Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Изюм из булки. Том 1

ModernLib.Net / Юмористическая проза / Виктор Шендерович / Изюм из булки. Том 1 - Чтение (Ознакомительный отрывок) (стр. 4)
Автор: Виктор Шендерович
Жанр: Юмористическая проза

 

 


Бейрут нашли в Троицком переулке – там были такие развалины, что никаких бомбежек не надо. Подожгли пару дымовых шашек, вот тебе и Бейрут!

Палестинских беженцев подешевле набрали в Институте культуры, и в ясный весенний день, за три рубля, я несколько раз сбегал из дымящихся развалин на тротуар, а народная артистка Касаткина за моей спиной раз за разом принимала смерть от израильской военщины.

Израильской военщиной были несколько здоровенных грузин, найденных ассистентами режиссера там же, в Институте культуры. И в целом тоже – очень правдивое получилось кино…

Не стрелять!

К концу семидесятых табаковская студия была на первом пике популярности: барыги в подворотне продавали бумажки-пропуски на наши дипломные спектакли – по пять рублей!

Табаков мечтал сделать из курса театр, он нажимал на все рычаги, и в один прекрасный день в студийном подвале появился министр культуры Петр Нилович Демичев.

Его появлению предшествовали изменения в пейзаже. С утра все подъезды к улице Чаплыгина были перекрыты, а к обеду пожаловала демичевская охрана. (От кого, кроме Суслова с Андроповым, нужно было охранять Петра Ниловича – ума не приложу, но ему полагалось.)

Детинушки из «девятки» оккупировали наш подвал – залезали под стулья, копались в вентиляции, обшарили склад декораций… Их было человек, кажется, шесть или семь.

Один сразу прошел в комнату, отведенную для отдыха товарища Демичева, и начал доводить ее до кремлевских кондиций: протер зеркала, постелил белоснежную скатерть; ближе к вечеру в эту комнату доставили чемоданчик-холодильник с водой и фруктами; каждый персик был обернут в отдельную салфеточку. Я видел этот коммунизм своими глазами.

На случай, если товарищ Демичев, не выходя из подвала, пожелает поговорить с товарищами по строительству св. будущего, человек в штатском что-то сделал с нашим телефоном, и телефон начал разговаривать самостоятельно. А именно: когда студент Леша (ныне заслуженный артист России Алексей Якубов) снял трубку, чтобы позвонить домой, трубка неприязненным мужским голосом велела себя положить и больше не трогать.

Старшим среди охранников был здоровенный и, надо сказать, обаятельный дядька монголоидного типа. Его-то режиссер спектакля Константин Райкин и начал готовить к особенностям предстоящего зрелища (а играть мы должны были «Маугли»).

– Они побегут прямо на зал, и в этот момент начнет гаснуть свет, – предупреждал Райкин. – Не стреляйте в них, пожалуйста. Потом над головами пролетит полуголый на канате – это тоже не покушение…

Дядька кивал, улыбаясь.

Потом начали собираться зрители. Кроме Петра Ниловича и его партийной шарашки, случайных людей в тот вечер в зале не было – только мамы-папы, родственники и друзья. Дрознин, стоя в дверях, каждого входящего представлял дядьке-охраннику персонально. Дошло до драматурга Малягина, чью пьесу мы в ту пору репетировали.

– Это наш автор, – сказал Дрознин.

– Киплинг? Проходи.

Так и не понял: шутил охранник или нет?

Ближе к спектаклю люди в штатском активизировались и по очереди заглянули в женскую гримерную. Потом они разошлись по своим точкам: один остался во дворе, другой за кулисами, – а вот третий…

Этот Третий, со своим перешибленным носом и оловянными глазами, впечатление производил, прямо сказать, жутковатое. Сел он по центру в первом ряду, и я сразу понял, что он будет охранять товарища Демичева – от меня.

Я уже упоминал одно драматическое обстоятельство моей биографии: из-за скромного роста во всех массовых мизансценах я находился впереди. И вот, медленно подняв глаза, чтобы вместе с другими волками-студийцами через секунду рвануться на зрителей, я наткнулся на оловянные глаза бойца из «девятки». В них стояла полная боевая готовность.

Нас разделяло три метра. За спиной бойца сидел Демичев.

