Он расторопен, в меру быстр, основателен. Мне бывало покойно, когда дело поручалось ему. Вот Лире энергии не занимать, но, поручив ему что-либо, я всегда помнил: надо проверить. Коломыте можно было сказать и забыть: и без проверки будет сделано добротно.
Они возвращались домой строем, с песней. Коломыта шагал сбоку и, когда вводил свой отряд в ворота, всегда, если не встречал их, поглядывал в сторону моего окна.
И вот однажды они пришли молча. Я сразу понял: что-то случилось.
Казалось бы, все как всегда: сводный отряд возвращается после трудного дня, бывает – и не поется. Но нет. Витязь отвел глаза, а вот и Лида не пожелала встретиться со мною взглядом.
– Стой, раз-два! – командует Василий.
…Случилось вот что.
Ребята обедали в поле вместе со всеми – получили по миске дымящейся каши и мирно ели. И вдруг Катаев развернулся, выбил у Сизова миску из рук и бросился на него. Коломыта схватил его за руку, оттащил.
– Бросьте безобразничать! – закричала повариха.
– Всё хвалили детдомовских – дисциплина, дисциплина. Вон она, дисциплина, – дерутся! – сказал кто-то из рабочих.
– Распустились, – поддержал другой.
Спасибо Вале, агрономовой дочке, она ничего не сказала, хоть и могла бы – добрая половина горячей каши оказалась у нее на сарафане. Девочки кинулись к ней, ребята на всякий случай придержали Сизова, Коломыта сквозь зубы сказал несколько слов Катаеву.
С грехом пополам пообедали, потом работали до седьмого пота – разбираться в том, что случилось, недосуг, да и не хотелось на людях.
А на прощание бригадир сказал:
– Хотите работать – работайте. Хотите драться – оставайтесь, дома.
…И вот мы сидим в саду. Уже сумерки. Мы молчим. Что бы ни случилось, Катаев тяжко виноват. В чужом месте, куда нас позвали на подмогу, ударить товарища, опозорить наш дом – этому нет оправдания. Но что все-таки случилось? Неспроста же он полез в драку, да еще в чужом месте, где по одному судят обо всех нас.
– Что бы Сизов ни сделал, все равно ты виноват, – говорю я Николаю. – Но за что ты его?
Катаев молчит.
– За что он тебя? – спрашиваю я Сизова.
И этот молчит.
Вдруг Катаев, словно приготовясь к прыжку в ледяную воду, сдавленным голосом начинает:
– Я скажу… Ладно… Я скажу…
И он говорит. Когда ребята обедали, кто-то стал рассказывать, что проворовался совхозный бухгалтер – растратил или просто взял всю наличность и удрал. Кто заинтересовался новостью, а кто, углубившись в кашу, и не обратил на нее внимания. А Сизов, наклонясь к Катаеву, сказал: «Стибрил и удрал. Вроде твоего отца». И вот тогда…
Как Сизов узнал об этом? Как-то мы с ним окапывали в саду яблони, и он вдруг сказал: «Семен Афанасьевич, а вы знаете, у Катаева отец – растратчик!» – «А ты почему знаешь?»– «Он Анюте говорил». – «Он что, просил тебя мне об этом сообщить?» – «Нет, я сам, я…» – «Подслушал?» – «Я не подслушивал, я нечаянно услышал».
Я ненавидел его в эту минуту, я был уверен: нет, этому никогда не стать человеком!
Развязный почти со всеми, Сизов с Анютой был если не робок, то сдержан. А она не то чтобы плохо относилась к нему. Пожалуй, никак не относилась. И он – ошибка всех ревнивцев – счел, что виною этому не он, не она. Он стал искать виноватого, как будто тут мог быть виноватый, – и нашел его в Катаеве. Он не задирал Колю. Он выжидал. Подкарауливал. Провожал настороженным взглядом. Старался быть рядом, если Катаев разговаривал с Анютой. И вот – досторожился.
– Так вот, – сказал я, с трудом сдерживаясь, – это не твоя тайна, не тебе она была доверена, забудь о ней и никому – слышишь, никому! – ни слова. Понял?
