В ролях
ModernLib.Net / Виктория Лебедева / В ролях - Чтение
(Ознакомительный отрывок)
(Весь текст)
Виктория Лебедева
В ролях
Часть I
Глава 1
Галина Алексеевна любила Любочку без памяти. Память же об отце ее старательно из сердца вытравляла-вымарывала, отчего сменила цивилизованную Слюдянку на Богом забытое красноярское село Выезжий Лог. Да и что, скажите, было вспоминать, кроме собственной глупости, кроме горячих южных речей да переспелого черного винограда, которым до октября заедала клятвенные обещания жениться и увезти – к джигитам, солнцу и витаминам. Но к джигитам и солнцу заезжий шабашник, то ли грузин, то ли армянин, а может, и вовсе азербайджанец, отправился в гордом одиночестве; по-подлому отправился, тайком, побросав на поле любовных битв нехитрые трофеи: полысевшую зубную щетку, безопасную бритву и пару лезвий «Нева» на умывальнике, в палисаднике на веревке – носки черные, совсем еще новые, носки бежевые дырявые да пару семейных трусов, а под сердцем – ее, Любочку.
Бабка у Галины Алексеевны была женщина старой закалки, то есть строгих правил. Не посмотрела ни на то, что единственная внучка, ни на то, что уже почти тридцать и полное право имеет решать за себя сама, – отказала от дому и точка: иди куда хочешь, на глаза не показывайся, как в темном девятнадцатом веке прямо. Вот и оказалась беременная Галина Алексеевна в Выезжем Логе.
Не было в этом медвежьем углу не то что беломраморного вокзала, как в Слюдянке, а даже захудалого полустаночка, рельсы не петляли по распадкам, под окнами не катило холодные прозрачные воды славное море Священный Байкал. На сопках вокруг поселка стеною стояли вековые сосны. Сосны рубили и сплавляли вниз по Мане-реке – до Енисея; ничем другим местные не занимались, так что работать пришлось в леспромхозе.
Аборигены на беременную Галину Алексеевну смотрели косо, особенно бабы. В селе царили скука и грязь, и так было жалко бесцельно загубленной жизни! Тут-то и был выдуман вместо подлого кавказского шабашника грек – интернационалист, спортсмен, коммунист и, наконец, просто красавец, геройски павший на далекой солнечной родине от руки коварного мирового империализма.
Поначалу никто, конечно, не поверил ни одному слову, открыто насмехались даже, но стоило Любочке появиться на свет, и злые языки были прикушены, а всеобщая неприязнь сменилась всеобщим благоговением. А еще Галина Алексеевна вышла замуж за местного.
Любочку, эту хорошенькую черненькую бесовку, просто невозможно было не любить! Данный факт был тем очевиднее, чем старше девочка становилась. Всем, что необходимо для женского счастья, щедро оделила ее природа – были тут и вьющиеся смоляные локоны, и ямочка на левой щеке, и матовая смуглая кожа, и большой чувственный рот, и пара стройных ножек, и огромные глазищи, темные и сладкие, словно южный виноград.
Когда Галина Алексеевна смотрела на Любочку, ей хотелось немедленно посадить девочку на колени и дать вкусненького – конфету или пряник, а потом целовать и тискать, зарывшись носом в темные пахнущие солнцем кудри, гладить по волосам и сюсюкать в точеное маленькое ушко. Любочкин отчим Петр Василич, бригадир и во всех отношениях солидный положительный человек, испытывал точно такое желание, тщательно подавляемое.
В принципе, жизнь наладилась. В леспромхозе семья считалась за элиту, Любочка была как-никак дочерью бригадира, пусть и приемной. А все-таки Любочкина мать была городская, не деревенщина какая-нибудь, и желала дочери лучшей участи. Если Галине Алексеевне случалось прочесть в газете «Правда» об успехах советского балета, она тут же видела Любочку в розовой пачке, с высокой прической и великолепными оголенными плечами на сцене Большого театра – Любочка высоко подбрасывала стройные ножки в шелковых чулках и пела громким голосом – совсем как Любовь Орлова; когда же в клуб привозили кино, Галина Алексеевна, с виду такая серьезная и здравомыслящая женщина, сидя рядом с мужем в темном зале, всегда представляла Любочку в роли главной героини, будь то почетная доярка или заграничная миллионерша. Второе было, впрочем, предпочтительнее – у этих хрупких девушек из трофейных фильмов были такие пышные, такие богатые платья! «Жизнь ученых, – в который раз пересматривая фильм “Весна”, рассуждала Галина Алексеевна, – тоже по-своему неплоха…» Вообразить Любочку знаменитым советским математиком или химиком было Галине Алексеевне, конечно, намного сложнее, чем балериной или кинозвездой, ведь собственное ее образование ограничивалось семью классами, но и тут материнское воображение, слепое, словно сама Фортуна, вполне справлялось, услужливо рисуя перед глазами линейку, пробирки и снежно-белый накрахмаленный халатик на два пальца выше колена (кстати, о крахмальных халатиках – стать знаменитым хирургом было бы тоже неплохо). А что сделалось с Галиной Алексеевной, когда первый человек покорил просторы космоса?! (Самой Любочке в тот год исполнилось семь, и о космических планах матери она так никогда и не узнала, но кто поручится, что энтузиазм Галины Алексеевны, перенесенный из Выезжего Лога на московские или ленинградские земли, в результате не помог бы Любочке стать в один ряд с Валентиной Терешковой и Светланой Савицкой?)
Планы заметно поскромнели уже на первом году обучения – в школе у Любочки дела с самого начала пошли неважно, она не вылезала из троек. В результате от карьеры врача, космонавтки и ученой Галина Алексеевна, скрепя любящее материнское сердце, отказалась. От пения через некоторое время пришлось отказаться тоже – медведь, наступивший девочке на ухо, был непростительно велик и неповоротлив. Но Галина Алексеевна не унывала: кино и балет ведь никуда не девались, для этого (по скромному мнению Галины Алексеевны) учиться было совершенно не обязательно – особенно для кино.
Галина Алексеевна вообще не слишком верила в пользу обучения. Взять, к примеру, школу – ничего-то из школьной программы уже не вспоминалось, ни физика, ни история. «Читать-писать научили, и спасибо, – рассуждала про себя Галина Алексеевна, – а денежку считать каждый и без всякой математики сумеет, жизнь заставит», – поэтому Любочку за тройки ругала не слишком. Но материнская энергия требовала выхода, и девочка восьми лет от роду была отдана в кружок художественной гимнастики. Для этого Петр Василич, пользуясь служебным положением, после обеда гонял леспромхозовский автомобиль в соседнее село, побольше. Рядом с шофером на сиденье подпрыгивала Любочка – в смоляных волосах неизменные белые банты, в мешочке для сменки чешки и синее трико до колен. Добирались не больно-то быстро – девочку постоянно тошнило, машину приходилось останавливать. Но Галина Алексеевна была непреклонна, и в результате Любочка научилась стоять на руках, делать колесо и садиться на шпагат.
Любочка росла и расцветала. Положительно, она была рождена для красивой жизни. «Стоит только подтолкнуть ее в нужном направлении, – думала Галина Алексеевна, – и всё тогда пойдет как по маслу». Она подолгу беседовала с дочкой – обстоятельно, словно со взрослой; учила житейским хитростям, советовала, с кем да как себя вести, по мере сил расширяя девичий кругозор.
Воспитательная работа принесла свои плоды – Любочка рано научилась угождать мальчикам и не обращать внимания на девочек. Мальчики решали за Любочку задачки и дрались за честь донести от школы до дома ее портфель (бывало, что и до первой крови), девочки Любочке завидовали и заискивали перед нею или же фыркали презрительно, но фырканье тоже было результатом зависти, ведь Любочка, и от этого никуда не деться, была в Выезжем Логе первая красавица.
Еще предметом тайной девичьей зависти были Любочкины наряды – шикарные и воздушные, с голыми плечами и пышными юбками, совсем как в трофейных фильмах. И ведь что самое обидное: все эти королевские туалеты пошиты были вовсе не из заморских шелков и бархатов, а из «веселых ситчиков», которые завозили в сельпо, – шить Галина Алексеевна действительно умела. Шить у нее, строго говоря, получалось гораздо лучше, нежели обогащать девичий кругозор, и Любочкины платья всегда оказывались чуть шире, чем ее представление о природе вещей, которое ограничивалось мальчиками, модой, фильмами и книжками «про любовь», да малой толикой домашнего хозяйства.
Любочке очень нравилось, когда мальчики из-за нее дрались. Она их даже подначивала – обещала портфель одному, а в последний момент отдавала другому, просила решить какой-нибудь пример позаковыристее, допустим, Васю, а списывала нарочно у Пети. Или наоборот – в математике, как известно, от перемены мест слагаемых сумма не меняется. В итоге после уроков за школой случался очередной «мужской» разговор, рвались, к неудовольствию родительниц, пуговицы и рукава, зрели синяки на насупленных физиономиях, втаптывались в грязь шарфы и шапки. Мальчишкам такие баталии даже льстили, среди общей уравниловки давая почувствовать себя настоящими мужчинами – рыцарями и воинами. Да и Любочка стравливала их вовсе не со зла, а ведомая неистребимым самочьим инстинктом, который не по зубам никаким революциям и коммунистическим строительствам.
А однажды, в четвертом классе на школьной практике, Любочка превзошла себя саму – из-за нее подрались сразу три девочки. Любочка, собственно, была не так уж виновата. Просто Петр Василич накануне вечером вернулся из Красноярска, где «обменивался опытом», и привез Любочке новые ботинки – взрослые, красные, с высокой шнуровкой. Разве могла Любочка устоять и не примерить? Нет, это было выше ее сил. Поэтому на практику вместо унылых резиновых сапог пришла в обновке. О, как алела она среди перегнивших желтых опилок!
Но, увы, работать в такой обуви оказалось совершенно невозможно. Даже дойти до конторы леспромхоза не удалось без приключений – Любочка поскакала было через пребольшую прегрязную лужу по досочкам, да и застряла на самой середине. Казалось, крушение неизбежно – доска предательски застонала под ногами и дала трещину, грязная вода набросилась на алые ботинки и студеной волною рванулась сквозь шнурки, Любочка отчаянно взмахнула руками, готовая рухнуть в мутные воды самой глубокой леспромхозовской лужи. Ее спас Лёнька Сидоров – со спокойным достоинством вошел в воду (в отцовских сапогах, доходивших почти до бедер, это было не так уж сложно), подхватил падающую Любочку на руки и, ко всеобщей зависти, вынес на берег. Каждая девочка в тот момент захотела оказаться на месте Любочки, а каждый мальчик – на месте Лёньки.
