красоту древних слов, всю картину целиком – ночь, луну, открытое окно и человека с его старой, но вечной книгой. Я думал: здесь рождается религия.

– Здесь рождается народ, – сказал кто-то из нас.

Рутенберг увлечен своей работой, которая продолжается уже годы. Он погружен в нее, однако его зрение и слух открыты для всех происходящих в мире событий. Он всегда помнит о своих друзьях, разбросанных по всему свету.

– Пару лет назад, – рассказывает он, – я встретился с русским писателем Мережковским49. Очень интересный, по-своему очень глубоко религиозный человек. Он говорил со мной о евреях и еврейском вопросе. «Весь мир, – сказал Мережковский, – разделен на две части: евреи и неевреи: мусульмане, буддисты и т. д. Сейчас между двумя этими лагерями в различной форме идет большая война. В Америке это – биржа и деньги, в Европе – политика, в России – социальная жизнь. Кто победит – не ясно. «Мы победим», – сказал я ему…50

– Что вы думаете о событиях, которые произошли осенью в Эрец-Исраэль? – спросил я Рутенберга51.

– Вы имеете в виду столкновения между евреями и арабами? Это эпизод. Печальный, но не более. Это проходящая вещь. Возможно, это еще повторится, но препятствовать нашей работе это не будет и не может. Там, где евреи оказались организованны, было тихо. Значит, необходимо теснее и крепче организовываться.

Было уже поздно. Рутенберг встал.

– Завтра я должен лететь в Лондон, – сказал он, – пробуду там дней 10–12 и затем возвращаюсь в Иерусалим.

– Газеты писали, что вы были больны.

– Всего несколько дней, все из-за многочисленных совещаний. Сейчас я вновь здоров. Вообще-то я был против того, чтобы газеты обо мне писали.

– Хорошо, – пообещал я ему, – я об этом тоже напишу.

И мы сердечно расстались (Dymov 1930: 3).

Отношения Дымова с Рутенбергом на этом не прервались. В 30-е гг. Дымов подолгу жил в Европе: много писал для театра и в особенности для кино. Его финансовые дела складывались успешно, но беспокоила судьба единственной дочери Изадоры52, по-видимому не пожелавшей возвращаться в Америку и решившей навсегда остаться в Европе. 18 октября 1932 г. датировано письмо Дымова Рутенбергу, которое он пишет из Берлина и в котором проверяет возможность отправить Изадору в Палестину. В конце концов это намерение в жизнь не претворилось, но здесь крайне небезынтересно само наличие такого плана у далекого от сионизма Дымова (RA):

Дорогой, хороший друг мой, Петр Моисеевич, Ваше письмо, Ваша сердечная отзывчивость и готовность помочь мне – меня глубоко тронули. Спасибо Вам от сердца. Но – обстоятельства изменились, я более или менее окреп в финансовом смысле и Вашей добротой не воспользуюсь. В последнюю минуту мне повезло: я продал в «Berliner Tageblatt» свой только что законченный роман, у меня крупный успех в фильмовой работе. И хотя все это далеко не богатство, но на поездку в Америку хватило. Уезжаю я – уплываю – 20 октября <из> Hamburga (Kukhaven) на пароходе «Albert Balin», буду в New York 28 октября. Там думаю-мечтаю устроиться, свою дочь я оставляю здесь, в Германии. Это тяжело! Забота о ней все время не оставляет меня. Она лишается американск<ого> гражданства и остается Staatenlos53. Что с нею будет? Еще и сами не знаем. Возможно, что она подумает уехать в Палестину. Может ли она рассчитывать на что-либо там? Она знает английск<ий>, немецкий (очень хорошо), французский (средне), русский (средне). «Стено», машинка, кроме того, изучила individual Psychologie (воспитание детей и пр.). Может ли она рассчитывать на Вашу помощь? Можете ли Вы, дорогой друг, что-либо сделать для нее, в случае ежели она поедет? Очень прошу Вас: не оставьте ее советом и делом. Она совершенно одна и беспомощна – почти. Никогда не забуду, ежели поможете ей устроиться в Палестине.

Еще раз: горячее спасибо за дружбу. Крепко жму Вашу руку. Жена сердечно кланяется Вам.

Ваш всегда

Осип Дымов

На полях письма следовала приписка, свидетельствующая о том, что Дымов был знаком с историком Б.И. Николаевским (1887–1966) и даже, возможно, служил связующим звеном между ним и Рутенбергом:

Вам скоро напишет Б. Николаевский, автор книги «История одного предателя» (Азеф).

Письма Рутенбергу высланного из Советской России в 1922 г. Б.И. Николаевского, основателя уникальной архивной коллекции в Гуверовском институте войны, революции и мира, нам неизвестны, однако книгу эту он определенно читал. О самом Рутенберге речь идет в главе 10 («Измена Гапона»), в которой автор на основе широко известных к тому времени источников – воспоминаний A.B. Герасимова, самого Рутенберга и пр. – подробно реконструировал сюжет о том, как Гапон был обработан заграничным отделом российской политической полиции, превращен в агента Рачковского, как он безуспешно пытался найти в Рутенберге партнера по провокаторской деятельности и как, наконец, поплатился за свое предательство. Реакция Рутенберга на Николаевского отражена в его дневниковой записи от 12 ноября 1932 г. (.RA):

Прочел книгу Николаевского об Азеве. Он имеет в распоряжении своем полицейские материалы тоже и личные показания начальства Азева.

В наше время ничто не поражает, ничто не страшно. Но картина игры этого еврея, сына ростовского портного, даже в наше время «производит впечатление». Гением он не был. Но какие-то сентиментальные гены все же вокруг него были. Включая умных несомненно евреев. Картина получается кошмарная. По своей дикой нелепости. С обеих сторон. Правительства и революции. Кошмар – в фатальности, обреченности. Неизбежности процесса разложения огромного строения могучей империи. При помощи маленькой, немного сообразительной, физически и нервно крепкой вши. Избранной судьбой, Богом, природой, историей, не знаю кем, своим инструментом. Упорно, систематически разносящей заразу.

Николаевский не прав в своих настойчивых обвинениях всех поступков Азева стремлением к «заработку», продавать все на деньги. Им же приводимые факты доказывают неправильность этого утверждения. Азеву несомненно нужны были не только деньги. Игра его была больше денег54. Патология, размах его – были чисто еврейскими. По-моему. По существу он ничем не отличался от Троцкого напр<имер>. По существу, крупный человек, как Савинков, был ребенком в сравнении с ним.

Несогласный с Николаевским в его объяснении Азефа, Рутенберг завершает эту запись такой подозрительно-несправед-ливой тирадой, направленной уже по отношению к самому историку:

Настаивать на таком объяснении может органически ненавидящий евреев антисемит-гой или «честный» меньшевик, бундист-еврей. Не еврей ли сам Николаевский?

Пытливая рутенберговская подозрительность на предмет национального происхождения Николаевского на два года опережала сходную сцену в Берне на суде по делу «Протоколов сионских мудрецов», где он выступал в качестве свидетеля. Участвовавший в суде Бурцев так описывал упрямый интерес подсудимого Фишера к расовой принадлежности свидетелей:

Б.И. Николаевский, известный ученый и историк.

Подсудимый Фишер вызывающе задает Б.И. Николаевскому свой обычный вопрос:

Свидетель – еврей или нет?… Прошу отвечать без уверток: да или нет?

– Мой отец и дед – православные священники, священники по отцовской линии в седьмом и восьмом поколении. Мать моя – вологодская крестьянка… (Бурцев 1938: 128).

Используемый Рутенбергом образ «вши» – несомненная аллюзия на статью Горького «О предателях» (1930), в которой упоминается брошюра Б. Николаевского «Конец Азефа» (М.: ГИЗ, 1926), а о самих предателях-провокаторах, включая Иуду-Азефа, говорится:

Когда хотят объяснить явление слишком оригинальное – сравнивают его с чем-нибудь более обычным и понятным, ищут «аналогии». Но предатель – это настолько своеобразное отвратительное создание природы классового государства, что сравнить предателя не с кем и не с чем. Я думаю, что даже тифозную вошь сравнение с предателем оскорбило бы (Горький 1949-56, XXV: 191).

Дневниковая запись Рутенберга проникнута не только несогласием с Николаевским, но и скрытым спором с Горьким, полагавшим, что «профессиональный Иуда» Азеф – «дутый» герой, что был он в сущности

чудовищно «простой человек». Он сам отлично понимал изумительную простоту своей натуры и сам в записке, поданной им президенту полиции города Берлина, протестовал против приписанного ему друзьями по партии «ореола великого вождя». Можно думать, что он протестовал не только по мотивам самозащиты, а искренно (там же).

Именно в этом месте Горький ссылается на брошюру Б. Николаевского, подтверждая авторитетом историка свое восприятие и оценку личности Азефа.

Рутенберговская рефлексия на сведение целей Азефовой провокаторской деятельности к корыстолюбию была абсолютно негативной. В этом он разделял мнение тех членов БО, кто воспринимал ее историю и руководителя изнутри, как явление во плоти и крови, а не как неосязаемую историческую абстракцию. Так, приведенная рутенберговская запись явно коррелирует с тем, о чем писал в рецензии на книгу Б. Николаевского

В. Зензинов:

В этой сложной фигуре <Азефа> провокатора и революционера остается в конце концов какая-то загадка, которую еще нужно разрешить. Пытается ли Б.И. Николаевский разгадать эту загадку? Нет. Можно предполагать, что для него этой загадки даже не существует. А между тем, казалось бы, так естественно автору было задуматься над тем, каким образом друг Михаила Гоца, Гершуни и Сазонова, к которому все они, люди бесспорно незаурядные, чуткие и умные, относились с глубоким уважением и нежной любовью, каким образом он вдруг превратился в жалкого жуирующего пошляка, вполне удовлетворенного своей жизнью в тихом берлинском квартале. Можно думать, что автор разгадку Азефа видит как будто всецело в его беспредельном корыстолюбии. Думается, однако, что одним корыстолюбием, отрицать наличность которого в Азефе было бы смешно, его психологической загадки не разрешить (Зензинов 1932: 481).