Прошло недели три. Он терпел, молчал, приберегал чужой секрет, как камень за пазухой, и вот – не выдержал.
Незадолго до этого разговора к нам заезжал Ладенко, директор соседнего детдома. Услышав фамилию «Катаев», он спросил про отчество Николая, откуда он – не из Киева ли? А потом сказал, что знал его родителей. Отец был человек честный, но слабый, безвольный. А слабому рядом с деньгами поскользнуться легко: то приятель попросил в долг на малый срок, то самому понадобилось что-то, ну и решил: «Возьму из казенных, а в получку верну» – и не вернул: нынче да завтра, а тут, как на грех, ревизия… Ну и суд, конечно, приговор – десять лет. Вскоре умерла мать, Катаев попал в детский дом – один, другой, третий, пока не очутился у нас. В его документах о судьбе отца не говорилось.
В другом бы случае за драку в совхозе наказали беспощадно. Но что сказать Катаеву? Отвечать на обиду кулаком не годится, верно. Но есть несчастья, которых нельзя касаться ни словом, ни взглядом.
Решили отозвать Катаева из отряда, помогавшего в совхозе.
– И до самого конца, пока живет в детдоме, на работу вне дома не посылать! – предложил Виктор.
Никто его не поддержал. Мефодий проворчал негромко:
– Больно круто забираешь.
– Кто за предложение Якушева? – спросил Искра.
Всe молчали. Потом Коломыта хмуро сказал Виктору:
– А если бы твоего батьку… вором, ты бы тогда как?
Больше о предложении Якушева речи не было.
И еще решили – снять Коломыту с поста командира сводного отряда. У нас давно повелось: старший за все отвечает. И конечно, это и было для Николая самое чувствительное наказание. А Коломыта и бровью не повел: ему что командиром, что не командиром – главное, в поле, а этого у него не отнимут!
Пока решался вопрос о Катаеве, ребята сидели словно замороженные, говорили сквозь зубы. Но вот решено с Колей – и их словно подменили. Даже не сумею сказать, что произошло – кто выпрямился, кто поднял голову, – но воздух стал другой.
– А Сизов пускай уходит! – громко сказал Витязь.
– Уходит, пускай уходит! – тотчас горячо крикнул Лира.
– Что за ярмарка! Почему не просишь слова? – сказал Степан.
Подряд берут слово Горошко, Коломыта, Литвиненко и еще ребята, и каждый говорит одно:
– Пускай уходит!
– Пускай уходит!
Рядом со мною, жестом попросив у Степана разрешения говорить, поднимается Василий Борисович:
– Это легко сказать – пускай уходит! Его сюда привели, чтоб вы сумели воспитать его человеком, а вы говорите – пускай уходит. Да кто же вам это позволит? И роно никогда не утвердит такого решения.
– Другому уйти некуда. Вот мне – куда я пойду? Или Витязь – кто у него есть? Мать? Отец? Или, может, тетка? Нет у него никого. А Сизову есть куда пойти, у него и отец, и дед с бабкой. – Это говорит Коломыта.
– А ты что думаешь, Лида? – спрашивает Искра.
– Я думаю, он не маленький. Конечно, воспитывать надо. Но ведь нельзя же так: вы меня воспитывайте, а я буду делать что хочу.
– Крещук, ты? – спрашивает Степан.
– Исключить, – откликается Федя.
– Ты, Анюта?
– Но ведь правда же… подлость, – говорит Анюта негромким, ясным своим голосом. – Он, верно, понял. Пускай скажет – понял он?
– Утром напакостил, а вечером уже понял? – говорит Лира.
– Мы никуда не можем его отослать, – объясняю я. – Иван Никитич увез Анну Павловну лечиться на Кавказ. Отец и мачеха на новой стройке, там и жить толком негде.
– Я брал Сизова не у тетки – у отца.
– Предлагаю: пускай пока живет. А как Иван Никитич, приедет, Сизов уйдет отсюда, – говорит Коломыта.
