Что с того, что с давних, как горы, времен не приносилась эта жертва? Что с того, что последним из вождей, вставших к столбу, был внук Праотца, могучий Темный Вихрь, и случилось это еще до той ночи, когда первые дгаа покинули Закатный Край? Все бывшее когда-нибудь повторяется, и его долг возвестить об этом. А решают пускай мужи битвы. Если же, в ослеплении, они обратят гнев против него, дгаанги, что ж — он готов и на это, во имя племени и завтрашнего дня…
— Эй-йя! — озабоченно прорычал Ветер Боли, вглядевшись в глаза пленника.
Ноздри дгаанги вздрогнули.
Приближалась развязка, и затягивать было нельзя.
Медленными шажками подошел он к столбу, застыл, трепеща всем телом, давая двум Ветрам время уйти прочь, сгинуть в толпе зрителей. Тоненько взвизгнул. А затем темный указательный палец, увенчанный длинным, тщательно обпиленным ногтем, вонзился в разъятую, жарко кровоточащую грудь пленника.
Привязанный вздрогнул и на миг замер в мучительной судороге. Затем лицо его обмякло, наполнившись ни с чем не сравнимым блаженством, голова поникла, ноги чуть содрогнулись, и он замер навсегда. Ушел на облака, прислуживать Незримым и питаться крохами с обильного стола их, если сумеет заслужить поощрение ревностным и прилежным трудом.
Вздох облегчения вырвался из сотен глоток.
Но дгаанга не услышал его. Еще не закончен был ритуал, и важнейшее оставалось впереди.
Сорвав маску и скинув плащ, обнаженный, весь в потеках растопленной потом и жаром костра краски, говорящий с Незримыми бился в конвульсиях на мокрой от крови чужака земле. Затылок его с силой ударял в твердь, ноги и руки содрогались, гигантский мужской иолд хлестал из стороны в сторону, словно обрывок взбесившейся лианы, а с покрытых сизой пеной искусанных губ рвался в небеса захлебывающийся визг. Дгаанга вопрошал Незримых.
Слившись душой с Пресущим, он молил блаженствующих за тучами о знамении. О недвусмысленном и ясном ответе, в значении которого не усомнится никто, об ответе, испепеляющем страхи и указующем верный путь народу дгаа.
Визг был подобен игле, добела раскаленной жарким пламенем и пронзающей облачный полог. Никто, даже давно ушедшие, не мог бы не услышать его и не откликнуться, хотя бы ради того, чтобы прекратился, наконец, этот пронзительный плач, способный обрушить Изначальную Твердь.
А вслед за дгаангой, один за другим, сперва тихо, затем — громче и, наконец, во всю глотку закричали стоящие у костра. Люди вопили, выли, орали, помогая бьющемуся в судорогах вымаливать ответ, и слитный крик этот был подобен рычанию бури, но и самая грозная буря не смогла бы заглушить надрывный, мучительный визг того, кто бился у огня.
— Ответа! Знамения! — просил, настаивал, требовал визг.
И знамение пришло, и не было среди собравшихся ни одного, кто сказал бы после, что не видел, и не было среди видевших такого, кто усомнился бы в его смысле.
Возникнув ниоткуда, прорезала облака большая белая звезда и косо двинулась к земле, но не стремительно, как падающие звезды, а замедленно, словно выбирая, куда бы упасть поудобнее. И не сгорела она, как бывает с меньшими сестрами ее в жаркую пору, но лишь увеличивалась в размерах. Наискось перечеркнула небеса белая звезда, оставив за собою серебристый, тихо тающий след, и сгинула далеко за горизонтом.
И тогда стало тихо.
Умолкли воины, и старейшины, и слабые, прячущиеся в сумраке, тоже затихли, потрясенные. И дгаанга уже не визжал больше. Нелепо разбросав руки, он тихо и неподвижно лежал на земле, противоестественно вывернув шею, зубы его щерились в оскале, глаза остановились, и жизни в нем, ставшем внезапно плоским, словно лист бумьяна, было не больше, чем в другом, грузно повисшем на ремнях, обвивающих столб.
