Девушка не закрыла за собой дверь — там спальня. Он видит, как она ставит чемоданчик на кровать и курсирует между нею и старинным шкафом, доставая сначала блузку, потом пижаму, потом ночные туфли. Наконец она появляется с чемоданчиком в руке, и он видит ее. Видит впервые.
Она очень молода. Года двадцать два, не больше. На ней строгий костюм хорошего покроя. Чувствуется, что она обновляет свой гардероб раз в год, но вещи покупает дорогие. Никакой шляпы, косынка же, которую она повязала, должно быть, из-за ветра, лишь подчеркивает красивый овал ее лица, правильность черт, чистоту линий. Из-под косынки на лоб справа выбилась прядка светлых волос, возле уха — завиток. Но особенно его поражают глаза — ясные, чистые, они смотрят прямо на вас и не затуманиваются ох слез, которые, хоть она уже и не плачет, все еще стоят в ее глазах. Он смотрит на нее, застыв, охваченный странным чувством, желанием, не то чтобы узнать ее — ему кажется, что он никогда до конца ее не узнает, — но хотя бы узнать, как она жила все это время, словно он после долгой разлуки встретил вдруг дорогое ему существо.
— Я взяла все, что нужно. Теперь я могу идти с вами. Вы предлагали вместе поужинать — я согласна.
Она произносит это самым естественным тоном, словно тоже давно знает этого человека, хотя тот впервые приглашает ее.
И она смотрит на него — тоже смотрит, но не как на чужого, а как на вновь обретенного. Она закрывает дверь, и они спускаются по лестнице. Вместе выходят во двор, потом на улицу. Она шагает с ним рядом, и ей уже нет нужды смотреть на него, она и так знает, что он высокий, хорошо одетый, еще довольно молодой, но уже вполне зрелый мужчина. Рядом с ним она под надежной защитой.
— Пошли в «Валентини».
Ей известно, что это ресторан дорогой, и с присущим ей тактом и чувством меры она на секунду задумывается: не сказать ли об этом. Но ведь именно такой ресторан он искал, значит, ей остается лишь следовать за ним.
Они входят. Она была тут всего один раз, когда ее дядя приезжал в Ниццу незадолго до своей смерти четыре года тому назад. Здесь вое итальянское, начиная от бутылей с кьянти, украшающих стены, и кончая меню, где можно найти любое блюдо итальянской кухни. Они садятся за маленький столик в глубине зала, народу мало, и он заказывает. Всякий раз, когда он советуется с ней, она говорит «да».
— А вы были правы, — замечает она, когда на столе появляется первое блюдо — макароны. — Мне надо поесть, если я хочу провести всю ночь подле бабушки.
Она уже не плачет. Она ест, потому что так нужно и потому что он так сказал. Ест старательно, преодолевая отсутствие аппетита, мужественно стараясь справиться с горем, чтобы не портить настроение этому человеку, которого она не знает даже, как зовут.
Немного подкрепившись, — оказывается, она была голодна и не сознавала этого, — она разговорилась. Принялась рассказывать о себе. Это она-то, воспитанная бабушкой в строгих правилах мещанской морали, она, привыкшая прятать под маской невинности то, что на самом деле волновало ее, а главное: не говорить ничего, что могло бы в глазах других хоть как-то ее принизить, — вдруг ощутила потребность все ему выложить. Он слушал, а она говорила, говорила без утайки, с той непосредственностью, которая была неотъемлемой частью ее существа. Казалось, будто этот человек освободил ее от всех пут, от всех предрассудков, привитых бабушкой и так долго довлевших над ней.
