* * *
В полутора километрах от нас жила семья доктора Шеина.
Иван Никитич Шеин был замечательный хирург. С самых молодых лет ему сулили будущность талантливого ученого, но он выбрал другой путь – и уже лет тридцать врачевал на селе. В последние годы он сменил Подмосковье на теплую Украину и жил неподалеку от Черешенок уже третье лето. Он больше не работал в больнице, но слухом земля полнится – за это время его узнала вся округа, и древние старики и ребятишки привыкли считать его «своим доктором». Шли к нему запросто, приезжали издалека – и человек, который, в сущности, ушел уже на покой, никогда не отказывал: днем ли, ночью, поднятый с постели, ехал по первому зову.
К нам у Ивана Никитича был какой-то особенный, непонятный мне интерес. Звали мы его редко, болеть у нас было не в обычае. Но он сам приходил к нам, серьезно спрашивал: «Гостя, принимаете?» – и оставался на час, на два. Подолгу сиживал в саду, где вместе с кустами малины и смородины прочно пустил корни Крикун. Иван Никитич никому не мешал, не приставал с вопросами, – ребята сами охотно рассказывали ему о своих делах, о себе. Его не стеснялась даже самая застенчивая из обитателей нашего дома – Лида.
Лиду занимали прежде всего нравственные категории. Она определяла людей такими словами, как «справедливый», «хороший» или, напротив, «нечестный», «злой», «жадный». Про Ивана Никитича она сказала:
– Он добрый. Это хорошо. Потому что доктор – самое главное – должен быть добрый.
– Самое главное для врача – знания, опыт и мужество, – сказал Василий Борисович.
– Это конечно, – согласилась Лида, – но доброта главнее. Потому что если не жалеешь человека, как ему поможешь?
– А вот так: вправил руку – и хорош! Или отрезал ногу – быстро, раз, раз! При чем тут жалость? – заявил Митя, словно он уже самолично отрезал не меньше десятка чужих ног.
Лида сурово поглядела на него карими глазищами, но спорить не стала.
Иван Никитич тоже отмечал Лиду:
– Какие внимательные глаза у девочки. И так она, знаете, требовательно смотрит… засматривает вам в душу, как будто проверяет – все ли у вас там в порядке?
Он навещал нас неожиданно, в самые разные часы, а походив, поглядев, спрашивал меня про ребят:
– Вот этот, такой шумный, – он вообще как себя ведет?
– Какой? А, Катаев… Это твердый орешек, – честно отвечал я.
– Расскажите мне о нем, пожалуйста. Чем он труден для воспитателя?
Особенно настойчиво он расспрашивал о ребятах, которые казались ему трудными. Вопросы были довольно однообразные: (Он непослушен?.. Он послушен?.. А как вы добиваетесь послушания?..»
Конечно, Шеин замечательный врач, думал я. Но все-таки почему он занялся медициной, если его так увлекает педагогика?
Один простой случай поразил его чрезвычайно. Лючия Ринальдовна вышла из кухни с ведром помоев. Митя выхватил у нее ведро и сунулся в кухонное окно с криком:
– Какой слепой черт дежурит, ничего не видит?
– Вы обратили внимание? – обернулся ко мне Иван Никитич. Седые брови его треугольником всползли на лоб, серые глаза за очками без оправы смотрели растерянно. – Нет, вы подумайте! Прелестный мальчик!
– Что тут такого прелестного? – сказал я сердито. – Или, по-вашему, старуха (бог ты мой, кого я называю старухой!) должна таскать тяжелые ведра на глазах у здоровых мальчишек?
– Нет, нет, конечно… – забормотал Иван Никитич. – Поступок вполне естественный. Несомненно, это в порядке вещей, но… не всегда ведь… не всегда желаемое бывает действительным, если можно так выразиться.
Я только плечами пожал. Не хватало еще, чтобы и я стал умиляться по поводу Митиной расторопности.
– Не навестите ли вы меня как-нибудь? Чаю выпьем, потолкуем, – предложил он однажды. – Приходите с женой, очень буду рад.