И никто не хочет слушать, что скажет Сизов. Утром совершив подлость, к вечеру и впрямь трудно ее осознать. Соврать можно – так ведь нам вранья не надо.
Что же будет?
Решение ребят мне не по сердцу. Какими глазами я посмотрю в глаза Ивану Никитичу – забирайте, мол, мы не справились? Да и разве мы сделали все, что могли, все, что обязаны были сделать?
– Я не согласен с вами, – говорю я. – Сизов у нас живет недолго – и разве он таким сюда пришел? Нет, многое в нем переменилось, во многом он стал лучше…
– А Тоську Борщика денщиком обернул?
– Что ж, верно – он оступался, ошибался. Но мы сильны, мы можем еще многое сделать.
– Семен Афанасьевич, – говорит Витязь, – он не просто подлость учинил, он из мести… Из мести! Потому что Катаев тогда про Тоську сказал.
Искра голосует: все до одного за исключение Сизова из нашего дома. Впервые ребята не хотят понять меня, впервые, идут наперекор.
* * *
Уже после сигнала «спать» я застал Катаева у нас – он сидел напротив Гали, сцепив руки меж колен и повесив голову. Лица его не было видно; когда я вошел, он опустил голову еще ниже, и вдруг я понял, что он плачет.
– Полно, – сказал я. – Из-за Сизова плакать?
– Я… не потому… – ответил он шепотом.
Галя подняла на меня глаза:
– Он решил, что это Анюта сказала Сизову про отца.
– Ах дурень! Как ты мог подумать? Он же просто подслушал твой разговор с Анютой.
– Я… после собрания… говорю ей… один на один…Зачем, мол, ты ему сказала, ведь ты честное слово… А она ничего не ответила, посмотрела только и ушла. Она теперь… знать меня не хочет.
И он заплакал навзрыд. Он говорил что-то бессвязное – тут было и «умру», и «все пропало», и еще невесть что.
– Перестань, как тебе не стыдно! – возмутился я.
Галя показала мне глазами на дверь, и, хлопнув дверью, я вышел.
Я не думал, что Катаева надо утешать. Когда-то, в юности, я был очень влюблен в одну девушку. Но она вышла замуж за другого. И я сказал Антону Семеновичу: «Не могу я больше жить после этого». – «Правильно, не живи». – «Нет, верно, Антон Семенович. Ни к чему душа не лежит, работать не могу» – И не работай, не надо». – «Я повешусь, Антон Семенович!» – «Правильно, вешайся. Только, пожалуйста, подальше от колонии, если можно».
Помню, вешаться мне в тот час расхотелось. И теперь я хотел бы привести Николая в чувство, встряхнув его, а не утешая.
Дождавшись, когда он ушел, я вернулся к себе.
– Вот когда я мальчишкой был влюблен без взаимности и хотел вешаться, Антон Семенович…
– Я знаю, что сказал тебе тогда Антон Семенович, ты мне рассказывал об этом уже четыре раза. Но как же ты не понимаешь разницы? Мальчику пятнадцать лет…
– Тем более…
– Нет, неправда! И еще как ты там был влюблен, а вот Коля действительно… Часто ли ты видел, чтоб он плакал? Сначала его обидели – трудно. А потом он сам обидел – еще труднее. Да кого обидел! И зря… Думаешь, легко?
– Что же ты ему сказала?
– Что когда любишь или дружишь, надо беречь… надо верить. И что он не смел так подумать про Анюту. И уж раз так вышло, надо извиниться. И надо быть мужчиной, взять себя в руки.
…На другой день Катаев извинился. Анюта очень спокойно сказала:
– Я не сержусь. – Но за этим спокойствием было: «Не сержусь, потому что ты мне больше не друг. А на чужого что сердиться?»
Казалось, все осталось по-прежнему. Анюта была с ним, как со всеми, ровна, но исчезло то, что было источником радости. Она стала не просто ровна, а равнодушна. Николай это понял. Несколько дней он ходил чернее тучи. А потом словно что-то приказал себе. И в один прекрасный день встал как ни в чем не бывало, и только очень пристальный глаз замечал, что на душе у него камень.