Я успел вспомнить, что Райкин предупреждал о «волчьей атаке» начальника охраны, но предупредил ли тот – этого? Я понял, что сейчас выясню это опытным путем. Я успел увидеть полные симметричного ужаса глаза Леши Якубова, и всей стаей мы рванули на члена Политбюро.

До сих пор не понимаю, как выжил.

На дворе стоял восьмидесятый год. Мы хотели славы и свободы, мы выли волками и скакали обезьянами. В темноте зрительного зала, в третьем ряду, поблескивали очки Петра Ниловича Демичева, министра культуры с химическим образованием.

Театр Табакову дали, но это случилось только через семь лет, уже совсем в другой эпохе…

Хьюм и Джессика

…А однажды в «Табакерку», и тоже на «Маугли», пришли Джессика Тенди и Хьюм Кронин, знаменитая бродвейская пара.

Ромео и Джульетту они играли чуть ли не до войны, а на гастроли в СССР приехали в 1980-м, и одно это уже выдавало в них некоторую оторванность от политических реалий.

Пожилым бродвейцам наш спектакль очень понравился. Маленькая Джессика, прослезившись, говорила, что хочет снова быть молодой и играть вместе с нами; Хьюм, высокий жилистый старикан, оказался человеком гораздо более практичным.

Он сказал, что все это покупает.

При этих словах г-н Кронин обвел пальцем пространство нашей студии – со всем реквизитом, студийцами и самим Табаковым.

Засим г-н Кронин конкретизировал предложение: переезд в Америку, год на Бродвее, тур по Европе… А на дворе стоял восьмидесятый год: «афган», бойкот Московской Олимпиады и советские ВВС уже готовятся сбивать корейские авиалайнеры…

Олег Табаков, человек, значительно менее оторванный от этих реалий, мягко заметил бродвейскому мечтателю, что предвидит сложности с выездом такого количества советских студентов на ПМЖ в Соединенные Штаты Америки…

Хьюм ответил:

– Никаких сложностей. С Госдепом я договорюсь!

Госдепартамент США, три ха-ха. Этот марсианин не знал, что такое «выездная комиссия»… Олег Табаков, как мог, ознакомил коллегу с обстановкой на шарике. Опечаленный политинформацией американец спросил, не может ли он сделать нам какой-нибудь подарок.

Табаков честно ответил: может.

Через несколько месяцев Олега Павловича пригласили в американское посольство и передали презент от г-на Кронина: роскошный звукооператорский пульт. Этот царский подарок служил студии многие годы.

Спустя почти двадцать лет Джессика получила «Оскара» за главную женскую роль в фильме «Шофер мисс Дейзи». Ей было уже за восемьдесят. Весть о ее смерти и смерти Хьюма (он умер совсем недавно, глубоким стариком) неожиданно сильно опечалила меня.

Хорошим людям жизнь к лицу…

Джинсы – быть!

Вместо года на Бродвее советская власть разрешила нам двухнедельные гастроли в Венгрии – низкий ей поклон!

В последних числах мая 1980 года я шагал по Будапешту – свободный, как перышко в небе. Мне нравился Будапешт, но еще больше нравилась нежданная свобода. Я брел, куда глаза глядят, и набрел на лавочку, в витрине которой штабелями лежали джинсы. Не сваренный в кастрюле подольский «самострок», а натуральный американский «левайс»!

Ровесники поймут мои чувства без лишних слов, а молодежи все равно не объяснить. Джинсы!

Я судорожно захлопал себя по карманам – все мои хилые форинты остались в гостинице. Сердце екнуло, но интеллект работал, как часы. Я подошел к ближайшему углу и записал название улицы. Я вернулся к джинсам и записал номер дома. Я идентифицировал место на карте – и рванул в отель.

Выбегая оттуда уже с форинтами в кармане, я столкнулся в дверях с Катариной, нашей переводчицей и гидом.

– О, Виктор! – обрадовалась она. – Как хорошо, что вы тут! Мы идем музеум: Эль Греко, Гойя…

Какой Эль Греко – «левайсы» штабелями!

Я, как мог, объяснил Катарине экстремальность ситуации.

– Джинсы – завтра, – ответила она.

И тут я Катарину напугал:

– Завтра может не быть.

– Почему не быть?

В глазах мадьярки мелькнула тревога. Может быть, я знаю что-то о планах Варшавского Договора? Почему завтра в Будапеште джинсам – не быть?

Но я не был похож на человека из Генштаба, и Катарина успокоилась.