Почти с полной уверенностью можно утверждать, что рецензию эту Рутенберг читал: журнал «Современные записки», где она была опубликована, он выписывал в Палестину, с Бензиновым состоял в переписке, да и, бывая в Париже, общался с ним непосредственно; о том, что сам затронутый предмет его интересовал, распространяться вообще не приходится, – так что вряд ли эта рецензия могла пройти мимо его внимания. Тем более что в ней упоминалось его имя. Для них – Рутенберга, Зензинова и пр. – тех, кто знал Азефа лично и близко и мог наблюдать в каждодневной жизни, его разоблачение оказалось не только величайшим испытанием веры в высокие принципы морали и революционные идеалы, не только завершением целой эпохи идеализма, как об этом писал тот же Зензинов, завершая свою книгу воспоминаний55, но и неразрешимой психологической загадкой, на которую он указывает в рецензии на исследование Николаевского.

Заслуживает внимания тот факт, что разоблачение Азефа вызвало бурю не только в лагере революционеров, но и среди самих охранников, всерьез обеспокоенных тем, что страх быть разоблаченным может подорвать относительно налаженный институт провокаторства и отпугнуть функционирующих и потенциальных его агентов. Неслучайно, чтобы как-то нейтрализовать неприятные последствия азефовского скандала и укрепить веру в надежность конспиративного положения своих секретных сотрудников, Департамент полиции подготовил в 1908 г. специальный циркуляр, в котором предлагались конкретные меры для сохранения и развития агентурной сети.

Последовавшее благодаря известным условиям разоблачение услуг, оказанных делу розыска инженером Евно Азефом, – говорилось в циркуляре, – может с вероятностью вредно отразиться на приобретении новых и даже, быть может, на сохранении некоторых функционирующих сотрудников. Ввиду сего Департамент считает необходимым прежде всего разъяснить, что правильно поставленная агентура является одним из самых сильных средств борьбы с революционными выступлениями и предприятиями, а потому дальнейшее ее сохранение и развитие представляется необходимым. В случаях же замеченных колебаний в сотрудниках, ввиду раскрытия роли Азефа надлежит указывать сомневающимся сотрудникам, что розыскные органы сумели сохранить в тайне работу Азефа в течение 16 лет, и она огласилась лишь при совершенно исключительных условиях предательства, и что властями приняты все меры к полному обеспечению тайны работы сотрудников (цит. по: Жилинский 1917: 286-87).

Еще раз (в последний?) имя Азефа появится в дневнике Рутенберга в марте 1934 г. в связи с немецкой лентой «Lockspitzel Azew» (Провокатор Азеф). Причем из сделанной им беглой записи, в которой упомянуты актеры – Фриц Расп (Азеф) и Ольга Чехова (его жена), остается неясным – видел ли он сам фильм или только прочитал о нем сообщение в прессе. Однако показателен сам по себе факт, что образ Азефа не оставлял его и тогда, когда время вроде бы наглухо отделило вторую часть жизни от первой и затушевало в памяти события отшумевшего прошлого.

Удивляться этому не приходится: имя Азефа у «детей страшных лет России» стало обозначением самого черного предательства, приобрело нарицательные функции тропа, как, например, в «Облаке в штанах» Маяковского:

Эту ночь глазами не проломаем,

черную, как Азеф! (Маяковский 1955-61,1: 189).

Ср. использование метонимии «азефстовать» в смысле «двурушничать» в отзыве Мережковского о Горьком (запись в дневнике К. Чуковского от 17 ноября 1920 г.):

Был Мережковский. Жалуется, хочет уехать из Питера. Шуба у него – изумительная. Высокие калоши. Шапка соболья. Говорили о Горьком. «Горький двурушник: вот такой же, как Суворин. Он азефствует искренне. Когда он с нами – он наш. Когда он с ними – он ихний. Таковы талантливые русские люди. Он искренен и там и здесь» (Чуковский 1991: 124-25).

См. еще к этому сравнение символистов с Азефами в докладе С. Городецкого, сделанном в Литературном обществе 8 марта 1914 г. (Фидлер 2008: 630).

К этим же лексико-семантическим процессам можно отнести и «обсцентизацию» имени «великого провокатора», вызвавшего у Саши Черного (стихотворение «Единственному в своем роде», 1909) лукавую звуковую ассоциацию:

Вам все равно —

Еврей ли, финн, иль грек,

Лишь был бы только не «Евно»,

А человек

(Черный 1996,1: 92).

Примеры можно множить.

У разных людей Азеф вызывал разные чувства, здесь была задействована едва ли не вся возможная рецептивная палитра – от омерзения до отношения к Азефу как к дьявольской, но по-своему крупной личности56.

Как считал Г.А. Лопатин, Азеф -

это человек, который совершенно сознательно выбрал себе профессию полицейского агента, точно так же, как люди выбирают себе профессию врача, адвоката и т. п. Это практический еврей, почуявший, где можно больше заработать и выбравший себе такую профессию (цит. по: Городницкий 1998: 174).

Корыстолюбие как основу характера и центральный мотив поступков Азефа выдвигала на первый план другая старейшая деятельница «подпольной России» – П.С. Ивановская:

Многие считали этого ловкого предателя, – писала она, – необычайным честолюбцем, адски самолюбивым чудовищем, с душой, всеми дьяволами наполненной, хотевшим совместить в своих руках всю власть, все могущество, быть «наибольшим» и тут и там, никого не щадя, никого не любя. Быть может, историки, отодвинутые дальше от современности, правильнее понимают мотивы изучаемых личностей, но нам, вместе работавшим с Азефом, кажется, не без основания, что самым сильным дьяволом в его душе была подлая его трусость, ну и… корысть. Первая, конечно, играла крупнейшую роль, – ни одна страсть не доводит до той степени падения, как трусость… (Ивановская 1928:108).

Другой известный деятель русского освободительного движения, член партии эсеров Н.С. Русанов, говоря об Азефе, подчеркивал:

С самого начала своей шпионской карьеры он, видимо, смотрел на донос как на правильный, вполне дозволенный источник существования. Сначала, когда он был еще студентом в Берлине, он соглядатайствовал среди русских социал-демократов, с которыми был знаком в эту пору. Позже судьба столкнула его с представителями слагавшейся партии социалистов-революционеров, и, как почти всегда бывает, среди наиболее осторожных конспираторов он нашел самых доверчивых товарищей. Великие, экзальтированные идеей освобождения России при помощи революционного меча, они просмотрели ужасающую пустоту души и профессиональную толстокожесть агента-провокатора и после нескольких удачных террористических актов, где он оказал им некоторую помощь, приписали ему свои собственные качества героических душ и стали видеть в нем присного им по духу идейного борца. А он… он, я полагаю, не особенно даже задумывался над своим поистине исключительным положением, которое позволило ему быть не только одним из влиятельнейших членов Центрального комитета, но нередко вдохновителем его планов, извлекая из этого положения все, что ему было выгодно для его карьеры профессионального, хорошо жрущего шпика. Повторяю, трагизм лежал не в каких-либо особо сатанинских свойствах его души, а в факте его постоянного соприкосновения с действительно выдающимися представителями русского революционого движения (Русанов 1929: 259).

Русанов отметал не только присущий Азефу авантюризм, которым многие стремились объяснить его действия, но и своего рода механизмы национальной мести, «такие сравнительно высокие чувствования, как национальный или расовый патриотизм», его ущемленное чувство еврея, воплотившееся в убийстве Плеве, допустившего Кишиневский погром. Хотя, считал Русанов,

этого расового патриотизма у Азефа, конечно, было мало: он одинаково усердно выдавал и русских, и евреев и с чувством похвального равенства смотрел, как вешали и тех, и других (там же: 260).

В определенном смысле с доводами Русанова нельзя не согласиться. Вместе с тем низведение «обер-провокатора» до положения «хитрого, но грубого животного» вряд ли способно удовлетворить искателя истины. А именно эта характеристика доминирует в психологическом портрете Азефа, рисуемом Русановым:

Хитрое, но грубое животное возбуждает интерес лишь в связи с огромным вопросом о психологии самоотверженных, идейных террористов, которые как люди морально чуткие должны были бы, казалось, начать лучше приглядываться к своему товарищу, когда по отношению к нему у иных членов партии стали возникать подозрения, а затем, и уже довольно давно, партия стала получать прямые подтверждения (там же).

Примерно то же самое видели в Азефе полицейские чины типа А. Спиридовича, для кого он был

беспринципный и корыстолюбивый эгоист, работавший на пользу иногда правительства, иногда революции; изменявший и одной и другой стороне, в зависимости от момента и личной пользы; действовавший не только как осведомитель правительства, но и как провокатор в действительном значении этого слова, т. е. самолично учинявший преступления и выдававший их затем частично правительству корысти ради (Спиридович 1991/1930: 47).

Мало чем отличался от приведенных суждений взгляд на Азефа европейских интеллектуалов. В глазах кумира и учителя Андрея Белого антропософа Р. Штейнера Азеф, по воспоминаниям М. Волошиной, выглядел следующим образом:

Посмотрите на это лицо, на этот лоб <…> он не способен мыслить. Посмотрите на нижнюю часть лица: она показывает непреодолимую бычью силу действия – без участия собственной воли57. Он должен наперекор всем препятствиям выполнить действие, которое хочет другой. Поэтому он и является людям таким бесстрашным. Но он только выполнял то, чего хотела полиция, или то, чего хотели революционеры; и он был искренен, когда плакал об их гибели (Волошина 1993: 183).