Сизов смотрел на все это исподлобья, угрюмо и потерянно. Искра – с грустью, молча. Лира бушевал.
– Она просто спятила! – жарко объяснял он Гале. – Вот я ей скажу.
– Что ты ей скажешь?
– Так и скажу, что она спятила.
– Очень будет вежливо и красиво…
– Галина Константиновна, за что же она на него злится? За то, что он на нее подумал? Что ж такого?
– Простых вещей не понимаешь. Вот возьму и подумаю что ты воруешь… Простил бы?
– Так то воровство. И потом – он сказал: «Прости».
– Она и простила.
– Нет! Не простила! Это каждый видит, что не простила и затаила.
Лира хочет, чтоб Анюта относилась к Коле по-прежнему хотя не может объяснить, чем отличается это прежнее от нынешнего. Галя пробует втолковать ему, что сердцу не прикажешь и что разговаривать с Анютой она ему не советует: такие дела люди решают сами, тут вмешиваться не надо.
– А не сухарь ли она – Анюта? – вслух раздумывает Лючия Ринальдовна, раскладывая пасьянс.
– Нет, тут не то, – откликается Василий Борисович. – Это натура цельная. Она не может уделить часть, немного. Либо все, либо ничего.
– Если не прощать – жить нельзя, – снова говорит Лючия Ринальдовна.
– Чтобы прощать, надо очень любить, – отвечает Василий Борисович.
* * *
– Что у тебя с головой? Ушибся?
Виктор стоит передо мной. Лоб стянут белой повязкой, и от белизны бинта еще смуглее кажется лицо, с которого до сих пор не сошел летний загар.
– Да ну, Семен Афанасьевич… ерунда! – Витя смущенно отводит глаза. – Пустяки…
– А все же? Что стряслось, давай выкладывай!
– Да нет, Семен Афанасьевич, это так, небольшая авария с примусом. Я ведь прямо от тети Маши. У нее там в коридоре их знаете сколько понатыкано?.. Один стоит на высокой такой тумбочке, мне тетина соседка говорит: «Помоги наладить, он фыркает». Я, понимаете, сунул иголку, а примус как полыхнет, и меня огонь прямо языком по лбу. Ну, тетя такую панику подняла… и вот перевязала. Честь имею представиться – раненый солдат Виктор Якушев!
Осторожно отвожу бинт с Витиного лба – ожог изрядный.
– Ну-ка, быстро к Галине Константиновне!
– Да что, Семен Афанасьевич, вы вроде тети моей, тоже в панику…
– Без разговоров! И в другой раз, пожалуйста, с примусами поосторожнее,
После обеда он опять попадается мне на глаза – сидит за уроками. Лоб его перерезан красной полосой; бинт Галя велела снять, без повязки лучше заживет. На руке, держащей карандаш, я тоже вижу следы ожога.
Он издали чувствует мой взгляд и поднимает глаза. Я дотрагиваюсь до лба, укоризненно качаю головой, он отвечает беглой улыбкой и снова погружается в черчение.
Через несколько дней я шел по шоссе из школы домой. На полдороге меня обогнала машина, из нее выглянул заведующий роно Глущенко.
– Семен Афанасьевич, вот удача! На ловца и зверь. Садись, садись, мы к тебе.
Открываю дверцу машины. Рядом с Глущенко сидит человек с костылями в руках. Лицо незнакомое – широкое, смуглое, большой, с залысинами лоб. Глаза умные, насмешливые. Некрасивое лицо, но такое запомнишь надолго.
– Вот, знакомься! – говорит мне Глущенко. – Это корреспондент Нариманов.
Нариманов жмет мне руку и тотчас спрашивает:
– Есть у вас такой воспитанник – Виктор Якушев? Ну, наконец-то! Я уже который день разыскиваю вашего Виктора. Поздравляю, хорошего парня воспитали!
– Чем он вас так поразил?
Мой новый знакомец улыбается: видно, намерен меня помучить. Ну нет, дудки! Отворачиваюсь и гляжу в окно, будто мне ничуть не интересно, что за новость привез этот корреспондент.