— Вот и бабушка умерла. Я теперь сирота. Других родственников, кроме нее, у меня нет. Отец мой был морским офицером, он и вырастил меня, потому что мама умерла через два года после моего рождения. Папу переводили с места на место, вместе с ним кочевала и я — из Шербура в Тулон, с одной морской базы на другую. Когда он уходил в плаванье, я оставалась на попеченье бабушки — его матери, которая перебиралась к нам. Собственно, с ней я и жила, потому что хоть отец и любил меня, но у него не было времени мною заниматься. Умер он в Тулоне, и тогда — я была еще совсем девочкой — мы переехали сюда. Училась я в лицее. Меня, наверно, приняли бы в пансион для детей кавалеров Почетного легиона в Сен-Дени как дочь офицера, но бабушка не хотела со мной расставаться. За десять лет, — когда умер отец, мне было одиннадцать с половиной, — мы потихоньку проели то небольшое состояние, которое у нее было. Жили мы скромно, но она никогда ни в чем мне не отказывала. Поскольку она покупала мне все, что бы я ни попросила, я не всегда вела себя разумно и часто побуждала ее зря тратить деньги, тогда как должна была бы, наоборот, помогать ей экономить. Но в защиту свою должна сказать, что на этих тратах обычно настаивала она. Я вполне могла бы удовольствоваться, например, хорошей кожаной сумкой, она же непременно хотела, чтобы сумка была сафьяновая или крокодиловая. То же самое с туфлями: она говорила, что готовая обувь не для меня. Должно быть, ей хотелось привить мне то легкое франтовство, с которым сама она давно рассталась, и ей доставляло удовольствие выполнять мои желания, чего бы ей это ни стоило. Когда я выходила из магазина с какой-нибудь дорогой покупкой в руках, которую она сама для меня и выбрала, я видела, каким счастьем светилось ее лицо. Она, конечно, не рассказывала мне, как обстояли ее дела, и я не знала, что она продавала акции. И о том, что средства наши пришли к концу, я узнала лишь тогда, когда понадобилось поместить ее в больницу.
— Она очень любила вас.
— Она перенесла на меня всю свою любовь к сыну, да и к мужу тоже, потому что он обманул ее; не думайте, что он ее бросил, нет, все было гораздо хуже: он просто не любил ее, хоть и жил с ней. Когда врач сказал, что ее надо оперировать, я решила поместить ее в клинику. Вот тут-то она и призналась со смущенной улыбкой, что у нее нет ни единого су, и пришлось отвезти ее туда, где она умерла.
Девушка вздохнула, но уже без слез: ей вспомнились тяжелые минуты, когда она вынуждена была отказать умирающей (а врач не скрыл от нее серьезности положения) в последней роскоши — сознании, что она будет похоронена, как надо. Ибо уже сама больница, куда попала старушка, свидетельствовала о том, что хоронить ее будут наряду с бедняками.
— Да, но любая больница стоит денег, — сказал он. — Она долго там пробыла?
— Две недели.
— И у вас есть деньги, чтобы заплатить за это?
— Нет, — призналась она. — И на похороны у меня тоже нет денег. У бабушки есть склеп на кладбище в Симьезе. Я перевезу туда тело. А потом договорюсь с похоронным бюро. Я все обдумала: я поступлю на работу и постепенно расплачусь с ними.
— У вас, что же, вообще ничего нет?
— Четырнадцать тысяч франков.
— Да, этого недостаточно.
— Я знаю.
— Вам придется сразу же заплатить за больницу.
— Если потребуется, я продам мебель.
— Едва ли вы сумеете это сделать за несколько часов. И потом антиквары, видя, что вы нуждаетесь, дадут вам сущие гроши.
— Что ж, придется и на это пойти.
— Нет, — решил он, — я одолжу вам денег.
Он быстро подсчитал в уме. Больница, похороны — это может стоить самое большее долларов четыреста… А четыреста долларов — разве это сумма! Только тут он заметил, что ведет подсчеты в долларах.
Да, четыреста долларов — это не сумма для Жильбера Ребеля. Но ведь он уже не Жильбер Ребель, он — Гюстав Рабо. Чековая книжка, которой он мог распоряжаться по своему усмотрению, разорвана и брошена в канализационный люк близ собора Сен-Жермен-де-Прэ. Кредит, которым он пользовался, пока был Жильбером Ребелем и умело избегал банкротства, пускаясь то в одну, то в другую аферу, — этим кредитом не обладает Гюстав Рабо. Он сам пожелал, чтобы так было. Вернуться вспять уже нельзя — такова цена, заплаченная им за право жить, жить по-настоящему.