В отличие от этих и многих других не упомянутых здесь авторов, Рутенберг, который непосредственно испытал на себе действие демонического азефовского гения, даже годы спустя продолжал видеть в «виртуозе-провокаторе» (А. Аргунов) неординарную личность. Отношения революционеров-террористов и их зоркого и цепкого оппонента – царской охранки, послужившие Осипу Дымову сюжетом для небольшого автобиографического рассказа, он пережил в еще более драматическом формате. Несмотря на то что история эта в целом хорошо известна, она до сегодняшнего дня таит в себе немало – не только психологических – загадок. К ней мы и переходим.

________________________

1. Сокращенный вариант этой главы см.: Хазан 2007а, II: 420-42.

2. Письмо В. Розанову от 20 февраля 1909 г. // Блок 1960-63, VIII: 276.

3. Ср. в воспоминаниях М. Чернавского «В Боевой организации»: автор рассказывает о том, как он намеревался вступить в Боевую организацию и Савинков на первом свидании спрашивал его:

– А скажите, почему вы пошли в террор? (воспроизвожу буквально характерное строение его вопроса).

Я насторожился, в голове мелькнула мысль: «Это вопрос из “Коня бледного”?» (Чернавский 1930, 8/9: 30).

Ср. в тех же воспоминаниях параллель членов БО М.А. Прокофьевой и Н.С. Климовой и образа тургеневской девушки из «Порога» (там же: 59). См. к этому в следующей главе наблюдение М. Могильнер о том, что прием в боевики Д. Бриллиант разыгран тем же Савинковым как литературная цитата из Тургенева.

4. По-видимому, правомерно говорить и об обратном влиянии – опыта радиошифровок военных донесений эпохи Первой мировой войны на язык авангардной поэзии, см.: Хазан 2004: 52.

5. Так, например, Горький, по свидетельству В. Сержа,

требовал сохранять жизнь провокаторам, они представлялись ему обладателями уникального социального и психологического опыта. «Эти люди – что-то вроде чудовищ, которых надо оставить для изучения» (Серж 2001:122).

Ср.:

Психологически все эти предатели и провокаторы, ставшие революционерами, и эти конспираторы-революционеры, ставшие предателями, представляют собою разновидность необузданных художественных натур, не умеренных нравственным чувством, как выразился Н.К. Михайловский о<б> Иоанне Грозном (Негорев 1906: 301).

Н. Негорев – «редакторский» псевдоним в журнале «Театр и искусство», которым пользовались А.Р. Кугель, О. Дымов, И.Р. Кугель, П.М. Ярцев, В.А. Линский и др.

6. При этом следует подчеркнуть не только традиционное отношение к Савинкову как к писателю-революционеру, что объективно отражает его двуипостасный облик, но и тот факт, что некоторые его «товарищи по оружию» говорили о беллетризованности

ВТ (см.: Тютчев 1924: 49–72,

cd: Тютчев 1925:117-38).

7. Александр Аркадьевич Дикгоф-Деренталь (наст. фам. Дикгоф; 1885–1939), литератор и политический деятель. Родился в Томске, учился в С.-Петербургской военно-медицинской академии, на медицинском факультете Цюрихского университета. Член партии эсеров. После казни Гапона эмигрировал. Сотрудничал в газете «Русские ведомости», журналах «Заветы» и «Вестник Европы». В годы Первой мировой войны находился в рядах французской армии. После Февральской революции вернулся в Россию. В сентябре-ноябре 1917 г. – чиновник для особых поручений при помощнике по политической части начальника штаба Ставки ВГК В.В. Вырубове. Участник руководимого Савинковым антибольшевистского восстания в Рыбинске, см. его воспоминания: Дикгоф-Деренталь 1923: 57–76. В 1920-21 гг. – зам. председателя Политического отдела Русского политического комитета в Польше. В октябре 1921 г. выслан из Польши. В 1922 – август 1924 гг. жил в Париже, выполнял роль секретаря Савинкова.

16 августа 1924 г. вместе с Савинковым перешел польско-советскую границу, арестован в Минске, но затем был освобожден. Работал в ВОКСе (Всесоюзном обществе культурных связей с заграницей), сопровождал иностранцев в поездках по СССР. Автор пьес «Ванька-Каин» (М., 1927), «Таинственный жилец» (М., 1928) и либретто оперетт «Фиалки Монмартра», «Сорочинская ярмарка», «Чарито». 26 декабря 1936 г. арестован и 20 мая 1937 г. приговорен Особым совещением при НКВД к 5 годам лишения свободы, отбывал наказание на Колыме. Расстрелян. См.: Дик-гоф-Деренталь 1921; 1922; 1923а.

Литературное дарование Дикгофа-Деренталя было довольно скромным. С. Рейли, пытавшийся пристроить его повесть-сценарий в Голливуде, писал 7 декабря 1923 г. Савинкову:

Я не хотел руководствоваться своим собственным мнением, поэтому перевел выдержки из нее <рукописи> вслух знакомому издателю. Он всецело со мной согласился. Она совершенно невозможна. Как могли Вы думать, что здесь напечатают подобную галиматью? Ведь это тихий ужас во всех отношениях. Ни искры таланта! Последний «желтый» журнал – и тот не напечатает. Даже в самом апогее моды на пинкертоновские романы (вроде тех, которые покойная газ<ета> «Копейка» печатала продолжениями) – такого хлама не напечатала бы. О фильме, понятно, и говорить нечего (цит. по: Гарэтто и др. 1993:154).

Тем не менее Дикгоф-Деренталь как писатель имел своих читателей-сторонников. Перед тем как в «Русском богатстве» была напечатана его повесть «Проступок» (1908. № 10–12), А.Г. Горнфельд забраковал ее, а В.Г. Короленко поддержал. 17 июля 1908 г. он писал Горнфельду:

Мне кажется, Вы отнеслись к Деренталю слишком уж строго. По моему мнению, единственный недостаток рассказа – значительная растянутость. Развитие сюжета идет слишком тихо, через долгие описания и диалоги. Но люди – живые. В нашей легальной литературе, да и в нелегальной, конечно, этот разряд людей брался только со стороны их «дела». Тут люди с их стремлениями, индивидуальностями и страстями, на фоне которых «дело» является частным случаем. По-моему, ночной разговор двух женщин (главной героини и хозяйки) вещь прямо художественная. Я ждал некоторых разногласий, но резкость Вашего отзыва превзошла мои ожидания. Думаю, что это результат какой-нибудь временной идиосинкразии. Мне жаль отказываться от этого рассказа. Хотелось бы, чтобы было покороче, но боюсь, что это манера автора, с которой трудно сладить. Мне кажется, однако, и кажется вполне определенно, что напечатать следует (Короленко 1924: 25).

8. За подготовку взрыва дачи П.А. Столыпина на Аптекарском острове (12 августа 1906 г.) Лихтенштадта арестовали (14 октября 1906 г.), судили, заключили в Петропавловскую крепость, где он, девять месяцев ожидая смертного приговора, завершил начатые еще на свободе упомянутые переводы, а также написал пьесу «Мечты и жизнь». 21 августа 1907 г. Лихтенштадт был приговорен к смертной казни, замененнной, однако, бессрочной каторгой, и переведен в Шлиссельбургскую крепость, в которой и была написана книга о Гёте. Познакомившийся с ним там Билибин вспоминал, что

…он производил впечатление очень начитанного, очень образованного человека. В просвещенных кружках того времени он считался, кажется, лучшим переводчиком прославившейся тогда книги Вейнин-гера «Пол и характер». Нечего говорить, что в тюрьме его общество всеми нами ценилось очень высоко. Он был незаменимый собеседник и своего рода справочник по всем вопросам, возникавшим у нашей занимавшейся самообразованием братии (Билибин 1925: 277).

Фрагменты из его шлиссельбургского дневника и писем см.: Лихтенштадт 1967: 70–87.

9. Богатый материал по теме «“Подпольная Россия” и изящная словесность» содержится в кн.: Могильнер 1999.

10. Особой популярностью до отъезда из России пользовалась на германо-австрийской сцене пьеса Дымова «Ню», которую Макс

Рейнгардт поставил в берлинском Kammerspiele Theater в 1908 г. (премьера состоялась 30 марта; одну из главный ролей в спектакле исполнял легендарный А. Моисси). Живший тогда в Берлине зарубежный корреспондент «Русского слова» И. Троцкий, впоследствии эмигрировавший в США, вспоминал, что спектакль имел ошеломляющий успех:

Немецкая критика безоговорочно и единодушно одобрила удачный выбор Рейнгардта, не скупясь на похвалы режиссеру и автору пьесы. «Ню», с легкой руки Рейнгардта, обошла все германские и австрийские сцены (Троцкий 1959: 3).

Эта пьеса привлекла также внимание кинематографистов: в 1924 г. немцы сняли по ней фильм с Элизабет Бергнер (наст. фам. Эсттель; 1897–1986), Конрадом Вейдтом (1893–1943) и Эмилем Яннингсом (1884–1950) в главных ролях. «Ню» и как спектакль, и как фильм без преувеличения стала значительным художественным явлением европейского масштаба.

Складывается впечатление, что несмотря на широкую популярность на русской сцене Дымов воспринимал оценку себя как драматурга за границей как несравнимо более высокую, нежели в России. В одном из писем писателю и критику A.A. Измайлову (1873–1921), рассказывая о том, какой успех он имеет у зарубежного зрителя, он писал:

Я привожу отчеты газет в точном переводе, это не выбор из газет: у меня на столе их штук 10 и все сплошь очень лестно отзываются. (Все это легко проверить у Вас же в редакции.)