Я немного кривлю душой. Я ведь знаю: если есть новость, наш Глущенко не удержится, где там… И не ошибаюсь.
– Семен Афанасьевич! Да он герой, твой Якушев! Это, знаешь, такой парень, такой парень, что…
– Подождите, мы все подробно расскажем товарищу Карабанову, как только приедем, – останавливает его корреспондент.
Приехали. Как водится, надо показать гостю дом, сад, газету – все что у нас есть хорошего. Плохое пускай сам углядит, на то он и корреспондент.
– Позови-ка Якушева! – говорю я Борщику, и через минуту Виктор перед нами. Я знакомлю его с Наримановым, прошу показать наши угодья и, оставив их вдвоем, ухожу.
Глущенко оторопело смотрит то на меня, то на корреспондента. Он стоит секунду в нерешительности, не зная, за мной идти или за Наримановым, потом догоняет меня.
– Слушай, Семен Афанасьевич! – Он торопится, заглатывает слова. – Герой… пожар… прославит дом… на всю республику!
Не сразу я улавливаю суть. И вдруг все проясняется. Вот что! Вот он откуда, ожог на лбу! Почему же Виктор не сказал мне все, как было? Гале нужно рассказать, вот кто обрадуется, вот для кого эта новость – дорогой подарок. Но как же это стало известно посторонним людям? Что за неразбериха право!
Через полчаса я уже знаю все. Передо мной сидит Нариманов. Порывшись в портфеле, он дает мне отпечатанный на машинке лист бумаги, и на этом листе вот что:
Дорогая редакция!
Я в Старопевске проездом, поэтому пишу письмо, а то бы зашла в редакцию и все рассказала. А не писать не могу, потому что меня очень поразил случай, который я видела.
В пятом часу я проходила по Красной улице. Вдруг из нижнего окна кирпичного дома полыхнуло пламя. Собралась толпа, все стали кричать, а больше всех одна женщина. Она кричала: «Моя дочка там осталась! Олечка! Олечка!» И вдруг выходит мальчик, ловко вскочил на подоконник и скрылся в окне. А потом он выпрыгнул и протянул той женщине плачущего ребенка. А сам быстро зашагал в горку. Тут приехали пожарные, начался еще больший шум, а я побежала за мальчиком и стала опрашивать, как его зовут. Он не хотел говорить, но я очень просила, и тогда он сказал: «Меня зовут Виктор Якушев. До свидания!» – и очень быстро ушел. Если бы я не уезжала в тот день, я бы непременно узнала, где живет и где учится этот юный герой. Но мне через час уже надо было на поезд.
Я о Старопевске увожу светлое воспоминание: прекрасный город, в котором живут прекрасные, скромные люди, настоящие герои. Я всем буду рассказывать о замечательном юноше Викторе Якушеве.
Горячий привет от москвички!
Светлина Горина.
Да, не раз уже так бывало: я узнаю о своих ребятах что-то важное со стороны, и для меня эти новости – неожиданность.
Что-то очень важное должно было произойти в Вите, если он не рассказал о случившемся. Тут ведь не тщеславие даже надо было подавлять, а естественное желание поделиться радостью. Но вот чтоб писали об этом в газете – не надо бы! Да разве этому корреспонденту запретишь…
– А как же вы нас отыскали? – спросил я его.
– Ну как? Обыкновенно, как приходится нашему брату газетчику. Помру, а разыщу. Пришлось, конечно, попотеть. Совсем в Шерлока Холмса обратился!
И в самом деле, он выискивал Виктора по всем староепевским школам. В 12-й кто-то вспомнил, что был такой паренек, но ушел в детдом. Нариманов погнал свою машину по детдомам. Нету. Он готов был объехать все районы, но вот повезло – сразу попал в наш район, и Глушенко повез его в Черешенки.
Теперь он сидел у меня в кабинете и, от природы, видимо, сдержанный, сиял радостью удачи.
– Он молодец, ваш Виктор, скромник и молодец, но я все жее напишу об этом!