– Быть! – уверенно сказала она. – Завтра джинсы – быть! А сейчас – музеум…

Репутация культурного юноши была мне дорога, и я сдался. И пошел я в музеум, и ходил вдоль этого Эль Греко, а на сердце скребли кошки, все думал: ох, не достанется… расхватают… закроют!

Но Катарина была права – джинсы «быть» в Венгрии и назавтра. На каждом углу и сколько хочешь. Я носил их лет пятнадцать.

Будапешт

Среди вещей, поразивших меня в той поездке, были пакеты молока и батоны хлеба, выставленные ночью перед дверями продуктовых магазинов для нужд припозднившихся мадьяр, – с чашечками для мелочи, стоящими рядом! Это был мираж коммунизма…

Поразили маленькие частные ресторанчики, работавшие по ночам. Мысль о том, что в девять вечера жизнь не прекращается, согревала душу несоветским теплом.

К хорошему привыкаешь быстро, и с жадностью мальчика, оторвавшегося от родителей, я перешел на полуночный режим. Моих форинтов хватало только на чашечку кофе и бутерброд, но понтов было немерено.

Однажды, часу в одиннадцатом вечера, я сидел в кафе, глядел на иллюминированный Дунай и марал бумагу – и вдруг очнулся от непривычной тишины. Я оглянулся: в кафе никого не было; полы были вымыты, и стулья стояли на столах ножками вверх. Стул стоял и под веревочкой, натянутой поперек входа. Две женщины, хозяйка заведения и официантка, негромко разговаривали у стойки.

Я вопросительно постучал по циферблату, и хозяйка виновато развела руками.

Кафе давно не работало! Они ждали – меня.

Я чуть не заплакал. В Москве уборщицы начинали махать вонючими тряпками перед носами посетителей за полчаса до закрытия…

«Короля играют придворные». В Будапеште, чуть ли не в первый раз в жизни, я подумал, что заслуживаю уважения, – просто так, самим фактом существования на белом свете.

Мои контакты с польской оппозицией

В ту пору мне было двадцать с небольшим, и у меня была девушка, и я ее любил, что не мешало мне хотеть всех ее подруг, а заодно и всех остальных девушек в метро и на улице. Темперамент, как сказал бы Маркс, входил в антагонистическое противоречие с воспитанием.

И воспитание побеждало (увы).

А было оно, признаться, довольно старорежимным: не то чтобы «взялся за руку – женись», но… В общем, нехитрая мысль о том, что котлеты бывают отдельно, настигла меня только на излете юности. И как раз в Будапеште.

Мы жили в Буде, в комсомольской гостинице, набитой соцлагерной молодежью. В один прекрасный вечер я танцевал на дискотеке с одной прекрасной пани, и очень скоро мы дотанцевались до ночного сквера возле Дуная. Был конец мая и всякое такое…

Главная удача заключалась в том, что пани ни слова не понимала по-русски, а я по-польски. Я не обязан был говорить про Тарковского и Любимова! На пальцах мы с девушкой выяснили, что завтра утром она уезжает в свой портовый Щецин, – и больше наши пальцы на подсчеты не отвлекались. С той ночи я знаю несколько польских слов – по-моему, самых главных…

Я возвращался в Москву, рефлексируя из последних сил. Мозги делали какие-то воспитательные усилия, но сердце не признавало вины. Я был поражен собственным бесчувствием и думал, что я, наверное, законченный негодяй. Но сердце было счастливо…

Через полгода пани написала мне письмо – на трогательном, корявеньком русском языке. Родители переслали это письмо в Забайкалье, куда, не видя другого применения, отправила меня Родина. Замполит Ярошенко тряс у меня перед носом синим нерусским конвертом и требовал всей правды о моих контактах с польской оппозицией.

На дворе стоял декабрь 1980-го – портовый Щецин, где жила моя пани, был охвачен забастовкой, Польша стояла в двух шагах от ввода советских войск…

Если бы я был романист, я бы придумал этот ввод войск, чтобы герой повествования, в форме советского танкиста, встретился с нею…

Но я не романист. Синий конверт с обратным адресом лежит где-то в ящиках стола – можно написать и даже подъехать. Предположим, и адрес не изменился… Выйдет навстречу пожилая женщина – наверное, располневшая, может быть, некрасивая… Еще, не дай бог, начнем-таки разговаривать. О чем?