И завершал его не без грустной иронии:

Всего, всего доброго. Ваш иностранец О. Дымов (= Ossip Dymow), непризнанный в России, in Russland (PO ИРЛИ (Пушкинский Дом). Ф. 115. Оп. 3. Ед. хр. 241. Л. 31-2).

11. Кроме самого журнала, Дымов был одним из создателей, наряду с

А. Аверченко, Тэффи, Л.О. ДОром (И.Л. Оршер), «Всеобщей истории, обработанной “Сатириконом”» (СПб., 1911).

12. Особенно досталось роману «Томление духа» (в России – 1912; за год до этого, под названием «Бегущие креста (Великий человек)», увидел свет в Берлине; под этим же названием вышел в России отдельной книжкой в 1915 г.), который, кажется, не добился у критики ни одного положительного отзыва, см.: Адрианов 1912: 357-66;

Кранихфельд 1912: 295–311; М-ч <Мович> 1912: 512-13); в неподписанной рецензии (автор А.М. Редько) роман определялся как скучный и неумный (Русское богатство. 1912. № 9. Отд. II. С. 207), и др.

13. Импрессионистическая манера Дымова-прозаика полнее всего проявилась в сборнике рассказов «Солнцеворот», изданном в 1905 г. литературным объединением «Содружество», членом которого он являлся (в том же году вышел вторым изданием, а в 1913 г. – третьим), и сделавшем ему имя как беллетристу. «Свежей и приятной, хотя очень нервной» назвал книгу Блок (Блок 1960-63, V: 180), а в письме к Г. Чулкову от 19 мая 1905 г. писал:

Читали ли Вы Дымова? Мне нравится многое, особенно – «Весна». Но иногда вместо того, чтобы проникать в свое, он скользит по поверхности чужих слов, и тогда приходится пропускать страницы (Письма Блока 1925:124).

Сам Г. Чулков, который привел Дымова на одну из «башенных» сред Вяч. Иванова (см. в письме Вяч. Иванова В. Брюсову от 20 сентября 1905 в: Гречишкин <и др.> 1976: 485), дал о «Солнцевороте» положительный отзыв (Вопросы жизни. 1905. № 6. С. 260–62), не без основания отнеся автора к тем молодым художникам, кто влюблен «в паутинную ткань творчества Чехова».

В книге Осипа Дымова, – писал он, – чудится чей-то встревоженный взор, чьи-то устремленные во тьму широко открытые глаза. Эта тревога спасает книгу (С. 261).

Ср. также прочувствованный анализ Н. Петровской импрессионистической манеры Дымова (Петровская 1907: 45-8); высокие отзывы о «Солнцевороте» принадлежали благоволившему Дымову Н. Минскому (Рассвет. 1905. 22 мая), М. Г<ершензону> (Научное слово. 1905. № 7. С. 153–60), О. Норвежскому (Картожинскому) (Литературный календарь. СПб., 1908. С. 68–74), Вл. Кр<анихфельду> (Мир Божий. 1906. № 3. Отд. II. С. 94–6), в целом положительно отреагировал В. Ходасевич (Искусство. 1905. № 5/7. С. 169) и др. В отзыве на следующий сборник дымовских рассказов, «Земля цветет» (1908), рецензент отмечал чудный опыт предыдущего (Гофман 1908: 69–70). Не был забыт дебютный сборник писателя и на вечере, посвященном Дымову уже в ту пору, когда он жил в США: о «Солнцевороте» как новом явлении русской литературы говорил Д. Бурлюк (см.: Вечер Осипа Дымова // Русский голос. 1927. № 4182.1 мая. С. 5).

О Дымове-импрессионисте см. также: Гофман 1910: 702-04; Усенко 1988: 187.

14. Впоследствии в его же театре шла написанная Дымовым в 1926 г. на идише комедия «Di letzte gilebte» (Последняя возлюбленная), кстати, в переводе на немецкий, с успехом игравшаяся в Германии в постановке того же М. Рейнгардта (1929). В театре Томашевского Дымов выступал и как приглашенный режиссер: так, 29 мая 1919 г. здесь состоялась премьера поставленного им спектакля «Дикарка» по переведенной на идиш пьесе А.Н. Островского (перевод Габриэля Гирша Лилипута <Кречмара>), см.: Leksikon fon der nyar yiddisher le-teatron 1963:155.

15. YIVO RG 469. Box 6. Folder 92.

16. См., к примеру, два опубликованных нами письма Дымова Л. Андрееву, к которому он испытывал особое чувство дружеской близости (от 5 октября 1916 г. и 29 марта 1917 г.), в: Хазан 2005b: 192-96. Ср. также с фразой из письма сестры Рутенберга Рахили Дымову (от 3/16 декабря 1917): «Вы, пожалуй, можете считать себя счастливым, что не уехали тогда <после получения известия о Февральской революции> в Россию» (письмо было опубликовано в печати, см.: Рутенберг Р. 1918: 4; приведено в III: 1).

17. Во второй половине 20-х гг. он даже сотрудничал в ленинградской «Красной газете». К этому следует еще прибавить желание Дымова пробиться со своими пьесами на советскую сцену, о чем свидетельствуют его письма А.Р. Кугелю (РО ИРЛИ (Пушкинский Дом). Ф. 686. Оп. 2. Ед. хр. 161).

18. Позднее, под названием «Голова на столе», Дымов перепечатал этот рассказ в газете «Русский голос», с припиской:

Основанием рассказа послужила подлинная история из жизни провокатора Азефа, переданная автору б<ывшим> членом Цент<рального> Комитета, товарищем Азефа по партии и по террору (Дымов 1926:1).

19. Дымов упорно (и дальше в рассказе «Ксения») называет Евгению Ивановну Зильберберг Еленой. Ср. аналогичное превращение в его воспоминаниях о А.Н. Скрябине жены композитора Татьяны Федоровны Шлецер в Татьяну Мартыновну (Дымов 1925: 2).

20. YIVO RG 469. Box 6. Folder 92.

21. «Шиповник» – петербургское (петроградское) книжное издательство (1906-18); владельцы – С.Ю. Копельман (1881–1944) и

З.И. Гржебин (1869–1929). «Жизнь человека» Л. Андреева была опубликована в 1-м выпуске литературно-художественного альманаха «Шиповник» (СПб., 1907. С. 197–291), выходившего в этом издательстве.

22. В упомянутом выше «Дневнике» Дымов пишет о том, что Бурцев в 1934 г. подарил ему одну из своих книг о Пушкине со следующей надписью: «Русский писатель – один из тех, кто любит и знает Пушкина. Владимир Бурцев. 1934» (YIVO RG 469. Box 6. Folder 92). Вероятно, это была книга Бурцева «Как Пушкин хотел издать “Евгения Онегина” и как издал» (Париж, 1934).

23. Ср. свидетельство В.М. Чернова, которому Азеф говорил, что такое учреждение должно быть совершенно уничтожено, сметено с лица земли, что все Охранное должно быть сравнено с землей без всякой жалости <…> (Чернов 1970. № 101:174).

24. Лидия Борисовна Яворская (урожд. Гюббенет; по мужу – Барятинская; 1871–1921), актриса. По совету А.П. Чехова в 1895 г. была приглашена A.C. Сувориным в петербургский театр Литературно-художественного кружка (впоследствии Театр Литературно-художественного общества, иначе – Малый театр, или Театр Суворина) и выступала здесь до 23 ноября 1900 г., когда в нем состоялась премьера спектакля «Контрабандисты», поставленного по антисемитской пьесе В. Крылова и С. Эфрона-Литвина «Сыны Израиля». Яворская и ее муж принимали активное участие в подготовке массовой демонстрации против этого спектакля (Кугель 1926: 54; Даманская 1996: 147). В 1901 г. открыла в Петербурге «Новый театр». С 1918 г. в эмиграции в Англии.

25. Ср. с неверным утверждением В. Черкасова-Георгиевского о том, что Савинков «женился на вдове своего казненного товарища по террору Льва Зильберберга» (Савинков 2006:15).

26. В связи с женитьбой Ю.А. Ширинского-Шихматова на Евгении Ивановне Зильберберг Гиппиус в письме Амфитеатрову от 18 августа 1932 г. писала:

Я уже стойко выдерживаю неудивление, когда узнаю самые небывалые вещи. Писала ли я Вам, например, о такой штучке: Савинкова, Вы знаете, вышла замуж за Ширинского-Шихматова. Группа наших монархистов, к которой Ширинский раньше принадлежал, а потом «изменил» и даже на вдове террориста женился, решила «отплатить» и подала в французский суд жалобу на Савинкову (у которой только что, после десятилетней болезни (рака) и трех операций, умерла мать) – что Савинкова свою мать отравила! Как Вам это кажется? Мне, хотя и мать эту с операциями я годы знала, кажется небывалым, но обычным. Дело и сейчас во французском суде.

К Савинковой и мужу ее я, впрочем, равнодушна. Самому Савинкову я внутренне (за большевиков) не простила. А вот юного Левочку, сына, мне очень жаль: тут есть большая трагедия (Гиппиус 1992: 302-03).

27. Ср. на фоне этого рассказа недоверчивую фразу из письма бывшего мужа Евгении Ивановны – Савинкова сестре Вере (по мужу Мягковой) (написано 29 ноября 1924 г. из Внутренней тюрьмы ГПУ): «…в заработок Е<вгении> И<вановны> я не верю» (Борис Савинков на Лубянке 2001:139).

28. Письма хранятся в Leeds Russian Archive, University of Leeds. MS. 1066/4901-1067/6600 (выражаем искреннюю признательность и благодарность Р. Дэвису, познакомившему нас с ними). Следы их знакомства см. также в: Устами Буниных 1977-82, II: 77, 86,186.