– Послушайте, – сказал я. – Человек сделал хорошее дело. Но ведь иначе он поступить не мог. За что же вы начнете его расхваливать? У нас так не положено. Знаете, как мы постановили когда-то: уступил место в трамвае – не оглядывайся!
– Вот чудак человек, что же вы сравниваете! – возразил Нариманов. – Уступить в трамвае место женщине с ребенком – или спасти ребенку жизнь! Нет, я с вами не согласен!
– Меня в колонии учили так: то, что мы делаем, мы обязаны делать. А сделать что-нибудь хорошее, а потом этим своим хорошим поступком любоваться, благодарности и похвалы ждать – это, если хотите, цинизм. Виктор спас ребенка, значит, он…
– Значит, он достоин того, чтобы о нем рассказать, – горячо перебил Нариманов. – Без сюсюканья, без любованья – строго и скромно. Именно так я и хочу написать. Я думаю, это очень нужно – показывать молодым, чему следует подражать, а чему нет. Я вот хотел познакомиться с ним – он мне понравился. Скромность. Сдержанность. Немногословие. Очень хороший парень. Когда человек по душе – писать легко. А вот и он!
В дверь заглянул Витя.
– Меня звали? – спросил он неуверенно.
– Не звали, да заходи!
Я пошел ему навстречу, протянул руку. Он, вспыхнув, подал свою.
– Молодчина! – сказал я, отводя со лба его волосы, как это иногда делала Галя. – Что же ты мне-то не рассказал? Порадовал бы!
– А вы… вы всегда говорили: сделал – не хвастайся.
– Ну ладно, беги!
– Постой! – сказал Нариманов. – Дай-ка, я запишу номер дома на Красной. Где пожар был.
Витя удивился.
– А я не смотрел номер. Мне ни к чему было. Его и так можно найти – такой красный, кирпичный, невысокий. Этажа три, не больше. А зачем вам?
– Хочу с этой женщиной познакомиться, маленькую поглядеть.
Витя досадливо поморщился.
– Она подумает – я всем раззвонил.
– Ничего не подумает, я с умом. А теперь беги!
Тяжело опираясь на костыли, Нариманов подошел к окну, проводил Витю взглядом:
– Ах, хорош парень! С удовольствием буду писать!
* * *
Ребята были взволнованы. Обрадованы. И конечно же удивлены.
Горошко честно сознался, что он бы лопнул, если бы не рассказал. С ним согласился Лира, который поступки людей всегда прикидывал на себя: «А я бы смог? А я бы как?»
– Это он очень хорошо сделал, – сказала Лида, любившая давать точную оценку людям и событиям. – Мы же сами говорили: делать и не оглядываться.
– Сказать легко, сделать-то трудно, – промолвил Митя. – Если хотите знать – из нас всех кто так сумел бы еще? Только один Коломыта да, может, Степан, больше никто. Верно я говорю, Вася?
Все посмотрели на Васю, но не поняли, улыбается он или хмурится, да и разглядывать его времени не было: Митя тут же стал изображать в лицах, как повел бы себя Коломыта.
– Мы бы все к нему: «Васька, молодец, расскажи!» – Тут Митя у всех на глазах весь становится как-то шире, тяжеловеснее и сквозь зубы цедит Васиным баском: – «Чего пристали? Никого я не спасал. Делать мне нечего – спасать!»
– А Лира? Лира как? – в восторге от этого представления спрашивают ребята.
Митя страшно таращит глаза и во всю мочь кричит:
«Семен Афанасьевич! Галина Константиновна! Федька! Митька! Все слушайте, чего было! Вот тут огонь, тут я, здесь ребенок! Я туда, я сюда, я…»
Голос Мити тонет в общем хохоте.
– Лида, – продолжает Митя, выждав, когда ребята всласть нахохочутся, – Лида бы вот так сказала: «Как мы решили, так я и сделала…» – Тут он вытягивает губы в ниточку, а брови сводит к переносице. – Не обижайся, не обижайся, – прибавляет он своим обычным голосом.
Удивительное дело! Наша обидчивая Лида и впрямь не обижается. Она задумчиво смотрит на Митю расширенными глазами. Так смотрит иногда человек, отдавшись на минуту какой-то своей глубинной мысли.