Счастливая Любочка в благодарность звонко чмокнула спасителя в щеку. Это получилось как-то случайно – просто она очень обрадовалась, что новым ботинкам больше ничего не угрожает… Покрасневший Лёнька глупо заулыбался.
– Шлюха! – крикнула толстая Маша и в слезах рванулась вон из леспромхоза. И откуда только слово такое услышала? А еще отличница. Впрочем, чего не скажет женщина, пусть и маленькая, в запале, когда речь заходит о многолетнем (еще с первого класса) тайном и светлом чувстве, которое на глазах буквально тонет в какой-то несчастной луже, да еще по вине смазливой троечницы Любочки!
Любочка от неожиданности опешила, но через мгновение все поняла и разревелась от обиды.
– Сама шлюха! Дура жирная! – вступилась за Любочку Люська Волкова. Люська тоже сохла по Лёньке, и сейчас он выглядел в ее глазах настоящим рыцарем. А вот зависть девичья никуда не девалась, она требовала выхода. Потому и решила Люська быть достойной своего героя и, отбросив мучительную ревность, заступиться за Любочку.
Толстая Маша была в гневе страшна, как бывают страшны только очень некрасивые девочки. Она тут же развернулась и набросилась на Люську с кулаками. А Люська эта была чуть не вполовину меньше Маши. И тогда за маленькую Люську вступилась Дудукина, отрядная активистка. Разумеется, Дудукина тоже втайне преследовала свои корыстные цели – ей нравился Вовка Цветков (которого Любочка чаще прочих допускала до своего портфеля и своих задачек). Стоит ли говорить, что Вовка не обращал на Дудукину ну совсем никакого внимания? Только не из тех была активистка Дудукина, которые сдаются. «Сейчас или никогда!» – решила она и ринулась в бой – спасать Люську и отвоевывать внимание Вовки Цветкова. Что тут началось! За пару минут, пока девчонок растаскивали, в ход успело пойти всё – и зубы, и ногти, и таскание за волосы, и истошный боевой визг. А слышали бы вы, что наговорили друг другу три примерные пионерки!
Шум стоял невообразимый. Прибежала учительница; рабочие, побросав дела, примчались следом. Галдели все; объяснить взрослым, что произошло, пытались хором, перекрикивая друг друга, так что вообще ни слова не было слышно. И только Любочка, уже почти не всхлипывая, стояла в стороне и была вроде как ни при чем.
Она это умела – оказываться вроде как ни при чем. Должно быть, поэтому девочки ее сторонились. Вроде Любочка была довольно дружелюбной, обидеть нарочно никого не старалась, в гости всех тянула, а вот не клеилось у нее с девчонками, и всё тут! Подружат-подружат с полгода, да и рассорятся из-за пустяка. За время учебы со всеми подружить успела, даже с толстой Машей. Но настоящей подруги, которая на всю жизнь, словно сестра, и от которой никаких секретов, – никогда не было. Однажды, по малолетству, Любочка спросила у Галины Алексеевны:
– Мам, почему со мной девчонки не дружат?
– Завидуют, – зевнула мама. – Но это даже хорошо.
– Что завидуют? – удивилась Любочка.
– Что не дружат. Стало быть, мужика не уведут – некому будет. Это вы сейчас маленькие, а потом…
– Что потом?
– Суп с котом! Потом за хорошего мужика глазки-то повыцарапываете, помяни мое слово. Ладно, хватит попусту болтать. Ты посмотри на себя! Ты у меня – раскрасавица. Вырастешь и в город уедешь. В Красноярск. Или хоть в Иркутск. А может, аж в самую Москву заберешься. Станешь знаменитой артисткой. Ну и нужны тебе тогда эти дуры деревенские? Поди лучше на двор, папины рубахи повешай!
Глава 2
Так ли навязчива была Галина Алексеевна в своем желании отдать дочку в артистки? Нет, нет и нет. Она была даже не оригинальна. Такую неоригинальность можно извинить – в то время в стране (да и в мире) бушевали страсти по актерству, а кино, с легкой руки Владимира Ильича Ленина, вождя мирового пролетариата, давно считалось «важнейшим для нас искусством».
Возможно, Галина Алексеевна со временем и оставила бы имперские амбиции относительно Любочкиного будущего, как это случалось со многими и многими матерями до и после нее, но… В таких случаях принято говорить: судьба распорядилась иначе. Презабавная это штука – судьба. В первый момент, когда она начинает распоряжаться нами, мы безоговорочно верим в высший знак и в указующий перст, мы, словно голодные галчата, открываем алчные клювики навстречу манне небесной. Но по прошествии часов (дней, лет) вдруг оказывается, что судьба-то вовсе не одарила, а посмеялась, и что насмешка эта довольно зла. А самое обидное – иногда она действительно одаривает, и никто не умеет угадать, где одно, где второе. Это, впрочем, лирика. Галина Алексеевна, с ее-то характером, ни минуты не сомневалась – сейчас перст судьбы тычет персонально в Любочкину сторону.
Небо снизошло на землю в лице В.С.Высоцкого. Его сопровождали съемочная бригада и персональный милиционер. Галине Алексеевне было не важно, кем задуманы эти съемки, кто выбрал это место и кто автор сценария, – праздные вопросы ее отродясь не занимали. Важно было только одно – здесь, в Выезжем Логе, не обозначенном ни на одной приличной карте, у черта на куличках, теперь на самом деле можно сниматься в кино – только руку протяни, поднажми где надо, и вожделенная синяя птица счастья будет послушно клевать с ладони, словно глупая домашняя курица.
Вечером Галина Алексеевна и Любочка сидели голова к голове на пружинной двуспальной кровати, с трепетом перебирая открытки и журнальные вырезки, откуда советские кинозвезды многозначительно улыбались только им одним, Галине Алексеевне и Любочке, никому больше, и Володя Высоцкий (так уж им обеим казалось) улыбался чуть шире остальных. Потом звезды театра и кино снова были сложены аккуратной стопочкой, перевязаны атласной голубой лентой, бережно уложены в круглую жестяную коробку из-под печенья и водворены обратно на тумбочку перед трельяжем. Галина Алексеевна, покрывая коробку белейшей кружевной салфеточкой собственного производства, думала: «Действовать и еще раз действовать!» – и размахивала воображаемой саблей, а Любочка вообще не могла думать, она глупо онемела от счастья, что сегодня, пусть издалека, пусть только краем глаза, видела живого Высоцкого! Того самого! Который ах как пел в «Вертикали»!
Поначалу Галина Алексеевна попыталась было заполучить народного любимца в квартиранты. Ночь напролет нашептывала мужу: «Упроси да упроси Михалыча, к кому как не к нам?» – и жарко прижималась всем телом к мускулистой натруженной спине. А действительно, к кому же еще – у них был самый богатый дом на селе. И телевизор у них у первых появился, и холодильник ЗИЛ. С холодильником, правда, глупо получилось, его по незнанию в кухне около печки поставили, стенка в стенку, так что он двух месяцев не проработал, но все же… Подумаешь, холодильник! Петр Василич в выходные в Красноярск съездил на леспромхозовской машине, туда и назад, и новый холодильник привез, всего и делов. И дом у них – большой да светлый, почти на самом высоком месте стоит, так что издалека видно, и готовит Галина Алексеевна – дай бог каждому, даже самые привередливые пальчики оближут…
Увы, с жильем не получилось – наутро узнала Галина Алексеевна, что все давно уж говорено-переговорено, обскакала ее эта выскочка Вострикова! И куда только киношное начальство смотрело?! Поселили такого человека низко, у самой воды, и добро бы еще в доме, а то во флигеле нежилом, на огороде, словно шабашника какого, да не одного, а вместе с милиционером… Тьфу, срам! А Галине Алексеевне в квартиранты достались художник по свету и его молодой ассистент.
– Это надо же, как на Пырьеву похожа! – выдохнул ассистент, впервые увидев Любочку.
– Да ну, брось! Волосы разве черные. Пырьева-то по-бледнее будет, пожалуй, да и попышнее, – не согласился художник. Любочку, впрочем, оценил по достоинству – это сразу стало заметно по масляному блеску в глазах и по заблудившимся рукам, которые вдруг растерялись, куда бы пристроить рюкзак с вещами.
– А кто это – Пырьева? Уж не знаменитого ли режиссера дочка? – подобострастно засуетилась Галина Алексеевна.
– Да нет, жена, – усмехнулся ассистент. – Молода и бесподобно красива, вроде дочки вашей. Да вы сами увидите скоро, она приедет через пару дней. Впрочем, ваша, пожалуй, получше будет! – и подмигнул Любочке.
Любочка смутилась и убежала в свою комнату. В неполных четырнадцать лет она выглядела взрослой девушкой, но, по сути, была еще совсем ребенком и комплименты от взрослых мужчин принимать не умела.
Когда местных попросили сняться в массовке, Галина Алексеевна и Любочка пришли в восторг. С вечера обе суетились, было накрахмалено и отглажено восхитительное атласное платье с открытой спиной и юбкой, многослойной, словно торт «Наполеон». Материал Петр Василич по случаю купил в Красноярске, отстояв многочасовую очередь, выкройку придумала сама Галина Алексеевна. Любочка в этом платье выглядела как настоящая кинозвезда. А еще Галина Алексеевна разрешила дочке обуть лакированные белые туфли на каблуке, которые сама носила только в клуб и в гости, и надеть шелковые чулки. Всю ночь мать и дочь проворочались без сна в предвкушении завтрашних съемок, а наутро Галина Алексеевна сделала Любочке высокую прическу «бабетта» (в просторечье – «вшивый домик») и настоящий маникюр, чтобы девочка стала совсем уж неотразимой и чтобы все, кому следует, ее обязательно заметили.
Любочка ужасно волновалась, потому из дома выскочила загодя и бежала, летела по-над дорогой, по самой кромке обочины, по жухлой, ломкой траве, чтобы белых лаковых туфель не замарать; руками отводила от себя колючие, липкие репьи, которые хищно, да все без толку скользили по алым атласным оборкам, и на пятачок перед сельпо примчала, запыхавшись, самая первая.
Потихонечку вокруг нее стала собираться шумная стайка одноклассников. Мальчики с деланым равнодушием отводили глаза, а Вовка Цветков так был восхищен, что норовил исподтишка подкрасться и посильнее дернуть за пышную юбку. Любочка злилась, уворачивалась, волнуясь за оборки, да разве от Вовки увернешься? Девочки сгрудились вокруг и благоговейно щупали богатый материал, играющий на солнце, ворковали, выпытывали, где да почем, и, по всему видно, завидовали ужасно – даже те, кто, старательно позевывая, спешил объявить: это, мол, ничего, мне мамка к концу лета и получше сошьет! Да что там девчонки, даже взрослые с пристрастием рассматривали Любочку и меж собою негодовали шепотом: «Куда мать смотрит?!», – но любовались, любовались вопреки собственному негодованию, потому что не девочка, а статуэтка фарфоровая! На пыльном пятачке перед сельпо Любочка была в тот момент единственным ярким пятном, только за нее и можно было зацепиться досужему взгляду среди окружающей скуки и серости.