– Охотно! – ответил я и тотчас пожалел, потому что ходить в гости для меня труд тяжкий, да и времени на это не оставалось. Но слово не воробей…
А Шеин уже поймал меня на этом неосторожном слове: – Вот и хорошо! Будем ждать. – И прибавил: – Очень бы хотелось с вами посоветоваться… по некоторым поводам.
В июне вышло постановление «О ликвидации детской беспризорности и безнадзорности». Это означало, что нам пришлют новых ребят. Как всегда бывает, это случилось в такой час, когда мы меньше всего этого ждали.
Мы с Василием Борисовичем были в Старопевске, в облоно. В доме оставалась Галя. Она и приняла с помощью Мити десяток малышей от восьми до десяти лет и пятерку довольно больших мальчишек – старшему было четырнадцать, звали его Миша Вышниченко. Все они мирно вымылись в бане, с удовольствием пообедали, а потом Вышниченко сказал:
– Айда, ребята, отсюда! Что это за детдом – домишки маленькие, теснота. Все равно его распустят, и нам опять ходить-бродить. Пошли!
Видно, все они перед тем были в одном приемнике и отлично понимали друг друга, потому что Мишу послушались тотчас же – поднялись и двинулись к выходу.
– Эй, вы что? Окосели? – Дмитрий загородил им дорогу.
– А твое какое дело? Пусти.
Вышниченко толкнул Короля, тот схватил его в охапку так, что мальчишка не мог двинуть ни рукой, ни ногой. Зато язык у него был ничем не связан, и он поливал Короля отборной бранью. Галя пыталась уговорить ребят, но они смотрели на одного Вышниченко, а он и ей отвечал руганью. Побившись с ними некоторое время, Галя сказала:
– Отпусти его, Митя. – И добавила, обращаясь к Вышниченко:– Можешь идти, здесь никого насильно не держат. Но малышей я с тобой не отпущу. Идемте, ребята, я покажу вам, какая у нас будет карусель.
Митя понял ее на лету – он выпустил Вышниченко и, сгребая в охапку малышей, сколько могли ухватить зараз его длинные руки, весело подмигнул рыжим глазом:
– О братцы, у нас не одна карусель, у нас тут еще кое что найдется! Залезай в самолет, будешь летчиком! – и, выбрав самого удивленного и растерянного малыша, вскинул его над головой.
Остальные так и охнули от изумления и зависти. Коломыта подхватил еще кого-то из маленьких, Лида взяла за руку другого, Катаев крикнул:
– Чего стоите? Всего хорошего! – и сгреб еще двоих.
Вышниченко кинулся к нему с кулаками, но его придержал Искра.
Малыши не успели опомниться: Митя, смеясь и балагуря, покрутил перед ними красный карандаш, подкинул вверх.
– Хоп! – Карандаш точно растворился в воздухе. – Хоп! – И Митя с преувеличенным удивлением вытащил этот самый карандаш из-за шиворота маленького Сени Артемчука. И Сеня стоял, растопырив руки и вытаращив глаза.
Вышниченко был взбешен. Четверка старших топталась, не зная, что предпринять.
– Айда! – повторил он, и четверо поплелись за ним. Их никто не удерживал.
Минут через двадцать приехали мы с Казачком. Галя была смущена и огорчена, Василий Борисович принялся утешать ее, а я только бросил наспех: «Не горюй, обойдется!» – и ринулся на шоссе, еще не очень понимая, как быть.
Но, видно, я родился под счастливой звездой: по шоссе навстречу мне шла знакомая колхозница Татьяна Егоровна и вела в поводу гривастую белую лошадку. Я кинулся к ней.
– Татьяна Егоровна! Будь так добра, одолжи Белку на полчасика! – и, перехватив повод, вскочил на лошадь.
Смирная Белка, несколько удивленная таким поворотом судьбы, хотела было заупрямиться, но раздумала и затрусила по шоссе. Я знал, что ребята пошли этим путем. Скоро я уже завидел их впереди. Никакого плана у меня не было, я только знал: уговоры бесполезны.
