Кедровый дух
ModernLib.Net / Ветров Владимир / Кедровый дух - Чтение
(стр. 2)
"Земля моя! Мать и возлюбленная до конца моих дней. Корнем цепким и мясистым вновь прирастаю. Люблю я тебя навеки за широкую грудь с черными сосками, в которых не иссякает кормящая сила". Тут, у жердин через Баксу, уселся рыбачить Иванов. Почему? Кто его знает! Не потому ли, что Варя Королева - это ему известно - вчера под вечер ушла к крестному в заболотье? А сегодня воскресенье - игры в Тое будут. В аире-траве полоснулась щука. За кем она? За серебряно-чешуйным чебаком, или за розоватой сорошкой? Клюет... Тихонько этак дернулся-нырнул поплавок и затих. А спустя немного повело-повело его по воде в сторону. - У-гу. Окунь зацепился. Тянет Иванов, тяжело гнется черемуховое удилище... Раз! Пузырьком всплюнула речная гладь, и затрепыхал в воздухе, шлепнулся о тинистый берег в траву красноперый окунь, зашуршал. - О-го! Фунта полтора вывесит, пожалуй... А с того берега, из-за пихтовой стены подходит звенячий девичий голос, и верхушки трав перебрасывают шорох далеких еще шагов: Вырастала, вырастала Белоталом у Баксы. Никому не расплетала На две косы волосы. Распалось что-то, застонало в груди у Иванова. Полыхнула огнем кровь, и весело затрещало сердце. Или это курево разгорается, и пламя лижет подсохшую траву? Задорно в ответ закричал он через струистую речку, перебивая: Бор горит, сырой горит Во бору сосеночка... Ох! Не сполюбит ли меня Кака-нибудь девченочка-а!.. Понесся его крик по таежной дреме, и сразу смолкло пенье за рекой, за пихтовой стеной. Но зато показалась по тропке на берег и сама Варя. В холщевой кофте и красной с белыми разводами-цветами юбке; коты тяжелые у нее в руках с ромашкой и пуговником-цветком, а ноги босые, и смотрит она к Иванову. А тот как ни в чем не бывало - будто не он - не видит, сидит, удит. Раздумчиво остановилась Варя у жердей - не спроста. Потом пробуя за каждым разом, - горбом стоят жерди, хлипкие - перешла Баксу. А итти ей мимо техника - не миновать. - Здрастуй, Федор Палыч. - Здраствуй, Варвара Дмитревна. В гости ходила? - смотрит он в нее, как в глубокую воду, а сам не может рта закрыть, улыбается. - Рыбу вот ужу. - К хресному ходила... - утверждает она. - Удишь, удишь - а ужинать чо будешь? - прыскает девушка вслед за тем, быстро минуя рыбака. Но тонкое удилище просовывается по траве меж поспешных крутых ступней. Конец его с громким хрустом ломается, но и Варя кренится, пробует удержать равновесие, а тут Иванов подхватывает ее и, жарко прижимаясь, силком усаживает рядом. - Ты смотри. Не на такую напал ведь... - задыхается Варя. - А что? Мне вот одному скучно удить - ты и посиди рядом. - Чо мне с тобой сидеть, леший? Пу-уусти. Ты ведь образованной. - Это не проказа, поди-ка... Сто-ой - ишь ты! Ты, ведь, славная, Варенька: пожалей меня... Ну, сама подумай. Сижу я один да рыбу ужу. А мне охота чать поглядеть вот в такие ясные глаза и любиться охота. Кровь, как у всех - не рыбья. - Ох, ты, язва, куды гнешь! Ай - да пусти... ну, пусти ли чо-ли! полусердито-полужалобно просит Варя. - Ты чо думашь?.. И, срываясь пальцами, пытается рознять цепкую руку от талии. Выворачивается, как налим, всем телом, и красная с цветами юбка заголяется, обнажая стройное, сильное колено с чуть темной чашечкой. Как тайну! Но где же! - Ты чо же это, язви-те, - блещет она испуганно серыми глазами, сдвигая жгутовые брови. - Видал, как я Семку-то восет спровадила? - Варя... родная... Ей-ей вот, ничего я не думаю... ничего не сделаю тебе. Попросту я... Пела вот ты сейчас про рябину, а сама ты - ярый черемуховый