И Любочку действительно заметили.
– Господи! Э-это что за чучело?! – воскликнула художница по костюмам, за руку выводя ее из толпы прочь. – Через сорок минут уже Высоцкому с Золотухиным сниматься, а тут… Убрать! Немедленно убрать!
И бедная, ничего не понимающая девочка, не успевшая даже удивиться, вдруг почувствовала, как все разом отстраняются, стараются отшагнуть подальше, будто знать не знают никакой такой Любочки, а за спиной уже зарождаются предательские, исподтишка, смешки и словечки.
Художница по костюмам, кажется, никогда в жизни так не смеялась. Она потом много лет рассказывала друзьям-приятелям о глупой сибирской пейзанке, о деревенской куклёшке, которая объявилась на съемочной площадке, словно на бал разряженная, хотя достаточно было обыкновенного ситцевого сарафана и скромного платочка. Этот эпизод казался художнице по костюмам тем слаще, тем большими обрастал деталями, чем старше и непривлекательнее становилась она сама.
А Любочка никогда в жизни, кажется, не рыдала так горько. Она бежала со съемочной площадки прочь, опасно оступаясь на глупых каблуках, несла в ладонях у самого лица свой позор и соленые свои слезы, и слезы проливались через край, и позор проливался. Как оглашенная ворвалась она во двор, скинула ненавистные лакированные туфли куда-то на грядки и понеслась к дому босиком, раздирая вдрызг мамины шелковые чулки. Она уже в сенях выпрастывалась из облачного крахмального платья, алый атлас трещал по швам и терял крючки, только Любочке это было безразлично, ей казалось, что она немедленно умрет, едва коснувшись кровати, и потому сейчас больше всего на свете хотелось окунуть голову в мягкую прохладную подушку.
Она прорыдала до вечера. Галина Алексеевна ходила по кухне из угла в угол, прислушиваясь к малейшему шороху за Любочкиной дверью, и чувствовала себя непоправимо виноватой. Чувствовала, а до конца все-таки не понимала, что сделала не так, – пусть тот, кто осмелится сказать, что ее Любочка не была в тот день самой красивой, даже красивее Пырьевой, первым камень бросит… да пусть у нее глаза лопнут, если Любочка – не самая-самая раскрасавица!
Глава 3
Часам к семи съемочный день закончился, и домой вернулись осветители-квартиранты. Младшему, утром от начала до конца наблюдавшему сцену на съемочной площадке, Любочку было очень жалко – такая красивая, яркая и такая наивная девочка, – и поэтому он, пошептавшись немного с Галиной Алексеевной, без стука вошел в комнату плача и с места в карьер предложил Любочке прямо вот сейчас пойти и познакомиться с Высоцким. Он врал, конечно, сам он был знаком с ним лишь мельком, по работе, и уж, разумеется, не настолько близко, чтобы представлять ему первую встречную сельскую девчонку, но надо же было что-то сказать, чтобы прекрасная Несмеяна отвлеклась и перестала реветь.
Несколько секунд Любочка еще всхлипывала по инерции, а потом подняла заплаканные глаза и, заикаясь от слез, тихо спросила:
– А как же мы к нему пройдем? У него ведь милиционер постоянно дежурит, я сама видела.
Тут молодой квартирант не выдержал и расхохотался.
– Ну, ты даешь! – сказал он растерявшейся Любочке, когда отсмеялся. – Какой же он милиционер? Это артист, Валерий Золотухин. Между прочим, он в этом фильме главный. А в форме ходит, потому что у него роль такая. А он в нее вживается. Ну, вроде у них, у актеров, так принято.
– А-а, – протянула Любочка. Она больше не нашла что сказать.
Когда Любочка, уже умытая, подправившая «бабетту», съехавшую набок, одетая нарядно и скромно – в белую ситцевую кофточку и голубую юбку с широким поясом, – выходила из дому вслед за молодым ассистентом, мама едва слышно шепнула ей:
– Ни в чем ему не отказывай, поняла?!
За время метаний по кухне у нее уже созрел новый план относительно Любочкиного светлого будущего, и по этому плану все выходило даже более складно и просто. Галина Алексеевна, подкармливая, обстирывая и обихаживая квартирантов, быстро выведала у них всю подноготную и вполне оценила, сколь лакомый кусочек подан к ее столу в лице молоденького мосфильмовского ассистента. Москвич, прямо напротив киностудии живет – это раз. Зарабатывает прилично – это два. Армию отслужил – три. А самое главное, четвертое – холост. Любочка ему явно нравится – пять. Да он этого и не скрывает. Петр Василич (вот кстати!) вернется из Красноярска только завтра к вечеру. И, если все удачно сложится, если Любочка особо артачиться не будет, найдется способ мальчика быстренько захомутать. Для женщины удачное замужество – девяносто девять процентов успеха. Главное теперь, чтобы он до срока не узнал, сколько Любочке лет, а то испугается, пожалуй. Вот и история со съемкой оказалась на руку, погуляют-погуляют, глядишь, и нагуляют чего. А Любочка, бедненькая, так плакала!
Когда ассистент вывел Любочку за калитку, от его бравого настроя и следа не осталось. Ну как, скажите, он поведет эту девочку к самому Высоцкому? Как?! Этот вопрос настолько его обеспокоил, что он по дороге решил зайти с Любочкой к операторам и выпить для храбрости, благо у операторов всегда было что выпить.
Операторы как раз квартировали где-то между осветителями и Высоцким, и этот попутный визит Любочке странным не показался. В доме было накурено и шумно, пахло самогонкой и свежими огурчиками, а сами операторы были уже порядком навеселе и потому искренне обрадовались вновь прибывшим, тем более что мужское общество оказалось разбавлено такой приятной барышней.
Это для Галины Алексеевны двадцатидвухлетний ассистентик был мальчишкой; Любочке же он казался совершенно взрослым дяденькой, которого стоило во всем слушаться. Вот и мама сказала: «Во всем его слушайся», – или как она там сказала? Поэтому, когда «дяденька»-осветитель поднес ей полстакана самогонки и велел: «Пей!», она безропотно, словно горькое лекарство во время болезни, выпила все без остатка, даже не задохнулась, как положено настоящей леди.
– Ого! – присвистнули мужики, протягивая онемевшей от ожога Любочке закуски. И снова кто-то отметил, что она похожа на Пырьеву, и снова начался спор, насколько похожа да кто лучше, голова немножечко закружилась, стало душно, нестерпимо захотелось пить, Любочка потянулась к столу и залпом выпила из первой попавшейся чайной чашки, это оказалась опять самогонка, девочка зашлась в кашле, мужики засмеялись, каждый старался похлопать ее по спине, чтобы кашель прошел, кто-то принес студеной колодезной воды в ковшике. Любочка припала к нему и жадно глотала, обливаясь, но головокружение не проходило, закрывались сами собою глаза, сила кружения от этого только увеличивалась, круг делался шире, шире, а потом Любочка оторвалась от пола и полетела…
Она приземлилась на заботливо подстеленную кем-то соломку. Тошнота была нестерпимой, ломило в затылке. Кто-то в темноте лихорадочно шарил по Любочкиным ногам, раздвигая, неуклюже забирался под подол, поглаживал по спине и по груди и невнятно шептал, шептал, а Любочка от страха не могла разобрать ни единого слова. Наконец она с трудом разглядела в темноте молодого квартиранта-осветителя. Глаза его были полуприкрыты, рот изломан мученической складкой. «Дяденька» крепко схватил Любочку за тоненькое запястье и стал водить ее рукой по брюкам, по расстегнутой ширинке. И перепуганная Любочка вдруг ощутила в ладошке секретного зверька, который в детстве водился в кармане у папы. Когда Любочка была маленькая, ей больше всего нравилось играть с Петром Василичем в «по кочкам, по кочкам, бух в ямку», а за конфетами и пряниками норовила она, к неудовольствию родителя, залезть самостоятельно, прямо в карман брюк. Карман, помимо сластей, таил в себе некую тайну, Любочка это чувствовала. Она сначала забоялась, ощутив за тканью присутствие чего-то живого и непонятного, но потом, осторожно вынимая дрожащими пальчиками печенья и леденцы, безотчетно старалась коснуться загадочного трепещущего предмета, и делалось ей от этого немного страшно и немного стыдно. Петр Василич из-за этого сердился, хоть и старался не подать виду, и спросить напрямую, кто живет в его кармане, девочка не решалась. И вот сейчас, здесь…
Ее начало рвать, но настырный кавалер, казалось, не замечал. Впрочем, это было немудрено, двадцатидвухлетний «дяденька» был едва ли не пьянее Любочки. Ему удалось-таки задрать юбку, но дальше дело не пошло – он задышал громко, неловко потыкался Любочке чуть выше колена, дважды нелепо дернулся и, словно комар, насосавшийся крови, отвалился в сторону, после чего громко, пьяно засопел, а у Любочки по ноге потекла горячая липкая жижечка, выпущенная секретным зверьком. Любочка снова заплакала, и ее снова стошнило.
Скоро в голове чуть-чуть прояснилось, но в ногах по-прежнему ощущалась слабость. Любочка осторожно выбралась из-под квартиранта и с опаской выглянула из заваленного сеном сарайчика. Сначала ощутила студеное дуновение паники, потом не без труда узнала собственный задний двор и успокоилась вдруг. Над Маной-рекой стояла половинка луны, и каждую звездочку было видно над головой так же отчетливо, как на карте звездного неба в кабинете физики. Любочка шатаясь добрела до колодца и долго лила из ведра за шиворот звенящую воду, жадно прихватывая губами непослушные струйки, стекающие по щекам и подбородку, тщательно, по-бабьи подоткнув юбку, отмывала липкое бедро, и ее опять рвало в траву. Ощущение стыда и грязи было нестерпимым, мокрые дрожащие руки двигались машинально, словно отлаженный вспомогательный механизм. Начался озноб. Потихонечку, стараясь не разбудить мать, Любочка прокралась в дом. Ей снова хотелось коснуться подушки и насовсем умереть – даже сильнее, чем утром.
Едва Любочка забралась в прохладную постель и натянула на себя одеяло, дверь скрипнула и в проеме возникла страшная темная фигура. Любочка ойкнула и нырнула под одеяло с головой.