Обгоняя их, я услышал гневный возглас:
– Подумаешь, детдом! Видали мы…
Метров через десяток я соскочил со своего коня, поскользнулся и упал, к великому изумлению Белки, которая подошла вплотную и глядела на меня с укором. Но мне не на Белку надо было произвести впечатление.
Ребята, подбежавшие ко мне, как только увидели, что я упал и не встаю, растерянно переглянулись. Я лежал, неподвижный, несчастный – такой здоровый дядя! – и взывал о помощи. Это их ошеломило. Даже тот, в котором я тотчас признал самого Вышниченко, не сразу обрел дар речи. Признал я его по разгоряченному после недавней перепалки лицу, а главное – по недоброжелательному, но точному описанию Вани Горошко: «Вихрастый такой, пучеглазый».
– Чего делать-то? – спросил наконец Вышниченко.
– Придумайте, хлопцы, – простонал я. – На коня мне не сесть.
И они придумали: сплели из рук носилки и потащили меня, то и дело сменяясь. Нелегко им пришлось: все, кроме, пожалуй, Вышниченко, казались щупловатыми, ни одного Коломыты не было в этой пятерке. Но они добросовестно спасали пострадавшего, тащили, пыхтя и обливаясь потом, попеременно вели в поводу Белку и еще старались меня подбодрить.
– Вы не бойтесь, мы скоро, – тяжело переводя дух, утешал Вышниченко.
Я рад бы вскочить и пойти своим ходом. Жалко ребят, да и самому неудобно: не справляясь попарно, они надумали волочить меня все сразу – двое под мышки, двое за ноги, – и это тоже нелегко не только им, но и мне. Но как быть? Никакое слово их не проймет, они ушли из нашего дома, рассорившись с ним насмерть, и вернуть их можно только хитростью!
– Да куда же вас, дядя? – вдруг спросил Вышниченко.
– Так несите… скоро уж… – ответил я, стараясь подольше не вдаваться в подробности.
Мы дотащились до нашего дома с другой стороны, да ребятам было недосуг оглядываться, примечать – не похоже ли место, куда мы идем, на то, откуда они уходили.
– Вон тут….
Меня опустили на землю, я полежал секунду, а когда Вышниченко сказал, озираясь: «Э, постойте, где же это мы?» – я вскочил:
– Вот спасибо, хлопцы! Пока вы меня волокли, я, кажется, здоров стал. Право слово!
Теперь уже не у одного Вышниченко – у всех пятерых глаза готовы выскочить из орбит. Безмерное изумление написано на взмокших, красных физиономиях, И вдруг еще что-то мелькнуло во взгляде Вышниченко. Смешно: я заставил его изрядно попотеть, я обманул его, а он смотрел на меня весело, чуть не с восторгом!
– А? Чего? – только и сказал он.
– Ну как же? Говорят, такие хорошие хлопцы приходили, а потом ушли. «Зачем, спрашиваю, ушли? Как так ушли? Надо догонять». Эй, принимайте гостей!
Мы вошли во двор. Я смеялся и сыпал прибаутками, не давая ребятам опомниться. Вышниченко малость упирался под моей рукой, однако шел – видно, слишком был ошеломлен.
Если я правильно понял характер Вышниченко (бывает же, что можно и за час понять человека!), ни при каких обстоятельствах он не допускал мысли о поражении. Считать себя побежденным он просто-напросто не мог. И мы с ним вернулись как сообщники, дружно разыгравшие одну и ту же веселую шутку. Его не надули, не одурачили, с ним пошутили, да еще как ловко!
Василий Борисович молча выслушал мой рассказ,
– Опять не согласны? – спросил я.
– Да как вам сказать… Победителей не судят!
* * *
Вышниченко и еще троих новеньких мы определили в отряд Коломыты. К каждому из новеньких прикрепили «старика» – пускай на первых порах покажут, расскажут, помогут обжиться. И я сказал Мефодию:
– За Вышниченко отвечаешь ты. Ты, брат, привык за себя одного думать – думай и за него, пока не освоится с нашими порядками. Все время думай!
Мефодий смотрел на меня и все моргал, моргал быстро и мелко. Это я за ним уже знал: моргает – значит слушает внимательно, старается вдуматься и ничего не упустить.