Четыреста долларов! Ничтожная сумма для одного и весьма солидная для другого. Да, но то, что умел делать Жильбер Ребель, Гюстав Рабо ведь тоже умеет. Этой суммы у него сейчас нет, но он ее найдет, хоть еще и не знает как.
— Не волнуйтесь, — сказал он, — я вам дам в долг столько, сколько нужно. У вас и без того много горя, зачем вам думать еще об этом.
— Но вы же меня совсем не знаете!
— Вашу бабушку, которой вы всем обязаны, — сказал он, не обращая внимания на ее восклицание, — надо похоронить, как положено. А деньги, которые я вам одолжу, вы вернете мне позже, когда устроитесь.
Она взяла его руки, лежавшие на столе, и сжала. И опять посмотрела прямо в глаза.
— Если я и устроюсь, положение мое будет более чем скромным, и я не смогу так быстро вернуть вам деньги, которые вы готовы мне одолжить. Я ведь ничего не умею делать. Бабушка считала, что приобретать профессию — это для меня унизительно. Я выдержала экзамен на бакалавра — вот и все. О, я еще умею играть на рояле, ездить верхом, плавать, кататься на коньках, даже ходить на лыжах, потому что бабушка каждый год посылала меня на три недели в Бейль. Она, должно быть, думала, что деньги у нас никогда не кончатся. И неизменно повторяла, что до тех пор я успею встретить кого-нибудь и выйти замуж. При этом она не думала о том, что станет с нею, если это произойдет. Она смотрела на меня с такой любовью и говорила, что я очень красивая. Для нее я была самая красивая, единственная в своем роде. При этом ей и в голову не приходило, что мы никого не видим, что у нас нет родственников, что мы с ней совсем одни. Но я не возражала: мне казалось, что нам вполне хватит до ее смерти. Да, собственно, так и получилось… мы не дотянули всего две недели. Ну, а теперь, — сказала она, посмотрев на крошечные часы-браслет, которые бабушка подарила ей к двадцатилетию, — мне надо идти туда.
Он пощупал пачку ассигнаций у себя в кармане. Сколько там осталось? Немногим более шестидесяти тысяч франков. Все его достояние, а этого, конечно, не хватит на оплату ее расходов. Да ведь и ему надо жить завтра и послезавтра, даже если он немедленно станет искать работу. И еще неизвестно, что он найдет! Нет, не так представлял он свою жизнь. А девушка тем временем сказала:
— Я вижу, вы действительно хотите мне помочь. Но ведь вы не знаете даже, как меня зовут!
Нужно ли ему знать ее имя, если он чувствует, что иначе не может поступить! Да и что такое имя? Ребель? Рабо? Жильбер? Гюстав? Что значит имя? Человек — это другое дело, а эта девушка — человек. И он для нее — он это чувствует — тоже прежде всего человек, как бы его ни звали. Вот сейчас она скажет ему, как ее зовут, а он назовет свое имя. Что это для нее изменит? Хотя, конечно, изменит, ведь он назовет ей свое новое имя, — имя человека, каким он хочет стать, каким он, собственно, уже стал!
— Меня зовут Гюстав, — говорит он. — А вас?
— Лоранс, — говорит она.
Ей не нравилось имя «Гюстав». Ему тоже не нравилось имя «Лоранс». Но это не важно. Главное, был он и была она, а все остальное ни для него, ни для нее уже не существовало, — реальностью была новая жизнь, в которую оп с этой минуты вступил, и сознание, что Лоранc стала отныне неотъемлемой частью этой жизни.
Он расплатился, встал. Решал он, она подчинялась.
— Я провожу вас до больницы. Это далеко?
— Минут двадцать пешком.
— Взять машину?
— Нет. Я предпочла бы пройтись. Ветер стихает. А мне ведь придется провести в помещении всю ночь. До десяти часов возле бабушки сидит кто-то. А потом должна заступить я.