Нет, нет, нет! Май 1980-го, ночной сквер в Будапеште, тонкие прохладные пальцы, несколько главных польских слов. Лучше не будет.

«Дядюшкин сон» в Забайкалье

Ночь в майском Будапеште вполне могла оказаться последним романтическим эпизодом в моей жизни.

…Начало 1981-го, Забайкальский ордена Ленина, мать его, военный округ. Я здесь уже несколько месяцев. Я мало сплю, плохо ем и круглые сутки работаю не по специальности. В живых меня можно числить с некоторой натяжкой.

И вот однажды – возвращаюсь из наряда в казарму и слышу за спиной знакомый женский голос. Оборачиваюсь: сержанты и «деды» сидят перед телевизором, а в телевизоре красивая молодая женщина в вечернем платье не из этого века говорит что-то совершенно родным голосом.

Только через несколько секунд я понимаю, что красавица в телевизоре – это Лена Майорова из нашей «табакерки».

– Ой! – сказал я. – Ленка!

«Деды» обернулись. Я стоял, не в силах отвести глаз от телевизора.

Майорова и великий Марк Прудкин играли «Дядюшкин сон» Достоевского. А я уже полгода жил в ротном сортире, где чистил бритвой писсуары. Ее голос был сигналом, дошедшим до меня сквозь черный космос из далекой родной цивилизации…

– Обурел, солдат? – поинтересовался кто-то из старослужащих. – Какая Ленка?

– Майорова, – ткнув пальцем в сторону экрана, объяснил я. Я не мог отойти от телевизора. Это был глоток из кислородной маски.

«Деды» посмотрели на экран. «Я прошу вас, князь!» – низким прекрасным голосом сказала высокая красивая женщина в белом платье с открытыми плечами…

– Ты что, ее знаешь? – спросил старослужащий.

– Да, – ответил я. – Учились вместе.

«Деды» еще раз посмотрели на женщину на экране – и на меня.

– Пиздишь, – сопоставив увиденное, заключил самый наблюдательный из «дедов».

– Честное слово! – поклялся я.

– Как ее фамилия? – прищурился «дед».

– Майорова, – сказал я.

– Майорова? – уточнил «дед».

– Да.

– Свободен, солдат, – сказал «дед». – Ушел от телевизора!

(Справка для женщин и невоеннообязанных: приказы в армии отдаются в прошедшем времени. «Ушел от телевизора!» – не выполнить такой приказ невозможно, ибо в воображении командира ты уже ушел. А за несовпадение реальности с командирским воображением – карается реальность.)

И я ушел от телевизора и, спрятавшись за колонну, в тоске слушал родной голос… Первая часть телеспектакля закончилась, и по экрану поплыли титры: «Зина – Елена Майорова»…

– Солдат! – диким голосом крикнул «дед». – Ко мне!

Я подбежал и столбиком встал у табуреток. Старослужащие смотрели на меня с недоверием и, на всякий случай, восторгом.

– Ты что, правда ее знаешь? – спросил наконец самый главный в роте «дед».

– Правда, – сказал я. – Учились вместе.

– Ты – с ней?

Диалог уходил на четвертый круг. Поверить в этот сюжет они не могли. Впрочем, после полугода жизни в ЗабВО им. Ленина я и сам верил во все это не сильно.

– Красивая баба, – сказал «дед», буровя меня взглядом.

– Очень, – подтвердил я.

«Деды» продолжали испытующе рассматривать меня. Прошло еще полминуты, прежде чем злой чечен Ваха Курбанов озвучил наконец вопрос, все это время одолевавший дембелей:

– Ты ее трахал?

– Нет, – честно доложил я.

Тяжелый выдох разочарования прокатился по казарме, и дембельский состав потерял ко мне всякий интерес. С таким идиотом, как я, разговаривать было не о чем.

– Иди, солдат! – раздраженно кинул самый главный «дед». – Иди, служи.

Курсант Керимов

Служба в ЗабВО имени Ленина могла завершить мою жизнь самым немудреным образом: гибли мы там регулярно. Но рулетка остановилась не на мне, и я вернулся домой, переполненный впечатлениями от этой марсианской командировки.

О возвращении чуть позже, а пока – о курсанте Керимове.