– Ох и дура ты у меня, ох и дура… – беззлобно вздохнули в проеме голосом Галины Алексеевны.
Галина Алексеевна прекрасно видела, как пьяный квартирантик подводит Любочку к сенному сараю, и радовалась, что Москва у девочки в кармане; она подглядывала и подслушивала под дверью – и разглядела все, что время суток позволяло ей разглядеть. И несмотря на темноту, прекрасно поняла, что Любочка осталась невинной, а стало быть, глупо поднимать шум, никаких доказательств совращения малолетней нет и быть не может, а позор на все село Любочке тоже ни к чему, без того ей сегодня досталось.
А все-таки, придя к дочери, в первую голову не пожалела, не обняла, а обругала дурой. Дура и есть, такой шанс упустила, как тут матери не переживать?!
Галина Алексеевна за сегодняшними мечтами о Москве, кажется, перестала понимать, что Любочке нет еще четырнадцати, а потому дело казалось ей вполне поправимым. Она присела на краешек кровати рядом с дочерью и начала увещевать, поминая столицу, кинозвезд и большую зарплату, и из этого невнятного шепота Любочка с ужасом поняла, что мама не только не ругает ее за ночные похождения, но просит, чтобы Любочка завтра же… снова… а у папы… в кармане… а он… под юбку, а… а-аа-ааа-аааа-ааааа!
До рассвета Галина Алексеевна успокаивала бьющуюся в истерике дочь, но та лишь подвывала и больно брыкалась, и пришлось Галине Алексеевне убираться восвояси. Петр Василич, к обеду вернувшийся из Красноярска, нашел дочку совершенно больной. Бледная под цвет собственной наволочки Любочка лежала на постели, ничего не ела и ни с кем не хотела говорить, а от Петра Василича, со стыда, и вовсе отвернулась к стене, натянув на голову сразу и подушку, и одеяло; Галина Алексеевна, против обыкновения, была тише мыши, по дому ходила на цыпочках и глаза опускала долу. Молодой московский соблазнитель (к счастью для него) давно уже был на съемочной площадке. Он, поутру проснувшись в сарае, не вспомнил ровным счетом ничего, даже давешнего похода к операторам, и на работу отправился с совершенно чистой совестью, хоть и с тяжелой похмельной головой. Таково уж было счастливое свойство этого молодого дикорастущего организма – напиваться до беспамятства, и уж кто-кто, а его старший коллега прекрасно знал, сколькими неприятностями в будущем грозило мальчику это свойство. Вот и сегодня, потихоньку отозвав в стороночку и ничего не объясняя, скомандовал: «Хозяйскую шалаву пальцем не сметь трогать, малолетка!», – на чем посчитал инцидент исчерпанным.
Уже к вечеру сарафанное радио в лице соседки бабки Дарьи донесло Петру Василичу и про ночные похождения Любочки, и, главное, про поведение Галины Алексеевны, не идущее ни в какие ворота, и он, ворвавшись во двор с белыми от ярости глазами, долго и от души учил жену подвернувшимся под руку мокрым полотенцем, а она даже не пыталась сопротивляться, потому как прекрасно знала свою вину. Любочка еще пару дней поболела, а потом проголодалась и соскучилась, да и поднялась с постели, и всё в доме пошло по-старому, словно ничего не было.
Глава 4
Если в Выезжем Логе уже не мазали ворота дегтем, виною был, всего вероятнее, дефицит дегтя. Во всем же остальном правила сельской морали соблюдались неукоснительно, и, случись вышеупомянутое происшествие летом любого другого года, Любочка могла бы навсегда забыть о своем добром имени. Но в тот момент дела киношные настолько завладели аборигенами, что следить за моралью им было недосуг. И стар и млад чуть не до рассвета слонялись вокруг дома Высоцкого, дабы лишний раз, ну хоть краем глаза… Несли в узелках нехитрые свои подношения, подбирались поближе по кустам, что твои партизаны. Словом, им было вовсе не до Любочкиного морального облика. К тому же Петр Василич был сам себе не враг: шума поднимать не стал, даже от дома постояльцам не отказал. Уж как там было в доме – другой вопрос: на ночь Любочку запирали на ключ, на стол ставя стакан воды, под стол – ржавое ведро без ручки, Галина Алексеевна стала тише воды ниже травы, она теперь даже говорила полушепотом; поездки в Красноярск были до поры забыты, а сам Петр Василич, кажется, находился во всех комнатах сразу, и стоило кому-нибудь из московских гостей подойти к Любочке ближе чем на два метра, как за спиною шаркали шаги и слышалось хриплое покашливание с ноткою угрозы. Но настоящая буря, при других обстоятельствах вполне способная попереломать молоденького осветителя, не состоялась.
Долго ли, коротко ли, пропело красное лето и зима покатила в глаза, засим покатила и московская съемочная группа – домой, к цивилизации. Покатила, вместо киношного шума и суетни оставив местным зимнюю сибирскую скуку. Все как один мальчики в Выезжем Логе взялись за семиструнки и теперь денно и нощно пощипывали их, заглядывая в самоучитель; девочки же крутили высокие хвосты на затылке, тайком таскали из шкатулок массивные материнские серьги, повязывали косынки на манер Нюрки-Пырьевой и старались (не слишком при этом преуспевая) говорить низким грудным голосом. На пике мужской моды оказались вдруг серые в полоску свитера и красные футболки, а женщины стали без прошлого небрежения носить обыкновенные резиновые сапоги. Аборигены судили да рядили, и всех громче слышно было, конечно, бабку Дарью – сарафанное радио.
К слову вспомнилась и Любочка.
– Лопни мои глаза, коли сбрехну! – божилась бабка Дарья и крестилась одышливо. А потом рассказывала, всякий раз подбавляя подробностей, точно маслица в кашу, как тащил Любочку молодой – пьяненькую и покорную, – в сенной сарай, да как Алексеевна, бесстыжие глаза ее, им свечку держала, да как гонял наутро Алексеевну Петр Василич по двору дрыном. Про дрын она, положим, привирала, зато в остальном… Только бабке Дарье не больно-то верили на селе. А чуть погодя Никифоровна, учетчица, делая шестимесячную завивку, по секрету рассказала Верочке-парикмахерше, что на самом деле бабка Дарья все напутала, карга старая, – ведь это Любочка застала мамашу с молодым ассистентом, поплакала да отцу шепнула, и уж наутро, действительно, Петр Василич гонял Галину Алексеевну по двору, только не дрыном вовсе, а метлой, у них завсегда у крыльца метелка стоит, потому как Галина Алексеевна, хоть и гулящая, а на селе первая хозяйка. Поэтому, кстати, Петр Василич пошумел-пошумел, да и простил жену. Где такую хозяйку сыщешь? Ну и привык, не без того. А девочку несовершеннолетнюю в такие дела путать – это бабка Дарья уж хватила, быть того не может.
Через пару деньков в парикмахерскую (и тоже на шестимесячную завивку) зашла Алевтина-продавщица, и Верочка, а следом и весь Выезжий Лог узнали наконец настоящую правду: все-то переврала бабка Дарья, не Петр Василич Галину Алексеевну застукал, а она его. Потому что не просто так Петр Василич в Красноярск повадился – у него там полюбовница беременная, двадцатипятилетняя, в аптеке работает. Натуральная блондинка с во-от такими огромными голубыми глазами. А Галины Алексеевны школьная подруга (Галина-то Алексеевна в школе в Красноярске училась, будто не знали) встретила Петра Василича на улице с молодухой этой брюхатой под руку, да и отбила жене телеграмму. Вот приехал он поутру из Красноярска, тут его Галина Алексеевна и встретила, тепленького. Мокрым полотенцем отходила по щекам (молодец баба!), да три недели не разговаривала, так что Петр Василич аж в ногах у ней валялся и прощения просил. И молодуху красноярскую бросил. Куда ей, молодухе, до Галины-то Алексеевны, Алексеевна на селе – первая хозяйка, все знают. Ну, Галина Алексеевна, конечно, отомстила мужу – не по злобе и не по блядству, а так, чтобы неповадно было. Но не с ассистентом, а с самим художником по свету (ничего себе мужчина, видный, положительный, плохо только – женатый). А Василичу так и надо. Тоже молодец, хрен старый. Помирать уж пора, а он, гляди-тко, дитеночка на стороне заделал!
Что ни говори, последняя версия показалась односельчанкам всего больше похожей на правду. Да вот незадача – Петр Василич детей иметь не мог, ранение. Галина Алексеевна была его второй женой, а первая потому и ушла, что ребенка хотела, но не получилось. Об этом весь Выезжий Лог знал. Впрочем, помозговав еще с неделю, женщины высчитали, будто молодая любовница в свою очередь гуляла от Петра Василича направо-налево (вот ему!) и забеременела вообще неизвестно от кого, да на том и успокоились. Только сарафанное радио пребывало в праведном гневе.
– Погодите! Принесет Любка в подоле, тут и посмотрим, чья правда! – кипятилась бабка Дарья.
Но в подоле совершенно неожиданно принесла бабки Дарьина восемнадцатилетняя внучка. Она училась в Красноярске в педучилище и летом приезжала домой на каникулы, а тут съемки…
После такого удара посрамленная бабка Дарья наконец оставила Любочку в покое. При встрече, правда, всегда демонстративно отворачивалась и бурчала под нос: «Тьфу, подстилка мосфильмская!», – но так тихо, что Любочка ни разу ее не расслышала.
Любочка росла на диво крепкой девочкой, психика у нее была здоровая, характер оптимистический, а потому совсем скоро первый неудачный опыт забылся, а страх и отвращение к интимной жизни сменились жгучим подростковым любопытством. Она больше не чуралась местных парней, с удовольствием бегала в клуб на танцы, и если случалось дамам приглашать кавалеров, выбирала всегда могучего восьмиклассника – второгодника Миролетова. Миролетов притискивал Любочку близко-близко, так что становилось трудно дышать, и жадно водил квадратной лапищей по ее оголенным торчащим лопаткам. От этого Любочкино нутро теплело и тревожилось, а коленки приятно слабели. После танцев Миролетов вел Любочку домой самыми темными улицами, и его могучая рука спускалась все ниже, а ее нутро делалось все тревожнее, и в конце концов все разрешалось жадными и неумелыми поцелуями у какого-нибудь забора или дерева да прокушенными до крови губами. Дальше, однако, дело не заходило – Миролетов, несмотря на свою внушительную внешность, был, увы, девственником и о том, как вести себя с женщиной, знал только теоретически.