29. Leeds Russian Archive, University of Leeds MS. 1066/4904.

30. Там же. MS 1067/6600.

31. Там же. MS. 1067/6596.

32. Михаил Осипович Цетлин (1882–1945), поэт (псевд. Амари), литературный критик, переводчик, издатель; член эсеровской партии. Его жена доктор философии, приват-доцент Бернского университета Мария Самойловна (урожд. Тумаркина; в первом браке Авксентьева; 1882–1976) также принадлежала к партии эсеров, см. сообщение Виноградова (Азефа) из Шарлоттенбурга от 9 (22) февраля 1902 г. о ее проживании в Галле:

В Галле также проживают москвичи: Тумаркина, А<вжсентьев. Все они составляют кружок социалистов-революционеров, поддерживающих «Вестник русской революции» (Письма Азефа 1994: 70).

Цетлины внесли неоценимый вклад в историю русской культуры, см., в частности: Хазан 2008:175–200 (здесь же библиография).

33. Так, например, роман Савинкова «Конь вороной» (1923) редакция «Современных записок», в которых М.О. Цетлин играл не последнюю роль, отвергла, и Амфитеатров, кому Савинков на это посетовал, возмущенно писал в ответ (9 сентября 1923 г.):

А Цетлин, о коем Вы пишете, что он отказался от вашей повести, не читая, это что же еще за двуногая скотина объявилась? (Гарэтто и др. 1993:111).

34. См., к примеру, открытку М.С. Цетлин, отправленную на имя Евгении Ивановны с извинениями о переносе приглашения к обеду (ГА РФ. Ф. 5821. On. 1. Ед. хр. 493):

Милая Евгения Ивановна, вчера я просила Вас и Бориса Викторовича у нас отобедать во вторник 16 дек<абря>, оказывается М<ихаил> 0<сипович> взял на этот день билеты на Павлову.

Пожалуйста, придите к нам обедать в среду 17 дек<абря> в 8 час. вечера. Очень Вас прошу мне позвонить, если можно, поскорее, будете ли Вы в среду, мы Вас очень просим придти и извинить меня за это беспокойство.

Ваша Мария Цетлина

9. XII.19

35. См.: ГА РФ. Ф. 5831. On. 1. Ед. хр. 480.

36. В кибуце Наан (близ города Реховота), где поселилась Ксения Памфилова-Зильберберг, жил бывший эсер М.М. Розенбойм, см. книгу его мемуаров: Rozenboim 1935. Возможно, дошедшие до Дымова слухи о нем превратили Розенбойма в Розенблюма и «сделали» мужем Ксении.

37. См. ее воспоминания о трех еврейках, героинях эсеровского террора, которых она близко знала: Рашель Лурье, Эстер Лапиной и Доре Бриллиант, в очерке «Shalosh mahapakhaniyot yehudiyot» (Три революционерки-еврейки) (Ksenia 1957:104-15).

38. «Жена Зильберберга (“Ирина”), – рассказывает последний автор (называющий иного ее спасителя, не Дымова), – указанная Азефом как участница группы, еще в конце 1906 года спаслась благодаря случайности. Дворник дома, где она жила вместе с Никитенко под видом его сестры, предупредил их за день – за два до ареста о том, что за ними следят. “Ирина” успела скрыться в Финляндию и вскоре выехала за границу, откуда более в Россию не возвращалась» (Попова 1927, 6 (35): 65).

39. На Итальянской Ривьере, в Кави ди-Лаванья за ней, как и за каждым из русской эмигрантской колонии, было установлено «наружное наблюдение», см.: Агафонов 2004/1918: 115.

40. ГА РФ. Ф. 5831. On. 1. Д. 175. Л. 77. К.К. Зильберберг включена в завещение Савинкова, которое он составил 7 августа 1924 г., перед тем как отправиться в Советскую Россию (Борис Савинков на Лубянке 2001: 56). В Савинкове, несомненно, говорила память о Л.И. Зильберберге, который в июле 1906 г. организовал его побег из Севастопольской крепости (ВТ: 215-33). И. Эренбург, который в мемуарах «Люди, годы, жизнь» хотя и передает историю спасения Савинкова с его собственных слов, но делает это крайне неточно:

Савинков рассказывал, как в Севастопольской крепости он ждал казни. Прошлое было освещено мертвым светом разуверения: он говорил, что смерть – дело будничное, неинтересное, как жизнь. Его спас часовой, вольноопределяющийся Зильберберг.

Зильберберга повесили (Эренбург 1990–2000, VI: 526).

41. М. Бейлинзона знали за пределами Палестины: в частности, он печатался в журнале «Современные записки», см., напр.: Бейлинзон 1926: 448-66. В самой Палестине его воспринимали как одного из видных деятелей рабочего движения в сионизме, близкого к социалистической еврейской газете «Davar» (приводимое ниже его письмо написано на почтовом бланке этой газеты).

42. Год устанавливается по контексту.

43. Забавна последняя фраза этого письма:

Не оставила ли я у Вас в доме книжку «Советская педагогика»?

44. помощь, поддержка (фр.).

45. ‘отцом и матерью семейства (фр.).

46. Имеется в виду Н.В. Чайковский (1850/51-1926), общественно-политический деятель, публицист, член ЦК Объединенной трудовой и народно-социалистической партии. В 1920–1926 гг. Чайковский был председателем парижского Комитета помощи русским писателям и ученым.

47. Лев Борисович Савинков (1912–1987), поэт, прозаик. См. упоминание о нем в книге И. Эренбурга «Люди, годы, жизнь» (Эренбург 1990–2000, VI: 526-27) (Лева учился в эльзасской школе вместе с дочерью Эренбурга Ириной, см.: Фрезинский 2002: 415). Письмо Евгении Ивановны было написано, когда Леве было 14 лет. Со временем его стихи послужили небескурьезному признанию в нем одного из ведущих поэтов поколения, см.: Взлеты (Лион). 1933. № 4. С. 17, ср. с менее завышенной, но тоже достаточно лестной оценкой Льва Савинкова как «совсем непохожего на остальных парижан» (Новосадов 1938: 24). Более адекватным был, естественно, Г. Адамович, который после выхода его первого и последнего сборника стихов «Аванпост» (Париж, 1936) писал:

Как поэт Савинков еще не родился или находится в маяковско-есе-нинских пеленках (Адамович 1936: 3).

И, отзываясь на просоветскую тематику и эмоциональную интонацию стихов, замечал:

Странное впечатление производит «Аванпост» Льва Савинкова. Ждешь на обложке пометку «Москва», приблизительно, 1925-26 гг., а видишь: Париж, 1936 (там же).

Почти в тех же словах выражал свои чувства другой критик, П. Пильский:

Париж… Так стоит на обложке, – только поэтому веришь, что эта книжка вышла не в Москве. Все остальное – московское, советское, еще точнее: все – под Маяковского. Это его голос, его тона, его грубость, его вызов (Пильский 1936: 6).

В тон им рефлексировал Ю. Терапиано:

Книга дебютанта Льва Савинкова «Аванпост» как будто бы по недоразумению написана в Париже, а не в Москве, и вышла не в 1920 году, а в 1936. Темы ее (темы, а не тема), общий тон, наконец, даже явное влияние тогдашних поэтов (Есенина, «12» Блока) относятся к эпохе гражданской войны. Отбросив в сторону наше отношение к «психологии» книги («поэт – это чернорабочий в мастерской человеческих душ»), мы с удивлением видим, что в 1936 году Савинков умудрился проглядеть все, что делалось в поэзии – «эмигрантской» или «советской» безразлично, за последние пятнадцать лет. Едва родившись, он уже оказывается ветераном. Кем окажется он в будущем – увидим; но молодому автору следует над многим подумать и очень многое узнать, если он действительно чувствует необходимость писать стихи (Терапиано 1937:170-71).

Лишенной комплиментарности была и рецензия 3. Гиппиус, литературной «крестной матери» отца Левы – Бориса Викторовича Савинкова:

Писать о ней <книжке «Аванпост»> «стихочеловеческую» рецензию почти невозможно: до такой степени мало в ней человека. Надо учитывать, конечно, молодость автора, но все же! Ведь собственно о стихах и совсем нечего сказать: обычный «модерн», уже начинающий, кажется, приедаться и СССР-ским «поэтам». А сквозь «бодрость» и «молодечество» этих строф, как сквозь складки дырявого… импер-меабля, видна душа уже озлобленная <…>, душа «в обидах», а главное – все время себя жалеющая. <…> Вот это последнее свойство – саможаленье – очень опасно и для человека, и для таланта. Ибо оно показатель отсутствия воли.

Не будем, однако, ничего предсказывать и о Савинкове, тем более что срывные вскрики его можно отчасти отнести и к молодости. Но пожелаем ему, забыв на время себя и свои обиды (как бы ни были они справедливы), в серьезном молчании приглядеться к окружающему. Период молчания и «собранности» очень помогает открытию в душе необходимого стержня… если он там имеется (Гиппиус 1936: 468).

В составе Интербригады Л. Савинков участвовал в войне в Испании (1936), был тяжело ранен. В годы Второй мировой войны был

48. Абрам Каган (1860–1951), идишский писатель и общественный деятель, редактор ежедневной нью-йоркской идишской газеты «Vorwerts». См. письмо Рутенберга к нему в II: 5.

49. С Мережковским и Гиппиус Рутенберг, возможно, познакомился в 1913 г. в Ницце через Савинкова. См. в письме к нему от 27 ноября 1913 г., где он спрашивает:

Мне бы хотелось познакомиться лично с Мережковским. Будет ли он в Nizz е? И когда, и долго ли? (ГА РФ. Ф. 5831. On. 1. Ед. хр. 174. Л. 60).