— Когда вы ее хороните?
— Завтра утром. Меня как раз спрашивали об этом. Я им сказала все, что требовалось. И даже поговорила с человеком из похоронного бюро. Правда, я и словом не обмолвилась о том, что мне нечем платить.
— Увас будет чем расплатиться с ним. И с больницей тоже.
— Я вам очень признательна. Надо же встретить человека, который готов мне помочь, как раз в ту минуту, когда мне так нужна помощь! Бабушка всегда говорила о провидении…
— Возможно, это и есть провидение, — сказал он. — А возможно, бывают роковые встречи.
— Мне тоже так кажется, — сказала она.
Они шли по городу. Пересекали шумные, ярко освещенные проспекты. Вышли к гранитным берегам реки, которую зовут Пайон, что значит Блесточка; сейчас она обнажила свое высохшее ложе, а когда тают снега, она вздувается и выходит из берегов. Тут они увидели высокое здание.
— Это и есть больница, — сказала она.
Они молча прошли еще немного. И вскоре оказались у ворот. Прежде чем расстаться, он сказал:
— Я приду завтра в девять. Ни о чем не тревожьтесь.
— Спасибо, — сказала она. — Спасибо от всего сердца. Благодаря вам я могу теперь ни о чем не думать и целиком отдаться моему горю.
Глава IV
Он остался один и пошел назад тем же путем. Шел и думал — не о том, как решить возникшие перед ним проблемы, а о том, что человек, как бы ни складывалась его жизнь, всегда питает надежду, всегда находит в этой жизни что-то ценное, что стоит охранять и защищать. Вот он потерял Глорию, но нашел Лоранс. Любил ли он Глорию? Он этого сам не знал, это уже принадлежало прошлому, отступило куда-то в затянутую дымкой даль. Но он мог бы любить Глорию. И чувствовал, что мог бы полюбить Лоранс. Правда, слово «любовь» приобретало теперь совсем иной смысл. Тогда ему некогда было даже разобраться, любит ли он Глорию. А теперь он знал, что может полюбить эту девушку, которую только сейчас увидел, что у него есть душевные силы ее любить.
Начать с того, что он дал ей обещание, которое не может не сдержать. Завтра в девять утра он должен быть у больницы и принести Лоранс эти четыреста долларов — вернее, сто пятьдесят тысяч франков. Где их взять? Случай подскажет. Разве не складывалась из таких же вот случаев, только совсем другого масштаба, вся его прошлая жизнь? Орел или решка. А чем он тогда рисковал!.. Правда, игра, которую он прежде вел, зависела не только от случая, а представляла собою цепь сложнейших комбинаций, не то, что та, в которую он играл днем.
«А что, если попробовать поиграть, — подумал он. — Рискну: поставлю десять тысяч франков, не обеднею. Другого выхода все равно пока нет, а слово сдержать я должен».
Он ускорил шаг, дошел до казино. Его впустили без звука: швейцар-физиономист признал его и улыбнулся ему, как завсегдатаю. Но на этот раз Гюстав Рабо направился в зал, где играли в баккара.
Он купил в кассе жетонов на десять тысяч франков и подошел к столу. «Честное слово, — подумал он, — у меня сегодня счастливый день. А вдруг и здесь повезет?»
Он проиграл. Увидев, как исчезли со стола девять тысяч франков, он поднялся. Не лучше ли уйти и не дразнить судьбу, которая, вопреки ожиданиям, грозила постепенно лишить его последних средств? В его распоряжении оставалось теперь всего лишь пятьдесят тысяч франков! Он отошел на несколько шагов и уже довернулся спиной к игрокам, которые последние полчаса были его компаньонами по игре. Ставки сделаны, и вот опять этому толстому усатому ливанцу выпала лучшая карта. Бывают дни, когда удача неотступно сопутствует человеку. А Гюстав уже успел потерять то, что выиграл днем.