Щуплый юноша, три последних лета прислуживавший дгаанге, растирающий для него зелья и проветривающий шкуры, несмело, почти ползком приблизился к лежащему, приложил ухо к груди, заглянул в глаза — и молча ударил себя в грудь, как велит обычай поступать тому, кто навеки утратил отца.
И все, стоящие вокруг, повторили горестный жест, приветствуя нового, совсем юного взывающего к Незримым и скорбя об ушедшем дгаанге, великом и мудром, не пожалевшем себя, но свято исполнившем свой долг перед народом дгаа…
А потом девушка, стоявшая в окружении лучших воинов, выступила вперед и вскинула руку в подчиняющем жесте, как человек, привыкший повелевать.
— Люди дгаа! — голос ее был звонок, словно горный поток, и столько же холода струилось в нем. — Вы видели звезду, посланную из-за туч?
Легким благоговейным гулом отозвалась толпа.
— Есть ли среди вас такой, кто скажет: не народу дгаа послана звезда, не народу дгаа принадлежит?
Возмущенный ропот в ответ, красноречивее любых слов.
— Тогда я велю! — Изящная и нежноликая, она казалась в этот миг воплощением самой Молнии, и глаза ее сверкали алым, словно угли, рдеющие в догорающем костре. — Пусть воины пойдут по следам звезды, к равнинам. Пусть найдут ее и принесут нам посланное Незримыми. Я сказала! Пойдешь ты, Н'харо…
Темнолицый свирепоглазый воин покорно склонил большую курчавую голову.
— … Ты, Мгамба…
Совсем еще юный парнишка встал рядом с темнолицым; на вид он был почти мальчик, но любой, увидевший шрамы от когтей леопарда на впалой груди, поостерегся бы заступить ему дорогу.
— И ты, Дгобози!
Еще один воин, стройный и светлокожий, шагнул вперед; забыв о приличиях, не отрываясь, глядел он на точеный девичий лик, и огонь, бушующий во взоре, мог бы без труда расплавить гранитный валун.
— Возьмите необходимое. Отправляйтесь немедля. Красный Ветер укажет тропу. Пусть рукой моей на головах ваших будет бесстрашный Н'харо!
Белейшие зубы засияли на темном лице названного первым, свирепость уступила место радостной гордыне, и стало ясно, что Н'харо, Убийца Леопардов, хоть и зрелый муж с виду, на деле прожил немногим больше весен, чем стоящие рядом с ним.
— Н'харо слышал, вождь! Н'харо повинуется!
— Мгамба будет копьем славного Н'харо, вождь! — ударил себя в безволосую грудь юноша, прославленный шрамами.
— Дгобози из рода Красного Ветра порадует тебя, дочь дяди, — все так же откровенно и беззастенчиво любуясь девушкой, добавил третий, чья кожа была светла. И прежде чем шагнуть в проход, образованный расступившимися воинами дгаа, вслед за уходящими Н'харо и Мгамбой, добавил — совсем тихо, так, чтобы чужое ухо не уловило слов: — Но помни, Гдлами: я…
Пухлые девичьи губы затвердели, и живые черты сделались маской из тонкой бронзы.
— Ты? — Она и не подумала смирить голос, ей было все равно, слышат ее стоящие вокруг или нет. — Ты? Кто — ты?
Красивое лицо юноши исказила гримаса муки.
— Дгобози стоит перед тобой, вождь, — медленно и отчетливо, с немалым трудом выдавил он, и огненный взор на краткий миг подернулся мутью.
— Дгобо-о-ози? — нараспев, с подчеркнутым недоверием протянула девушка.
Недоуменно покачала головой, всколыхнув волну темных, ниспадающих ниже пояса волос, и золотые серьги тао-мвами, символ высшей власти, мелодично звякнули.
— Если ты — Дгобози, почему ты еще не в пути?
3
Сельва. Восемь дней спустя
Сперва тропа была легка, и лишь вечные сумерки сельвы, не знающие прямых солнечных лучей, тревожили и давили, пока не сделались привычными. Здесь, под сенью сплошного шатра, сотканного из ветвей и листвы, время текло незаметно, уносясь в никуда однообразной серой струей. Дмитрий шел вперед единожды избранным путем, заботясь лишь об одном: не сбиться с узенькой, едва заметной стежки, ведущей неведомо куда. У всех тропинок есть начало и есть конец; вот и эта рано или поздно выведет к тем, кто протоптал ее.