См. письмо Гиппиус Рутенбергу от 5 ноября 1920 г., которое приводится в IV: 1.

В данном случае Рутенберг рассказывает, по-видимому, о какой-то встрече с Мережковским в Париже в конце 20-х гг.

50. Этот фрагмент пересказывает в своей книге о Рутенберге Я. Яари-Полескин. Мережковский говорит Рутенбергу:

– Все люди ныне делятся на две неравные части: евреев и неевреев. И они всячески ведут между собой тотальную войну. В России – война социальная, в Америке – финансовая, в Европе – политическая. Эта нескончаемая война будет продолжаться еще много времени до той поры, пока наконец одна часть не преодолеет другую. И никто не ведает, кто победит.

Рутенберг свободен от сомнений Мережковского. Он полон уверенности и веры: – Победят евреи, потому что вечность Израиля не иллюзия (Yaari-Poleskin 1939: 8).

51. Имеются в виду арабские беспорядки в Палестине в августе-сентябре 1929 г.

52. Изадора Осиповна Дымова (1907-?), дочь Дымова от первой жены, И.Н. Городецкой (?-1924), врача по профессии, ср. с неверным утверждением С. Шумихина о том, что Изадора – дочь Дымова и его второй жены А.Н. Смирновой, бывшей супруги В.А. Амфитеатро-ва-Кадашева (Шумихин 2004: 637).

53. ‘Не имеющий гражданства (подданства)’ (нем.).

54. Ср. с перекличку этой мысли с тем, как воспринимает Азефа после его разоблачения Савинков в романе Р. Гуля «Генерал БО»:

Ночь была тиха. В квартире звуков, кроме шагов, не было. Савинков чувствовал разбитость, бессилие. «Игра в масштабе государства, быть может, в масштабе мира, так ведь это ж гениальная игра?» (Гуль 1929, II: 198).

См., к примеру, еще в финале воспоминаний знавшего Азефа члена партии эсеров М.И. Левина, объяснявшего гипертрофированную потребность этого человека играть людскими судьбами его патологической психикой:

… психика Азефа была ненормальная. Возможно, что эти истерические наклонности при сложившихся для этого благоприятных условиях развили в нем страсть играть историческую роль. В сознании, что он, скромный лысковский мещанин Евно Фишелев Азеф, держит в своих руках судьбу обоих борющихся лагерей и что от него в известной степени зависит ход событий в России и, пожалуй, во всем мире, его больная душа находила, быть может, удовлетворение (Левин 1928: 91).

55. Для Рутенберга, как и для многих других российских революционеров его поколения, разоблачение Азефа означало, по словам В.М. Зензинова, душевный кризис «потери права на наивность»:

Разоблачение Азефа для всего нашего поколения, имевшего какое бы то ни было – близкое или далекое – касательство к революционному движению, было резкой гранью, отделившей одну часть нашей жизни от другой. Мы как бы потеряли право на наивность. Каждый из нас был вынужден пересмотреть свои отношения к людям, в особенности к самым близким. Человек, которому мы доверяли, как самим себе, оказался обманщиком, предателем, злодеем, надругавшимся над тем, что нам было дороже всего на свете, дороже собственной жизни, человеком, опозорившим и оплевавшим наше святое святых. На мир, на людей, на жизнь он заставил нас взглянуть теперь другими глазами. После разоблачения Азефа и всего пережитого в связи с этим мы были и сами уже другими – исчезла наивная доверчивость к людям, остыла любовь – холодными остановившимися глазами смотрела теперь на нас суровая, часто безжалостная жизнь (Зензинов 1953: 414).

Ср. другое признание эсеровского цекиста, где еще более резко обнажена атмосфера подлинно политического и духовного кризиса, последовавшего за разоблачением Азефа:

Удар, нанесенный раскрытием Азефа, был огромной силы. Были подорваны моральные основы, подорвана внутренняя спайка организации, покоившейся на принципе взаимного доверия. Началось взаимное подозрение, посыпались данные о неблагополучии многих лиц, заработали следственные комиссии. Стали возможными такие взгляды, как, например, приобретшая популярность фраза одного из довольно видных членов партии, работавшего по следственным делам: «каждый

член партии – потенциальный провокатор». Наступил период распада и разложения. Из-за границы эта атмосфера перекинулась в Россию, всюду взращивая семена недоверия и сомнения (Аргунов 1924: 77).

56. По существу то же разнообразие мнений представлено в сегодняшней полемике об Азефе – от «патологического убийцы-провокатора» (Кожинов 1998: 68) до концепции израильского историка Л. Прайсмана, утверждающего, что главным для Азефа-террориста был еврейский вопрос и, устраняя Плеве и вел. кн. Сергея Александровича, он руководствовался национальными чувствами (Прайсман 1992:107-08).

57. Ср. едва ли не в тон этому звучащий физиономический анализ другого провокатора, остающегося неназванным, в очерке В. Розанова «Почему Азеф-провокатор не был узнан революционерами» (1909) (речь идет о фотографическом снимке):

Хотя позади, помнится, стояло несколько человек, но из них сейчас же выделился в моем внимании неприятный господин, коротко остриженный, с жесткими, торчащими, прямыми волосами, низким лбом, в темных очках, полный в корпусе и с сильно развитым подбородком (Розанов 2004: 43).

Глава 3

«…Самый что ни на есть кровавый и страшенный революционер»

– Если б мне пришлось ради достижения моих целей и ради рабочих сделаться не только священником или чиновником, а проституткой даже, я, ни минуты не задумываясь, вышел бы на Невский!

П. Пильский. Георгий Гапон1

Хитрец Рутенберг был потом тем человеком, кто выдал Гапона его убийцам.

А. Герасимов. На лезвии с террористами2
«Хитрец Рутенберг»

9 января 1905 г., которое вошло в русскую историю под названием Кровавое воскресенье и которое традиционно связывают с началом первой русской революции, описано подробно и многократно (о расстреле и подавлении мирного шествия см., например: Горький 1968-76, VIII: 349-73; Бонч-Бруевич 1955: 15–46, и др.).

Ведь никто не встретит старость —

Смерть летит из уст в уста…

Высоко пылает ярость,

Даль кровавая пуста… —

писал А. Блок в стихотворении «Шли на приступ. Прямо в грудь…» (1905), конфискованном полицией.

Один из самых чутких к «шуму времени» современников, писатель В.Г. Короленко, воспринимая события 9 января как исторический водораздел (очерк «9 января 1905 года», 1905), вспоминал в связи с этой датой образ из «Казаков» Л. Толстого, когда едущему на Кавказ по степной равнине Оленину кажется, что никакого горного пейзажа, который мог бы поразить его воображение, не существует вовсе.

Читатель помнит, наверное, – пишет Короленко, – то ощущение внезапного нервного подъема, можно сказать, пожалуй – удара по нервам, который пришлось пережить толстовскому герою, когда, проснувшись наутро, он увидел, что дорога его, еще бегущая по степи, уже упирается вдали в необычно изломанные очертания горных громад… И дальше все время его впечатления уже стелются у их подножия. Он продолжает вспоминать свое прошлое, столицу, знакомых, а в душе все стоит один припев… «А горы!»… Читатель помнит, вероятно, и впечатление этого припева, шероховатого, резкого, не укладывающегося ни в какой ритм остальных ощущений, которым Толстой выразил смущенное состояние духа своего равнинного жителя… «А горы!»

И далее следует неожиданный переход к Кровавому воскресенью, в котором «припев» толстовского героя, приобретая иную эмоциональную окраску, становится метафорой исторического потрясения, пережитого обществом в день 9 января:

Передо мной все время, все эти дни и в ту минуту, когда я пишу эти строки, стоит неотвязно этот образ… И мне кажется, что теперь все впечатления от нашего «общественного дня» так же расстилаются у подножия чего-то необычного, большого, мрачного, встающего туманной громадой над равнинами нашей жизни… И над всем – над отставками и переменами министров, над известиями с театра войны, над «предначертаниями» комитета министров высится этот угрюмый фон, залегая в душе неотвязным припевом… «А девятое января 1905 года!..» (Короленко 1914, VI: 326).

По воле бесстрастного случая, жесточайшая и совершенно бессмысленная расправа над мирным шествием3 совпала с ярким праздником танцевального искусства Айседоры Дункан, впервые посетившей Россию. В декабре 1904 – январе 1905 г. она дала несколько концертов в Петербурге (13 и 16 декабря ст. ст. и конец января 1905 г.). На контраст смерти и живого искусства отреагировал А. Белый, остро почувствовавший резкую несовместимость этих событий4. Впрочем, и сама А. Дункан описала в своих воспоминаниях увиденную в Петербурге хмурую картину похоронной процессии:

…мрачным русским утром я ехала совершенно одна в гостиницу и вдруг увидела зрелище, настолько зловещее, что напоминало творчество Эдгара Поэ. Я увидела издали длинное и печальное черное шествие. Вереницей шли люди, сгорбленные под тяжелой ношей гробов. Извозчик перевел лошадь на шаг, наклонил голову и перекрестился. В неясном свете утра я в ужасе смотрела на шествие и спросила извозчика, что это такое. Хотя я не знала русского языка, но все-таки поняла, что это были рабочие, убитые перед Зимним дворцом накануне, в роковой день 9 января 1905 года за то, что пришли, безоружные, просить царя помочь им в беде, накормить их жен и детей (Дункан 1928:121).

Образ главного героя 9 января, попа-расстриги Георгия Гапона, вызвал к жизни ряд художественных текстов. Серьезных творческих результатов эта тема, как кажется, не дала, но сам по себе сей трагический исторический факт для литературы бесследно не прошел.