Катаеву мы поручили двух восьмилетних – Паню Коваля и Семена Артемчука. «Куда мне их?» – ясно говорило его лицо, но вслух он не запротестовал. Вечером, незадолго до сигнала «спать», я позвал его в свой кабинет:
Смотри, Николай, с этими ребятами нельзя рывком, злым словом.
– А зачем…
Он, конечно, хотел сказать: «Зачем мне их навязали?»
– Не прерывай, слушай, если с тобой говорят. Коваль – сирота.
– Я сам сирота.
Подавляя бешенство, я сказал очень тихо:
– Раз сам сирота, должен лучше другого понять. У него мать неделя как умерла, ему восемь лет. А у Артемчука мать в больнице, при смерти. Понял? А не хочешь понять – возьмем их у тебя, передадим другому. Тут сердце нужно, а в тебе, я вижу, сердца еще маловато. Так как же – оставить ребят за тобой или другому передать?
Прошла длинная минута. Он смотрел куда-то мимо меня и теребил пояс. Ох, до чего трудно было ему сказать то, что я наконец от него услышал:
– Ладно… оставляйте.
– Смотри, отвечаешь за ребят. Поставь их койки рядом со своей.
– Как же рядом, если их двое? По обе стороны, что ли? – угрюмо спросил Николай.
– Сообрази, как удобнее. Иди.
Паня Коваль вставал и ложился с плачем. Он только что потерял мать, несколько дней провел у соседей, потом его привезли к нам. Но ему все равно где ни жить – он ничего знать не хотел, горе заполняло его до краев, и он плакал, плакал не переставая, исходил слезами. В первую же ночь, уже около двенадцати, к нам постучался испуганный Катаев.
– Галина Константиновна, Пашка ревет, никакого сладу нет!
Галя привела малыша к нам. Его трясло, уже и слез не было, он только судорожно всхлипывал, цепляясь за Галю, не слыша слов утешения. Да тут и не в словах суть, тут больше значит ласковый голос:
– Ну, сейчас, ну, сейчас… вот так… вот так…
Повторяя это снова и снова, Галя посадила Пашу к себе на колени и принялась укачивать, как маленького. Наконец он уснул, измученный, она тихо переложила его на свою кровать и продолжала мерно похлопывать по плечу, а он и во сне вздрагивал всем телом.
Утомленный плачем, он проспал до полудня, а раскрыв глаза, тотчас опять залился слезами. Галя помогла ему одеться, сама умыла. Паша был в ее руках точно кукла – не сопротивлялся и не помогал, ему было все равно. Галя отвела мальчика в столовую и кое-как, с трудом накормила.
И так весь день. Что бы Галя ни делала, куда бы ни шла, она всюду брала с собой Пашу. Он копался с нею в грядках, поливал клумбы – и вдруг садился на землю и опять заливался слезами. Галя не говорила: «Не плачь», она утирала ему слезы, приговаривая что-то сбивчивое и неясное:
– Ну вот так… ну вот так…
Вечером она постелила ему и себе в изоляторе.
– Галина Константиновна, – сунулся в дверь Катаев, – ведь он мне порученный… Чего же он все с вами?
Галя приложила палец к губам;
– Ему пока лучше так. Понимаешь, у него все внутри болит. Он ночью опять всех перебудит. И тебе сейчас с двумя не справиться. Сеня-то…
Мать Сени болела давно, он уже год жил то у одной тетки, то у другой. Сейчас в больнице признали положение матери безнадежным, и его отправили к нам. Здесь ему стало спокойнее, сытнее, веселее. Ему бы и в голову не пришло плакать и отчаиваться, но он с испугом поглядывал на Пашу, и губы его кривились, вот-вот тоже заплачет.
– Ты за Сеней присмотри, им вдвоем нельзя, – сказала Галя.
Катаев удалился очень недовольный. А на другой день ему пришлось пережить уже явное оскорбление.
– Эх, – сказала Лида, – да разве можно было мальчишке поручать таких маленьких? Разве мальчишки чувствуют? Тут девочку надо…
– Девочку, скажите пожалуйста! – огрызнулся Николай. – Много ты понимаешь!