Он шел не медленно и не быстро, ровным походным шагом, позволяющим экономить силы, и бамбуковый посох, как мог, помогал человеку. А вокруг, обманчиво-равнодушные, словно хорошо вышколенные часовые, высились дородные мангары, упирающиеся макушками в высь. Их мохнатые мшистые бороды пахли сыростью, гнилью, а еще почему-то арбузными корками, которые в детстве Димка любил выгрызать начисто, до самой безвкусной цедры. Мангары хранили тропу, не позволяли ей увильнуть, и человек шел, раздвигая путаницу лиан, тонких, как стальные тросы, и толстых, почти в голень мужчин. Глухо чмокала в такт шагам прелая листва, и яркие мясистые цветы, прильнувшие к земле, охали и разбрызгивали прозрачную жидкость, лопаясь под рифлеными подошвами тяжелых десантных ботинок.
А сельва следила за идущим тысячами внимательных глаз, таящихся в несчитанных складках зеленой завесы; вот этот слитный неотступный взгляд мешал больше всего, он жег и давил, и человеку стоило немалого труда заставить себя не впасть в ненужную панику, не завертеться, оглядываясь по сторонам. Да еще непривычный, гнилостно-сладковатый аромат, дурманящий, путающий мысли, мешающий дышать полной грудью…
Потом Дмитрий притерпелся, и дыхание сельвы сделалось привычным, а неотступный провожающий взор уже не тревожил, а просто смешил. Мягкий хруст ветвей под ногами, шелест и чавканье почвы, шуршание кустов успокаивали, негромкое цвирканье птиц, порхающих в кронах, подбадривало, помогало идти, и, когда почудилось, что вот проскочил в отдалении, неясной тенью в сплетении ветвей, некто быстрый, неразличимый — идущий сквозь сельву даже не вздрогнул, напротив, помахал рукой, посылая попутчику приветствие.
Хуже всего была духота. Вкрадчивая, парная, какой нет ни на Земле, ни на курортной Карфаго, ни даже в полудиких джунглях далекого Конхобара, где третьему курсу Академии довелось проходить трехнедельную практику выживания. Душно! Словно комья влажной, пропитанной горячим паром ваты забились под комбинезон, не позволяя телу дышать. И липкий пот, избавить от которого не в силах даже почти мгновенно вышедший из строя терморегулятор…
Сельва не любит чужих.
Но уважает терпеливых.
Долго ли он шел в тот, первый свой переход? Наверное, да. Пока не дунуло — резко и совсем неожиданно — прохладой; но в нее поверилось не сразу, и, уже жадно глотая воду из холодного лесного ручья, Дмитрий тем не менее все еще опасался, что это — лишь бред помутненного духотой рассудка. А осознав явь, .захохотал, заколотил по тихо журчащей глади раскрытыми ладонями, поднимая фонтаны брызг.
Он не сломался! Он стал частью сельвы, и Дед, незримо шедший рядом все это время, улыбался, гордясь внуком!
И рухнула ночь, первая из ночей на этой планете.
Упала камнем, без предупреждений, словно тушь разлилась из опрокинутого пузырька. Втиснувшись меж могучих корней мангара, надежно прикрывающих фланги, он приготовился к ночлегу. А сельва уже ворочалась, дышала во всю грудь, болтала и бормотала на сотни голосов, стряхивая сонное оцепенение дня. Там и здесь: вздохи, стоны, щелканье, цоканье, стрекотанье, бульканье; справа пронзительно верещали, словно там вовсю трудилась циркулярная пила, слева громко и требовательно причмокивали; отовсюду наплывали таинственные шорохи, шепотки, всхлипывания…
Вдалеке грозно зафыркал некто большой и сильный, по голосу очень похожий на леопарда, меньшого владыку тропических краев. Фырканье заглохло в протяжном рыке: большой владыка остерегал малого собрата, заявляя о своем пробуждении. Лепетом и визгом откликнулась на рев хозяина сельвы зубастая мелочь. Над головой заверещали юркие зверьки, похожие на обезьянок. И дикий вопль кого-то гибнущего оборвал все.