Многие пытались отвоевать Любочку у Миролетова, да не тут-то было – кулаки у него были пудовые. Конечно, тайком Любочка тискалась не только с ним – числились в ее послужном списке и Вовка Цветков, и Лёнька Сидоров, и так, по мелочи, но все это – Любочка точно знала – было по-детски и совершенно несерьезно.
Куда больше ее занимало кино, которое где-то там, в далеких и загадочных мосфильмовских стенах, за семью печатями вызревало для будущего триумфального проката. И вот почему занимало: в конце лета Любочке все-таки удалось принять участие в съемках.
Всех сельчан опять пригласили на массовку – продавца Носкова и бригадира Рябого, посадив на одну лошадь, с позором везли по улице, а жители должны были молча стоять по обочине и смотреть с укоризною. И тут уж Любочка была в первых рядах! Она слишком хорошо запомнила прошлый горький опыт, а потому наряжаться не стала – надела линялый ситцевый халатик да простой белый платок. Но зато из-под белого платка на ломаную бровь сползал тугой смоляной локон, губки презрительно и чуть насмешливо складывались в ниточку, а обвиняющие глаза готовы были прожечь злодеев насквозь. (Этот локон, эта презрительная складка и испепеляющий взгляд были тщательно отрепетированы накануне – дома перед зеркалом, пока Петр Василич не заметил. Автором идеи и режиссером-постановщиком была, конечно, Галина Алексеевна.) В тот день Любочка расстаралась – оттерла локтем нахалку Дудукину, отстранила на все согласного Цветкова и очутилась прямо напротив камеры. И ее взаправду снимали, она это точно видела!
С тех пор Любочка стала ждать. «Вот выйдет кино, привезут его к нам в клуб, и тогда посмотрим!» – думала Любочка, засыпая, и мысленно грозила кулаком всем-всем, кто в первый раз так жестоко посмеялся над ней, над прической «бабетта», над алым платьем и мамиными каблуками. И представляла себя настоящей кинозвездой. В мечтах она, самая знаменитая на свете артистка, всегда спускалась по белым ступеням, платье у нее было блестящее и длинное-длинное, со шлейфом, в волосах сияла настоящая корона, а по бокам на лестнице стояли толстая Маша, и Цветков, и Дудукина, и бабка Дарья, и даже папа с мамой, и бросали к Любочкиным ногам душистые розы. Любочка шла медленно-медленно, одаривая поклонников самой лучезарной своей улыбкой, а они громко-громко аплодировали… Шлейф, так уж и быть, нес Миролетов.
По утрам Любочка старательно причесывалась, делала на затылке тугой узел, совсем как у «Нюрки», подолгу репетировала перед зеркалом свою самую лучезарную улыбку (на будущее) и отправлялась в школу за вечными тройками. Втайне Любочка жалела, что так сильно похожа на Пырьеву, – на самом-то деле ей до смерти хотелось быть как Людмила Целиковская (потому что она хорошенькая и у нее губки бантиком) или как Гурченко в «Карнавальной ночи», а вместо этого приходилось вязать конский хвост на затылке и говорить глухим голосом, с придыханием, согласно последним требованиям местной моды.
Галина Алексеевна тоже очень ждала выхода фильма в прокат – она смотрела на расцветающую не по дням, а по часам Любочку, и в обожающем материнском сердце зрела-наливалась уверенность, что такую красавицу мосфильмовские режиссеры ни за что на свете своим вниманием не обойдут. Мысленно Галина Алексеевна уже представляла Любочку и себя в столице, в городской квартире, при горничной и личном шофере, и, как ни странно, всего чаще грезилась ей точно такая же белая лестница, по которой шла точно такая же шикарная и знаменитая артистка-Любочка, сверкая лучезарной улыбкой и настоящими бриллиантами, а по бокам смиренно стояли Алевтина-продавщица, и выскочка Вострикова, и Верочка из парикмахерской, и учетчица Никифоровна, и эта старая сука бабка Дарья (чтоб ее перекосило совсем!), и даже сам Высоцкий.
Беломраморная лестница, ведущая вниз, к славе, оказалась непомерно длинна – триста шестьдесят пять, затем еще триста шестьдесят пять, а затем еще около полусотни ступеней миновала Любочка. Здесь, на ступенях, готовая принять лавровый свой венец, справила она пятнадцати– и шестнадцатилетие, отсюда проводила в армию второгодника Миролетова, со страшным скрипом все-таки окончившего восемь классов; здесь же и саму Любочку едва не изгнали из школы за абсолютную неуспеваемость по физике и химии, и лишь авторитет бригадира Петра Василича (да новый забор, который он выбил для школы, пользуясь этим самым авторитетом) спас Любочку от позора. Но она не замечала, ничего не замечала – что ей был этот мизерный школьный позор в сравнении с грядущим триумфом?!
Галина Алексеевна тоже ждала – болезненнее и напряженнее Любочки, чья исключительная молодость делала ожидание нетяжелым и неутомительным. Можно сказать, Галину Алексеевну просто изнутри распирало.
Потому, наверное, телеграмма о смерти слюдянкинской бабки ее не особенно расстроила. Уже вывесили у клуба вожделенную афишу, уже как улей зашумело взволнованное село – до бабки ли тут, скажите, Галине Алексеевне было? Эта смерть, такая несвоевременная, на фоне грядущих громких событий показалась ей лишь мелким досадным недоразумением, как если бы кот Васька, бандит и обжора, нагадил в домашние тапочки. Галина Алексеевна была раздосадована, даже обозлена на зловредную бабку, которая за всю жизнь слова доброго ей не сказала, из дому беременную выгнала и, даже умерев, умудрилась подгадить, но что поделаешь? Любочка еще не стала знаменитой, и пока приходилось неукоснительно блюсти сельские приличия. Галина Алексеевна надела нестрогий траур (черный платочек, суровое выражение глаз) и в сопровождении домочадцев спешно отбыла на похороны в Слюдянку.
Глава 5
Бабка умерла на девяносто шестом году жизни в своей квартире, в своей постели, в здравом уме и трезвой памяти. Крошечная сморщенная головенка утонула в хрустящей крахмальной наволочке, которую накануне наглаживала под чутким бабкиным руководством долговязая крашеная девица из Дома быта; артритные пальцы судорожно скомкали пестрое лоскутное одеяло, вцепились, словно боялись упустить, отдать возможным непрошенным пришлецам; закрылись слезящиеся старческие глаза, подернутые плотной дымкой катаракты, до самого последнего мгновения сохранившие свою внимательность и свое ехидство; отпал и съехал на впалую грудь острый подбородок. Бабка отошла в мир иной по-хорошему – тихо, мгновенно и совершенно безболезненно, – отошла, с Галиной Алексеевной так и не помирившись.
Ах, как добивалась Галина Алексеевна этого примирения! С тех самых пор, как родилась Любочка, добивалась. Слала бабке длинные покаянные письма, полные сантиментов, увещеваний, грамматических ошибок и заблудившихся, неприкаянных знаков препинания, среди которых преобладали восклицательные знаки, слала к праздникам шоколадные наборы и расписные теплые платки, слала многочисленные фотографии правнучки: вот Любочка спит, вот Любочка ест, вот Любочка пьет, вот Любочка, пуская слюни, обсасывает голову резинового пупса, вот Любочка впервые примеряет мамины туфли. Летели из Выезжего Лога в Слюдянку пухлые конверты, заключающие в себе мельчайшие подробности Любочкиной жизни, летели капризы и наряды, дни рождения, первомаи и первые сентября, – но бабкиного каменного сердца так и не разжалобили. Ни разу не получила Галина Алексеевна ни строчки, ни бандерольки, ни рубля, а лишь презрительное, ничем не пробиваемое молчание.
Эта оскорбительная немота доводила Галину Алексеевну до бешенства, но она все боролась, все билась в запертые наглухо двери – с исступлением самки, оберегающей единственного детеныша. Видела она эту бабку, лярву старорежимную, в гробу и в белых тапочках, но ведь речь шла о будущем Любочки – дочечки, кровинки, раскрасавицы. Ну что ждало ее здесь, в Выезжем Логе? Незавидная роль какой-нибудь учетчицы или продавщицы, леспромхозовское неотесанное мужичье, неуютный сельский быт? Нет уж, Любочка рождена была для лучшей жизни – сытой и богатой. Потому Галина Алексеевна спала и видела, как помирится с бабкой, как та, оттаявшая и умиленная, впишет правнучку на свою жилплощадь и помрет восвояси. Конечно, Слюдянка не бог весть какой город, это правда, но зато случались на добыче белого мрамора столичные – московские и ленинградские, а уж иркутян каких-нибудь было вовсе навалом. В сущности, Иркутск был не так уж плох – легендарное место, декабристы жили. Интеллигенция. В Слюдянке Любочка, при таких-то внешних данных, могла составить себе вполне приличную партию. Вот и боролась Галина Алексеевна – отчаянно и безрезультатно, а время утекало – кап, кап, – дряхлеющая, но неумолимая бабка упорно не отзывалась.
Но вот Любочка снялась в кино. Теперь уж бабка была не нужна, Бог шельму-то метит, обошлись прекрасно без всякой бабки, и Галина Алексеевна отписала в Слюдянку последнее письмо, в котором отвела наконец униженную, истощенную многолетней борьбой душу. И, получив в ответ одно-единственное слово: «Проклинаю!», – почувствовала не обиду, а тихо позлорадствовала да и забыла.
Теперь она стояла у гроба и равнодушно, с чувством собственного превосходства смотрела на сморщенное личико, на бумажные ввалившиеся щеки. Гробик был убогонький, бедненький, а у гробика, кроме Галины Алексеевны, Петра Василича и Любочки, – никого. Всех подружек давно схоронила зажившаяся слюдянкинская бабка, да и были они, подружки, с таким-то характером? Однокомнатная городская квартира у вокзала, в двухэтажном деревянном бараке на втором этаже, окнами во двор, увы, досталась государству, но теперь Галине Алексеевне это было безразлично – ведь и она сама, и Любочка стояли на пороге славы. И опять Галина Алексеевна почувствовала не обиду, а тихое злорадство. Да еще, пожалуй, легкую досаду на то, что бабка, кочерга ржавая, ее триумфа уже не увидит и никогда не будет стоять в ряду поклонников на беломраморной лестнице, по которой скоро сойдет великолепная Любочка в белом платье, цветах и брильянтах.
Похороны и поминки справили тихо, безлюдно. В наследство из всего бабкиного добра взяла Галина Алексеевна пару пуховых платков (которые сама же бабке и посылала) и неполный набор столового серебра, еще дореволюционный. Хватились Любочкиных фотографий, но не нашли (растерзала их бабка в ярости, когда последнее письмо от Галины Алексеевны получила, и артрит не помешал). Зато отыскался на антресолях целый склад побелевшего от времени шоколада.