Однако он все не решался уйти. У него остался еще жетон на тысячу франков, а если удача улыбнется ему, можно рискнуть еще и теми банкнотами, что лежат у него в кармане. Давно, уже много лет, он не играл, и хотя деньги в период Сопротивления ничего не значили для него, — Лондон в избытке снабжал его фальшивыми банкнотами, — он и тогда играл понемногу, поэтому сейчас он осторожничал, ставил без вдохновения. Идея добыть деньги с помощью игры в конечном счете ничего не дала. Надо примириться с проигрышем и уйти.
Он уже решился на это и пошел вдоль центрального стола к выходу, как вдруг услышал, словно сквозь сон, произнесенную вслух цифру. Едва ли он осознал то, что услышал, и едва ли он намеренно отошел от одного стола и подошел к другому. Но он решил сделать еще одну попытку, прежде чем покинуть зал. И услышал собственный голос: «На весь банк».
Прошла минута. Карты сданы. И вдруг он увидел, что крупье пододвигает к нему груду жетонов. Бог мой! Он и не представлял себе, что речь идет о такой сумме! Ведь это куда больше того, чем он располагал. Он с изумлением увидел, как лопаточка поползла назад, оставляя возле его протянутой руки жетоны — кучку, еще одну, и еще. За его спиной раздался шепот, склоненные над столом головы приподнялись — всем хотелось посмотреть на счастливчика, неожиданно сорвавшего такой банк.
Не считая, он обменял жетоны и сунул деньги в карман. Но он уже знал, что сможет выполнить обещание, которое дал Лоранс. Кто-то встал из-за стола. Он занял его место, сел за стол — здесь ставки были в десять раз выше, чем там, где он потерял свои девять тысяч. Он стал играть и немного выиграл. Потом выиграл еще. Тогда, прежде чем ставить дальше, он отделил сто пятьдесят тысяч франков от той суммы, что оказалась у него на руках, — а она была немалая, — и положил в левый карман. Затем стал снова играть.
Стол он покинул лишь после двух неудач, несколько поубавивших его выигрыш. Он здраво рассудил, что счастье отвернулось от него, и вышел из игры. Очутившись на улице и прикинув grosso modo[4] свою прибыль, он обнаружил, что сверх ста пятидесяти тысяч франков, которые он сразу же отложил и уже не считал своими, он выиграл еще около четырехсот тысяч.
Шагая по ночному городу к себе в гостиницу, он смеялся, как ребенок, получивший желанную игрушку. Значит, счастье — это счастье, которое до сих пор так дорого ему доставалось, за которым он так гнался, — улыбнулось ему безвозмездно, ничего не потребовав взамен. Теперь и Лоранс сможет пристойно похоронить свою бабушку на кладбище в Симьезе и заплатить за больницу, и ему будет на что жить несколько недель. Он тут же решил, что не станет больше играть. Деньги, лежавшие у него в кармане, открывали перед ним такие возможности, на какие два часа тому назад он не мог и рассчитывать. Он подумал, что выиграл не только деньги, но и время. И этот реванш, эта победа над временем радовала его. Значит, он оказался прав, значит, все-таки есть бог, который помогает тем, кто хочет жить простой человеческой жизнью, тем, у кого есть воля и мужество так жить.
И несмотря на владевшее им возбуждение, несмотря на то, что перед его мысленным взором неотступно стоял образ простой, чистой девушки, с ясными глазами и открытой душой, — девушки, у которой благодаря ему будет если не меньше горя, то, по крайней мере, меньше забот, — он тотчас заснул. И сон у него был благотворный, успокаивающий, такой, какого он не знал еще два дня тому назад, когда был Жильбером Ребелем.
Проснулся он, когда уже было совсем светло. На этот раз он чувствовал себя вполне отдохнувшим, — к тому же и в больницу пора было идти. Он вышел на улицу и только тут обнаружил, что еще рано. Он вполне успеет зайти в бар и выпить горячего кофе, решил он, и ему показалось, что никогда прежде он не получал от кофе такого удовольствия. Затем он направился в больницу и, подойдя к воротам, осведомился у сторожа, где у них контора.
