Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Сельва (№1) - Сельва не любит чужих

ModernLib.Net / Фантастический боевик / Вершинин Лев Рэмович / Сельва не любит чужих - Чтение (Ознакомительный отрывок) (Весь текст)
Автор: Вершинин Лев Рэмович
Жанр: Фантастический боевик
Серия: Сельва

 

 


Лев ВЕРШИНИН

СЕЛЬВА НЕ ЛЮБИТ ЧУЖИХ

От автора

Считаю необходимым предупредить: несмотря на то что действие романа происходит в 2383 году, любые геополитические реалии и имена действующих лиц являются вымышленными, а все возможные совпадения — не более чем случайность.

Кроме того, от души благодарю всех, помогавших мне при работе над этим романом:

Арину Львовну Вершинину — за то, что она есть, Виктора, Игоря и Васю — за то, что они рядом, Саню — за то, что не забывает писать письма, Дмитра, Устима и Юрка — за то, что с ними интересно, Гриню Кваснюка — потому, что он такой забавный, а также

«Суахили», которая стояла у истоков,

Леонида Шкуровича, который терпеливо ждал,

Александра Каширина, который тактично поторапливал,

Евгения Харитонова — просто так,

и, разумеется,

тебя, ЛЮБЕЗНЫЙ ЧИТАТЕЛЬ, за правильный выбор!

Лев ВЕРШИНИН


Завоеванный рай — это уже не рай.

Рай не завоевывают, а обретают. В бою.

Лев Вершинин

Пролог

ЗЕМЛЯ. Территория Лох-Ллевен. Резиденция.

Кабинет «А». Вечер накануне Дня Восстановления (8 мая 2381 года)


Большой рыхлый красиво-седовласый человек мучился, не умея найти нужных слов.

Он хмурился, шевелил толстыми бледными пальцами, поглаживал резные, обитые телячьей кожей подлокотники глубокого, на особый заказ сработанного кресла, удобно покоящего массивное малоподвижное тело, — и молчал.

Тишина чуть слышно звенела, словно туго натянутая струна, тишина становилась уже невыносимой, грозя оборваться истерическим всхлипом, и спокойное, вежливо-непроницаемое понимание в слегка прищуренных глазах посетителя, уменьшенных толстенными линзами окуляров, уже почти перестало поддерживать хозяина кабинета «А».

А ведь совсем еще недавно все и всяческие словеса были попросту ненужным излишеством; немногие, допущенные к личному лицезрению Хозяина, угодливо изгибались, и уши их делались слоновьими в небезуспешных попытках выловить для правильного истолкования обрывки коротких ворчливых фраз.

Да, было время, когда он умел, даже не глядя, держать их всех у ноги. Всю свору.

Было.

И прошло.

Ему было невероятно больно и стыдно сейчас.

Даже не перед посетителем, нет. Перед собою, мудро и немного устало взирающим на себя самого, постаревшего, с цветного официального портрета, копии которого в обязательном порядке красовались на стенах всех административных контор Восстановленной Федерации, от новеньких, сияющих стеклом и никелем офисов старушки-Земли до однотипных двухэтажных штамповок Внешних Миров; даже хижины, халупы, чумы, вигвамы и прочие времянки, приютившие администрации малоосвоенных планет, не составляли исключения…

Там, на портрете, он всего лишь на восемнадцать лет моложе себя нынешнего.

Строгий темно-серый костюм-тройка, неброский, с металлическим отливом галстук, гордый разворот головы, надменно изогнутая линия губ — и жесткий, почти хищный, все понимающий и не прощающий ничего прищур светло-голубых глаз.

«Посылающий Вьюгу», — так назвал его когда-то старый индеец, один из немногих чистокровных сиу, еще обитающих на старушке-Земле. Или это был вождь апачей? Теперь нелегко вспомнить наверняка; в последнее время и память, некогда более надежная, чем подвалы Банка Федерации, понемногу сдавала позиции, отступая под натиском возраста.