Шоколад отнесли на помойку, квартиру со всей остальной рухлядью перепоручили участковому и наутро уехали из Слюдянки в Иркутск, откуда вечером, в двадцать три ноль-ноль, отбывал пассажирский поезд до Красноярска.
Разумеется, Галина Алексеевна предпочла бы посмотреть мосфильмовскую картину в компании односельчан, в родном клубе – она бы тогда могла сидеть в первом ряду, обязательно в новой каракулевой шубе, в норковой шапке, что подарил на позапрошлый Новый год Петр Василич, и наслаждаться благоговейным шепотом в задних рядах, как только ее Любочка, прекрасная, несмотря на скромные одежды, появится на экране крупным планом. Галина Алексеевна даже не обернулась бы – вот еще! Зато потом, после фильма, она бы с достоинством английской королевы прошествовала к выходу, односельчане расступались бы и завидовали в голос. Но вот же чертова бабка, и тут подгадила! Картину в клубе первый раз показывали именно сегодня вечером, а Галине Алексеевне предстояло маяться на иркутском вокзале, в ожидании обратного поезда сидеть на тощих чемоданах в выстуженном сибирскими сквозняками зале ожидания.
Сходили в буфет и взяли по комплексному обеду. Галина Алексеевна была явно не в духе. Заставила Любочку доесть жидкий столовский борщ до последней картофелины, чего не делала, наверное, с тех пор, как Любочка пошла в школу, поскандалила с официанткой за резиновое мясо и черствый хлеб, раскраснелась, разнервничалась; тут же, неудачно глотнув, подавилась компотом, зашлась в кашле и даже на Петра Василича шумнула, когда он ей, облегчения ради, попытался меж лопаток кулаком постучать. Петр Василич за пятнадцать совместных лет изучил свою прекрасную половину на «отлично», а потому, выйдя из буфета как бы по малой нужде, отправился вовсе не в туалет, а в справочное бюро, где и выяснил у милой озябшей девушки, что фильм «Хозяин тайги» в Иркутске все еще идет – семнадцать тридцать, кинотеатр «Гигант», Карла Маркса, 15, добираться на первом трамвае.
Любочка ехала в трамвае впервые. За окнами уже смеркалось, зажигались фонари, яркие, словно елочные гирлянды; веселые искры – синие и оранжевые – бежали по снегу вслед за светящимся, гремящим во весь голос трамваем, кондукторша звонко зазывала безбилетников, и от этого на душе у Любочки было светло и радостно. Она горячо подышала на стекло, оттаяла себе глазок в ледяной корке и теперь с жадным любопытством рассматривала диво дивное – всамделишный большой город. Дома – огромные, трех-, а то и четырехэтажные – подмигивали ей вечерними огнями, в первых этажах светились богато убранные витрины магазинов и кафе, заснеженные деревья густо штриховали снег на тротуарах. Тени их были таинственны и странны, гром трамвая – весел, и Любочке казалось, что давно придуманная в мельчайших подробностях мраморная лестница волшебным образом возникнет прямо сейчас – у входа в кинотеатр «Гигант». Да и Галина Алексеевна немного повеселела.
Глава 6
Билеты, разумеется, взяли в первый ряд. Петр Василич и Любочка, хоть и пребывали в ожидании кульминации (т. е. массовки № 2), фильм смотрели все-таки внимательно и с удовольствием. Когда в первой массовочной сцене сельчане вперемежку с актерами полезли через борт грузовика, Любочка очень смеялась и толкала отчима в бок, пальцем тыкая в сторону мелькнувших и исчезнувших одноклассников – Вовки Цветкова и Лёньки Сидорова. Не беда, что они были к камере спиной – она бы их где хочешь по спинам узнала. Потом Любочка за Нюрку переживала, что приходится той за нелюбимого бригадира идти замуж. А еще было почему-то страх как интересно, кто же на самом-то деле сельпо обокрал, хотя она это еще во время съемок знала прекрасно. А вот Галине Алексеевне не терпелось. Ерзала и вертелась Галина Алексеевна на стуле, словно ее на лопате в печь пихали, и даже рукой в нетерпении перед экраном вращала – быстрее, мол, крутите свое кино, не задерживайте. Разок на нее из задних рядов зашикали даже.
Кажется, фильм длился целую вечность. Но вот настал долгожданный момент, когда глазам публики должна была во всей красе явиться Любочка. Милиционер (медленно, ах как медленно!) клеймил ушлого бригадира Рябого, потом (медленно, ну как же медленно!) велел сажать бандитов «на одну холку», потом (медленно, медленно, медленно, черт ее подери!) лошадь трогалась с места и шагала по большаку… а потом вдруг в кадр вплыла лодка, зазвучало: «Я вернусь домой на закате дня…», густо зазеленел невнятный сибирский пейзаж. Прошел по дороге одинокий Золотухин, прокатилась по лесу неторопливая телега. И вот уже милиционер спал, усталый, так и не испив молока, тянулся по Мане-реке бесконечный сплав (вид сверху). А потом, на фоне очередного пейзажа, из одной точки стала прорастать зловещая красно-рыжая надпись «КОНЕЦ ФИЛЬМА». И всё! И (Как же так!? Не может этого быть!) никакой Любочки…
«Невозможно! Это ошибка, ошибка!» – вопияло все в Галине Алексеевне, оцепеневшей на стуле. Вот и квитанция об оплате одного съемочного дня, три пятьдесят, с подписью и печатью, который месяц хранилась в паспорте, за обложкой. Невозможно, невозможно! Меж тем никакой ошибки не было. По первоначальной режиссерской задумке, действительно, должны были провезти бандитов по селу, и сельчане, действительно, должны были стоять на обочине и молча смотреть с укоризною – крупным планом. Так бы все и было, наверное, если б не Любочка. Бьющее в глаза сходство с Нюркой-Пырьевой безнадежно сгубило сцену. Пришлось вырезать все, остался лишь жалкий начальный обрубок.
Галина Алексеевна была, что называется, убита наповал. Она не помнила, как вышла из кинотеатра и как садилась в обратный трамвай. «Как же так! – кричала Галина Алексеевна мысленно. – Как же так!?» Потом стала понемногу приходить в себя.
Она отыскала себя на заднем сиденье трамвая, бегущего от «Гиганта» прочь, в сторону вокзала, рядом обнаружила всхлипывающую Любочку и растерянного Петра Василича, который метался и не знал, бедненький, за кем ему ухаживать, за женой или за падчерицей, а впереди – горожан, обыкновенных трамвайных пассажиров, которые преспокойно ехали по своим делам, не оборачиваясь, потому что не знали, что прямо за ними на заднем сиденье скромно едет будущая мировая знаменитость, самая великая артистка на свете – Любочка.
Мало-помалу Галина Алексеевна вновь обрела способность выстраивать в голове логические цепочки – сначала совсем простенькие, потом все более сложные. Ее перегруженная, воспаленная мысль двигалась от постепенного понимания: «все кончено» – к той критической отметке, за которой рождалось ощущение катастрофы; Галина Алексеевна уже не удивлялась, отчего всхлипывает Любочка, и знала, почему пассажиры иркутского трамвая № 1 не оглядываются на нее, такую ослепительную. И не оглянутся, уже никогда не оглянутся. Ни-ког-да. А следом пришло самое страшное понимание – Слюдянка. Бабка. Городская квартира. Бабка мертва, ключи от городской квартиры в Слюдянке участковый милиционер спрятал в широкий карман шинели, и они (бултых) стремительно пошли на дно… Проклинаю… Бабка написала тогда одно лишь слово: «Проклинаю!». И Любочки не было. Она ведь должна, должна была быть, но ее не было. Потому что бабка написала «проклинаю», прокляла, не пожалела единственную правнучку и ее, Галину Алексеевну, потому что… О Господи! Она ведь сама, сама во всем виновата, зачем она все ей высказала тогда, зачем писала, зачем ругала проклятую бабку, зачем, зачем рассказала старой ведьме про кино?! И вот теперь Любочки не было, не было, не было в кадре! Какая же она, Галина Алексеевна, все-таки дура! Это старая ведьма всё подстроила, всё! Жизнь теперь сломана – Любочкина молодая жизнь сломана из-за одного неосторожного слова! Как же это могло случиться с ними – с ней, с Галиной Алексеевной, всегда такой рассудительной и осторожной, с ней, которая Любочкиного будущего ради готова была ползти на коленях куда и за кем угодно, лишь бы девочка была счастлива и богата?! Нет, это совершенно невозможно. Невозможно, невозможно!
Тут Галина Алексеевна почувствовала резкую боль в груди, посерела лицом, и без того бледным, стала медленно сползать с сиденья к ногам мужа и потеряла сознание. Она уже не слышала ни переполоха среди пассажиров, ни перепуганного визга кондукторши, совсем еще девчонки, ни истошного вопля Петра Василича: «Кто-нибудь! Помогите же! Помогите!», ни воя «скорой помощи».
В себя Галина Алексеевна пришла только поздно вечером, после некоторого количества капельниц и уколов. Билеты на Красноярск к тому времени благополучно пропали, отправлена была с главпочтамта телеграмма директору леспромхоза Михалычу – с сообщением о непредвиденной задержке и с просьбой прислать до востребования денег, были уже выбиты (с огромным трудом) два места в гостинице «Горняк» для командировочных, куплены были (с трудом титаническим) необходимые лекарства. Пока Петр Василич все устраивал, Любочка тихонечко всхлипывала в уголке гулкого голого больничного коридора, ей было холодно и страшно и ужасно хотелось к маме, а мама была и здесь, и не здесь, а где-то за белыми дверями, за одной из этих одинаковых белых дверей. Только Любочка не знала, за какой, и от этого становилось еще страшнее. Со страху ли, с устатку, но постепенно девочка заснула на шатком больничном стуле, и снился ей длинный, липкий, многосложный кошмар, из которого, проснувшись, помнила она только мерзлую разверстую могилу в Слюдянке, поверх которой гуляла колючая белая поземка, да мертвую бабку в гробу – поджатые губы и голова с кулачок.
Потом вернулся папа с лекарствами и пропуском в гостиницу. Тут же, из-под земли словно, выросла перед ним накрахмаленная медсестричка с радостной новостью: «Галина Алексеевна пришла в себя, опасность миновала».
Кошмар кончился.
Галина Алексеевна провела в больнице три дня. Это было, по словам врача, не обязательно, а так, на всякий пожарный. Ничего страшного с Галиной Алексеевной не произошло – ни инфаркта, ни даже микроинфаркта, просто сильный сердечный приступ. С кем не бывает? Нервы расшалились, просто нервы, от них, проклятых, все болезни, да и возраст дал о себе знать, все-таки за сорок, не молоденькая. Галина Алексеевна в больнице оставаться не хотела, собиралась отказную написать, но Петр Василич уговорил поберечься и отдохнуть, оправиться от пережитого потрясения, и она осталась. Медсестры Галину Алексеевну жалели очень, особенно пожилые. Шептались меж собою:
– Это ж надо, по бабке древней так убиваться!
– Добрая, должно быть, женщина.
– Сердешная… Сердобольная…
Галина же Алексеевна при любом упоминании о бабкиной смерти влажнела глазами и отворачивалась к стене.
Тем временем Любочка и Петр Василич покоряли город.
Всё-всё понравилось Любочке в большом городе: и просторный гостиничный номер, выходящий окнами на улицу Ленина, и галантные командировочные, коих отгонял Петр Василич от девочки единым строгим взглядом, и удобства «на этаже», которые были все-таки лучше, чем студеный деревянный скворечник во дворе и чем собственная баня, по слухам – лучшая на селе, на самом же деле темная и угарная; она влюбилась в звенящие трамваи, в медлительные снегоочистители, в утренних сумерках гудевшие под окнами, в столовую самообслуживания, в горячие пончики с лотка и в кафе-мороженое, куда отвел ее Петр Василич утром, чтобы утешить. Но сильнее всего влюбилась в сверкающие глазастые витрины, в нарядные манекены и переливающиеся неоновые вывески на полнеба.
С самого раннего утра и до часа посещений Петр Василич и Любочка бродили по просторным центральным улицам или катались по городу на трамвае. Ни одного магазина не пропустила Любочка за три дня в настоящем большом городе – ей хотелось сразу всего на свете. Благо Михалыч на деньги не поскупился. Больше того, не в долг прислал, а командировку оформил, как положено настоящему мужику. Хотели в театр сходить, в драматический или хоть в ТЮЗ, да всё как-то некогда было: до обеда – прогулка, после – центральный рынок, с пяти до восьми – к маме в больницу. А на третий день Галину Алексеевну выписали, и семья все тем же одиннадцатичасовым поездом отправилась домой.
Когда поезд тронулся, Любочка еще долго стояла у окна напротив своего купе и с восторгом смотрела на удаляющиеся городские огни. Купе было завалено свертками и коробками – босоножки, духи, шампуни, кофточки, бусики, конфеты. Огни постепенно отдалялись и один за другим гасли, уступая место мрачной стене непроходимого заснеженного леса, вползающего на сопки навстречу озябшей серебряной луне, и тогда Любочка поклялась вернуться – обязательно, во что бы то ни стало. От ее цепких молодых глаз не укрылось здание Иркутского театрального училища – так удачно, почти у самого рынка, – и Любочка думала: «Погодите у меня! Я вам еще покажу! Вот закончу школу и поеду поступать в артистки! Посмотрите тогда!».
Поезд уносился от Иркутска дальше и дальше, а она все стояла у окна, и ее красивое злое отражение двоилось в немытых вагонных стеклах.
Глава 7
На следующее лето Любочка в театральное училище поступать не стала – было ей очень некогда, она выходила замуж.
А дело было вот как. Однажды, светлым-пресветлым днем, в самом конце мая, великолепная Любочка, облаченная в великолепное же летнее пальто, прибывшее в Выезжий Лог из Красноярска (а в Красноярск аж из Ленинграда – на зависть всем односельчанкам), пересекала пятачок напротив сельпо. Она изящно перепрыгивала через малые лужицы, балансируя в воздухе двумя авоськами, и одна из них являла миру муку, ячку и макароны, а другая – хлеб и колбасу. В лакированных сапожках с пряжкой отражалось яростное весеннее солнце; солнце путалось в распущенных черных кудрях, струящихся по плечам и по спине, алели после душного сельпо Любочкины щечки, пальто было распахнуто навстречу свежему воздуху. Любочка скакала через лужи и улыбалась – своей красоте, и молодости, и хорошему дню, и будущему лету, как вдруг на пятачок влетела полуторка и, едва не окатив Любочку грязью, встала как вкопанная. Тут же из кузова на обочину выброшен был довольно тощий линялый рюкзак, а за ним, прямо Любочке под ноги, спрыгнул и его хозяин.
Он выглядел странно – вместо обычных об эту пору резиновых сапог были на нем измурзанные городские ботинки, а расстегнутый пиджак явно составлял пару брюкам. Брюки тоже были странные, со стрелками, а стрелки эти словно кто-то по линейке прочертил. Впрочем, приезжий был молод и достаточно красив, поэтому Любочка где остановилась, напуганная подлетевшей полуторкой, там и стояла, беззастенчиво рассматривая незнакомца. А незнакомец… незнакомец был ослеплен прекрасным видением, обворожительным ангелом, балансирующим на берегу лужи при помощи двух авосек, трепещущих, словно крыла. Так они стояли и смотрели друг на друга – минуту, а может быть, пять минут. Любочка очнулась первой, и смутилась, и, низко опустив голову, попыталась обойти незнакомца, но он не дал.
– Девушка, – говорит, – ангел! Подождите, не бросайте меня вот так, на произвол судьбы! Милая девушка!
Любочка перепугалась уже не на шутку и была готова бежать, но он опять остановил, поймал за рукав.
– Да вы не бойтесь, – говорит, – я же пошутил просто. Не подскажете, где здесь Прохоровы живут, Макар Иваныч? Я позавчера должен был приехать, да припоздал. Зачет завалил, знаете ли. А теперь вот и не знаю, куда идти. Мы же с Юркой должны были вместе приехать. Вы ведь местная? Вы тогда Юрку наверняка знаете. Знаете? Сын Макар Иваныча, младший. – Любочка, успокоившись, часто закивала. – Мы с ним в педагогическом вместе учимся, на математике. Он меня и позвал – подработать. На сплаве. А я вот опоздал. И предупредить – никак. Юрка меня уже и не ждет, наверное.
– Так вы из Иркутска? – обрадовалась Любочка. – Я туда тоже скоро учиться поеду. В театральное училище. Сразу после выпускного поеду.
Незнакомец окинул Любочку восторженным взглядом:
– Богиня! Настоящая богиня! Вы так прекрасны, прекрасная незнакомка, что иркутская публика тут же бросится к вашим ногам, обещаю!
Польщенная Любочка заулыбалась. Это было тут же воспринято незнакомцем как добрый знак, и он (к чему резину тянуть) представился:
– Гербер.
– Чего? – неинтеллигентно переспросила Любочка.
– Гер-бер. Это значит «Герой Берлина». Папа, знаете ли, воевал. И мама воевала. Вместе воевали. И я, представьте себе, родился прямо в День Победы. Мама в тот момент находилась, естественно, в тылу, в роддоме. А папа – в Берлине. И она хотела сделать папе приятное. Видите, как на самом деле все просто! А вас? О прекрасная незнакомка, как зовут вас?
– Люба.
– Люба? Значит, Любовь… Сама Любовь – первое, что встретилось мне в этом медвежьем углу. Вам не кажется, что это судьба?
Любочка снова засмущалась и собралась было спасаться бегством, но Гербер, человек все-таки достаточно взрослый, городской к тому же, этот порыв быстро вычислил и, от греха подальше, тему сменил.
– Милая, добрая Любочка, – говорит, – я здесь один как перст, я без вас пропаду. Не будете ли вы так любезны, не укажете ли путь к дому уважаемого человека – Прохорова Макара Ивановича? – а сам тощий свой рюкзачонко на спину приладил и авоськи у Любочки отобрал. – Негоже такой очаровательной леди, будущей знаменитой актрисе, носить нелепые авоськи. Ну так что, поможете? Проводите меня?
Любочка молчала. Этот странный Гербер вел себя вовсе не так, как сельские ребята, и вообще он был на них совсем не похож, поэтому она совершенно растерялась.
– Конечно, если вы торопитесь, милая девушка, я не посмею вас задерживать! – продолжал Гербер. – Но тогда смилостивьтесь, позвольте мне проводить вас, позвольте избавить от гадких этих авосек!
Любочка пожала плечами.
– Значит, договорились. Я вас, Любочка, провожу, а вы мне потом дорогу покажете.
И, видя смущение и недоверие девушки, добавил:
– Да вы не бойтесь меня, не обращайте внимания. Просто у меня такая манера выражаться. Мама говорит, что я читаю слишком много, вот и несу потом околесицу всякую. Когда я помладше был, она у меня книжки отбирала. А я все равно читал – ночью, под одеялом. С фонариком. Джека Лондона очень любил, Жюля Верна, Конан Дойля. А вы? Вы в детстве любили читать о приключениях?
– Да нет, наверное… – Любочка опять пожала плечами. – Я больше сказки любила. Про Золушку. Пойдемте. Прохоровы от нас всего-то через дом живут, соседи.
Они шагали по раскисшей майской улице вверх, наступая на собственные тени, и тень Любочки вела себя скромно, даже немножечко зажато, а тень Гербера всю дорогу размахивала свободной правой рукой; в занятой левой подпрыгивали авоськи с продуктами. Уже почти дошли до Любочкиного дома, когда из переулка выскочили на них внезапно четверо подвыпивших местных – праздношатающиеся дружки Миролетова, которых вот-вот должны были забрать в армию, – такая же шпана и хулиганье.
– Эй, паря! – начали они с места в карьер. – Топай сюда, сучок городской, разговор есть.
Любочка перепугалась – эти четверо были на селе самые задиристые (не считая, конечно, самого Миролетова, которого, по счастью, забрали в армию еще в прошлом году). Ну что мог сделать городской любитель Джека Лондона против них четверых?!
– Ребята, не надо! – взмолилась Любочка. – Он к Макар Иванычу приехал, Юркин друг!
– Молчи, сучка! Не успел Миролетов в армию, как ты с чужими шляться?! – взревел Васька Стрелков (самый здоровый был в компании бугай после Миролетова и ему первый друг).
– Сударыня, не беспокойтесь за меня! – успокоил Гербер. Он передал онемевшей от ужаса Любочке обе авоськи, сбросил на траву рюкзачок, снял и убрал во внутренний карман пиджака часы, пиджак аккуратно сложил поверх рюкзака. – Я к вашим услугам, господа! – сказал и преспокойно двинулся в сторону разъяренной компании, на ходу засучивая рукава рубахи.
Дружки Миролетова рванулись навстречу с криком и ругательствами, Любочка зажмурилась и отвернулась к забору, чтобы ничего не видеть. В ушах звенело, кто-то застонал, кто-то взвыл от боли; руки у Любочки дрожали, сердце подскакивало бешено, и хотелось провалиться на месте.
Шум потасовки неожиданно быстро утих, но Любочка еще некоторое время стояла, зажмурившись, и боялась открыть глаза. А когда решилась и открыла, глазам ее предстала странная картина. Дружки Миролетова все как один корчились в пыли, держась кто за что, а у Васьки из носа ручьем хлестала неправдоподобно красная кровь, и капли густо кропили широкий ворот серого в полоску свитера.
– Ну, сучок, мы тебя еще встретим! – выдавил Васька, на четвереньках отползая к забору, и выругался.
Герберу, конечно, тоже досталось порядком. Правый глаз заплыл, губа была разбита, рукав рубахи оторвался и грязной тряпкой повис на локте, брюки со стрелками были густо изваляны в пыли. Но все-таки он крепко держался на ногах. Он возвращался к Любочке, прихрамывая, улыбаясь разбитыми губами, и она глазам своим не верила. Потому что… потому что так не бывает!
А Гербер подошел как ни в чем не бывало, нацепил часы, надел пиджак, обтряхнул запачканные брюки, подхватил рюкзак и авоськи и говорит:
– Ну что, пойдемте? О чем я вам рассказывал, не напомните?
Ошеломленная Любочка молчала. Она стояла и недоуменно смотрела на побитых ребят, которые стали потихонечку, придерживаясь за забор, подниматься на ноги.
– Ах, сударыня, вы удивлены? – улыбнулся Гербер. – Увы, и здесь нет никакого чуда. На моей стороне, милая Любочка, стаж и опыт. С десяти лет занимаюсь боксом, кандидат в мастера. К тому же я левша, а это, как показывает практика, вносит в случайную драку элемент неожиданности. В сущности, вы стали свидетельницей банального избиения младенцев. Тем более что они оскорбили даму.
До Прохоровых дошли в молчании, и к концу этого короткого пути Любочка уже чувствовала себя влюбленной по самые уши, а Гербер, понятное дело, казался ей эдаким принцем на белом скакуне. Ей и в школе еще нравилось, чтобы мальчики из-за нее дрались, но чтобы вот так, один против четверых… и даже Ваську Стрелкова уложил… Не зря, не зря родители назвали его Героем Берлина!
Дома у Прохоровых, разумеется, никого не оказалось. Чего бы им делать дома в четыре часа дня в среду? Люди все взрослые, работающие. Даже младший Юрка, как с сессии приехал, на следующий же день в леспромхоз подвизался. Вот и оказались Любочка с Гербером перед висячим замком. Еще и Тузик, паразит старый, облаял на всю улицу.
Любочка, хоть виду старалась не подавать, ужасно обрадовалась отсутствию соседей и сразу Гербера к себе пригласила: умыться, почиститься, ссадины обработать. Ну и хоть чаю попить, с дороги-то. По счастью, Галина Алексеевна и Петр Василич тоже на работе были, так что – Любочка это чувствовала – все сейчас было в ее руках.
Урок, преподнесенный некогда молодым осветителем с Мосфильма, не прошел для Любочки даром. Она, тискаясь с Миролетовым по окрестным кустам и лавочкам, ни на минуту не забывала о своем высоком предназначении. И жалела, как же она жалела об упущенной возможности, как кляла себя теперь, в полных семнадцать лет! Как манила ее неизвестная и недостижимая (пока) Москва-столица! Потому и не давала никому, хоть от ухажеров прохода не было, – верила свято, что судьба к ней, великолепной Любочке, благосклонна, что обязательно подарит еще один шанс, и тут уж главное не зевать, не упускать, а держаться обеими руками. Конечно, поступить в театральное училище было бы здорово, но ведь это надо было еще готовиться, монолог зубрить, стихи дурацкие декламировать, потом учиться почти четыре года. За это время состаришься, чего доброго. Поэтому некий предполагаемый принц вечно маячил фоном, имелся в виду. А тут Гербер. Симпатичный, городской, студент. К нему, ей-богу, стоило присмотреться повнимательнее.
И Любочка присматривалась. Присматривалась, поливая из ковшика на разбитые сильные руки, присматривалась, нежно прикладывая к ранам ватку, смоченную перекисью водорода, легонько дула, чтобы не щипало, пришептывала, точно маленькому, улыбалась самой великолепной своей улыбкой, тщательно отрепетированной перед зеркалом за последние три года, потом присматривалась, пришивая обратно оторванный рукав, поила чаем с фирменными ватрушками Галины Алексеевны, которые на всякий случай выдала за свои. Внимательно присматривалась, а еще внимательнее слушала.
– Ах, Любочка, вы ангел, настоящий ангел! – восклицал подтаявший Гербер и целовал ее ловкие пальчики, осторожно, точно драгоценность какую, поднося их к разбитым губам. И рассказывал, рассказывал.
Через каких-нибудь полчаса Любочка узнала все, что хотела: бабушка – коренная ленинградка, эвакуация, Иркутск, учительница младших классов, умерла в прошлом году весной; родители – потомственные преподаватели, Новосибирский университет, папа – математика, кандидат наук, мама – биология, пишет диссертацию, четыре комнаты в центре города. Сам – перешел на четвертый курс вечернего, преподает математику в пятых-седьмых классах, армию давно отслужил. К бабушке в Иркутск сбежал от предков, не хотел учиться у папы. Теперь живет один. Вообще один! Вот повезло-то!
Все это, по мнению Любочки, было очень и очень неплохо. Конечно, она и без того влюбилась без памяти сразу после драки, но все-таки некоторые моменты на всякий случай уточняла, ее так мама научила.
Гербер, в свою очередь, тоже изучал Любочку. Сразу после ножек и глазок ему больше всего понравились ватрушки. Он приврал, конечно, для красного словца – он всегда так делал, когда знакомился с новой девушкой. И бабушка, царство ей небесное, была никакая не ленинградка, и папа – не кандидат наук, а рядовой преподаватель, и мама о диссертации отродясь не помышляла, а вообще в учебной части методистом работала. Квартира новосибирская, точно, была, в центре, только не четырех-, а двухкомнатная, да и сам Гербер жил вовсе не в Иркутске, а в пригороде, в таком же примерно сельском доме, в городе же учился и работал.
Гербер не стал особенно распространяться, почему отправился на учебу именно в Иркутск. Дело-то было вовсе не в свободе и самостоятельности, а в подготовке. Новосибирские учебные заведения по сравнению с иркутскими требовали куда более серьезного уровня. Впрочем, разве Любочка могла проверить, врет он или нет? Эта прелестная сельская девочка слушала так внимательно, обхаживала так нежно, что было просто грех не приврать. Городские знакомки Гербера только смеялись над ним, а всерьез никогда не принимали, почти никого не убеждала его романтическая болтовня. А ему-то хотелось выглядеть добрым молодцем. И тут вдруг – такая удача. И драка эта пришлась очень кстати. И вообще, не со зла он врал и не из умысла какого, просто его еще с детства тянуло к украшательству, ко вселенской гармонии, оттого он беззастенчиво редактировал «некрасивости» собственной жизни при помощи вполне безобидного вранья. Это ведь не преступление.
Любочка совершенно его покорила – никто и никогда не был к нему так внимателен. Она (вот чудо!) без всяких просьб с его стороны взялась выстирать только что зашитую рубаху, всю вывалянную в грязи и запятнанную кровью, и справилась с этой задачей блестяще. Рубаха, ярко-голубая, словно кусочек весеннего неба, теперь сушилась напротив печки, а сам Гербер, голый по пояс, прихлебывал из огромной чашки ароматнейший чай со смородиновым листом и одним глазом наблюдал за прекрасной хозяюшкой, а ко второму, подбитому, прикладывал холодное фарфоровое блюдце.
Любочка потихоньку посматривала на часы и уже начинала нервничать. Петр Василич должен сегодня вернуться совсем поздно, а вот Галина Алексеевна – через полтора часа всего. Нужно было что-то делать. Любочка очень хорошо помнила и половинку луны над Маной-рекой, и детский свой, неуместный испуг, и темный силуэт матери в проеме двери: «Ох и дура ты у меня, ох и дура!». Нет, Любочка больше не хотела быть дурой, никогда!
Сначала на ум пришел небезызвестный сенной сарай, но Любочка вовремя опомнилась: первый мужчина должен обязательно видеть, что он – первый, так мама всегда говорила, а что он там увидит, на сене-то? Нет, для этого нужно было что-нибудь особенное: белые простыни, светлое покрывало. Потому она после чая повела Гербера к себе в комнату, как бы смотреть коллекцию артистов.
– А вы видели кино «Хозяин тайги»? – Любочка сидела на постели рядом с Гербером, невзначай прижимаясь к его голому плечу, и ее медленные тонкие пальцы лениво перебирали кинозвезд в стоящей на коленях жестянке из-под печенья.
– Нет, увы. Некогда мне по кино расхаживать, милая Любочка. С детьми знаете как сложно? Впрочем, вы ведь и сами совсем недавно окончили школу, кажется?
– Да, в этом году заканчиваю, экзамены еще будут, – потупилась Любочка и тут же перевела разговор обратно на кино: – А вы знаете, ведь этот фильм здесь снимался, честное слово!
– Да? Не может быть! – старательно удивился Гербер, хотя от друга Юрки прекрасно знал все подробности съемок.
Любочка, воодушевленная его незнанием, продолжала:
– А ведь я тоже немножечко снималась тогда. В массовке.
– Ничего себе! – опять старательно удивился Гербер. – Впрочем, тут нет ничего удивительного. Вы прекрасны, Любочка! Кто-нибудь когда-нибудь говорил вам, как вы прекрасны?
– Ну, были там всякие, – отмахнулась Любочка. – Но это так, детство. А меня, между прочим, сам Высоцкий тогда, на съемках, похвалил, честное слово! – сказала и для пущей убедительности повертела перед Гербером портретом Владимира Семеновича.
– Надо же! – воскликнул Гербер, и его израненная рука невзначай съехала Любочке на коленку.
– Я вас не обма-аны-ываю, – выдохнула Любочка и едва не захлебнулась собственными словами. Внутри у нее все потеплело, вытянулось в струнку, а сердце поскакало галопом и ладони сделались влажными.
– Я вам верю, Любочка, я вам бесконечно верю! – горячо прошептал Гербер, свободной рукой обнимая Любочку за талию и припадая к ее полураскрытому влажному ротику разбитыми в неравном бою губами. Жестянка грянулась об пол и, теряя фотографии, покатилась под кровать. Последним, что увидела обмякшая Любочка, опрокидываясь на спину, был белый двурогий будильник. До прихода Галины Алексеевны оставалось от силы полчаса – самое то, что нужно. Конец бесплатного ознакомительного фрагмента.
Страницы: 1, 2, 3
|
|