цвет... Белотал медовый... Вишь, ты какая... радостная... так и брызжет от тебя... Жалко тебе. Все равно в воздух уходит. - Ох, ты, леший... ласый какой. Пусти, однако - некода мне. - Праздник сегодня - куда спешить? - С тобой вот сидеть! Пп-а-а-ра - кулик да гагара... Давясь смехом, вывернулась все-таки она и, тяжело дыша, встала в двух шагах, - оправляясь, залитая вся темным румянцем. А Иванов откинулся на спину и закрыл глаза от солнца или чего другого. Тысячи бы часов лежать так и чуять там за головой вешнее земное счастье! - Варенька! - с закрытыми глазами медленно, как черемушник начал пригибаться он. - Ты только взгляни вокруг. Как земля разубрана, разукрашена. Небо - голубое, глубокое - опрокинуто. И Бакса течет-журчует по травяному дну - тихая, ласковая... Дышишь, как над брагой стоишь... Тут он повернулся на живот и глянул на нее снизу вверх, а она лепестки теребила-обрывала, и видно было, по нраву ей стоять так и слушать. - Давеча, как запела ты - брага эта запенилась вся... сразу... А вышла к мосткам - в сердце и в голову духом ударила мне. - Ай, больно ты липуч на речи, леший. Подластиться хошь. - Ничего я не хочу и ничего не думаю. А вникнуть - так и правда: от тебя радость-то вся густая... Пожалуй, что и у мостков-то то для тебя присел. Ждал - вот, мол, ты обратно в деревню пройдешь... - Ишь, леший!.. - ...посмотреть хоть, пригубить хоть у ковша-то: ты, ведь, что ковшик золотой. Брага-то кругом, да как ее выпить? Гляжу, - а ты несешь ковшик-то. - Темно и несуразно баешь ты, как спишь... - прошептала вдруг девушка, почему-то оглянувшись. - И ни к чему все это. Ты-то и в-сам-деле, может, спроста, а люди-то живо на что свернут?.. Ну тя... Отступила несколько шагов, повернулась и быстро-неровно пошла к деревне. Вы, березовые дрожки Крашены, окованы. Пристает ко мне, подружки, Техник образованна-ай... насмешливо донеслось до Иванова уже из кедровника. А он лежал и - верно что - ни о чем не думал, чуя только: мерцает темная кровь, и сердце вытягивается в звонкую, тонкую струну за уходящей девушкой... -------------- Целый день он после того из окна видит, как она сидит с пестро-разряженными девками на бревнах против школы. Девки, как белки, грызут кедровые, каленые орехи. Немного поодаль ломятся парни в черных пиджаках, яростно-цветных рубахах и в густо смазанных дегтем сапогах. Болезненный, бледный парень-гармонист без перерыву оглашает деревню переливчатой таежной частушкой. Парни отдельно - девки отдельно: согласно этикета. Один Семен его частенько не выдерживает, зубатит с девками, балует: скорлупу ореховую за шиворот спустит, либо платок расписной с головы сорвет и подвяжет старый пенек на поляне. Хохот и гуд толкаются по ней. Больше всего льнет Семен к Варваре Королевой, будто невзначай - с намереньем - на коленки к ней садится и мгновенно слетает оттуда под общий визг и смех девок. Самостоятельно держатся от прочих и три новобранца - они "гуляют". Выходит и Иванов на поляну и подсаживается к гурьбе мужиков, беседующих чинно, степенно и вразумительно. Одна и та же тягучая, темная, как сусло, тема: - Оно бы, собственно ничаво... и мы к тому подписуемся, значит, под Совецкую влась. Крови сколь за ее пролили. Противу белой банды стражались. Ну, а как теперь - камунисты - это не для хресьян. - Верно это ты, Егор Проклыч. Взять хушь бы: опять вот агент наежжал, в Сельсовет наказывал. "Товариш, грит, председатель. Распублика, грит, в разрухе погрязла - помогти надо". А я яму: разумется, говорю. Горя, тольки вот, необнаковенныи народу были. Обядняли. "Мда-а, грит, это мы смекаем. Ну, а промежду