Впрочем, это неважно, сиу ли, апач или семинол. В любом случае, «Посылающий Вьюгу» — гораздо лучше на слух, нежели нудное, длинное и не им придуманное титулование.

Подумать только!

«Его Высокопревосходительство Президент Союза Землян, Председатель-Восстановитель Галактической Федерации, Протектор Внешних Миров, Первоприсутствующий Генеральной Ассамблеи гражданских представителей, Верховный Главнокомандующий, Почетный Секретарь Единой Лиги Реконструкции». И прочая, и прочая, и прочая.

Самое смешное, что все это — чистая правда.

Но до чего же бездарна и лжива самая святая истина, если ее формулируют льстецы…

Теперь он уже не тот. Он стар. И оттого — слаб.

Он более не в силах насылать на них вьюгу, такую, чтобы вся эта молодая шваль с раскормленными поросячьими рожами застывала, подобно ледяным изваяниям из древней сказки о Снежной Королеве.

Они почуяли свою силу. И обнаглели. Четыре дня назад, когда он, Хозяин — Хозяин!!! — пришел в себя после пятого за полгода приступа, оказалось, что ему уже не так-то легко пригласить для секретного разговора нужного человека без согласования с начальником собственной администрации.

Можно ли представить?!!

Врачи отводили глаза, секретари — кстати, кто посмел поменять всех секретарей?! — бубнили нечто невразумительное, и в косеньких, исподтишка бросаемых взглядах ясно читалась скука, смешанная с презрением и почти Нескрываемым досадливым вопросом: когда же ты сдохнешь, наконец, маразматик?..

И тот же самый вопросец, чуть-чуть прикрытый официозным почтением, висел на пухлых губках начальника администрации, откормленного свиненка сорока с небольшим лет, приближенного за исполнительность и полнейшую безликость.

Свиненок был безупречно вежлив и каменно непреклонен.

Никак нет, Ваше Превосходительство, ваше здоровье слишком дорого для Федерации. Нет, ни в коем случае. Только с разрешения врачей. Именно так, Ваше Превосходительство, предписана полная изоляция. И я, как ответственный за нее…

Вот эта, последняя, фраза решила все.

Начальник администрации был чересчур уверен в себе. В запуганных врачах и сестричках. В проверенных до седьмого колена, лично отобранных секретарях. В готовых на все охранниках, взять которых с собой не постеснялся даже сюда, в святая святых Резиденции, в кабинет «А».

Он не учел лишь одного: изгрызенный старостью, шаг за шагом сдающий позиции в неравной борьбе с маразмом, перед ним за широким письменным столом сидел тот, кого вовсе не зря некогда прозвали Посылающим Вьюгу.

И потому он умер, розовощекий мозгляк, умер, даже не успев сообразить, что же такое случилось и почему стены перед глазами взорвались кровавыми кляксами. Он умер мгновенно и безболезненно, а на исполосованный труп его кулями рухнули все пятеро верзил с тупыми, ничего не выражающими лицами.

А стрелявший, жестко усмехнувшись, положил на широкий стол никелированный сороказарядный «олди» с еще дымящимся дулом и, глядя прямо в перепуганные глаза вбежавших на выстрелы секретаришек, четко и внятно, почти не пришепетывая, перечислил имена тех, кого следовало арестовать немедленно.

Что ж, каждому свое.

Свиненок переоценил себя. Он был скверным политиком, если за все время болезни Президента не удосужился перетряхнуть ящики хозяйского стола. И то, что в ящиках этих давно уже не было никаких важных бумаг, вряд ли могло послужить радикально уволенному мозгляку утешением…

Большой рыхлый красиво-седовласый человек в нелепом бесформенном свитере, пижамных брюках и мягких войлочных шлепанцах на опухших ступнях не был трусом. Он всегда умел смотреть в лицо опасности. И — правде, которая, в сущности, та же опасность.