Видно, он был по натуре ревнив; он и после Галиных объяснений не мог примириться с тем, что Коваля у него отобрали, и хоть Гале казалось, что Сеню и Пашу следует держать подальше друг от друга, Катаев со вторым своим подопечным все время оказывался подле нее.
Паша приходил в себя медленно. «А мама говорила… а вот мы с мамой…» – постоянно вспоминал он, но нам не часто удавалось послушать, что же говорила Пашина мать и как они с Пашей жили: он тут же заливался слезами. Все у нас было ему чужое, непривычное, все не в пору. И только в Гале он почуял что-то такое, что напоминало ему дорогую потерю. Галя не теребила, не торопила его, даже, пожалуй, не старалась отвлечь, она просто давала ему прийти в себя. Но ее постоянно окружали другие ребята, и понемногу у Паши появлялись новые мысли, не связанные с его горем.
– Галина Константиновна! А на ком Буденный ездит? На кобыле или на коне? – спросит кто-нибудь из малышей.
– Конечно, на коне! – храбро заявляет Галя.
– А какой конь – белый или вороной?
– Белый… – На этот раз Галин голос звучит куда менее уверенно.
В самом деле, откуда ей знать, белый ли конь под Буденным.
На помощь неожиданно приходит Катаев.
– Да разве у Буденного один конь! – с плохо скрытым презрением говорит он. – У него всякие: и белый, и вороной, и в яблоках. В бою, когда под командиром коня убьют, сейчас ему другого! И на параде тоже разные…
Он так же внезапно умолкает, и на лице его написано: «Что вам толковать… Эх вы, пехота!»
А правда, на каком коне ездит Буденный? А что это за конь – в яблоках? А вот, говорят, у маленьких есть свои грядки, где они? Что на них растет? Или еще: Галина Константиновна говорит – зимой у маленьких будет тихая комната. Какая такая «тихая»? Зачем? Вот оно что: там будет бумага, клей, карандаши цветные – вырезай и рисуй что хочешь. А если я не хочу? А не хочешь, так и не надо…
Возникнет мысль, забудется, а там, глядишь, снова родится. Медленно, туго приходил в себя Паша Коваль. Но – приходил…
* * *
А с Вышниченко нам всем показалось на удивление просто. Он никого не задирал и вовсе не был строптив. Мы никак ие думали, что у него такой покладистый характер. Мне очень хотелось спросить, какая это муха укусила его тогда, но я решил пока не поминать старого. Миша освоился быстро, не рвался на первые роли и не помнил зла Королю.
Однажды, когда мы с ним шли по селу, он, мечтательно глядя по сторонам, сказал:
– Тут старик живет – дуже злой. А в этой хате старуха – ну никогда не спит. А тут собака на цепи, да цепь длинная.
– А ты почем знаешь? Уж не похаживаешь ли по садам?
– Ни, – ответил он коротко.
К вечеру того же дня все разъяснилось. Мы занимались поливкой – делом трудным и затяжным. Лето стояло знойное, земля требовала влаги, и под вечер все поили землю.
– Где Вышниченко? – Раза три слышал я голос Коломыты, но как-то не вдумывался – слышал, да и все. И вдруг в воротах появились Татьяна Егоровна, Михаил Вышниченко и Анна Семеновна Вакуленко.
Анна Семеновна вошла во двор первая, крепко держа Мишу за плечо. Он упирался, но приходилось идти – рука у Анны Семеновны сильная и властная. У Михаила вид плачевный: майка разорвана, волосы растрепаны, на лице и страх и досада. А у Татьяны Егоровны лицо сердитое, красное и губы обиженно поджаты.
– Семен Афанасьевич! – еще издали кричит Анна Семеновна. – Ты что мне говорил, когда приехал сюда? По садам лазить не будем, да еще ваших, деревенских, отучим. А вот, гляди, твой хлопец!