Популярность Гапона оказалась исключительной, включая и его пародическое восприятие. О нем ходили, например, такие сатирические стишки анонимного автора (подписаны криптограммой S.):

Я встретил в рясе раз его

Вперед толпы он смело лез,

Но сам не сделал ничего,

Как жалкий трус от всех исчез.

Теперь явился он опять.

И просит общего суда.

Ужели вновь придет он вспять,

Чтоб не вернуться никогда5?

Отзвуки гапониады слышались в поэзии и в более поздние годы, см., например, «9-е января (Рассказ старого рабочего)» (1920) А. Тинякова:

Мы крепко верили священнику Гапону,

И вот – едва взошла над Питером заря,

Молебен отслужив, мы подняли икону

И двинулись к дворцу с портретами царя.

(Тиняков 2002: 302)

У Рюрика Ивнева в стихотворении «Сквозь мутные стекла вагона» (1918), посвященном Григорию Колобову, герой Кровавого воскресенья имеет скорее не тематическую, а метафорическую топику:

Сквозь мутные стекла вагона

На мутную Русь гляжу.

И плещется тень Гапона

В мозгу, как распластанный жук.

(Ивнев 1921: <3>)

Эмигрировавший в 1912 г. в США и по-графомански культивировавший пролетарскую тему Р. Корносевич (1884–1930) писал в стихотворении «Девятое января»:

На берегу красавицы Невы

Стоит величаво царский дворец,

Там витали кошмарные сны,

Предвещая династиям конец.

То девятый был день Января,

Озарился лучами восход,

Поп Гапон вел в объятья царя

На кровавую бойню народ.

В результате смертный погост,

Где блуждали со скорбью глаза,

Окровавился Троицкий мост

От державной руки палача.

Засверкали стальные штыки,

Затрещал пулемет-лиходей,

Закипели проклятья в груди

Павших безвинно рабочих людей.

Обагрился кровью гранит,

Такова уж судьба бедняка…

И поныне о прошлом бурлит,

Катя волны печально, Нева.

(Корносевич 1927: 87)

В советской России с «красным» заокеанским собратом аукался в цикле «9-е января» пролетарский пиит Самобытник (А. Маширов) (Самобытник 1921: 35-9); о попе, заносившем «в приход царевы серебреники», писал В. Маяковский («9 января», 1924); П. Орешин разразился целой поэмой, аналогично названной (1925); среди редких поэтических удач тех, кто обращался к этой теме, нельзя не назвать «9 января» (1925) Б. Пастернака.

На драматическую интригу, рожденную 9-м января, охотно рефлексировали крайне слабые поделки типа, например, одноименных пьес «Георгий Гапон» (1921) Б.И. Бентовина (в которой, попутно заметим, действует и Рутенберг)6 или Н. Шаповаленко (1925), подтверждавших давнее наблюдение театрального обозревателя, находившего в судьбе Гапона сюжет для бульварной мелодрамы (Негорев 1906: 300).

Отображен Гапон и в эпическом жанре: правда, в романе более чем сомнительного достоинства – «Красные и черные» (1912) Е.А. Шабельской. Известная не только своими черносотенными взглядами и текстами, но и финансовыми аферами, «крестная мать» будущего убийцы В.Д. Набокова7 изображает «преступного попа» как участника «адского заговора» (в романе Гапон – Григорий Юдин, что восходит, безусловно, к Иуде Искариотскому), а 9 января истолковывает как день еврейской революции в России:

К назначенному еврейско-революционным синхедрионом заранее сроку, к роковому 9-му января, пропаганда среди столичных рабочих уже успела сделать свое гнусное дело (Шабельская 1912:14).

В бредовой фантасмагории Шабельской попа из-под пуль вытаскивает вовсе не Рутенберг, а некая неизвестная дама, оказывающаяся, как потом выясняется, графиней Вреде, женой графа Вреде, за которым маячит его прототип – премьер-министр

С.Ю. Витте. Сделав Юдина-Гапона своим любовником,

…графиня Вреде исполнила свой любовный каприз в условиях, удовлетворявших ее пресыщенное и развращенное воображение. Любовник, покрытый свежей кровью, вышедший из сражения и прячущийся от полиции – это было так ново и так оригинально, так сладостно щекотало чувственность пресыщенной обыкновенными удовольствиями женщины… (там же: 102).

Потом эта, как она именуется в романе, «прекрасная сатанистка», преобразив попа посредством переодевания и парикмахерских ухищрений в женщину и выдав за свою горничную, помогает ему бежать за границу.

Ограничимся данным фабульным отрезком и не станем пересказывать дальнейшие бурные перипетии этого юдофобского текста.

Солидный объем имеет мемуарная библиотека о Гапоне. Воспоминания о нем оставили и те, кто хорошо его знал (например, еврейский писатель, фольклорист, этнограф, член эсеровской партии С. Ан-ский (Шломо Раппопорт), см.: А. С. <Ан-ский> 1909: 173-96; то же: Ан-ский 1911-13, V: 327-65; в переводе на идиш: An-skii 19208), и те, кто был связан с принятием решения о его ликвидации как провокатора и непосредственно с самой казнью. Об этом писали Савинков в ВТ, сам Рутенберг, чьи записки в общей сложности выходили трижды: впервые, под названием «Дело Гапона», они появились в издававшемся в Париже бурцевском «Былом» (1909. № 11/12. Июль-август. С. 29–115)9, во второй раз, без 3-й части, в том же «Былом» (1917. № 2. C. 6-67)10 и, наконец, в 1925 г. отдельной книгой, приуроченной к 20-летней годовщине «кровавого воскресенья». Инициатором последнего издания явился историк П.Е. Щеголев11, занимавшийся изучением документов Департамента полиции. В предваряющей книгу редакционной заметке говорилось:

Издательство сожалеет о том, что, печатая отдельным изданием записки П.М. Рутенберга, оно не имело возможности войти в сношения с автором и предложить ему сделать дополнения и изменения, необходимость которых представляется особо очевидной, ибо автор, издавая в 1909 году свои записки, был весьма стеснен двойной цензурой – цензурой времени (расцвет реакции и т. д.) и цензурой партийной, с.-р. – овской. В деле Гапона поведение ЦК партии с.-р. было весьма конфузно, и, наводя строжайшую цензуру на записки П.М. Рутенберга, ЦК с.-р. думало покрыть свой конфуз (Рутенберг 1925: <1>).

Щеголев здесь несколько лукавил: говоря о невозможности связаться с автором (Рутенберг в это время жил уже в Палестине), он тщательно скрыл тот факт, что этот самый автор в категорической форме был против данного издания и через живших в Ленинграде сестру Розу Моисеевну и бывшую жену всячески стремился предотвратить его.

О том, что книга вышла в свет, 1 марта 1925 г. Рутенбергу сообщила О.Н. Хоменко (RA). И не только сообщила, но и отправила ему саму книгу, которая, как видно, до Рутенберга не дошла: по крайней мере более чем через 10 лет он выражал желание иметь ее (именно так, вероятно, следует интерпретировать фразу из письма к нему С.П. Постникова от 15 декабря 1935 г.: «Егор Егорович Лазарев передал мне, что Вы интересуетесь книгой Ваших воспоминаний, изданной в советской России»). Предусматривая такую возможность – неполучение книги адресатом, Ольга Николаевна переписала для Рутенберга приведенный выше текст издательского предисловия:

Пишу тебе на всякий случай, если книга почему-либо до тебя не дойдет, оговорку, напечатанную Щег<олевым> на первой странице.

Полагаем, что Щеголев лукавил не только в этой «оговорке». Вряд ли он не сознавал, насколько нереально было «войти в сношения с автором и предложить ему сделать дополнения и изменения», даже если бы тот очень этого захотел. Одно дело напечатать книгу как бы «мертвого» автора, оставившего след в российской истории, другое – если бы «живой» Рутенберг подал свой голос из Палестины. «Этот» Рутенберг был для большевистской России табуирован наравне, скажем, с В. Жаботинским, с которым они вместе стояли у колыбели создания Еврейского легиона в годы Первой мировой войны или – уже в Эрец Исраэль – еврейских отрядов самообороны. В советских исторических источниках Жаботинский именовался не иначе как «сионистским авантюристом», который

под лозунгом борьбы за еврейскую Палестину увлек группы мелкобуржуазной молодежи и создал «еврейский легион», дравшийся за дело английского империализма в Галлиполи (Рафес 1928: 4).

Так что, повторяем, сомнительно, чтобы советские власти позволили бы Рутенбергу, на котором лежал «грех», аналогичный «греху» Жаботинского, заняться правкой своих давних воспоминаний, прояви он даже настойчивое желание сделать это. Сложившаяся конъюнктура была уже явно не в его пользу.

Узнав об издании книги «Убийство Гапона», Рутенберг писал Горькому 3 апреля 1925 г. (RA, копия):

Спрашиваете, какие мои воспоминания печатает Щеголев. Старые, напечатанные в «Былом» Бурцева. Без моего разрешения, конечно. Узнал об этом от сестры. Которая тоже случайно узнала во время печатания книги. Она заявила Щеголеву, что надо спросить моего разрешения, и получила в ответ «насколько мне известно, П<етр> М<оисеевич> не пользуется правами гражданина в Советской России». Она настаивала, что знает, что в свое время рукопись была подвергнута жестокой цензуре, и поэтому для установления исторических фактов надо снестись со мной. Он отказался, сестра заявила ему, что если не приостановить печатание, она опубликует об этом в печати и устроит скандал. Ответ был «мы и на это пойдем». «Профессора Щеголевы» – стервятники революции – мутит, конечно. Но не обращаться же к «общественному мнению». Где оно? Во всяком случае не мне. И другой – более важной и срочной работы много. Шут с ними. Пускай «профессора» печатают и пьянствуют на доходы с исторических изданий. Хоть кому-нибудь удовольствие12.