Разговаривать ему пришлось с бухгалтером, управляющего в этот час еще не было на месте. Да, впрочем, он и не был ему нужен. Однако, очутившись лицом к лицу с бухгалтером, Гюстав вдруг вспомнил, что ничего не знает о Лоранс, кроме ее имени.
— Что вам угодно, мосье? — спросил его человек в узком пиджачке, и галстук-бабочка скакнул вверх под напором его острого кадыка.
— Я хотел бы уплатить по счету… за похороны — ну, те, которые состоятся сегодня утром.
— У нас сегодня утром трое похорон, мосье.
— Я имею в виду пожилую даму…
— У нас умерло две пожилых дамы, мосье. Соблаговолите назвать фамилию.
— Я не знаю ее фамилии, — сказал Гюстав. — Знаю только, что она пролежала у вас две недели и умерла после операции.
— А, ясно, — произнес человечек и не без удивления поднял на него глаза. — Вы говорите о мадам Дебреннан.
— Очевидно.
— Это дама, у которой есть дочка.
— Внучка…
— Дочка… или внучка… словом, молоденькая девушка.
— Совершенно верно.
— Вы ее родственник?
Глупый вопрос: ведь он же видит, что Гюставу неизвестно даже имя покойной.
— Нет, — сказал он, — друг.
«Странный друг, — подумал бухгалтер, — который не знает даже фамилии человека, за которого пришел платить». Гюстав попытался пояснить:
— Видите ли, меня попросили…
— Ясно… ясно, — сказал тот. — В общем-то мне ведь…
Он уже вытаскивал черную книгу. И принялся переносить оттуда цифры на большой, расчерченный на графы бланк: столько-то дней в больнице по столько-то за день; кроме того, подстилка, вата, особые лекарства, уколы… Затем подвел итог:
— Семьдесят одна тысяча семьсот двадцать три франка плюс гербовый сбор.
Он пересчитал деньги, которые вручил ему Гюстав, дал квитанцию.
— Откуда вынос тела?
— Из морга — он там, в глубине двора.
Гюстав вышел и направился к низкому строению, одиноко стоявшему неподалеку от боковых ворот, которые выходили на дорогу, специально предназначенную для похоронных катафалков, — их не выпускали через главный вход, чтобы живые не сталкивались с мертвыми. Ворота еще были закрыты, и на утрамбованной площадке возле них не было ни машины, ни автобуса похоронного бюро. Он приостановился. Может быть, тело старушки еще не перенесли сюда? Тем не менее он приоткрыл дверь.
На низких постаментах стояли в ряд три гроба, и возле каждого лежало тело под простыней. У крайнего справа, склонив голову, молилась на коленях Лоранс.
Не желая ей мешать, он долго стоял молча и смотрел на нее. При свете дня, проникавшего сквозь два отверстия под самым потолком, она казалась еще лучше, чем ему помнилось: скромность, сдержанность и чистота сочетались в ней с редкой грацией и женственностью; молодое, крепкое тело удивительно гармонировало с ее внутренним обликом, — она была очень хороша коленопреклоненная, в этом черном платье, которое накануне прихватила из дому и надела сегодня утром. Из-под маленькой шляпки выбивались светлые волосы, как бы освещавшие ее затылок и даже отбрасывавшие отсвет на неподвижную фигуру, в которой для нее заключена была, казалось, вся жизнь.
Должно быть, она почувствовала его присутствие, потому что вдруг поднялась с колен.
И пошла к нему, протянув обе руки.
Какое значение имело то, что за их спиной лежали на мраморе три бездыханных тела? Жизнь была тут, в ней, она как бы продолжала земное существование этой женщины, своей бабушки, которую так любила и которая благодаря ей, Лоранс, не исчезала бесследно.
Они вышли из помещения, где стоял характерный для этих мест запах, который даже дезинфекция не способна истребить. За ночь мистраль победил восточный ветер и очистил небо. Утреннее солнце прогрело воздух, и, несмотря на смерть, которая была так близко, а может быть, именно из-за этого, они почувствовали, что им хорошо, почувствовали себя бесконечно счастливыми. Она смотрела ему в лицо, и в глазах ее уже не было слез: она явно сумела обрести мужество, возможно, благодаря ему. И по этому ее взгляду он понял: она ни минуты не сомневалась, что утром он будет тут. Он обещал, и она поверила.