Содрогалась земля, трещали кусты. Целое стадо быстрых и пугливых пронеслось мимо. И снова потекли мгновения зыбкой, дрожащей тишины, сплетаясь в бесконечные часы стонущего и утробно причмокивающего безмолвия. Вокруг безраздельно властвовал и правил бал обманчивый покой, вслушиваться в который хорошо лишь тогда, когда ни на миг не выпускаешь из потной ладони ребристую рукоять «дуплета»…
Впереди было немало ночевок, и все они походили одна на другую, но та, первая ночь навсегда запомнилась Дмитрию, и даже пожелай он того, все равно бы не смог забыть…
Она была вкрадчива и неуловимо опасна. Она колдовала над ним, шаманила, обволакивала то кислыми запахами плесени, то сладковатыми ароматами тления; она иногда накидывала душную удавку, запирая воздух в груди, но тотчас отпускала и успокаивала, лаская прохладными пальцами…
Сперва мрак был всесилен и абсолютен. Затем откуда-то из-под земли мягко заструился слабый рассеянный свет, и ему показалось, что это хоббиты, в которых некогда свято верил маленький веснушчатый Димка, зажгли в своих утепленных норках зеленовато-серебряные светильники.
На мгновение поверилось: вот стоит закрыть глаза, забыться, и тут они, рядом, все вместе — старый Бильбо и славный парень Фродо со своим неразлучным Сэмом. Он так остро почувствовал их близость, что зажмурился-таки, сам усмехаясь собственной блажи. А когда открыл глаза, естественно, никого не было. И впрямь, откуда им, хоббитам, появиться здесь, в чужой сельве, где даже эльфам пришлось бы худо от сырости? Несусветно далек отсюда родимый Шир Бэггинсов, и почти четыреста лет минуло со дня, когда успокоился в зеленой британской земле мастер Джон Роналд Руэл…
Уплыли на закат последние корабли, и не место здесь, в инопланетной сельве, старым сказкам ушедшего в никуда Димкиного детства. Не фонарики это, не светильники, горящие в круглых окошках, а всего только мерцающие грибы-гнилушки, изобильно рассыпанные по влажной прели…
Странное это было состояние, сумеречное и лживое.
Сон перетекал в забытье, забытье в явь, явь вдруг оборачивалась сном, и лейтенант-стажер Коршанский, хоть и фиксировал все, происходящее вокруг, не смог бы наверняка поручиться что есть что.
В какой-то момент ему показалось, будто он снова, как много лет назад, остался один в затхлом, покинутом погребе, крышка которого захлопнулась порывом ветра. Света нет и не будет, проводка давно оборвана, а вокруг, в замшелых стенах, шуршат, пытаясь выбраться на волю, заточенные в камень, не имеющие облика порождения тьмы…
Страха, впрочем, не ощущалось вовсе, как и тогда, в погребе. Был только непривычный, выстуженный ознобом интерес и туманящее голову предвкушение встречи с неведомым…
А потом перед глазами возник ниоткуда и запрыгал, закривлялся лесной дух.
Вместо глаз — два огненных шара, щербатый рот оскален в беззвучном ехидном смешке, на шишковатой голове остренькие выступы, не понять, то ли уши, то ли рожки, голенастые ноги похожи на нелепые ходули.
— Привет, красавчик, — гостеприимно сказал Дмитрий, и огнеглазый шутовски, с реверансом и подскоком, раскланялся, приложив лапки к впалой груди.
Призрак был записным шутником, но вовсе не злобным, напротив: он вовсю подмигивал, ободрительно хихикал, приплясывал. А потом вдруг подпрыгнул, кувыркнулся по-цирковому, с двойным поворотом, взмемекнул под стать шаловливому козлику и сгинул, бесенок, в никуда, точно так же, как и явился ниоткуда.
Вот это скорее всего был уже настоящий сон, потому что сразу после него стало светло.