прочим, с вас, грит, доводится вот эстолько яиц, масла, шерсти". А рази столь есь курей, штоб эстолько высносили. - А шерсь-то: сам вот в одних варегах зиму промотался, а им выложи за здорово живешь. А теперь и овца-то не та... - Мда-а. С ей боле как двух хвунтов не сострижешь. А он себе в книжечку смотрит. "Вот, грит, у вас сколько овец, и с каждой овцы, грит, по хвунту". А на кой ее ляд ростить-то тады, овцу-то, - ныл председатель Сельсовета. Ни рыба, ни мясо - мужик. Выбрали его так, что таскаться никому неохота было. - А мясо-то: сами хозява заколоть не смей. Вот они времена-те. - Они тте сровняют, - запел опять Рублев, - чисто буот, хушь де. Город-от всем нашинским лакомствуется, а мы, значит, на хвунту. Па-ма-гчи надо. Шалыганы. - А чо, язви их. Не помогали мы, как зашли те, красные? Близ тыщи пудов хлеба собрали, внесли. - Чо говорить! Ты приедь, расскажи толком. Может, последнюю рубаху сымем... Атто - на! С тебя, грит, столько-то пудов, а тебе - адин хвунт. Куды? Зачем? Про что? - не моги! Так глазами и сверлить. - Идееты вы, - не выдержал Василий, давно уж у него губа дрожала. Брюхами-то отяжелели. Ими и добро-то покрываете. Жисти не жалели, а теперь какой малой доли жаль. Кому? Свому правительству. Тут всем нужно жретвовать, потому сами себя на копытки ставим. - Знам, милый, знам. Ты нас не учи, а сопли допрежь подотри. Тебе-то чо жалеть. Окромя, как на себе - ни шиша. Кабы владал - не то пел ба. - Не мене тя роблю. Токо што народ не обдувал. Ничо, мы и про тебя осведомлены: знам, где ты кладь-ту притиснул. Вывезем, друг. - Во, во. К этому вы сызмала, мать вашу... Слышь-те, чо отваливат. Разбойник. - Мда-а. Белы грабили и этти... Э-эх, мужик - што куст таловый... - Ничо-о. Дай срок - подавятся, - протянул Хряпов. - Кровушкой поплатят. - Дыть доведут. Все, грит, бует у опчества... Опчесвенное..: и хлеб. Ну, сколь не сдаем - нет у нас в амбаре опчесвенном ни зернушка. А надысь Петр Михалыч... - Который этта? - Павловскай... Купил пять пудов у свояка. Дык чо ты думашь - загребли и муку, и яво. Он взвыл: товаришшы! Как же мне без хлеба теперь и без сресвов?.. - ть у меня семьиша. - Мда-а... сам-девят. - То-то и есь. А в волосте яму: пыжжай, грит, в Вороново; там ссыпной пунк, - там те и выдадут. А тут неча спискуляцию организовывать. А Вороновска-то пристань, сами сведомы, старики, 75 верст! - За пятью-то пудами. Ох-хо-хо! Вези, значит, свой хлеб туды, а потом оттедова получай. При-идумали. - Зерно-то вот из-за эттого смешано ноне. А ведь земля-то, матушка, не везде однакое и однако принимат. - Недолго эдак поцарствуют, - прошипел Хряпов. - Все развалють и народ воздымут. Восет был у меня один человек, так сказывал: Лубков*1, грит, противу их пошел уж и хресьян скликат. - Спекулянт это был у тебя, Хряпов; знаю я его, - вдруг вмешался Иванов. - Из тюрьмы беглый. А насчет Лубкова - сомнительно. Мужик он башковатый и к Советам приверженный. _______________ *1 Лубков - известный по Сибири командир партизан при Колчаке, оперировал главным образом в районе Мариинского уезда. - Нн-о, ты, Федор Палыч, известнай их защитник, - тишая, сверкнул исподлобья на техника Хряпов. - А наше дело чо? Гнут тя - сгибайся; ломают - хрусти да ни мыркай... Так все разговоры протекали. Партийные тоинские почти что бессловесны. Когда приезжал кто из города либо волости, - они еще храбрились и светлели, а то ходили с озиркой и ночь спали с тревогой. Как грачи мартовские, загаркивали их противники. День меркнет. Ближе подсаживается к деревне тайга - глухая и пытливая. Сумеречная тьма полонит сначала речку Тою и надвигается на замшенные черные с прозеленью избы. Но вверху изжелта-светло, и над тайгой повязкой на лбу - малиновая тесьма зари. Оконные стекла коробятся и переливаются жарким блеском. Пастушата в материных кацавейках и отцовских шапках выгоняют скот на пасьбу. Мычанье, блеянье, ржанье и лай карабкаются друг по другу. А у школы пестрит толпа девушек и парней, сцепившись за руки. Гори, гори ясно, Чтобы не погасло... "Некрутье" в обнимку бродят вдоль улицы, и итальянка выкрикивает: Завари-ка, мамка, брагу Серце рвет кручина-волк, В Сельсовет пришла бумага: Д-собирайся, Ваня, в полк. Мужики расходятся по-маленьку ко дворам, и техник, Федор Палыч, выдвигается из сумерок и тихонько отталкивает парнишку лет 12: - Дай-ка я встану, поголю. В парах смех и перешептыванье: Варьке и Семену бежать. Технику и неловко как будто, но тело размяться просит, и весь он, как ястреб, нахохлился, ждет наброситься на разлетающиеся жертвы. Тут и другие техники ломятся и смеются. Шурша, как летучие мыши, разбегаются парень и девушка, перед тем поменявшись местами. Что-то крича, бежит Варя, жесткие коты дробью скользят по земле, а техник - и не глядя в сторону Семена - который тут же петушится, - преследует девушку. И вот уж он играет с ней, загоняя в кедровник. Тайга - вечерняя, морщинистая, старая - шаль-туман серую распахивает и укрывает, и пришепетывает над ними: "...Нынче - как и летось по весне, как и десять, сто лет назад - горницы мои я зорями и потоками вешними вымыла, багульником и травой богородской выдушила и мягкие подстилки исподтишка выткала: много гостей я жду пиры-свадьбы пировать... Что же вы, гости мои, - не шибко веселитесь, не сладко радуетесь"... Ежится сердце у Вари: хорошо от чего-то и жутко. Дятлом сердце в груди стучит - одна она. Кто - никто, Семен - все свой, деревенский, и отстал давно уж, а этот, городской, настигает. А тайга, вечерняя, шепотит-хворостит: "...Что же вы, гости мои, плохо подчуетесь? Всего я для вас припасла-призаготовила: наморила я, ребятушки, ржаного солоду красного, хмелю по чигинам-берегам вырастила, высушила, меду дуплового пахучего соты-пласты вынула... Пейте же брагу мою пенистую, душистую... Сотни, тысячи лет было так. Помню ли я, древняя, сколько лет было так"... Опаляя, дышит таежная смуть в лицо и ловится за руки и ноги цепко. Мимобегом сорвала Варя вицу, запыхалась, остановилась, обернулась круто, взмахнула-ударила свежими прутьями и листвой голельщика по лицу: тут как тут он уж. С налету охватил, навалился на нее, и упали они на-земь оба. Руки рознял, которыми закрывалась, и - как ни отворачивала, ни мотала головой - словно шоршень в венчик борца, втиснул в ее свои раскаленные губы. Гулко отдалось у ней во всем теле и будто что надрубило. А он пьет и пьет без отрыву и силу последнюю отымает и стыд, и кажется ей: как мак она трепещет - покачивается под полуденным ветром и растворяется в сладкий мед. Руки высвободила и наложила на покорные глаза: - Пусти меня... Федя... Увидят ведь... Семен увидит... Одумался Иванов. Поднялся и ее поднял тоже на руках с земли. Тихо-тихонько, жалея, спросил, как кедр вершиной нагнулся: - Варенька... обидел я тебя? Скажи - чем? Молчит. Опустил, поставил ее бережно. - Обидел... Так стою вот я, открыт перед тобой. Ударь, хоть убей как за ласку, за дар удар твой приму. Молча оправила платье, платок на лоб сдвинула. И глянула ему прямо в глаза, осторожненько так, испытывая. Прямо в черные отуманенные нежностью глаза, в которых зрачки что светляки в оночелой траве. - Ну тебя, леший... еще отвечать за тя будешь. А то - тронь, так облапишь опять, как жену - медведь. И то измял всю. Ласково толкнула в грудь и отпрянула. Засмеялась - рассыпалась по кедрам, как бурундуки*1 запрыгали. Но Иванов нагнал ее снова и, обмякший весь к ней, поймал за левую руку и пошел рядом - как полагается в горелках. А земля вздыхала и обволакивала их влажными испарениями, скользким шелестом росной травы и легким, пугливым хрустом палых игол и шишек: "...Лето минет, - сверну я скатерти-самобранки и пуховики свои вытрясу. На промыслы уйду, в города перекинусь, а то в скиты - разбои замаливать. А по-за-зимой снова раскину - да только другим уж. Ничего назад не ворочается... А ноги на то и выросли, чтобы счастье по земле искать; а руки даны - подымать его; а губы - милого целовать. На что бы иначе эти, алые, как зори, и нежные, как свет заревый, - губы. И они не вечны ведь"... - Семка-то, должно, совсем не побег, - протянула девушка, чтобы что-нибудь сказать. "... Нету радости без горя и счастья без борьбы. И всегда кто-нибудь поперек стоит. Испокон за всякую долю бьются люди, внуки мои, и круче всех гуляет облитый чужой кровью"... - Пристает он к тебе, Варенька. Скажи только - я его отважу, - озлобился внезапно и стиснул ее руку Иванов. - Ишь ты. Заступник какой выискался. Мотри, кабы тебе парни бока не намяли за свою девку. _______________ *1 Бурундук - зверек из породы белок. - Ну, это, пожалуй, сорвется, - усмехнулся Иванов, в надежде на узловатую силу свою. А потом вновь проникла к его сердцу змея, и пригнулся он к глазам Вари: - Лаком он до тебя, Семен-то... Уж не любишься ли ты с ним? - Столь же лаком, как и ты, - вдруг рассердилась Варя. - И ни с кем не люблюсь я. - И, выдернув руку, пошла вперед. - Штой-то вы там? Венчались ли чо-ли? - встретили их играющие и засмеялись. - Ой, загнал, подруженьки. Измаял, леший, язви его. Чуть что не до поскотины гнал. Семен, проходя, намеренно крепко задел техника плечом, а тот подозрительно и недобро проследил ему. - Не гнал он ее, а в кустах мял, - выязвил Семен в сторону. - Одни у те пакости на уме, Семка, - вспыхнула Варя. - Льнешь ты ко мне всю весну. Как муха к меду пристаешь. А срам я от тея только терплю. Охальник ты. И не указ мне. - Ишь ты - фря-недотрога. - Чо же не становитесь-то? - Чо ей бегать-то больше? - ревниво и с натяжным смехом процедил Семен. - Достукалась: с царевичем-то неохота разлучаться... Рада кобыла овсу - на што ей трава в лесу? - Ох, и ботало же ты коровье, Семка. И стыда у тебя на мизинец нет, кинула ему девушка, уходя с поляны. - А ты думашь с техником-то шуры-муры завела, дык и в павы попала... Ты это брось, голуба, брось... - угрожающе протянул он ей вслед. - Мы и технику-то твому ребра пощитам. - Что-то ты, дружок, больно крылья распускать начинаешь да клоктать, что индюк, - скривился в усмешку Иванов. - Ты бы, знаешь, скорей попробовал. - Ниччо... попробуем... дай срок. Иванов хотел что-то в ответ добавить, но промолчал, а, свернув цыгарку, отчетливо плюнул в сторону и запалил крицалом*1 огонь. На работы с партией с той поры не ходил Семен. _______________ *1 Крицало - кусок стали; ударяя в кремень, высекает искру, зажигающую трут. 4. На другой день партия техника Иванова ушла на болота - еще туманы белые курились в выси. Кончала она сегодня по этой линии разбивку, и последний пикет N 115+30 был забит в самую речку Черемшанку в болотном устье как раз против полудня. На берегу тут и Королева сторожка: полднить партия вышла к ней. Король с семьей, оказывается, был на поле и вокурат только что отполдничал и Соловка в телегу впрягал. - Здравствуйте-ка. И мы вам на помочь. - Милости просим, Федор Палыч, - возвратил Король. Мужик росту невысокого, с широкой улыбкой и спокойными движениями - тихий и углубленный, по фамилии - Плотников, по прозвищу - Король. Фамилию-то его, однако, в Сельсовете разве только знали. А Варвара, осветленная, только головой мотнула и прошептала: - Здрастуйте, Федор Палыч. - Косите, что ли? - спросил Иванов, вешая сумку с абрисами*1 на костыль в простенке и садясь на корявый сутунок*2 у сторожки. - Рано что-то: до Петрова дня неделя не дошла еще. - Дыть нады-ть. Разряшенье специяльно в поселке брал. Вышло сено бяда. И то уж я впоследях у дороги займовался. - Ну, как травка? Радует? - Трава - у-ух! Один пырей кошу - в пояс. Литовок вот нет: у меня допрежь какой запас был, а теперь поизносились. Трава да время пообкусали. Низашто все-те луга не выкосить. Да и работники-то у меня - сам знашь: девка да мальчонка. Баба с домом да огородом покедова: некода. - Хочешь меня нанять? - Ай-да! Чо? Ты сколь получашь - хвунт? Ну, я тебе два положу и харчи. - А не дешево? Чать по пуду кладут за косьбу-то. Австрийцы и те по двадцать получают. _______________ *1 Абрис - черновой набросок плана местности с натуры. *2 Сутунок - короткое, толстое бревно. - Дак ты, поди - несвычен. Литовки ломать буошь. Хе-хе-хе! - легонько пошучивал Король. - Кашивал я раньше, Митрий Лукьяныч. - Раньше, в мальчишках. Но теперь, пожалуй, мне и против Варвары не выдержать: силы-то уйма, выносливости не хватит. - Да уж Варя у меня за парня сходит-правит. Митька чо? Несмыслен и жидок ишо. Велико ли дело десять годов? А ты что - владенья мои мерять хошь? - Да вот: вышли в конец линии, в речку уперлись. Теперь уж до завтра. Нивелировать с последнего пикета буду. - Домой, значит, сичас. Айда - подвезу. Мне кой-каки дела справить в деревне. Аген, сказывали, должон седни примчать из Елгая. Проезжий в Павловское сказывал: у нас, грит, разверстыват и на вашу целит. Ай-да?! - Спасибо. Пожалуй что. На ночь едешь? - Да уж не ране, как завтре к утру. А то и пожже. Сели, поехали. - Прощай, Варя! За версту уж вспомнил Иванов, что оставил сумку на костыле, у сторожки. Тьфу! Хотел-было сказать Королю, но прикусил язык: "Вот хорошо-то: вечером нарочно верхом съезжу". Багровым нарывом пухла любовь в его сердце, и рад он был каждому случаю повидать Варю. Только перед поскотиной тоинской сказал отцу-Королю про сумку. - Эка ты. И Варька не приметила. Как же теперь? - А-а... Отдохну и сгоняю вершнем, - особенно равнодушно протянул техник. - Далеко ли тут? Верст восемь прямиком-то, не по болотам. - Возле того. "И пешком бы сбегал..." - мысленно добавил Иванов. Забытую сумку Варя увидела взадолге, когда к чугунному рукомойнику подошла. А как увидела - похолодела, и сердце остановилось. - Как же это так?.. Бежать - не догонишь уж. А ему, поди, надо... О-ох! и не надо, так вернется... На покосе крепкий и клейкий запах - дыханье колосящихся и цветущих трав (пырейный - хлебный, душицы - девичий нежный, подмаренника - грубоватый мужской) - клейкий и влажный, касается ласковыми взмывами разгоряченных щек и медленно целует глаза, закрывающиеся в истоме: от тяжелой работы, летнего тепла и отравленного вчерашним тела. Днем, когда косила, часто застилало глаза. Что это? Падает-ложится скошенным рядом трава, а издали вздымается марево, тенью накатывается и вместе со вздохом падает в грудь, в самую глубь ее, а оттуда разносится струйками болькими, томительными, и руки немеют. Ветер ли это тенью, теплой, удушливой, набегает по земле и захлестывает незримой сетью? Тихо она остановится и обопрется на литовку: "Бежать ли? Уехать и мне домой? Тятька осерчает, - дело бросила... Митьку послать с сумкой... Мамынька! Рази оставит он?.." А с ближних согр на ветляные кусты речи бегут: "...Девонька, девонька! Вырастила-вытянула я тебя до осьмнадцати лет. И в самой поре ты - ладная. Семену - другому ли кому - добро я, бесценное, копила-готовила. Смелому да вольному... Кому посулишься"... - Ой! И сама я не знаю... ничо не знаю... Косила я, косила, Литовочку забросила. Литовочку под елочку Сама пошла к миленочку... "Тебе, Феденька... ненаглядный, ласковый мой"... Кровь ли это стучит эдак или по дороге стукоток копыт? Нет, рано еще - под вечер он, окаянный, приедет. Горько смеется девушка сама над собой: какой же он окаянный, коли бродни его косой девичьей вытереть, ноги его обнять и целовать готова... -------------- Тяжело ворочается тишина во сне. Захряпает коростель, захрустит падаль-хворост, хай-птица в луга кликнет, - а потом снова все затишеет. Одни кузнецы стрекочут на весь белый свет. Тяжело вздыхают согры, но они не спят: согры дремлют только на заре. А тут они тихонько перешептываются, - как засыпающие перед сном, который морит их. Тише... тише... Тяжело ворочается и вздыхает Варвара: душно в сторожке ей - ровно уголья под нарами. Братишка давно уж спит, разметался. Журавлями, поди, бредит, которые днем курлыкали на болоте. День-деньской косьбы только натомил девушку: неугомонно токает молодое тело. Вот он, - вдали, четкий с цоканьем копыт топот лошади. Ближе... ближе... Остановился, спрыгнул человек и что-то коню говорит. Легонько перетаптывается конь. А сердце стучит все громче и громче. Вот уже у избушки осторожное шарканье, и сил нет унять бой крови, встать и закрыть - завязать дверь... Скрипнула дверца, через порог заползает шорох. Страшно! А тень над ней заслоняет остатний свет сумеречного неба. Знает она, кто это, и нету силы велеть уйти: тайга, кажись, вся кинулась сюда. Гордые кедры клонятся ей в ноги. Серебряный белотал свежею листвой трогает дрожащие ступни. Колючие мурашки бегут по телу от ног и, добежав, срываются с губ пересохшим, умоляющим шопотом: - Чо ты делашь-то?.. Митьку, ведь, разбудишь... А он обнимает и молча растапливает последний девичий стыд. Не говорит будто, а она слышит: - Варюша, напой ты меня... Стонет она протяжно: - О-ох... уйди ты... пожалуйста... ради Христа... Выйду... Ну - выйду я к тебе... Тихонько дверь закрыла и встала с трепещущими, как осиновые листья, бескровными губами у порога, у притолоки. В наплечи кинутом овчинном полушубке, в одной исподней рубахе и юбке. - Ну, - чо... те надо?.. Гумаги те... А он берет в могучие - рвет их теперь сила - руки. Словно струи речные, водоросль обвивает всю ее. Испивает сопротивление ее до дна. Побледнела она, как месяц в небе, а в глазах - полузакрытых, приманных - боязнь чуть теплится, а любовь гормя-горит, и что говорить? Поможет? Нет! - Тише, Феденька, желанный мой... Бережно, как черемушник, придолил он ее на землю, - сам широкий, могутный мир за него. Тайга-сообщница зашумела над их головами, заглушая стук сердец и крик сладостной боли... Покрывая все - так нужно... - Кровь ли это стучит? Ах, все равно!.. Тише, Феденька, заревый мой... 5. В ночь приехал на деревню агент по разверстке скота. Смуглый весь, сухой и в кожаном - Степан Стеннов, а с ним два милиционера с винтовками. Остановились приезжие у председателя Сельсовета - отдельной въезжей не было. Много товарищ Степан пережил-перебродил на своем веку. Токарь по специальности из выучеников, добровольцем три года болтался на германском фронте: раз ранен был и раз контужен. После того, как Красная армия рассеяла сибирскую беломуть - он, только что вставший от сыпняка, поступил в Томский губпродком агентом. Как для отдыха. Однако в тысячу раз было лучше на фронте: легче было! Чем теперь вот, чуть не одному, въезжать в тихие, и по виду добродушные, поселки и случайно ловить недоверчивые, угрюмые взгляды и самому видеть тупое и страшное лицо тайги за дикой и осторожной неуклюжестью зверя. Выкормила их глухонемая могучая земля, неколебимая тьма их питала и вековая, замшенная жизнь - где каждому зверю было свое место и доля, и каждому зерну нужны были лета и годы, чтобы стать широковейным кедром жизнь эта насыщала их бессмысленным упорством. За внешней покорностью стояли ничем не колебимый противодух и звериная хитрость. Поэтому Степан Стеннов, - весь захваченный пламенем рабочей революции, сгоравший, как береста, в ее костре, не мог понять движения мутных и глубоких, и холодных вод таежной деревни, заботливо и слепо вылизывающих каждую пядь земли! Воды - глубокие и холодные, напояющие и поймы, и солонцы. Мучился и гневался Степан Стеннов. Тут клали свои головы за пустяк, за неправильно захваченный кедр во время сборки орехов, и в то же время жалели ломоть хлеба для людей, умиравших за их долю. И все это было соединено с показной покорностью и добродушием - это звериное нежеланье поделиться костью или перейти с места на место. Все это будоражило и хватало за сердце Степана, и он уже начинал терять всякую меру. Ехал как-то он от одного поселка к другому и встретил мужика. Мужик обыкновенный, и встреча - дело тоже самое обыкновенное. И то, что мужик поклонился ему - тоже полагается тут при встрече. Но у Степана внутри без остатка всколыхнулось: в глаза сроду не видал мужика этого и он его; а видит вот - фуражка со знаком - и шапку сорвал, и шею вытянул - согнул, и что-то прожевал. "Кому кровь свою он по капле расходует? У-у, раб проклятый!.." И не только не поклонился ответно, но даже привстал и плюнул вслед мужику запыленному и дико закричал, потрясая кулаком: - У, падаль! Я тебе покланяюсь вдругорядь... А у мужика глаза даже выкатились от испуга и изумленья. - Господи Исусе! Ноне и поклоном не угодишь... Вот жись. И, втянув голову, поплелся разбитой походкой дальше. А тут еще перед Тоей у тарантаса колесо рассыпалось, и в деревню он въехал на боку, на оси - смешно и неловко перед народом. И совсем озлился-потемнел весь Стеннов на хитрую жизнь. Председатель Сельсовета живо смекнул, чем, так сказать, начальство успокоить, и предложил сбегать за самосядкой. - Никако дело без того начинать незля. - Что-о?.. А, впрочем, давай, - махнул рукой агент Стеннов. За первой бутылкой, - другая. Потом корчага целая и солдатка Акулька со своими прелестями... До третьих петухов песни и гомон был. Что там было, не все известно, но только даже Акулька вскрикивала и пьяно стонала. - Чо буошь делать? Акулька на што уж - чем роботит, и то не вытерпливат, - ворочались шабры. А по-утру, солнце высоко уж встало, председатель, опухший и оморщившийся, обегал поселок, собрал мужиков в школьный сруб и побежал агенту докладывать: готовы, мол, ждут. Шумно-матерно галдят поселковые и о фортелях агента, ночных, рассказывают, мотают сокрушенно головами. - Вот и он. - Ш-ш-ш! Стихло все - мертво. Не глядя ни на кого, прошел он к столу в глубине. С темными припухлыми подглазицами и мрачным взглядом. Мутно ему и стыдно настороженных мужиков - и от этого еще больше он ожесточается. Сбоку болтается наган-револьвер, а сзади протискиваются оба милиционера, тоже опитых: вместе гулянку правили.
Страницы: 1, 2, 3, 4
|