Они еще не успели обменяться ни единым словом, как ворота распахнулись. Во двор въехала черная машина. За нею следовали люди в черном — их было четверо; они шли, на ходу застегивая форменные куртки. Автобус остановился перед дверью низенького строения, шофер остался за рулем, а человек, сидевший рядом с ним и выполнявший обязанности распорядителя, во всем черном, с допотопной мягкой шляпой в руке, вышел из машины. Лоранс шагнула было к нему. Но Гюстав удержал ее за локоть.
— Деньги у меня есть, — сказал он.
Она не поблагодарила его, вообще не сказала ни слова. Она продолжала неподвижно стоять и лишь прижала к себе руку, державшую ее за локоть.
Мужчины вошли в морг. Один из них тут же вышел:
— Кто хоронит Дебреннан?
Они обернулись.
— Сюда пожалуйте, — сказал человек. — Будьте любезны.
Они последовали за ним, приноравливаясь к его шагам.
Внутри трое других уже сняли саван с тела старушки. Она была очень старенькая, но черты ее лица поражали своей безмятежностью. Гюстав подумал: «Вот она и успокоилась».
Да, она успокоилась, ничто больше не могло ее взволновать. До последнего вздоха она сохраняла любовь к своей внучке. Эта старушка хотела, могла, умела любить. И вот она лежала перед ними с легкой улыбкой на застывших устах, словно умирая уже знала, что Лоранс, которая была для нее дороже всего на свете, для которой она пожертвовала всем, — остается не одна.
Люди из похоронного бюро подняли тело, уложили его в гроб. В их больших, но ловких и осторожных руках оно казалось легким, как перышко. Сделав все, что нужно, они подали знак Лоранс и Гюставу, предлагая проститься: они были уверены, что эту пару связывают самые тесные узы. Лоранс в последний раз опустилась на колени. Она не плакала. Больше уже не плакала. Гюстав услышал только, как она прошептала хрипловато, но твердо: «Прощай, бабушка».
Она тут же отошла от тела и снова стала рядом с ним. Люди из похоронного бюро накрыли гроб крышкой, привинтили ее. Потом вчетвером подняли гроб и понесли в автобус.
Распорядитель дожидался на улице со шляпой в руке. Когда гроб поставили в автобус и задняя дверца захлопнулась, он открыл дверь в кабину, где едут сопровождающие, и, отступив в сторону, произнес традиционную фразу:
— Прошу родственников…
Этим словом он как бы соединял Лоранс и Гюстава, что в общем-то было вполне естественно.
Ворота закрылись за автобусом, и он кружным путем, не спускаясь в город, привез их в Симьез. У входа на кладбище Лоранс с Гюставом сошли и медленно направились следом за черной машиной, которая теперь еле ползла, поднимаясь вверх по крутой аллее. Кладбище, местами совсем заросшее травой и казавшееся от этого очень старым, отнюдь не производило мрачного впечатления. С холма открывался бескрайний простор моря, блестевшего под солнцем вдали — там искрились блестками гребешки легких волн, гонимых мистралем. Небо было ярко-голубое и теплое. Ни в чем не чувствовалось грусти: одна жизнь кончилась, начиналась другая.
Вот они и у могилы. Мраморщик, которого предупредили слишком поздно, едва успел закончить работу, и каменную плиту, которая закрывала склеп, только что отодвинули. На ней повторялась одна и та же фамилия; последним значился капитан флота Жозеф Дебреннан, — очевидно, подумал Гюстав, отец Лоранс.
Гроб вынули из автобуса. Поднесли к краю склепа. Священник, стоявший в полном облачении рядом со служкой, прочел молитвы. Наконец, гроб на веревках опустили в продолговатую яму. В этот миг руки Лоранc и Гюстава инстинктивно нашли друг друга, встретились и больше не расставались. Так, держась за руки, молча, дошли они до выхода с кладбища и тем же размеренным шагом направились в город.