Горького, которого советская критика величала «наше 9-е января в литературе» (Войтоловский 1925: 295), живо волновал гапоновский сюжет, поскольку он был его непосредственным свидетелем и небезразличным действующим лицом13, а 11 января был даже арестован как один из участников событий (Нович 1959: 221-25). В упомянутых воспоминаниях Рутенберг писал, что вечером 9 января Гапон сидел в горьковском кабинете и спрашивал (сам Рутенберг находился тут же):

– Что теперь делать, Алексей Максимович?

Горький подошел, глубоко поглядел на Гапона. Подумал. Что-то радостно дрогнуло в нем, на глаза навернулись слезы14. И, стараясь ободрить сидевшего перед ним совсем разбитого человека, он как-то особенно ласково и в то же время по-товарищески сурово ответил:

– Что ж, надо идти до конца! Все равно. Даже если придется умирать.

Но что именно делать, Горький сказать не мог. А рабочие спрашивали распоряжений.

Гапон хотел было поехать к ним, но я был против этого. Он отправил в Нарвский отдел записку, что «занят их делом».

По предложению Горького, мы поехали в Вольно-Экономичес-кое Общество на частное совещание собравшихся там представителей интеллигенции разных направлений. Но и это совещание ничего сказать не могло (ДГ: 36).

В очерке «Поп Гапон» (1906) Горький рисует ту же самую сцену, что и Рутенберг:

Переодетый в штатское платье, остриженный, обритый, он произвел на меня трогательное и жалкое впечатление ощипанной курицы. Его остановившиеся, полные ужаса глаза, охрипший голос, дрожащие руки, нервная разбитость, его слезы и возгласы: «Что делать? Что я буду делать теперь? Проклятые убийцы…» – все это плохо рекомендовало его как народного вождя, но возбуждало симпатию и сострадание к нему как просто человеку, который был очевидцем бессмысленного и кровавого преступления. Вместе с ним ко мне явился один революционер, молодой, энергичный парень, имевший сильное влияние на Гапона в смысле революционном. Он сурово сказал попу:

– Довольно, батька! Довольно вздохов и стонов. Рабочие ждут от тебя дела… Иди, пиши им! (Горький 1968-76, VI: 395-96).

«Молодой, энергичный парень» здесь, конечно, Рутенберг, который вместе с Гапоном будет также фигурировать в романе Горького «Жизнь Клима Самгина» (1927-36). Горький следующим образом рисует сцену после разгрома народного шествия:

Твердым шагом вошел крепкий человек с внимательными глазами и несколько ленивыми или осторожными движениями.

– Мартын! – закричал Гапон, бросаясь к нему. – Садись, пиши! Надо скорей, скорей!

Через несколько минут Мартын, сидя на диване у стола, писал не торопясь, а Гапон, шагая по комнате, разбрасывая руки, выкрикивал:

– Братья, спаянные кровью! Так и пиши: спаянные кровью, да! У нас нет больше царя! – он остановился, спрашивая: – У нас или у вас? Пиши: у вас.

– Больше – лишнее слово, – пробормотал писавший, не поднимая головы.

– Он убит теми пулями, которые убили тысячи ваших товарищей, жен, детей… да!

Поп говорил отрывисто, делая большие паузы, повторяя слова

и, видимо, с трудом находя их. Шумно всасывал воздух, растирал синеватые щеки, взмахивал головой, как длинноволосый, и после каждого взмаха щупал остриженную голову, задумывался и молчал, глядя в пол. Медлительный Мартын писал все быстрее, убеждая Клима, что он не считается с диктантом Гапона.

– Пиши! – притопнув ногой, сказал Гапон. – И теперь царя, потопившего правду в крови народа, я, Георгий Гапон, священник, властью, данной мне от бога, предаю анафеме, отлучаю от церкви…

– Не дури, – сказал Петр или Мартын, продолжая писать, не взглянув на диктующего попа.

– А – что? Ты – пиши! – снова топнул ногой поп и схватился руками за голову, пригладил волосы: – Я – имею право! – продолжал он, уже не так громко. – Мой язык понятнее для них, я знаю, как надо с ними говорить. А вы, интеллигенты, начнете…

Он махнул рукой, лицо его побагровело и, на минуту, стало злым, зрачки пошевелились, точно вспухнув на белках (Горький 1968-76, XXII: 572-73).

Горький, который относился к 9 января как к важной исторической вехе, обращался к этой дате не раз в поисках выразительных параллелей. Так, в статье о разгоне большевиками Учредительного собрания (Новая жизнь. 1918. 9 (22) января) сама 13-летняя годовщина Кровавого воскресенья подсказывала крайне нежелательные для новой власти аналогии.

Представляется, что мнение о том, будто бы Рутенберг 9 января играл при Гапоне едва ли не роль «серого кардинала» (Спиридович)15, «направителя» (Солженицын 2001-02, II: 53) и т. п., несколько смещает реальную иерархию их отношений. Хотя это мнение действительно возобладало как в русских, так и в еврейских кругах (см., к примеру, приводимый в Приложении VIII мемуарный очерк Н. Сыркина, где автор пишет о Рутенберге: «Он организовал 9 января 1905 – день рождения русской революции; он шел, а точнее сказать, вел Гапона…»), попытка навязать Рутенбергу, который в то время формально не был даже членом эсеровской партии (ВТ: 89; ср. с неверным противоположным утверждением: Спиридович 1918: 166; Ivinski 1989: 248), роль главного режиссера массового спектакля под названием «Кровавое воскресенье» не выглядит исторически состоятельной. В частности, она не подтверждается воспоминаниями свидетелей подготовки шествия рабочих к Зимнему дворцу (см., например, Мандельберг 1910: 51–65) и участников событий (см., например, Гимер 1925: 3-14), где Рутенберг даже не упоминается. Да он и не мог быть среди непосредственных организаторов этого шествия, поскольку познакомился с Гапоном только за несколько дней до этого, 5 января 1905 г. (ДГ: 29), хотя, безусловно, в среде «деятельных гапоновцев» был известен. Так, именно Рутенберг познакомил Горького с рабочим Кузиным (об этом сам Горький свидетельствовал в очерке «Савва Морозов»)16, который впоследствии, по всей видимости, оказался агентом охранки (Горький 1968-76, XVI: 516).

Прав был, скорее, О. Мандельштам, посвятивший 9-му января специальную статью (1922) и писавший о том, что

у исторических событий нет режиссуры. Без указаний, без сговору выходят участники на площади и улицы, глухим беспокойством выгнанные из укромного жилья. Неведомая сила бросает их на городские стогны, во власть неизвестного (Мандельштам 1990, II: 267).

Трудно ручаться, что «исторический анализ» Мандельштама приложим ко всем без исключения массовым народным выступлениям, но в отношении 9 января поэт, думается, не ошибался: и социал-демократы, и социал-революционеры были бессильны перед мощной стихией толпы, переживавшей нечто подобное религиозному экстазу: энергия аккумулировалась не одиночками, а шла изнутри самой многотысячной массы рабочих, их жен и детей, двигавшихся в этот день к Зимнему дворцу. Современник писал:

А раз родившись, эта идея <пожаловаться царю на свое тяжелое положение> пустила глубокие и широкие корни во всем рабочем населении Петербурга, – и уже скоро во всех отделах, во всех аудиториях только тем и занимались, что вырабатывали те требования, которые нужно поместить в петиции к царю (Мандельберг 1910: 55).

Об этом же вспоминает и Рутенберг, который, будучи представлен к Гапону эсерами, судя по всему, осуществлял «партийный надзор» за рабочей массой:

Я видел всю стихийность развертывающихся передо мною событий, все бессилие революционных партий и интеллигенции оказать какое бы то ни было влияние на них, не мог понять позиции правительства, допускавшего все это на свою же, так мне казалось, погибель (ДГ: 31).

Нет оснований не согласиться с С. Мстиславским, полагавшим, что можно спорить, насколько «практическое решение» Гапона было «"практическим” на самом деле»,

но что оно явилось конкретным предложением, противопоставленным в те дни «идеологическим» разговорам партийной интеллигенции, ведшей кружковую работу в рабочей среде, это – факт несомненный. И один уже этот факт отодвинул в январские дни партийное интеллигентское руководство и повел массы за Гапоном. Партийному руководству, чтобы не остаться вне событий, естественно пришлось так или иначе к этому движению примкнуть. Некоторые – как с.-р. Рутенберг, например, – взялись за это дело даже с очень большой горячностью: «идеологические основы» блока с гапоновским движением были, конечно, сейчас же без особого труда подысканы и установлены. Были ли они искренни? Нет. В такой же мере, как не могли быть искренни предположения (в частности, особо настойчиво выдвигавшиеся тем же Рутенбергом), что нам удастся подхватить и повести дальше, развертывая в доподлинное революционное выступление, движение, начатое Гапоном (Мстиславский 1928а: 8).

Гапон сделал то, что никто сделать в той ситуации не смог – возглавил массовую демонстрацию, и вряд ли кто отважился бы поэтому разыгрывать его как свою политическую карту. Нельзя, разумеется, утверждать, будто бы Рутенберг не имел никакого отношения к организации шествия или составлению народной петиции к царю – по свидетельству О.Н. Хоменко, он ее редактировал, а В. Войтинский однозначно заявлял даже о непосредственном авторстве Рутенберга (Войтинский 1923: 29–30). Одновременно с этим краски оказались несколько сгущены: так, желая придать образу Рутенберга побольше величия и в угоду этому искажая не только реальные события, но и само время, когда они произошли, нью-йоркская газета «Русское слово» в декабре 1917 г. писала:

Конец бесплатного ознакомительного фрагмента.

  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9