– За руку его схватила, – заговорила Татьяна Егоровна. – Третий день слежу – забор и так ветхий, а тут с чего-то новая дыра, две доски выломали. Кому, думаю, понадобилось? А он, вот он, и сам пожаловал – здрасте! Милости просим, давно не видались! Это что ж такое?
– Хорошо ты их воспитываешь, нечего сказать! – прервала Вакуленко. – А я гляжу – Егоровна хлопца ведет. «Что такое, куда ты его?» А она мне и рассказывает – на тебе!
Созвать собрание – дело одной минуты. Ребята прибежали, как были, – с ведрами, с лейками, на всех лицах удивление: в неурочный час, посреди работы… что такое стряслось?
Теперь уже я взял Мишу за плечо, поставил его на крыльце, на виду у всех, и коротко изложил суть дела.
– Мы новичков не наказываем, – прибавил я. – Но ты большой парень, и голова у тебя на плечах есть. Опозорил ты нас на все Черешенки. Как быть? – обратился я к ребятам.
– Прощения пускай просит! – раздались голоса.
– Не прощу! – отрезала Татьяна Егоровна.
– Вот что, – сказал я. – Вы слышали, у Татьяны Егоровны забор сломан. Пускай Вышниченко забор починит.
– Да не подпустит она его к своему забору! – снова вскинулась Анна Семеновна.
– Нет уж, Анна Семеновна. Раз наш воспитанник сломал, значит, мы в ответе. И починим, и свой материал поставим. Он сломал, он и починит.
Я говорил это, а сам прикидывал, кого бы послать с Вышниченко. Послать его одного – будет ли толк?
– Я помогу! – сказал вдруг Коломыта. – Которые доски брать, Семен Афанасьевич, которые в сарае или возле кухни?
…Мы шли по селу. Вася, Мефодий, Михаил и я волочили доски. Татьяна Егоровна, цоджав губы, шагала стороной. Вакуленко, не смущаясь присутствием ребят, повторяла:
– Распустил, распустил. Уж дальше и некуда. Это что ж такое, какую волю взяли!
– Анна Семёновна, зачем же вы на всех-то?
– Сам говорил – у вас один за всех, все за одного!
– Верно. Да ведь этот у нас без году неделя. А прежде разве такое бывало? Вот и Татьяна Егоровна скажет.
– Не бывало, да вот есть, – хмуро ответила справедливая Татьяна Егоровна.
Наконец Анна Семеновна, пригрозив, что после все проверит свернула к правлению, и мы пошли дальше молча.
У Вышниченко лицо было свирепое, но он как воды в рот наорал – слова не вымолвил с той минуты, как его привели к нам, и все время, пока мы потели над забором Татьяны Егоровны. А забор и впрямь оказался ветхий.
– Вот она, ваша дыра, – сказала Татьяна Егоровна, подведя нас к пролому.
– Ладно уж, «наша»! Чинить так чинить, не скупиться, – сказал Василий.
И мы, люди не мелочные, принялись латать все дыры подряд. Мы с Шупиком распиливали доску, Вася и Миша покамест укрепляли те, что расшатались.
– Вон чем приходится заниматься. Будто дома делать нечего, – неожиданно заявил Коломыта.
– Да уж, не было печали, – поддержал Шупик.
– Хотя бы подумал сперва, – беспощадно продолжал Василий. – И куда понесло?
– Будто у самих яблок нету, – как заведенный вторил Шупик, удивляя меня такой разговорчивостью.
– Так нет же, чужих ему надо! – доводил вопрос до полной ясности Вася.
– Свои нехороши! – не унимался Мефодий. И откуда у него этот яд в голосе?
Если б я не был с ними все время, я бы подумал, что они столковались: диалог шел без запинки, как на сцене.
– Где же свои? – вдруг, чуть не плача, прорвался Вышниченко. – Где они, свои-то яблоки? Их рвать не велят.
– А у тебя терпенья нету? Зеленых хочешь? – отвечает Коломыта.
– Да ничего я не хочу! – завопил Вышниченко.
Но тут высунулась из окна рассерженная Татьяна Егоровна.
– Чего кричишь? Скажи пожалуйста, еще шумит!
Мы продолжали работать молча. Но и половины не успели сделать, как стемнело.
– До завтра, Татьяна Егоровна, – окликнул я хозяйку. – Будь здорова! Придем с утра.
– Будь здоров! – Кажется, голос Татьяны Егоровны прозвучал чуть милостивей.
Наутро чуть свет мы снова были у хаты Татьяны Егоровны. Скоро вышла и сама хозяйка – она спешила в поле. Она сдержанно поздоровалась, мы так же сдержанно ответили – было не до разговоров. Часов в одиннадцать Вася вбил последний кол, и мы отошли, чтоб со стороны полюбоваться на свою работу. Вышниченко стоял столбом, ни на что не любовался и, видно, хотел только одного – поскорей отсюда уйти.
Окно было настежь, я постучал в стекло:
– Бывайте здоровы!
На крыльцо выскочила девушка лет шестнадцати с тарелкой ватрушек в руках.
– Постойте, постойте! Мама велела, чтобы вы непременно отведали!
Я отведал. С достоинством, неторопливо, вытерев сперва руки платком, взяли по ватрушке Коломыта и Шупик. Вышниченко не трогался с места и глядел в сторону.
– А ты? Бери, бери, что ж ты!
Михаил замотал головой – не хотел он этих ватрушек.
– Нет, нет, я тебя так не отпущу, мама велела, чтоб все ели, бери, слышишь?
– Бери! – холодно сказал Коломыта,
Почти не глядя, Вышниченко протянул деревянную, отяжелевшую руку и неловко взял угощение. Мы пошли домой, на ходу каждый вкусно похрустывал румяной корочкой. Один Миша всю дорогу нес свою ватрушку в вытянутой руке, точно ужа или лягушку. Едва мы вошли в ворота, он отдал ее первому попавшемуся малышу.
– Ешь, ешь, – буркнул он ошалевшему Артемчуку, который держал ватрушку обеими руками и удивленно озирался.
* * *
– Послушай, – сказала мне Галя еще в начале лета, – я давно хотела, да как-то не пришлось… А сейчас – не знаю – не поздно ли будет?..
И замолчала. Я поглядел на нее, выжидая:
– Что поздно?
– Я… я хотела бы… посадить деревце… яблоню.
– Да что же тут такого?
– Ничего.
– Ну и сажай на здоровье.
Через несколько дней я привез из питомника саженец. Галя сама выкопала ямку, сняла с корней яблоньки рогожу, потом расправила корешки. Я было хотел ей помочь, но она мягко отвела мою руку. Сунулся Лира:
– Галина Константиновна, дайте я…
Она тихо отстранила и его. Я молча смотрел, как она вбила в дно ямы обстроганный кол, как бережно посадила деревце, проверила, не высоко ли оно стоит, – нет, все правильно… Она заботливо уминала землю, потом привязала яблоньку к колышку, чтоб ее не раскачивало ветром, а я все стоял и смотрел с каким-то смутным чувством. Потом невольно поглядел на ребят – их много в этот час оказалось рядом – и по лицам увидел: они поняли, что Галя не просто сажает еще одно деревце на нашем дворе, перед окнами, а вкладывает в это нехитрое дело какую-то особенную мысль. И вдруг меня будто толкнули в грудь. Конечно, эта догадка могла прийти мне одному! Но тут сзади кто-то прошептал:
– Костикова яблоня…
Это сказал не Митя, не Лира, а кто-то из новых, совсем недавно пришедших ребят – уже и они знали…
Яблонька прижилась. Галя бережно ухаживала за нею.
А потом случилось вот что.
Однажды Лира стал менять веревку, которой яблоня была привязана к колышку. Он осторожно развязывал узел. Я это видел и решил, что Лира выполняет просьбу Гали. Удивился – обычно Галя ухаживала за своей питомицей сама, – но вмешиваться не стал. Наконец Лира распутал узел, приготовился сменить веревку и тут увидел: мимо идет Крещук.
– Эй, Федька!
Тот даже не взглянул. Это уже не впервые: Лиру как магнитом тянет к Феде, а Феде он ни к чему. И Федор не стесняется оттолкнуть его – недобрым словом, а то и просто плечом. Вот и сейчас Лира схватил его за руку. Федя, вдруг вскипев, обернулся и изо всех сил толкнул Лиру. Анатолий отлетел прямо на яблоньку, и она переломилась пополам.
– Не тронь! – крикнул я на бегу.
Яблонька повисла на тонкой кожице. Лира стоял рядом, беспомощно разведя руки, смуглое лицо его покрылось свинцовой бледностью. Откуда-то взялись еще ребята, краем глаза я выхватил Лиду, тоже застывшую неподвижно.
– Лида! Бинт!
Она помчалась в дом.
Под нашим навесом вмиг отыскались две плоские дощечки. Я присел на корточки. Стараясь не повредить полоску коры и тонкие волокна древесины, поднял верхушку, пристроил ее к основанию, заключил хрупкий ствол на месте перелома в лубок и, взяв у запыхавшейся Лиды марлю, принялся плотно бинтовать, точно сломанную руку. Вокруг было тихо, так тихо, будто и не стояли кольцом несколько десятков ребят.
– Ты думаешь, срастется? – раздался надо мною тихий голос Гали.
– Думаю, срастется, – ответил я, поднимая голову.
Голос ее прозвучал ровно, и лицо не выдавало волнения, только сведенные брови вздрагивали.
– Галина Константиновна! – кинулся к ней Лира. – Это я сломал, простите меня…
Лицо его было смято жалостью и раскаянием.
Галя быстро провела ладонью по его черным взъерошенным волосам и ушла в дом. Мы молчали. Не я один, многие видели, как случилось, что Лира сломал яблоню.
– С ума сойти! – не выдержал Горошко. – А ты при чем?
Но Лира, видно, и не думал выгораживать Федю, он был искренне уверен, что сам во всем виноват.
– И чего я полез! – горестно сказал он. – Стал зачем-то веревку менять. Галина Константиновна сказала – и так хорошо, а мне захотелось как лучше…
Я поглядел на Крещука. Лицо его было в красных пятнах, глаза невидяще смотрели куда-то в пространство.
– Слушай, Крещук… – звенящим голосом начала было Лида.
Но тут Федя встрепенулся и сломя голову побежал в дом,, вслед за Галей.
* * *
Наше первое лето было и счастливым и трудным.
Хорошо было ощущать себя дома. Это чувство ко мне, как и к ребятам, пришло не сразу, и оно радовало. Когда мы сажали во дворе акацию, мы украшали свой дом. И если возвращались поздно из леса или с поля, навстречу теплились огни в окнах нашего дома. А если уходили, то, оглядываясь, видели, как кто-нибудь из домашних с порога или из окна машет вслед рукой.
Постепенно с листа бумаги наш план переселялся на землю, зеленел, наливался красками, соком ягод, обретал прохладную свежесть зрелых плодов и овощей – это тоже была радость. Но давалась она не легко. Может, только цветы повиновались нам не прекословя. Они цвели щедро, одни сменялись другими, и наш скромный двор стал наряден и весел: голубое озеро незабудок, пестрая клумба глазастых маргариток, негаснущий костер настурций – чего у нас только не было! Цветы росли и хорошели, благодарно воздавая нам своей красотой за каждую лейку воды.
Но свекла, картофель, капуста! Как они мстили нам за то, в чем мы не были виноваты, – за беспощадное солнце, за раскаленный воздух того лета!
На капусту нашу ополчились все беды, какие только случаются в капустной жизни. Сперва налетела капустная муха – и мы без устали окучивали, насыпали возле стебля соломенную резку, сенную труху. Девочки вырезали воротники из бумаги, и мы на каждый стебель надели такой воротник, чтоб муха не пристроила своих яичек на грядке.
– Не столько того борща поешь, сколько мороки примешь, – сказал Вышниченко, утирая пот со лба.
– Борщ – не роскошь, а суровая необходимость, – откликнулся Митя, – и борщ мы тебе обеспечим!
– Я и сам себе обеспечу, – отвечал Выпшиченко, угрюмо обряжая капусту бумажным воротником.