Возле большого пригородного отеля, окруженного просторным парком, в глубине которого виднелись пальмы, Гюстав окликнул такси, высадившее, очевидно, пассажиров и отъезжавшее от ворот. Он распахнул перед Лоранc дверцу.
— Куда поедем? — спросил он.
— Ко мне, — сказала она.
День был уже в разгаре. На улицах хозяйки с полными сумками спешили домой, и запах нагретого масла — запах полудня — начинал, как и накануне, в старом квартале, носиться в воздухе; из раскрытых окон вырывались раскаты смеха и музыка, исполняемая по радио. Такси примчало их на Французскую улицу и остановилось перед домом Лоранc.
Машина уже отъехала, однако Гюстав продолжал неподвижно стоять на тротуаре. Тогда Лоранс повернулась к нему и сказала:
— Пойдемте со мной.
Он поднялся за ней на третий этаж. Следуя сзади, он любовался ее телом в движении, но это не вызвало в нем никаких грешных мыслей, — лишь чувство нежности, на которое еще совсем недавно он не считал себя способным. Хотя, конечно, ему приятно было, что она так хороша. Дойдя до своей двери, Лоранc достала ключ, открыла.
— Входите, — сказала она.
Он вошел. Она тем временем прошла в дальнюю комнату, сняла шляпу и вернулась к нему.
— Снимайте же пальто.
И поскольку он медлил, она поистине материнским жестом принялась стягивать с него пальто.
Он не противился — горло у него сдавило от волнения. Лицо Лоранc сияло, в глазах ее больше не было слез, зато он чувствовал, как у него в уголках глаз собирается влага. Он смотрел на нее, глубоко взволнованный неведомым дотоле чувством, какого он никогда не испытывал и не надеялся уже познать, — этот человек, который ни во что, или почти ни во что, не верил, которому было просто не до того, вдруг почувствовал, как откуда-то из недр его души рвется благодарственная молитва.
— Лоранc…
— Оставайся. Ты же сам понимаешь, что не сможешь отсюда уйти.
Она сказала ему «ты», она, которая никогда никому не говорила «ты», которая обращалась на «вы» даже к бабушке, и эта неожиданная свобода в обращении придала их словам, тому, что возникало между ними, даже самому их присутствию вдвоем в этой квартире, какую-то удивительную чистоту.
— Считай это своим домом. Мы не знакомы с тобой, но я все о тебе знаю. И я прошу тебя остаться не из чувства благодарности за то, что ты для меня сделал, а потому, что не представляю себе жизни без тебя. Я прошу тебя об этом, потому что иначе поступить не могу, это было бы противоестественно. Я еще не знаю, что будет между нами, знаю только: что-то уже есть, и этого мне достаточно. В моей жизни не было ни одного мужчины. Я девственница. Но я буду принадлежать тебе и, наверно, стану твоей женой — так, сразу, ни о чем тебя не прося, ничего не требуя взамен, ни замужества, ни брачного контракта, просто доверяя тебе, веря тебе. Больше мне нечего тебе дать, все, что у меня есть, — твое.
Она не подошла к нему. Не обняла его. Она только сказала:
— Пойду накрою на стол. У меня есть все, что нужно для обеда: я купила это вчера себе на ужин, и все осталось, поскольку мы ходили в ресторан. Садись. Я все сейчас приготовлю. И подам тебе, ведь ты теперь у себя.
Глава V
Все было очень просто. К чему задавать вопросы, говорить громкие ненужные слова, когда ты понимаешь, что
Когда, пообедав, Гюстав поднялся из-за стола, намереваясь пойти в гостиницу за своим чемоданчиком, Лоранс подошла к нему. Она положила ему руки на плечи таким простым, обыденным жестом, точно делала это изо дня в день. В одной руке она держала маленький золоченый ключик. Обняв его за шею, другой, свободной рукой она протянула ему этот ключик и сказала: