Легкий шум привлек меня к щели закрытых ставен. Так шуршит осыпающаяся земля, так хрустит слюда или раздавленная яичная скорлупа.
Вот уже два дня, как полное безмолвие воцарилось на этой улице, знакомой мне до мельчайших подробностей: разбитые витрины бакалеи напротив; вспоротые мешки, из которых по всему тротуару рассыпались сушеные овощи; полуразрушенный дом на углу, чей рухнувший на мостовую фасад обнажил внутренности квартир, и глядящая в пустоту мебель кажется нелепой декорацией; брошенные машины, одни из которых стоят вдоль тротуара, а другие оставлены, со спущенными шинами, посреди дороги; плиты тротуара и асфальт мостовой, где в неожиданном соседстве оказались дамские сумочки и узлы с бельем, детская коляска и свернутое одеяло, разрозненная обувь и швейная машина…
А ведь всего четыре дня тому назад эта улица была полна прохожих. И никому тогда не было известно, что кровать в квартире третьего этажа углового дома покрыта розовым кретоном, потому что фасад еще был на своем месте. В бакалею заходили покупатели. «Что желаете, мадам?» Ребенок пускал пузыри в коляске, швейная машина стрекотала за окном с невыбитыми стеклами, и автомобили катились по улице, не похожей еще на лоток старьевщика.
Всего четыре дня, и уже не верится, что все это было. Может, это был сон. Ходил ли я когда-нибудь, давным-давно, по солнечной улице среди себе подобных? Приходил ли я вечером к любимой женщине? Слушал ли диски? Возмущался ли дороговизной жизни? Читал ли книги? Занимался ли любовью?
Сегодня реальность — это сумрачная комната, где я забаррикадировался; запах плесени, исходящий от стен; сухари, которые я грызу, настороженно прислушиваясь, как загнанный заяц.
Сегодня реальность — это тот самый отвратительный звук, то самое тихое и безостановочное похрустывание, чье происхождение мне теперь известно. Их двое: спарились прямо под моим окном, рядом с машиной с выбитыми стеклами, и тошнотворный хруст означает всего лишь, что самка начала пожирать самца.
Много говорили, что они похожи на богомолов. Однако как ни грозен вид богомола, замершего на ветке с готовыми к удару конечностями, одного шлепка достаточно, чтобы покончить с ним, если, конечно, удастся преодолеть отвращение. Но если богомол размером с кенгуру?..
И потом: что это за богомол, способный создавать и использовать те машины, что мы увидели в первый же день, в день, когда все началось? (Или следует лучше сказать: в день, когда все закончилось?)
Я не могу оторвать взгляд от мерзкого зрелища. Гипнотический ужас приковал мои глаза к чудовищному совокуплению: два зеленоватых брюшка тесно прижаты друг к другу, надкрылья подрагивают, а челюсти, похожие на клюв попугая, дробят щиток еще живого самца, который словно в экстазе судорожно сучит верхними конечностями.
Возникает новый звук, сначала нежный, как пение сверчка, затем нарастающий до пронзительного свиста, словно неисправный микрофон на ушедших в прошлое митингах или концертах.
Невольно я делаю шаг назад. Это самка звинчит. Отсюда и их название: звинчи. Ни у кого не было ни времени, ни желания придумать что-то другое, да, в общем-то, лучшего и не найдешь.
Их главная и реальная сила не в омерзительности и жестокости, по сравнению с которыми самые жуткие кошмарные сны кажутся детскими сказками. И не в их количестве, которое так и не удалось точно определить. Их главное преимущество над нами в способности звинчать. Когда их модулированный свист поднимается до такой высоты, что становится неслышимым, люди и животные падают замертво и, если он не прекратится, уже не встают.
Но это еще не все: они используют эту свою физиологическую особенность как боевое оружие, усиливая ее действие с помощью специальных аппаратов. Звинчам не понадобились пушки, чтобы разрушить наши дома: хватило и ультразвука.
Внизу, на улице, звинч-самка продолжает свистеть свою любовную песню. А на меня накатывает волна страха и ненависти. Положить конец этому жуткому звуку, этому гнусному похрустыванию, всей этой мерзости! На столе — открытый чемодан. Я выхватываю оттуда револьвер. Ставни хлопают о стену. Солнце освещает разом жалкий гостиничный номер, где, скованный страхом, я прожил четыре дня, не решаясь последовать за теми, кто покинул город.
Выстрелы звучат резко, звонко, почти весело в зловещей тишине покинутого пригорода. Один, два, три… Голова с чудовищным глазами разлетается на куски. Звинч-самка мертва, но я не в силах остановиться: четыре, пять, шесть — пока курок не щелкает вхолостую.
После долгих часов заточения, темноты и тишины сразу столько света, шума, действия… Страх исчез. Пахнет порохом. Наполовину съеденный звинч-самец еще подрагивает, но меня это больше не страшит, а наоборот, приводит в неистовую ярость.
Я выскакиваю из комнаты, слетаю по лестнице, раскидываю нагромождение мебели и матрацев, которыми забаррикадировал входную дверь… К брошенной машине привязана канистра… Несколько движений ножом: канистра свободна, и я обливаю бензином обоих звинчей. Десять, двадцать литров…
Я смотрю, как горят их тела: трещат, лопаются, стекают в огонь. Крылья и надкрылья унесены первым же высоким и мощным языком пламени. Я стою так близко к огню, что трудно дышать от жара, и угольки, с треском вылетающие из костра, застревают у меня в волосах. И я смеюсь.
Вот уже много часов, как я шагаю по безмолвным улицам, загроможденным обломками и брошенными вещами. Запах, поднимающийся из разрушенных домов, невозможно описать.
Я не мог больше оставаться в отеле. Что если звинчи патрулируют где-то поблизости?.. Если бы они нашли двух сожженных тварей, им не составило бы труда обнаружить меня.
Надо сказать, по дороге мне встретилось немало мертвых звинчей. Проходя через парк, я насчитал их, изрешеченных пулями, около пятидесяти: на аллеях, на берегу пруда и даже среди автомобильчиков и лошадок карусели.
Я видел также тех, кто устроил эту великолепную бойню: расчет двух крупнокалиберных пулеметов, установленных у входа в парк. Скрючившись, они лежали на земле, зажав руками уши, в мучительной неподвижности, свойственной насильственной смерти. Одна каска откатилась к подножию платана. Повсюду валяются пулеметные ленты.
Подобные арьергардные посты, оставленные, чтобы обеспечить эвакуацию гражданского населения, были, видимо, разбросаны по всему городу. Они пожертвовали собой и задержали вторжение на несколько минут, на несколько секунд, пока не качали рушиться вокруг них и не показались на перекрестках отвратительные фигуры, в чьих фасеточных глазах стократно отразились искаженные ужасом человеческие липа.
Не безумие ли то, что я делаю? В городе нет ни единой души, это ясно. Зачем Марии оставаться? Но даже если и так, ее все равно заставили бы уйти из города вместе со всеми. Я хорошо помню, как в первый день по всему городу разъезжали радиофицированные автомобили: «Вниманию населения! Необходимо временно покинуть город! Захватчикам удалось прорвать линию обороны! Уходите за город! Не оставайтесь! Уходите за город! Оставаясь в городе, вы подвергаете себя смертельной опасности!»
Из окна отеля я наблюдал за этим безоглядным бегством, полным насилия, растерянности и страха, за этим паническим исходом, лишенным даже видимости достоинства, несмотря на тщетные призывы властей.
Я же уйти не мог. Без Марии — не мог. И, может быть, еще потому, что мой испуг был еще большим, чем у всех остальных, и именно он продержал меня четыре дня в темноте гостиничного номера. В общем, я вел себя, как последний трус. Но что значит «трус», что значит «герой», когда речь идет о звинчах?
Услышав Звук, я застыл на месте. В мертвенной тишине покинутого города он прогремел, как взрыв. Однако по мере того как успокаивалось бешено забившееся сердце, до меня доходило, что за звук это был. Вспомнилось кофе со сливками, запахи пастиса, мартини, коньяка, шум голосов, смех… Это был отрывистый звонок кассы.
Я толкнул стеклянную дверь кафе. Молескиновые сиденья. Мраморные столики. Как может сочетаться эта настолько знакомая обстановка с тем нелепым и ужасным, что осталось снаружи?
Человек не заметил, меня. Наклонившись над ящиком кассы, он тщательно пересчитывал деньги, часто слюнявя палец.
Я слегка дотронулся до его плеча. Одним резким движением он обернулся, одновременно выхватывая большой вороненый кольт. На его осунувшемся и небритом лице горят ожесточенные и беспокойные глаза, а рот застыл в зверином оскале.
— Какого еще… вам тут нужно?
Это унтер-офицер. У него нашивка на рукаве форменной рубашки, правда грязной и порванной.
— Я не видел никого четыре дня, — говорю я. — Я ищу свою жену.
И после некоторого колебания добавляю:
— Какие новости?
Небрежно крутнув револьвер вокруг пальца, он засовывает его обратно в кобуру.
— Не тратьте понапрасну слюну! — И постучав себя по уху: — Оглох начисто! А все эти твари с их ультразвуком. — Снова охваченный подозрением, он внимательно окидывает меня взглядом с головы до ног. — Скажите-ка, вы что не знаете, что все гражданские лица должны были покинуть город? — И тут же, пожав плечами, он заходит за стойку и достает бутылку и два стакана. — Гражданские, военные — теперь один хрен! Два дня тому назад мы заняли позицию около завода пластмасс, на том берегу реки. Знаете? Надо было видеть этот поток: на грузовиках, автобусах, легковых, велосипедах, пешком… И, небось, не больше половины понимало, что происходит. По радио не успели еще ничего толком объяснить, как бац! И нет больше радио. А они: «Это русские! Нет, это американцы!». Никто и верить не хотел сообщению насчет того, что это вторжение этих… как их?.. инопланетян.
Он поднимает свой стакан и протягивает руку, чтобы чокнуться.
— «Чин-чин» можно не говорить, все равно не услышу!.. Ну, мы, по правде говоря, тоже не очень-то поверили в это дело. Да и как такому поверишь! Нам, правда, объяснили, что эти типы — с другой планеты. С какой такой планеты? Сказали, что они уже и в Америке, и в Канаде, и в Англии, и, может быть, в России. Пойди, проверь! Сказали, что на этот раз сражаться придется не за территорию и не за идеи, а за свою шкуру. Так-то оно так, но чем?
Делая вид, что держит в руках какое-то оружие, он издает свистящий звук сквозь зубы.
— Да! Поначалу с огнеметами хорошо пошло. Врезали им от души! Вы этих тварюг видели вблизи? Не знаю почему, но до ужаса хочется их убить, раздавить, уничтожить. Может быть, потому что тошнит от одного их вида? В общем, дали им дрозда нашими горелками! Подожгли их видимоневидимо! Но недолго мы радовались. Они начали звинчать. И почти вся рота полегла. Мы отступили на этот берег реки, и — слушайте внимательно! — саперы взорвали мост.
Он разражается смехом, в котором слышно все, кроме веселья.
— Как будто это могло помешать им прыгать, этим тварюгам! У них толчок такой, что они запросто прыгают на двадцать метров, а если свои крылья расправят, так и того больше. Похоже, что если бы не земное притяжение, сиганули бы еще дальше! Нет, нет, зря рот раскрываете, говорю вам! Я ничего не слышу! Знаете, что мы с вами сделаем? Попытаемся найти легковушку или джип и уберемся из этого чертова города. Должны же где-нибудь быть люди?
Я отрицательно качаю головой.
— Что? Вы что тут свою жизнь хотите закончить?
Я открываю рот, но спохватившись, вырываю листок из записной книжки и пишу: «Я должен найти свою жену».
Опершись локтями на стойку, в позе, типичной для хозяев бистро, он, почесав ухо, говорит с сочувственной иронией:
— Да, вот это, я понимаю — любовь!
Как это кажется теперь странным: вытащить ключ из кармана, вставить его в замочную скважину. Сотни раз я проделывал эти движения, приходя домой. Мария ждала меня. Мне это казалось естественным. Вечно я буду сожалеть о том безразличии, с которым принимал это простое счастье.
Квартира погружена в темноту. Все ставни закрыты. Нет и столь привычных запахов родного дома. Вместо них в воздухе висит стойкий и тяжелый запах сигар.
Я открываю дверь. Боком в кресле, свесив ноги через подлокотник, сидит мужчина. В несвежей майке, с огромной сигарой в зубах, он читает одну из моих книг, поскребывая свою трехдневную щетину.
В довершение всего он встречает меня следующими словами:
— Можно было бы и постучать.
В неярком свете трех свечей, пристроенных на книжных полках, его лицо выглядит осунувшимся, в глазах — тоска. Неужели и у меня такой же затравленный вид?
Я делаю шаг вперед.
— Вам, может быть, это неизвестно, но вы сидите в моем кресле!
Он фыркает.
— То, что буржуазные представления пережили общество, их создавшее, является одним из наиболее смехотворных аспектов нынешней ситуации.
Я имею дело с фразером. Ладно. По крайней мере, он не должен быть опасен. А тот, о ком идет речь, делает широкий жест рукой.
— Ничего больше нет! Все погибло! Все сметено самым исступленным, самым отвратительным, самым бесповоротным бегством! И что мы видим? Появляется один из выживших… Самый последний, быть может… И что же он делает? Кается в грехах? Клянется создать новый, лучший мир? Нет. Он требует свое кресло.
Я опускаюсь на диван. Усталость режет мне икры. В колеблющемся свете свеч я смотрю, как он затягивается сигарой и, вынув ее изо рта, тихо говорит:
— Саранча, была подобна коням… — Его голос крепнет. — Она была подобна коням, приготовленным на войну… Лица же ее — как лица человеческие… — Устремив взгляд в потолок, он словно читает там пророческий текст. — И волосы у ней — как волосы у женщин! И зубы у ней — как у львов!
Апокалипсис!
— А ведь я узнал вас! Вы с седьмого этажа. Вы писатель…
— Да, точно, я жил на седьмом. Но здесь и просторней и удобней. И потом тут есть бар, а также библиотека. Слушайте, у вас был недурной вкус!
— Я разыскиваю жену.
— И здесь вам вкус не изменил! Но должен сказать, что ее здесь нет. Когда я взламывал вашу дверь, я уже знал, что квартира пуста.
— Она ушла?
Он неопределенно машет рукой, и пламя свеч ложится набок.
— Ушла вместе со всеми, когда тут разъезжали с мегафонами. Вздор все это! Куда уходить-то?
Она ушла. Не дождалась меня. Ей стало страшно. А я-то сам, разве я не просидел четыре дня, забаррикадировавшись в отеле, где страх не давал мне даже открыть ставни?
— А вы, вы предпочли остаться?
У него вид, как будто ему предложили нечто дурно пахнущее.
— Дело в том, что я терпеть не могу толпу. Во время исхода в 1940 году — я тогда был совсем мальчишкой — мне все ноги отдавили. Каждый божий день, в течение недель, масса людей наступали мне на ноги! Кстати, хотите знать, где они все оказались, кто послушался этих, с мегафонами? В лагерях.
— В лагерях?
— Да, в концлагерях. И вот этого я как раз понять не могу. Устроив массовую бойню, звинчи проявили заботу об оставшихся. Как только мы перестали сопротивляться, они прекратили избиение. Странно, да?
Он раскуривает погасшую сигару.
— Вы думаете, я тут сиднем сидел? Ошибаетесь. Я выходил. Сначала разгуливал пешком, потом стащил велосипед, а потом — даже машину. И не для того, чтобы убежать. Чтобы смотреть. Я видел такое, такое… Ну и зрелище, скажу я вам! Вы в метро не спускались? Там тысячи сожженных звинчей. Идешь по колено в этой каше. Они устроили там свои первые колонии. А армия залила напалмом все входы и вентиляционные колодцы… Ну а потом, естественно, уж позвинчало, так позвинчало!
Я разговаривал также с массой людей: с военными, с ребятами из Гражданской обороны, с химиками, биологами, другими учеными… Все пытались найти хоть какое-нибудь средство… Кое-кто говорил о контакте, о переговорах… Жалкий лепет! Звинчи и попытки не сделали вступить в контакт. Они приходят, звинчат, и все! Некоторые утверждают: они организованы, значит разумны. Все правильно! Муравьи и пчелы тоже, в конце концов!.. Но взгляните-ка на это с другой стороны: представьте себе, что в глазах звинчей мы — это муравьи. Что человеку стоит разворошить муравейник? И потом, у вас когда-нибудь возникало желание сесть с муравьями за стол переговоров?
Он встает, непринужденно открывает мой бар и достает два стакана. Плеснув туда немного виски, говорит:
— Я экономлю. Виски мало осталось. Знаете, эти звинчи, в общем-то, меня весьма интересуют. Чего они хотят? Нам даже неизвестно, откуда они. С одного из спутников Юпитера, по словам какого-то ученого. Я его слышал по радио, когда оно еще работало. Но он-то откуда знает, я вас спрашиваю? Во всяком случае, несомненно одно: как мыслящие существа мы их абсолютно не интересуем. Похоже, они даже не заметили этой нашей особенности, которой мы так гордимся. Они, без сомнения, также разумны, но совершенно по-другому. Настолько, что нет даже смысла сравнивать.
Он тыкает в меня окурком сигары.
— Вы видели, чтобы звинч зашел в какой-нибудь дом? Заинтересовался каким-нибудь механизмом? Попытался завести автомобиль? Проявил хоть тень любопытства перед пулеметом или телефоном-автоматом? Нет. Если бы не корабли, на которых они прилетели, можно было бы подумать, что им неизвестно даже само понятие техники. Нет, о машинах для звинчания я забыл, но кто-нибудь может похвастаться, что видел хотя бы одну из них? Я слышал, как один биолог утверждал, что достаточно им зазвинчить хором, и результат будет тот же. Так что из этого следует?
Он продолжает говорить как бы сам с собой, перебирая вслух мысли, заполнившие его часы и дни одиночества.
— Они даже не пытались восстановить или просто занять разрушенные города. Даже колонии в метро были временными. Единственное, что они сделали, так это возвели в сельской местности свои поселения — груды желтоватых желатинообразных коконов. Коллективистская деятельность, чисто функциональная цивилизация, чьи законы существования совершенно недоступны человеческому разуму.
Он ударяет себя по колену.
— И все-таки, черт возьми, раз они явились к нам из такого далека, должна же быть на это какая-то причина!
Я допиваю виски и резко встаю.
— Я не намерен искать эту причину здесь, в пьяной болтовне. Я хочу найти свою жену.
Он небрежно вскидывает руку, делая вид, что отдает мне честь.
— Удачи, благородный супруг! Поплотней закройте дверь за собой.
— Те лагеря, о которых вы говорили, где они находятся?
— В пригороде. Собственно говоря, это не совсем лагеря. Больше похоже на цыганский табор или стоянку туристов. Ни заборов, ни колючей проволоки. Только звинчи вокруг сторожат. Я наблюдал за таким лагерем в бинокль с крыши одного из ближайших зданий. Люди выглядят неплохо. Есть полевая кухня. Жизнь организуется. Я видел женщин, стирающих белье в корытах, мужчин, играющих в шары. Видел и детей.
Он замолчал. В его глазах вновь появился тоскливый жар, который я заметил вначале.
— И не уговаривайте меня пойти вместе с вами. Я не пойду.
Эти бараки, палатки, развешенное белье, играющие ребятишки, а вокруг эта гигантская саранча…
Его передергивает от отвращения.
— Люди под стражей у… у этого… Вот что ужаснее всего — ужаснее, чем разрушенные дома, чем трупы на улицах, чем лишившиеся рассудка солдаты, чем вонь в метро… Я и видеть этот лагерь больше не хочу.
— Если я увижу там жену, смогу ли я к ней пройти?
— Ну, еще бы! Уж в чем, в чем, а в сообразительности звинчам не откажешь! Пока я был там, на крыше, я видел, как многие, изголодавшись, шли туда на запах похлебки. Но вот выйти оттуда… Нет, я не пойду с вами, лучше сдохну здесь от голода и жажды.
Поставив стакан, я медленно направляюсь к двери, но оборачиваюсь на его внезапный смех.
— Держу пари, что вы не читали моих книг. А вы знаете, что я писал? Со смеху помрешь: научную фантастику!
Я не могу удержаться от улыбки.
— Вы не смотрели на кухне, на верхней полке шкафа? Там должна быть еще целая бутылка.
Я не добрался до лагеря. Все случилось гораздо раньше. Человек шагал посреди улицы совершенно открыто, без всяких признаков предосторожности. Неужели достаточно надеть фуражку, опоясать себя портупеей и повесить на плечо карабин, чтобы вышагивать с такой пренебрежительной уверенностью, с таким показным безразличием ко всему окружающему, с такой убежденностью в собственной неуязвимости?
Однако когда я окликнул его, он мгновенно, с внушающей уважение ловкостью, взял оружие на изготовку.
Я вышел из-за автобуса со спущенными шинами, где спрятался, услышав его шаги.
— Что вы здесь делаете? Почему вы не в лагере вместе со всеми?
Держа палец на спусковом крючке, он не сводил с меня глаз.
— Я как раз ищу лагерь, в котором моя жена. Я должен ее найти, понимаете?
Он слегка расслабился. Губы расплылись в улыбке.
— Вы действительно хотите попасть в лагерь?
— В тот, где находится моя жена — да. Мне нужно ее найти. Ведь война кончилась?
Улыбка стала еще шире.
— Уж это точно! И теперь ее долго не будет! А раз вам так хочется попасть в лагерь, ну что ж, мы вас туда доставим.
Вновь закинув карабин на плечо, он обернулся. Еще один человек, низкого роста, щуплый, в очках, с сильными стеклами, в клетчатом пиджаке, показался из-за угла разграбленной булочной. За его узкими плечами нелепо торчала казавшаяся огромной винтовка. За ним — еще пятеро, но без оружия, с понурым видом и угрюмой тоской в глазах. Шедшие за ними подталкивали их в спину дулами автоматов.
— Этот господин хочет попасть в лагерь!
Это было сказано таким тоном, что у меня мороз пробежал по коже. Вооруженные люди еле сдержали улыбку, а остальные ошарашенно уставились на меня. Что же касается близорукого коротышки, то он прямо-таки взвизгнул от восторга.
— Доброволец! Вот это да!
Человек в фуражке поклонился с напускной вежливостью.
— Не позволит ли господин обыскать себя?
Коротышка стал неумело обшаривать мои карманы. Вытащив в конце концов бумажник, он пересмотрел его содержимое, закрыл его и протянул обратно. Но когда я попытался взять бумажник, он выскользнул у него из рук, и я почти уверен, что сделано это было намеренно. Я нагнулся с чувством, что это какой-то кошмарный сон, что я всего лишь персонаж мною же выдуманного фильма ужасов. Едва я дотронулся до бумажника, как ударом ноги тот был отброшен на середину улицы. Я выпрямился. За стеклами, толстыми, как иллюминаторы, глаза коротышки походили на рыбьи. В них не было ни злобы, ни дружелюбия.
Теперь я шагаю вместе со всеми. Человек в фуражке идет в пятидесяти метрах впереди нас, выбирая дорогу среди развалин. Близорукий коротышка и автоматчики гурьбой идут за нами.
— Что это вы? Рехнулись или что?
Это мой сосед шепчет, еле шевеля губами и не поворачивая ко мне головы. На отвороте его синего форменного пиджака сверкает значок работника общественного транспорта. Чтобы было незаметно, как дрожат его руки, он сцепил их за спиной.
— Я хочу найти свою жену. Она наверняка в лагере.
— Моя жена тоже была в лагере. Вместе со мной. Но вчера они пришли за ней.
— Звинчи?
— Нет. Конечно, нет. Звинчи не входят в лагерь. Они только караулят снаружи. Вот эти приходят.
— Вот эти люди. Но кто они? Я думал…
Он горько смеется.
— Видели этого коротышку в очках? Не вздумайте спорить с ним, выполняйте все, что он скажет. Я видел, как он застрелил из своей винтовки двух женщин, пытавшихся убежать из лагеря.
Тошнота подступает к горлу. Мне казалось, что гнуснее звинчей ничего быть не может. Но звинчи — не люди.
— А куда они нас ведут?
— Не знаю. Когда эти типы уводили группу вроде нашей, она уже не возвращалась. Я напрасно ждал жену, она так и не вернулась.
— Может быть, они просто переводят нас из одного лагеря в другой? Может быть, мы как раз идем в лагерь, где сейчас ваша жена?
Он пожимает плечами.
— Это несерьезно. Вы же видели, как эти твари все уничтожили за четыре дня. И потом, вы же видите этих типов, что нас стерегут. И если нас куда-то ведут, значит это нужно звинчам. Иначе и быть не может.
— Если это действительно так, то почему бы не сбежать? Он смотрит на меня со слабой улыбкой.
— Ну что ж, попробуйте!
У входа в цирк сидят несколько звинчей. Это первые, которых я вижу после тех, что сжег сегодня утром у отеля. Похолодев, я встаю как вкопаннный. Не столько страх, сколько непреодолимое отвращение пригвоздило меня к земле.
Толчок в спину и голос близорукого коротышки:
— Шевелись! Не проглотят они тебя!
Его товарищи прыскают со смеху.
Откуда идет этот странный шум, объемный и легкий одновременно, похожий на пение сверчков в ландах Прованса?
Из цирка? И откуда этот тяжелый запах, густой и пресный, какой-то зеленый запах?..
Первое, что бросилось мне в глаза, — решетка, окружающая арену. И в этой клетке — звинч. Выпрямившись во весь рост, с вытянутыми вперед верхними конечностями, он медленно поворачивался вокруг своей оси. И волосы зашевелились у меня на голове: лицом к нему медленно двигался по кругу человек со штык-ножом в руке!
«Господи, боже мой!» — выдыхает кто-то рядом, в то время как наши стражи вталкивают нас в бокс. Как зачарованный, я подхожу к решетке. За ней по-прежнему друг против друга — человек и звинч. Оба настороженно следят за каждым движением соперника, выбирают момент. Торс человека обнажен. По нему струится пот. На ногах — кожаные гетры. Это военный. Не знаю, что мне видится в его безумных глазах: животный ужас или отвага отчаяния. И то, и другое, вероятно.
Внезапно конечности, зазубренные, как полотно пилы, разрезают воздух. С изумительной ловкостью человек отпрыгивает в сторону. На его плече — глубокая царапина.
Мягкий шелест, висящий в воздухе, внезапно усиливается, и тут я замечаю то, что поначалу страшный спектакль в клетке заслонил от меня. Звинчи. Они здесь, на трибунах, в полутьме, окружающей арену. Их сотни и сотни. Замерли, целиком поглощенные зрелищем.
Но не это самое страшное: среди звинчей, то там, то здесь, я вижу бледное от томительного наслаждения лицо, полуоткрытый рот, застывшие в ожидании глаза. Люди. Среди них — несколько женщин. Одна из них нарядилась, как на праздник. На ней белая шляпа и великолепная брошь на отвороте костюма. Я не могу оторвать глаз от этой броши.
Опять воздух вибрирует от возбужденного шелеста. Женщина с брошкой вскрикивает. Человек в клетке вырывается из губительных объятий в тот момент, когда крючковатый клюв уже готов схватить его за шею. Кровь течет из его разодранной спины. Даже с того места, где я нахожусь, слышно его свистящее дыхание.
— Сейчас ваша очередь! Готовьтесь!
Человек в фуражке смотрит на нас сквозь решетку, за которой мы находимся. Беззлобная улыбка открывает его неровные зубы.
— Вы не можете этого допустить! Нельзя! Разве вы не понимаете?
Один из моих товарищей по несчастью, толстяк в очках без оправы, которые он поминутно то снимал, то снова надевал, трясет решетку.
— Вы не можете! Вы такой же человек, как и мы! Тот отступает на шаг.
— Почему же это не могу? Ведь все по правилам. Во-первых, вам дают штык. А потом, противник не имеет права звинчать. Так же как и зрители, конечно.
И добавляет, отвернувшись:
— Что вы себе думаете? Я что ли придумал эту игру?
Остальные пленники тоже бросаются на решетку. Один из них, высокий юноша в джинсах, упав на колени, разражается истерическими рыданиями. Только мужчина в синей форме, тот, с которым я разговаривал, остается в стороне. Бледный, с помертвевшим лицом, он стоит, закрыв глаза. Если бы не он, я бы тоже вцепился в решетку и вопил бы, как все остальные.
Вдруг шелест сменяется мощным гудением, как будто кто-то растревожил гигантский улей. Невольно я бросаю взгляд на арену. Солдату удалось вскочить на спину своему противнику. Его мужество просто удивительно. Такая воля к жизни при отсутствии всякой надежды.
Дальше все происходит очень быстро. Взмах штыка, и голова звинча отлетает, как футбольный мяч, в то время как человек, сброшенный последней мощной судорогой, катится по опилкам. Он встает, подбегает к обезглавленному телу, бьет штыком в зеленое брюхо, из которого вываливаются внутренности. Но все уже кончено. Только по длинным зазубренным конечностям пробегает еле заметная дрожь. Ничего не слышно, кроме лихорадочного гудения. Но вот голос человека в фуражке:
— Ну и везет же вам! Не часто они проигрывают. Когда такое бывает, схватки переносятся на следующий день. Ну, пошли!
«Начало мая — лучшее время для отпуска». Помнишь, как было в лесу? Запах хвои? Запах листвы? Помнишь белку в Мерванском лесу? Водяную мельницу? Помнишь ту потаенную поляну, где тишина так прекрасна, что плакать хочется? Слышен только стук дятла. Как будто леший пришел домой, а жена ему не открывает. И вот он стучит, стучит… В мае мы обязательно поедем туда!"
Так говорила Мария.
Сейчас май, и я за городом, но сижу я в кузове грузовика, пахнущем мазутом и потом, посреди незнакомых людей, в чьих пустых глазах только полная покорность судьбе.
Тут же сидят наши стражи. В касках или матерчатых фуражках, поставив оружие между ног, они следят за нами внимательно, но равнодушно, как будто между нами нет ничего общего.
Я рассматриваю их. Одни из них тупые животные, другие полубезумцы, третьи трусливые подлецы. Но они — люди. Неужели они не понимают, что делают? Я смотрю на них, но они избегают моего взгляда. Я знаю, как они реагируют, если к взглядам добавляются вопросы. Один из нас лежит на полу с разбитой ударом приклада головой.
Когда грузовик остановился, первое, что я увидел, была ферма. Старые стены, покрытые штукатуркой, дикий виноград, вьющийся вокруг слуховых окошек… Она казалась такой обыкновенной и одновременно такой красивой, что слезы навернулись у меня на глаза. Но вокруг стояла тишина, не видно было никакого движения ни в доме, ни в пустом хлеву, ни на птичьем дворе. Даже собачья будка и та была пуста. На сиденье трактора лежала кукла, большой голыш из целлулоида, каких маленькие девочки так любят наряжать в разные платья. Одной руки у него не было. Потом мой взгляд скользнул дальше, в поля.
«Желатинообразная масса, похожая на нагромождение желтоватых коконов», — так, по словам моего соседа писателя, выглядит город звинчей.
Дорожка, по которой мы шли к нему, была крепко утоптана, как будто по ней прошли уже тысячи людей. Когда показались первые звинчи, у некоторых из моих товарищей подкосились ноги, и их пришлось тащить.
Я не думаю, что когда-либо лишусь рассудка, потому что иначе это должно было бы случиться сейчас. Как мы могли позволить втолкнуть, затянуть себя внутрь… внутрь, собственно, чего? Как назвать городом эти прилепившиеся друг к другу купола, эти холмы из влажной ваты, являющиеся, несомненно, продуктом секреции их обитателей?
Кто-то тихонько смеется рядом со мной. Это молодая женщина с короткой прической. Как во сне, она оглядывается вокруг себя с радостной улыбкой на лице. К ней избавление, видимо, уже пришло.
В туннелях пресный и липкий запах так сгущается, что становится почти осязаемым. Неизвестно откуда сочится бледный и холодный свет; возможно, из самих стен. Если случайно задеваешь их, на рукаве остаются липкие волокна, испускающие слабое свечение.
Охранники сменились, среди них теперь есть и звинчи. Мы шагаем вперед, как автоматы. Некоторые беззвучно плачут, не замечая этого. Живы ли мы и понимаем ли еще, кто мы есть?
Туннели перекрещиваются, разделяются, но остаются все время на одном уровне. И стоит ли удивляться тому, что стены галереи, через которую мы проходим — обширной, как станция метро, — разбиты на тысячи ячеек? Стоит ли удивляться тому, что в каждой из них я вижу продолговатую форму, запеленатую, как в кокон, в эту волокнистую и клейкую субстанцию? Ведь нас нет уже в живых, да и мир никогда не существовал.
Они недвижимы, но глаза их открыты. Они безмолвны, их лица неподвижны, но в зрачках еще тлеет огонек жизни: ужас и отчаяние, ненависть и безумие.
И снова туннели. И снова ячейки. Сотни, тысячи ячеек… И вот, наконец, пришли. Время замерло. Тишина и ожидающие нас звинчи.
Их живот огромен, невероятно раздут. Это самки. Ведь начало мая — это также время кладки яиц.
Зачем этот старик и эта женщина с крашеными волосами вдруг начинают биться? Ведь три охранника легко удерживают их. Ведь жало звинчей-самок бьет так быстро. Ведь пройдет всего лишь несколько минут, и паралич охватит их отяжелевшие конечности, их побежденные мышцы, не затронув только жизненно важные органы и сохранив ясность сознания.
Белокурые волосы, что я замечаю в глубине одной из ячеек, похожи на волосы Марии, а золотистые глаза, неотрывно глядящие на меня, похожи на глаза Марии. Та, что из глубины своего кошмара смотрит на меня, чувствует ли она в своем окаменевшем теле медленный процесс инкубации? Давно ли она здесь, и сколько маленьких звинчей родятся в ее теле, будут питаться им, прежде чем разорвут ее плоть и выйдут на мрачный свет туннелей?
Я нашел тебя, Мария. Ведь ты же можешь быть Марией? Хочешь ей быть? Мы с тобой одной расы, ты жена моя, я искал тебя и нашел. Звинчи не знают, кто мы такие. Звинчи держат нас в лагерях, как мы держали животных в загонах, но мы не скот. Звинчи заставляют нас, как быков, драться на арене, но мы остаемся все-таки людьми. Звинчи складируют нас, так же как дикие осы запасают мух на зиму, но мы не мухи. А самки звинчей откладывают в нас яйца, чтобы их потомство заживо пожрало нас, но несмотря на все это ты — Мария, а я — тот, кого ты любила. Звинчи не понимают этого, никогда не поймут, и поэтому, Мария, человек более велик, чем звинчи.
Двое охранников берут меня под руки. Кивком головы я указываю им на ячейку, откуда по-прежнему на меня смотрят широко раскрытые золотистые глаза.
— Я хочу, чтобы меня положили рядом с ней!
— Ладно, — говорит один, не глядя на меня. И добавляет вдруг сорвавшимся голосом:
— Мы ведь не виноваты, понимаете!
Не виноваты? Конечно. Никто не виноват, или же, наоборот, виноваты все.
Человек, пивший мое виски, имел хорошую память.
"Саранча была подобна коням… Лица же ее — как лица человеческие… И волосы у ней — как волосы у женщин… И зубы у ней — как у львов… "
Самка приближается ко мне, а я даже не испытываю к ней отвращения.
____________________
Claude Veillot (c) Стариков В. К. — перевод, составление, 1992 (c) Международный журнал «Панорама» — оформление, 1992 OCR Dauphin, 2002
____________________