Начну, однако, с затакта…

Армия – вообще местечко не для эстетов, но в моем случае перепад был совершенно трагикомическим. До Читы мои впечатления о советском народе основывались, по преимуществу, на московских интеллигентах из родительского застолья и табаковской студии.

А добрый Олег Павлович, балуя нас, как балуют только первых детей, кого только в наш подвал не приводил! Бывал в студии первый мхатовский завлит Павел Марков («Миша Панин», молодой человек с траурными глазами из булгаковского «Театрального романа»!); Катаев пробовал на нас «алмазный свой венец» – устный вариант этой повести я помню отлично; приходили Ким и Окуджава…

Высоцкий пел в «табакерке»; пел, что называется, на разрыв аорты – по-другому не умел. Жилы на шее вздувались и натягивались хрипом-голосом, лицо становилось красным – помню, было немного тревожно и даже страшновато за него. Но понимания уникальности явления, кажется, не было: ну, Высоцкий и Высоцкий… Мы тут сами гении! (Кто ж не гений в восемнадцать лет?)

Даже немного обиделись, когда, пропев два часа напролет, Владимир Семенович отказался выполнить новую череду «заказов»: простите, ребятки, у меня вечером спектакль, голоса не будет совсем!

Володин во дворе нашей студии… Товстоногов, Питер Брук и Олег Ефремов – в зрительном зале… Аркадий Райкин, принимающий по Костиной протекции в своем доме, в Благовещенском переулке… Райкинская библиотека, с автографами Чарли Чаплина и английской королевы…

Все это я рассказываю для того, чтобы вы лучше поняли уровень ментальной катастрофы, пережитой мною во время встречи с курсантом Керимовым. Судьба свела нас за одним столом внезапной армейской зимой 1981 года.

За этим столом, кроме меня и Керимова, сидели еще восемь новобранцев из нашего отделения, а столовая выходила на плац образцового мотострелкового полка, входившего в состав образцовой мотострелковой дивизии, – в образцовом Забайкальском имени Ленина, мать его, военном округе, под Читой.

В этой дивизии когда-то служил Леонид Ильич Брежнев, и мы были обречены на образцовость до скончания его дней (впрочем, ждать оставалось уже недолго).

Как я тут оказался? Как все. В Институте культуры не было военной кафедры, а мой отец скорее бы умер, чем попытался дать «на лапу» военкому или кому-то еще.

Остается объяснить курсанта Керимова на лавке напротив. Тут все еще проще: взводы набирались по росту, и мне достался… нет, лучше сказать, я достался четвертому, узбеко-азербайджанскому, взводу. Я был единственным русским в третьем отделении этого взвода, извините.

И вот сидим мы, десять лысых дураков, за столом – и осуществляем, говоря уставным языком, «прием пищи». Причем принимают пищу девять человек, а десятый (я) на них смотрю. Теоретически (по уставу) пищи должно было хватать всем, и за этим должен был проследить строгий, но справедливый старшина. В реальности – еще на ступенях полковой столовки начинались бои рота на роту. Ворвавшиеся татаро-монгольской лавой рассыпались по проходам, сметая с чужих столов еду вместе с приборами. Добежавшие до лавок тут же начинали дележ, и это была уже чистая саванна…

К подходу последнего курсанта (а это был я) в чане и мисках не оставалось почти ничего. Умения дать человеку в рыло бог мне не дал, и в борьбе за существование я довольно скорыми темпами направлялся в сторону, противоположную естественному отбору.

В день, о котором я сейчас вспоминаю, в чане и мисках не осталось совсем ничего – девятеро боевых товарищей, между тем, уминали свои порции (заодно с моею) с неослабевающим аппетитом. Это зрелище было столь завершенным в этическом плане, что мне даже расхотелось есть.

Я стал по очереди рассматривать боевых товарищей – в ожидании момента, когда кто-нибудь из них заметит мой взгляд, а потом мою пустую миску. Я полагал, что у человека в этой ситуации должен встать кусок в горле.

Потом вертеть головой мне надоело, и я начал гипнотизировать сидевшего напротив. А напротив как раз и сидел курсант Керимов. Заметив мой взгляд, он, как я и предполагал, перевел глаза на мою пустую миску.

На этом мое знание человеческой природы завершилось.

Керимов вцепился в свое хлебово и быстро укрыл его локтями. А когда понял, что я не собираюсь вступать в схватку за калории, расслабился, улыбнулся и сказал мне негромко и доброжелательно:

– Хуй.