И был новый день, а потом закат, и еще одна ночь, уже почти не страшная, и рухнувший внезапно рассвет.
И снова змеилась под ногами, порой ненадолго исчезая, узенькая прихотливая тропинка, опять и опять удручающе монотонно чередовались похожие одна на другую колдобины, камни, корневища, лианы, сучья…
Дмитрий не сразу, но притерпелся к сельве, и она тоже попривыкла к нему. Чужак уже не был забавной новинкой, он стал частью леса; идет, решила вековечная зелень, ну и пусть себе идет: у каждого, в конце концов, своя дорога.
Шаги сплетались в часы, и не было вокруг ничего, кроме зеленого мельтешения, однообразного, до оскомины на зубах бесконечного. И когда на четвертые… да нет, пожалуй, уже на пятые сутки марша в глаза ударило смолянистой чернью, Дмитрий сперва даже не сумел понять: что там, впереди?
Впереди же простиралось пепелище.
Обширная гарь разлеглась в «зеленке» на много сот шагов вширь и вдаль. Совсем недавно здесь жили люди, и жили, судя по всему, небедно. Но теперь все было выжжено дотла: и сам поселок, и огороды, и стойла для скота. И ничего живого не наблюдалось вокруг, кроме драной, на всю жизнь перепуганной кошки, сжавшейся в комок на верхушке колодезного журавля, чудом уцелевшего в огне.
Только кошка, обычная серая кошка с опаленными боками…
И царила кругом тишина, нарушаемая лишь карканьем больших черных птиц, жировавших у горелых кольев изгороди, там, где на покосившихся воротах висели четыре бесформенных, исклеванных мешка, почти не похожих уже на человеческие тела…
Вот тогда-то Дед снова счел нужным напомнить о себе.
«Вперед!» — приказал он, и лейтенант Коршанский не рассуждая шагнул с зеленого на черное, ибо распоряжения Верховного Главнокомандующего исполняются без проволочек. Он шел, стараясь не смотреть по сторонам, и он прошел через пепелище напрямик, не сворачивая; круглые кошачьи глаза неотрывно следили за идущим, а жирные черные птицы, немного похожие на ворон, злобно каркая, разлетались прочь от пищи, когда живой, приблизившись, остановился около мертвых…
Четверо висели уже не менее десяти дней. Когда-то все они были крепкими сильными мужчинами, длинноволосыми и длиннобородыми, и они, надо думать, дрались до конца, потому что те, кто вешал, не дали им умереть быстро.
Только месть, рожденная злобой, может подсказать такое. Палачи подтянули веревки хитро, так, чтобы казнимые чуть-чуть касались пальцами босых ног земли и смерть пришла к бородачам далеко не сразу…
Глядя в пустые провалы глазниц, Дмитрий ощущал, как вдоль спины бежит холодная мерзкая дрожь. Господи! Война есть война, и в рассказах Деда о минувших днях тоже было мало приятного, но кем бы ни были эти, расклеванные птицами, нельзя человеку умирать так…
Кажется, он не выдержал и закричал. А может, и нет. Потому что именно в этот миг, словно из ниоткуда, на пепелище и на всю сельву, сколько ее было кругом, обрушился дождь, и с этого момента воспоминания сделались отрывочными, скомканными, словно все, что происходило дальше, происходило не с ним, и самому Голосу, если даже тот пытался, оказалось не под силу привести в чувство человека, подхваченного буйством стихии.
Дождь не был обычным тропическим ливнем!
Он рухнул сразу, мгновенно, и вокруг стало темно, словно в сельву до срока пришла ночь. Молнии сверкающими ножами вспарывали липкую тьму, но даже они, огненные, шипя, угасали в сплошной стене воды. Гром раскалывал небо, врубался в землю и раскатами катился окрест, сотрясая плотный воздух, и воздух закручивался в смерчевые воронки, рвущие с корнем сорокалетние мангары. Капли воды хлестали отовсюду, словно плети, словно пули, они били и жгли, изредка Великий Ливень немного ослабевал, набираясь сил для нового буйства, и снова обрушивался в полную силу.