– А ты? Ты бы сказал? – внезапно спрашивает она.
Все умолкают. Молчит и Митя, однако недолго.
– Я? Если б спросил Семен Афанасьевич: что, мол, у тебя за повязка? – сказал бы. А может, и дожидаться не стал бы, пока спросит. Ну, постарался бы не очень хвастать… но сказал бы! – добавляет он твердо, словно говоря: «Ничего не поделаешь, врать не буду».
– А вот напишет этот… корреспондент… А он скажет, что Витька из нашего дома? – интересуется Литвиненко.
– Скажет, наверно.
Разговор сразу меняет русло: все начинают прикидывать, что скажут в статье про наш дом, как оно все будет, как в школе вывесят газету и все прочтут и как Виктору не будет спасенья от расспросов… И опять Митя свел все к шутке, изобразив, как Якушеву понадобится секретарь – отвечать на письма и вопросы – и как Литвиненко будет справляться с этими секретарскими обязанностями.
Так, с шуткой и смехом, прошел у нас вечер, и мне казалось – за смехом этим прячется хорошее волнение, горячие и тревожные мысли. Едва ли не каждый в этот вечер заглянул в себя, задумался «о доблести, о подвигах, о славе».
Я украдкой поглядывал на Виктора, к которому обращены были дружелюбные и восторженные взгляды, и мне казалось, что по его лицу, радостному и взволнованному, тоже проходит тень тревоги, словно и он понял: «То, что я делаю, принадлежит не мне одному. Вот мои товарищи – они делят мою радость, а если надо будет – возьмут на себя часть моей беды. Я – с ними. Они – со мной».
* * *
Через два дня примчался на машине Нариманов. Статья была готова, но не хватало последнего штриха. Нариманов непременно хотел познакомиться с той женщиной и спасенным ребенком. А дома по Витиному описанию, он не нашел и теперь просил дать Якушева ему в проводники.
Мы дождались возвращения ребят из школы, и я разрешил Виктору съездить с Наримановым. Как и в первый раз, он досадливо махнул рукой:
– Знал бы – не ввязывался. Теперь никакого покоя не будет. Семен Афанасьевич, мне ведь уроки делать, куда я поеду!
– Да это недолго! Проедем по Красной, ты покажешь дом, и все. Я тебя мигом доставлю обратно, – пообещал Нариманов.
Вокруг толпились ребята, малыши смотрели на Виктора с завистью и недоумением: дескать, чудак человек, ему предлагают прокатиться в машине, а он еще раздумывает, про уроки вспоминает! Не поймешь этих старших…
И вдруг Нариманов сказал:
– Давайте, я захвачу и мелкоту. Машину веду сам, места хватит.
Визг поднялся такой, что он зажал уши.
– Вот тебе и на! Где же Витька?
Пока малыши усаживались, Виктор исчез. Кинулись за ним, бегали по всему дому и еле отыскали его где-то в саду
– Вот упрямец! – воскликнул Нариманов и усадил Якушева рядом с собой, а на заднем сиденье спрессовались, как сардины в жестянке, Егор, Настя, Лена, Наташа и Борщик. Галя стояла на крыльце и махала вслед.
Галя была глубоко счастлива в те дни. Она почти не говорила со мной о случившемся. И не то чтобы она улыбалась или еще как-нибудь выражала свою радость. Но, взглянув на это тихое лицо, каждый понимал: вот человек, который чем-то очень, до глубины души утешен.
Галя и тревожилась, и горевала, и радовалась всегда про себя. Какое-то облачко – тень заботы – почти всегда ложилось на ее высокий смуглый лоб. А тут оно растаяло.
Виктор, давно занимал ее и тревожил. Она всегда спешила на помощь – он быстро скисал от неудачи. Теперь она знала: поступок сильного, уверенного в себе человека надолго послужит Виктору. Это будет для него надежная опора, постоянное напоминание: «Я могу. Теперь я знаю, что я могу.»
Заслышав издали машину, я вышел к воротам и удивился: малыши не визжат, не машут из окон, даже не похоже, что в машине ребятня. Мелькнуло лицо Виктора, бледное, застывшее. Я ускорил шаги. Машина остановилась во дворе, из нее почти бесшумно вылезли дети, а чуть погодя – Виктор. Он шел к дому так, словно из него вынули самую главную пружину, – весь обмяк, плечи опустились, движения неуверенные, будто он встал с постели после долгой болезни. Глядя ему вслед, я даже не заметил, как прошел Нариманов, и нагнал его уже у своей двери:
– Что-нибудь случилось?
– Понимаете… – ответил он, глядя куда-то в угол, мимо меня. – Понимаете… ничего не разберу. Он тоже не нашел того дома… А я звонил в пожарное управление… Они вообще утверждают, что в тот день в городе не зарегистрировано ни одного пожара.
– Может быть… может, пожар был в другой день? – с надеждой спросил я.
– В этом районе, на этой улице уже полгода никаких пожаров…
– А может, – продолжал я упрямо, – пожар был такой незначительный, что его не зарегистрировали?
Он по-прежнему смотрел в сторону. Я чувствовал – ему жалко меня. Помолчав, он все-таки сказал:
– Но в письме говорится, что приехала пожарная команда. Значит…
– Значит, пожар был зарегистрирован. Так. Догадались вы по крайней мере захватить письмо? Не копию на машинке, а подлинник?
Нариманов вынул из кармана листок бумаги – видно, уже давно держал его наготове. Я взял листок, достал из ящика стола протокол, который вел Виктор на последнем заседании совета. Я взглянул на письмо, Нариманов раскрыл протокол.
Помолчав, мы посмотрели друг на друга. Письмо было написано сильно измененным почерком. Но характерные хвостики у букв «д» и «у» и закорючка буквы «ц» в письме и протоколе были одинаковые.
Письмо и протокол написаны одной рукой – в этом больше не оставалось сомнения. И я понял, что в глубине души уже догадывался об этом.
* * *
Стоя с тем проклятым листком в руках, я думал не столько о Якушеве, сколько о ребятах и Гале. Что я им скажу? Что надо быть подозрительными? Что не следует верить товарищу? И еще: разочарования не прощаешь ни себе, ни тому, в кого верил. Каково же будет сейчас Виктору среди ребят?
Мне ничего не пришлось им рассказывать. Ребята тесным, молчаливым кругом обступили приехавших малышей. К ним подошел Василий Борисович. Наташа, путаясь и спотыкаясь, поведала всем, как они ездили по Красной улице и по соседним тоже и как Нариманов спрашивал про каждый дом: «Этот? Этот? Погляди хорошенько. Ну, вспомнил?» А Витя мотал головой и говорил: «Нет, не этот». А потом сказал: «Я забыл». И тогда Семен Мартынович повез ребят назад в Черешенки. Виктор сказал: «Я не поеду с вами домой». А Нариманов сказал: «Нет, поедешь»…
Никто не кинулся искать Якушева, расспрашивать его – ребята всё поняли, словно были готовы к такому известию. Если бы речь шла не о Якушеве, а о Мите, все тотчас бросились бы к нему, чтобы он объяснил, что стряслось: когда дело касалось Мити, все могли оказаться неправы, но уж он-то был, конечно, прав! А вот тут каждый, не спрашивая, сразу поверил нашему позору.
Когда мы с Наримановым вошли в столовую, все уже были там и все молчали. Виктора, забившегося в какой-то угол потемнее, отыскал и привел Коломыта. Привел, посадил у стены сел рядом – каменный, непреклонный. И во всем его облике сквозит: «Умел нашкодить – умей и ответ держать».
Нариманов сперва поколебался – идти ли? Не свяжет ли он ребят? Тут ведь нужен разговор начистоту, посторонний может помешать. Василий Борисович сказал сурово:
– Вы этому делу не посторонний.
Так все и поняли.
Это было самое тихое и самое гневное собрание, какое только сохранила моя память.
– Мы всё знаем, – сказал Степан Искра, – никого он не спасал. Он сам про себя написал в газету. Это верно?