Чем и закрыл тему армейского братства.

«Сила богатырская»

Когда произошел мой личный раскол с государством и его мифологией?

Критическая масса накапливалась, конечно, помаленьку с давних времен – с отрочества, с застольных родительских разговоров, с книг и магнитофонных пленок… Но момент окончательного разрыва я помню очень хорошо – не только день, но именно секунду.

…Сотни московских призывников осени 1980 года, мы, как груда хлама, трое суток валялись вдоль стен на городском сборном пункте на Угрешской улице, будь она проклята. Трое суток мы ели дрянь и дышали запахами друг друга. Трое суток спали, сидя верхом на лавочке, роняя одурелые головы на спины тех, кто сидел в такой же позе впереди.

– Сажаем товарища на кость любви! – руководил процессом пьяный пехотный капитан и радостно ржал в голос.

К моменту отправки в войска все мы были уже в полускотском состоянии – полагаю, так и было задумано. И вот в самолете, гревшем двигатели, чтобы доставить все это призывное мясо в Читу, врубили патриотический репертуар.

«Эх, не перевелась еще сила богатырская!» – бодро гремел из динамика Стас Намин (группа «Цветы»). И еще долго, невыносимо громко и настойчиво этот внук Микояна призывал меня «отстоять дело правое, силой силушку превозмочь». Меня – голодного, бесправного, выброшенного пинком из человеческой жизни в неизвестный и бессмысленный ужас…

Кажется, именно там, в самолетном кресле, под бодрую патриотическую присядку, тупо глядя в иллюминатор на темные задворки аэропорта «Домодедово», я и отделился от государства.

Свидетельство очевидца

Три десятилетия спустя, указывая на степень нравственной деградации подсудимого (меня), депутат Государственной думы Абельцев цитировал в Пресненском суде кусок из моей автобиографии.

– «Служил в Советской Армии, – зачитывал он, – выжил и демобилизовался».

И обратившись к судье, сказал:

– Это кажется мне подозрительным, Ваша честь. Я служил в армии в те же годы, у нас никто не выживал!

Мемуары сержанта запаса

Ночное

Вы не пробовали чистить старую картошку черенком оловянной ложки? Я пробовал – с десяти вечера до четырех утра – и у меня получилось. Жить захочешь, все получится.

…Зимой 1981-го тихий курсант нашей образцовой мотострелковой «учебки», сойдя с ума от бессонницы и унижений, схватил здоровенный кухонный нож и начал гоняться за сержантом (дело было в ночном наряде по столовой).

Следующей ночью наш взвод, сидя вокруг ржавой ванны, чистил картошку черенками ложек: ножи были изъяты с кухни приказом командира полка. К рассвету требовалось заполнить ванну почищенным корнеплодом, и мы скребли старую картошку ложками, обеспечивая полку его утреннее пропитание, – без минуты сна и единого слова протеста.

История болезни

В конце февраля 1981 года меня прямо со стрельбища увезли в медсанбат. Из зеленой машины с крестом вылез незнакомый мне лейтенант и зычно крикнул:

– Шендерович тут есть?

Крикни это лейтенант на месяц позже, ответ мог быть и отрицательным. У меня болела спина. Зеленые круги перед глазами были намертво вписаны в квадрат полкового плаца. Я задыхался, у меня разжимались кулаки – не в переносном смысле, а в самом что ни на есть прямом: выпадали из рук носилки со шлаком во время нарядов в котельной.

Человек, не служивший в Советской Армии, спросит тут: не обращался ли я к врачам? Отслуживший такого не спросит, потому что знает: самое опасное для нашего солдата – не болезнь, а приход в санчасть. Тут ему открывается два пути: либо его госпитализируют, и он будет мыть полы с мылом каждые два часа, пока не сгниет окончательно, – либо не госпитализируют, и его умысел уклониться от несения службы будет считаться доказанным.

Меня из санчасти возвращали дважды, и оба раза с диагнозом «симуляция». В первый раз майор медицинской службы Жолоб постучал меня по позвоночнику и попросил нагнуться. Кажется, он искал перелом. Не найдя перелома, майор объявил мне, что я совершенно здоров. Через неделю после первичного обстукивания я снова приперся в этот нехитрый Красный Крест и попросил сделать мне рентген позвоночника.

Наглость этой просьбы была столь велика, что майор Жолоб потерял дар командной речи – и меня повезли на снимок, в госпиталь.