Смерч закрутил человека, оторвал от земли, будто невесомую игрушку, швырнул вверх, вниз, подхватил, не позволив разбиться о твердь, снова подбросил и уронил вдали оттуда, где взял, с размаху швырнул в буйный, вспенившийся поток лесного ручья, в считанные мгновения обернувшегося морем крутящейся, дыбящейся, воющей влаги…
Последним, что успел увидеть Дмитрий, был ярко-оранжевый сполох, рванувшийся прямо навстречу откуда-то сбоку, где никак не могло находиться небо.
Затем наступило Ничто.
И когда лесной царь Тха-Онгуа умерил мощь гнева своего, люди дгаа увидели наконец того, по чьим следам шли от самой воронки, найденной на месте белой звезды, уничтоженной огненным громом.
Вот он, лежит совсем близко, у самой кромки ручья, снова ставшего тихим и ласковым, лежит, распластавшись на мокрой глинистой земле, и не слышит, как раздвигаются кусты, не видит вынырнувшего темного широкоскулого лица, украшенного рядами насечек. Н'харо Убийца Леопардов над лежащим чужаком. За ним, в высоком кустарнике, вырастают еще две плохо различимые в тумане фигуры.
Мгамба и Дгобози не спешат приближаться. Они наготове, и, если Н'харо что-нибудь угрожает, их копья не позволят недругу причинить старшему ущерб.
— Красногубый! — говорит Н'харо, не оборачиваясь, и на темном лице его — омерзение, словно по коже проползла гнусная жвиргха. — Красногубый!
Двое младших обмениваются короткими взглядами.
Этого, который лежит, принесла белая звезда, в том нет сомнений; они прошли вслед за ним от рубежа сельвы до погибшей деревни мохнорылых и с трудом нашли после того, как отъярился Тха-Онгуа. Он — посланец Незримых, иначе не может быть. Но он — красногубый, а красногубые приносят зло…
— Он прошел через ярость Тха-Онгуа, — после долгого молчания говорит смышленый Мгамба.
— Его шкура лишена пятен, — добавляет приметливый Дгобози.
Н'харо-вожак согласно щелкает языком.
Действительно, этот красногубый не похож на тех, несущих зло. Те облачены в пятнистые шкуры, не пропускающие воду. На этом — одеяние серебристое, словно отблеск полной луны. И он в одиночку прошел тропой Тха-Онгуа, что не под силу никому из красногубых, одетых в пятнистое…
Трудно решать, когда нет рядом мудрых старцев.
— Дынгуль! — коротко приказывает Н'харо.
Мгамба и Дгобози радостно вскрикивают. Мудр вожак, мудр, словно старый дгаанга! Как просто, как верно решил! Конечно же: дынгуль! Испивший настой чудесного корня не знает устали в течение трети дня, но и не может кривить душой, даже если пожелает того…
Незнакомца бережно перевернули на спину. Поднесли к обметанным губам калебас, осторожно влили в рот глоток пряной влаги, затем еще один.
Затрепетали ресницы. Дрогнули и разошлись веки.
— Ты кто? — спросил Н'харо, коверкая говор мохнорылых; язык красногубых вовсе не был известен ему, но ведь всякий знает, что оба племени Пришедших хоть и не дружны, но состоят в близком родстве и без труда понимают друг друга.
— Кото т-тыы?
Принесенный белой звездой молчал, словно не понимая.
— Й-э! — досадуя, темнолицый вожак ткнул себя пальцем в широкую грудь. — Йа — Н'харо. Н'ха-ро! Вотт — Мгамба. Эттот завать Дгобози. А т-ты кото? Оттоветчай!
Красногубый пошевелил головой. Скривил губы, напрягаясь, вытолкнул с трудом:
— Земляни…
— Йа-хэй! — не удержался от радостного возгласа юный Мгамба. — Земани!
Все трое заулыбались. Йа-хэй-йо! Не о чем больше спорить. Найденный у ручья назвал себя, и в шепоте его нет злобы. Он не притворяется: никому не под силу обмануть дынгуль. Он — земани, принесенный белой звездой, и пусть никто никогда не слыхал о таком племени, но точно известно: от земани, хоть и красногубых, людям дгаа не бывало никакого зла.
Раз так, его нужно нести к старцам, к вождю, к дгаанге.
К тем, кто понимает больше, чем обычные воины.
— Земани умер, — сообщил Дгобози.
Н'харо, все еще улыбаясь, рассеянно кивнул. Конечно, умер. Короткой смертью, смертью дынгуль. Так бывает с каждым, впервые отведавшим волшебного настоя. Никакой беды в этой смерти нет, ее можно прогнать, и она уйдет. А для земани сейчас лучше быть мертвым, чтобы не стать помехой тем, кто понесет его через сельву.
— Йу-тхэ, — негромко пожелал Мгамба. — Спи, земани!
Красногубый не откликнулся.
Он плыл куда-то, и ласковая упругая волна была похожа на тихий вечер. Мысли постепенно стирались, делаясь тяжелыми и тусклыми. Лишь страх еще покалывал: явь это или бред? Он так мечтал встретить людей, что мог вызвать их силой воображения…
Неужели сейчас все исчезнет?
«Все хорошо, Димка, — говорит Дед, и большая мягкая ладонь осторожно касается затылка, приглаживая вихры. — Все хорошо, внучок…»
Его поднимают и несут.
Или ему это кажется?
Глава 2. ДЕЛА ПОГРАНИЧНЫЕ
1
ВАЛЬКИРИЯ. Форт-Уатт. 27 декабря 2382 года
Как сказано, так и есть: желанна для ничтожных, населяющих Твердь, снисходительность облеченных властью, но и вдвойне ужасен для них благородный гнев. А посему пусть будут низкорожденные усердны в служении и да остерегутся заслужить немилость…
В половине дневного перехода от стойбища Железного Буйвола великий Канги Вайака, Ливень-в-Лицо, повелел каравану остановиться. Покинув пуховые подушки, сошел он наземь из громадного своего паланкина, положенного по рангу носителю титула Левой Руки Подпирающего Высь. Ничем не выдавая гнева, подождал, пока свитские выстроятся в шеренгу. Неторопливо и бесстрастно обвел взглядом посеревшие лица. И каждый, на ком задерживал свой янтарный взор Канги Вайака, полноправный наместник той части мира, что ограничена ручьем на опушке сельвы, сжимался в комочек, надеясь сделаться незаметным, словно крохотная полуденная тень.
Низкие уже были наказаны собственным ужасом, и все же никак нельзя проявлять к ним снисхождение, ибо не без веской причины явилась великая ярость!
Возможно ли представить? Паланкин покачнулся!
И когда же? В тот самый, каждому мужчине известный миг, когда волна блаженства подошла к наивысшему пределу, готовая расплескать по всему телу брызги сладчайших судорог!
Двенадцатилетняя искусница знала свое дело, о да! Великий Канги Вайака уже тихонько рычал, ощущая нежное томление в переполненных чреслах, когда носилки внезапно вздрогнули, накренились, и юная наложница, никак не ожидавшая этого, сомкнула уста чуть крепче, чем было необходимо для достижения повелителем вершины блаженства…
Никакой боли не было, да, впрочем, Ливень-в-Лицо и не страшился боли, как и подобает воину. Но твердая плоть, миг тому еще готовая ликовать, мгновенно увяла, волна восторга рухнула, не переступив заветную черту, — и разве найдется среди мужчин глупец, коему не по силам понять, отчего гнев и ярость обуяли Левую Руку Подпирающего Высь?!
Миндалевидные очи девчушки расширились от страха, когда владыка оттолкнул ее прочь, в угол паланкина; она ждала удара, но Канги Вайака никогда не наказывал невинных.
Кара втройне ужаснее, когда она справедлива! Итак, вот они, свитские, стоят и ждут. Трепещут носильщики, две дюжины, как один человек.
Дрожит, словно лист, носитель опахала. Стучат зубами глашатай и лекарь. И это слегка усмиряет гнев великого, ибо ничто так не угодно взору власти, как трепет и дрожь нижестоящих.
— Кто? — тише, чем намеревался, спрашивает Канги Вайака, чуть сдвинув брови.
Проходит десяток бесконечных мгновений, прежде чем из шеренги носильщиков выступает один, ничем не отличающийся от иных: он делает шаг вперед и падает ниц, словно подрубленное дерево; он, кажется, пытается лепетать что-то в свое оправдание, он шепчет о выбоинке в плохо утоптанной земле…
Он глуп, этот носильщик. Какое дело Ливню-в-Лицо до выбоинок? Канги Вайака даже не думает снисходить до выслушивания ненужных оправданий.
— Привязать, — голос его по-прежнему негромок, а жест повелителен. — И оставить.
Сбивчивый лепет перерастает в рыдание.
Сереют лица свитских.
Ужасна кара! Горе тому, кто оставлен в редколесье, привязанный к дереву, отданный во власть тварям мохнатым, и тварям пернатым, и жутким красным муравьям, чьи челюсти режут, словно обсидиановые резцы, а сок огненно-жгуч. Нет такому надежды, и страшна его смерть.
Однако безнаказанность развращает низких.
— Если будет жив, — роняет Канги Вайака словно бы в никуда, — на обратном пути отвязать…
Вопль восторга сотрясает Высь.
Носильщики славят милосердного, носильщики благодарят снисходительного. Как мудро и как справедливо! Наказав за провинность, подарить надежду на помилование… о, никто из подпирающих Твердь не способен на такое, кроме Ливня-в-Лицо, даже Правая Рука Подпирающего Высь, хоть и стоит он на ступень выше Канги Вайаки у резного табурета владыки владык!
Овеянный любовью низших, подобревший, довольный собою, Ливень-в-Лицо вновь занимает место в паланкине. Всего лишь сотня глубоких вздохов, и вот все необходимое завершено, наказанный накрепко привязан к тонкому стволу молодого бумиана, звонко кричит рожок, и караван трогается с места.
Тихо колышатся занавески, мерно выстукивает барабан, задавая ритм носильщикам, наложница робко выглядывает из дальнего уголка паланкина, готовая приступить к услаждению великого, но Канги Вайака не спешит обратить на нее взор.
Прикрыв глаза, расслабив могучее тело, великий думает, и мысли его светлы…
Он вспоминает себя недавнего. Вайаку, просто Вайаку, всего лишь рыхлящего землю, одного из многих, выделяющегося разве что силой. Странно, неужели было такое? Можно ли поверить: совсем еще недавно перед ним не склонялись, трепеща, окружающие, и слово его не звучало последним законом в равнинных землях до самого ручья на опушке…
Было, было такое!
А нынче — подумать только! — три десятка больших поселений и без числа поселков малых внимают ему, спеша услышать и выполнить в точности. Лучшие из девушек живут мечтою оказаться в объятиях его, и сильнейшие юноши бредят службой ему, и седые старики толпятся у высокой хижины его, надеясь, что совет их окажется полезен в нужную минуту…
Где ты, почтенная матушка, отчего так рано ушла?
Где ты, уважаемый отец, почему не задержался на Тверди, почему не подождал заветного часа?!
Такого не бывает и в песнях сказителей, когда жители равнины отдыхают после жатвы, такого не должно было случиться. Но случилось. Возникла в небе большая звезда, и была она не белой, как те звезды, что изредка пере— секали Высь, но сперва розовой, а затем алой, словно буянящее пламя. И опустилась она в полях, возделанных людьми нгандва, народом равнины, и вышли оттуда Могучие, несущие добро.
Но никто сперва не сумел понять этого.
Иные назвали их братьями мохнорылых, обитающих на заросшем редколесьем предгорье. Глупцы! И впрямь, с виду были Могучие похожи на мохнорылых, но щеки их были голыми, как шляпка кричащего гриба, а одежды пятнистыми, словно шкура страшного зверя, ужаса сельвы, которого дикари дгаа, обитающие в горах, именуют леопардом…
И велели Могучие, несущие добро, чтобы пришли люди нгандва выслушать их. Не все подчинились. Тогда подняли Могучие в небо красную свою звезду, и плыла она в Выси, повисая над деревнями, проявившими неблагоразумие, и яркие лучи испепелили там каждую пятую из хижин, короткие же стрелы людей нгандва не причиняли звезде никакого зла.