Еще через неделю я был вторично поставлен в известность о своем совершенном здоровье. A propos майор сообщил, что если еще раз увидит меня в санчасти, лечить меня будут на гауптвахте.

Проверять, как держит слово советский офицер, я не стал и вернулся в строй. Днем топтал плац, по ночам не вылезал из нарядов и с некоторым интересом, как бы уже со стороны, наблюдал за постепенным отказом организма бороться за существование…

Въезд на стрельбище машины с красным крестом и зов незнакомого лейтенанта были восприняты мною как внеочередное доказательство бытия Господня.

Меня отвезли в медсанбат, выдали пижаму, отвели в палату и велели лежать не вставая. В истории всех армий мира не наберется и десятка приказов, выполненных с такой педантичностью: я лег и тут же уснул.

Когда к концу дня меня растолкали на «прием пищи», я, одурев от сна, попросил принести мне чаю в постель. «А палкой тебе по яйцам не надо?» – спросили меня мои новые боевые товарищи. «Не надо», – вяло ответил я и снова уснул.

Что интересно, чаю мне принесли.

На третий день к моей койке начали сходиться ветераны медсанбата. Разлепляя глаза среди бела дня, я видел над собой их уважительные физиономии. Еще никогда выражение «солдат спит – служба идет» не иллюстрировалось так буквально.

При первой встрече со мной рентгенолог, лейтенант медслужбы Анкуддинов, переспросил с нескрываемым любопытством:

– Так это ты и есть Шендерович?

И я ответил:

– В этом не может быть сомнений.

Тут я был неправ дважды. Во-первых, окажись на месте Анкуддинова офицер попроще, я бы огреб за такой ответ по самое не могу, а во-вторых: сомнения в том, что я Шендерович, уже были.

На второй или третий день после доставки в ЗабВО имени Ленина нас построили в шеренгу, и прапорщик Кротович, глядя в листочек, выкликнул:

– Шендеревич!

– Шендерович, товарищ прапорщик, – неназойливо поправил я.

Прапорщик внимательно посмотрел, но не на меня, а в листочек.

– Шендеревич, – повторил он, потому что так было написано.

Я занервничал.

– Шендерович, товарищ прапорщик.

Моя фамилия мне нравилась, и я не видел оснований ее менять.

Прапорщик снова внимательно посмотрел – но уже не на листочек, а на меня.

– Шендеревич, – сказал он.

И что-то подсказало мне, что ему виднее.

– Так точно, – ответил я и проходил Шендеревичем до следующей переписи.

А в начале марта 1981 года (уже под своей фамилией) я стоял перед лейтенантом медслужбы Анкуддиновым, и он держал в руках снимок моей грудной клетки. Не знаю, какими судьбами этот снимок попал от полковых ветеринаров к профессиональному рентгенологу – но, видимо, чудеса еще случаются в этом мире.

Рассмотрев на черном рентгеновском фоне мой позвоночник и узнав, что его владелец продолжает бегать по сопкам в противогазе, Лев Романович Анкуддинов предложил срочно доставить нас обоих (меня и мой позвоночник) в медсанбат. Лев Романович считал, что на такой стадии остеохондроза долго не бегают даже без противогаза.

Так благодаря чудесному случаю я все-таки сменил шинель на пижаму.

В медсанбате мне было хорошо

Я понимаю, что рискую потерять читательское доверие.

Что как раз в этом месте повествования должен вспомнить, как меня тянуло в родную часть, к боевым товарищам… как просыпался по ночам от мысли, что где-то там несет за меня нелегкую службу мой взвод… – но чего не было, того не было. Не тянуло. Не просыпался.

Зато именно в медсанбате мне впервые после призыва захотелось женщину. До того, целых пять месяцев, хотелось только есть, спать и чтобы ушли вон все мужчины. Признаться, я даже тревожился на свой счет, но тут как рукой сняло.

Здесь же, в медсанбате, впервые за эти месяцы, я наелся.

«Наелся» – это мягко сказано.

Однажды весенней ночью меня, ползшего в лунатическом состоянии в туалет, окликнул из кухни повар Толя.

Примечания

1

аббревиатура, означавшая: Феликс Эдмундович Дзержинский!

Конец бесплатного ознакомительного фрагмента.

  • Страницы:
    1, 2, 3, 4