Вот оно, главное! Видимо, с нее, с самой важной правды, и следовало начать. Тогда найдутся и слова…

Это было своевременное, верное решение. Ибо официальные приветствия давно отзвучали, молчание сделалось неприличным, пожалуй даже вызывающим, и сидящий напротив коренастый, наголо бритый толстяк в безупречном смокинге уже дважды позволил себе слегка, совсем-совсем незаметно пошевелиться.

— Э-Э-э… — обронил Хозяин, и посетитель замер в кресле, словно школьник, застигнутый врасплох.

Отлично. Все под контролем. Можно начинать.

— Я… — все-таки он едва не сбился на первом же слове, но невероятным усилием воли заставил голос звучать, — я, судя по всему, скоро… умру. Так, во всяком случае, полагают мои врачи.

Настолько обыденно было произнесено это, что верилось сразу. И все же посетитель попытался соблюсти необходимые в подобных случаях правила.

— Полноте, Ваше Превосходительство! Эти лекари…

Бледная голубизна полыхнула из-под кустистых бровей, обрывая поток бессмысленной и неконструктивной фальши.

— Вы не поняли. Так говорят мои врачи…

И это тоже была чистейшая правда. Не молоденькие, суетливые, на все готовые сукины детки в белых халатиках, сросшиеся с компьютерами, а седые сгорбленные ровесники, знающие тело Хозяина лучше, чем собственные имена, ворчуны, носящие в кармашках старинные деревянные стетоскопы и владеющие забытым искусством пальпирования, балагуры, отстраненные «по дряхлости» покойным свиненком и возвращенные с дач по личному приказу из кабинета «А». Вчерашним вечером они провели консилиум и, привычно ежась под проницательным взглядом вновь обретенного пациента, не стали скрывать ничего.

Ни плохого, ни того, что, на худой конец, можно считать хорошим.

И вот потому-то…

— И потому я буду говорить без обиняков!

Почти невидимые белесые брови толстяка приподнялись и замерли. Он великолепно умел владеть собой, но удивление его было более чем понятно. В конце концов, пригласивший его для приватной беседы сам преотлично разбирался в сложностях, сопутствующих откровенности. Разумеется, именно он, Хозяин, лично заказывал проектировщикам десятки подслушивающих линий Резиденции и мог отключить любую из них одним нажатием кнопки, но можно ли поручиться, что кто-то молодой и прыткий не озаботился напичкать стены дополнительной гадостью?

— Да, милостивый государь, да! Прямо и откровенно! — Произнося сие, громко и как можно более отчетливо, человек, сидящий под собственным официальным портретом, извлек из бордовой кожаной папки несколько листков бумаги и, слегка подавшись вперед, протянул их собеседнику, наслаждаясь уже не скрываемым изумлением приглашенного для беседы.

И было чему удивляться, право слово! Ладно, бумага; по сей день ей доверяется такое, чего не доверишь файлам, особенно если документу следует быть в одном экземпляре. Это не диво для имеющих высшие категории допуска. Но данный текст был написан от руки, крупным, сильно разбегающимся стариковским почерком. Он был не просто секретен, больше того, это была тайна, знать которую могли лишь двое.

— Делишки вашей так называемой Компании известны мне целиком и полностью! И я не позволю — вы слышите?! — я как Президент не позволю вашей братии ставить себя выше государства!..

Большой рыхлый красиво-седовласый человек, олицетворяющий собою, со всеми своими хворобами, высшую, почти (а по сути, и безо всяких «почти») безраздельную власть в разведанных секторах Галактики, громыхал гневно и устало, в общем, даже и не особо прислушиваясь к собственным словам.

Менее всего его интересовал бред, который приходилось нести в угоду тем, кто станет прослушивать записи.

Его интересовало совсем иное, и он с жадным любопытством следил, как все более и более живым становится недавно еще такое бесстрастное лицо приглашенного для беседы.

Поймет ли? Не может не понять.

Оценит ли? Безусловно, оценит.

Посмеет ли решиться?

Вот в этом-то и весь вопрос!

В сущности, то, что сделано, называется «государственной изменой» и ни один из самых модных юристов Федерации не взялся бы защищать совершившего подобное. Даже у абсолютной власти имеются границы, и, узнай кто-либо посторонний об этих рукописных листках, от публичного повешения обитателя кабинета «А» могло бы спасти разве что медицинское заключение, констатирующее наличие глубочайшего старческого маразма.

Ну и что с того?

Хозяин Резиденции сам писал эти законы много лет тому, и ему лучше знать, когда они становятся устаревшими…

— Я даже не говорю о грязных махинациях с налогами! — голос его становился все громче, все пронзительнее, в интонациях промелькнула истеричная стариковская визгливость, и он мысленно похвалил себя за это. — Я клянусь вам, милостивый государь, завтрашним праздником — вы понимаете, нет? — я клянусь вам Днем Восстановления!..

Последних слов он вовсе не собирался произносить, он предполагал поклясться могилами предков или собственной, понимаешь, президентской честью, но они, слова, выскочили сами по себе, и в этом тоже была правда.

День Восстановления!

Его день!

Ровно тридцать два года назад воссозданная Генеральная Ассамблея единогласно приняла Декрет о восстановлении Галактической Федерации, и первым пунктом этого исторического документа стала статья о безусловном признании Внешними Мирами контроля матушки-Земли.

Это означало окончание почти столетнего кровавого бардака, искалечившего десятки планет и опустошившего двадцать три обустроенных мира; это означало, что не будут более взрываться, превращаясь в плазму, космофрегаты, а немногие из уцелевших бойцов смогут, наконец, вернуться к семьям. И, наконец, это означало, что Земля, вопреки всему и всем, не станет захудалой окраиной обитаемых секторов, но останется на веки веков тем, чём была, чем будет и должна быть — строгой и справедливой матерью Человечества…

Скулы Хозяина затвердели. Да. Да. И еще раз — да!

Те, давно сгинувшие, решившие поиграть в кошки-мышки с Внешними Мирами, чуточку умаслить местных царьков, жестоко просчитались. Заполучив в пасть палец. Внешние зажевали руку аж до плеча. А затем пустились кто во что горазд, благо спорных моментов накопилось предостаточно. И грязи, крови, гари и слез хватило на сто, без малого, лет.

Так что, какими бы ни были намерения тех, сгинувших, дорожку в ад доброй половине Человечества они выстлали на совесть.

И три поколения расхлебывали заваренную ими кашу.

А протирать грязные котлы пришлось ему.

Что ж, он протер. Как умел. Начисто и насухо. А уж какого цвета пятна на ветоши — плевать. Раньше, бывало, он кричал по ночам и просыпался от собственного воя. Но это было давно, очень давно. До тех пор, пока, отлеживаясь после первого инфаркта, он не услышал в полубреду вердикта Истории, и приговор этот был оправдательным.

— Кгхм! — поперхнулся толстяк.

Уже нисколько не заботясь о приличиях, он отложил листки, извлек клетчатый носовой платок и тщательно протер им взмокшую иссиня-розовую макушку. А затем — еще раз. И еще, хотя надобности в этом не было.

Большой красиво-седовласый человек, только что поступившийся собственными принципами, кивнул и понимающе улыбнулся самыми краешками губ.

Все понятно. Дошел до второго абзаца третьего листа.

До сути.

Так что нарушение этикета вполне извинительно.

Ведь все дело просто в том, что тогда, почти сорок лет назад, ему не было и пятидесяти. Власть и слава казались не имеющими пределов, заговоры и путчи после пары-тройки показательных уроков ушли в область преданий, а самая обычная человеческая смерть была всего лишь Досадной, никакого отношения к нему, избраннику Провидения, не имеющей страшилкой. И тотдействующий поныне Устав Федерации он сочинял в расчете на себя, вечно и необоримо живого.

Жизнь показала, что он тоже смертен. А это в корне меняет все.

Врачи сказали вчера: выбор за вами, господин Президент.

Год, максимум — два, пусть тяжких, мучительных, но — в сознании и твердой памяти. Это мы можем гарантировать. Или же пять лет, а то и семь. Полурастением.

Да уж, выбор. В сущности, никакого выбора.

— Тааак…

На сей раз бритоголовый не стал извлекать платок. Он коснулся бриллиантовой запонки, сияющий граненый камень отделился от золота, лопнул меж пальцев с мелодичным звоном, и в воздухе возникло, нимбом окольцевав круглую голову гостя, нежное синеватое мерцание.

Посияло. Поискрилось. Хлопьями потянулось над столом, коснувшись головы седовласого.

Никаких ощущений, разве что приятное покалывание в висках.

— Пожалуй, Ваше Превосходительство, нам действительно есть смысл поговорить начистоту. — Улыбнулся, на редкость хорошо и открыто. Впрочем, нигде не сказано, что бандиты обязаны скрежетать волчьим оскалом. Во всяком случае, бандиты такого уровня… — Но вы уверены? — совершенно будничным тоном осведомился хозяин кабинета.

— Вполне, Ваше Превосходительство, — светски, почти что вскользь подтвердил толстяк. — Наши лаборатории, в отличие от ваших, туфту не гонят. И, спохватившись, добавил, неподдельно смущенный: — Прошу прощения, конечно…

Ему, несомненно, можно было верить. Такие, как он, привыкли отвечать за слово. И, кроме того, им зачастую бывало под силу то, чего не могла достичь вся Федерация.

Вот именно за это обитатель кабинета «А» люто ненавидел и нынешнего посетителя, и остальных, ему подобных.

Потому что он рос в трущобах с единственной мечтой: вырасти достаточно здоровым, чтобы сесть за штурвал космофрегата и драться во имя той Федерации, о которой говорилось в стареньких книгах-кристаллах, оставшихся от деда, сгоревшего вместе с Пятой Эскадрой в секторе Альфа, и письмах отца, сгинувшего от пятнистой чумы вместе с половиной Вальдемирского десанта. А эти косили от мобилизации, и торговали «дурью», и сорили деньгами в подпольных кабачках, а если попадали в полицию, то выходили под залог не позже, чем через три дня. Они учили малявок ширяться и балдеть, и космофлот недосчитывался из-за них многих тысяч пилотов, десантников, техников и саперов…

Он воевал, а они жировали. Там, на фронте, погибали лучшие, а из этих, окопавшихся в тылу, выживали самые приспособленные, самые хитрые, самые подлые и безжалостные. А когда много позже он, уже Президент-Восстановитель, понял, что самые сладкие побеги готовятся схарчить именно эти, он объявил им войну. Не на жизнь, а на смерть.

Но было поздно.

И это оказалось, пожалуй, единственным его поражением.

Их расстреливали в упор люди в штатском, которых потом не удавалось найти полиции. Их вешали, в тюремных дворах и прилюдно. Их запирали в одиночки на два, три, на пять пожизненных сроков. Но получали пули, и дергались в петлях, и уходили ногами вперед на тюремные кладбища всего только «шестерки», мелочь, шпана, а подлинные эти снова выживали, и друг за дружкой выползали на свет, надежно прикрытые свитой из светил юриспруденции; они открывали банки, брали под контроль целые планеты, и точно так же, один за другим, взбирались на первые места в списках ведущих предпринимателей, публикуемых солидными, абсолютно объективными журналами.

Теперь они аккуратно, без малейшей проволочки платили налоги с легального бизнеса, а нелегальным промышляла под их крылышком все та же мелкая сошка, на которую было жаль, да и незачем тратить ненависть.

И он смирился. Он терпел их, потому что у него, у Федерации вечно не хватало денег на выплаты учителям, врачам, полиции, на все, что надлежало неотложно реконструировать, восстановить, построить; у государства не было денег даже на прыжковые космолеты, а у этих деньжата водились всегда. При нужде они просто покупали и науку, и полицию, и священников.

Он смирился, продолжая ненавидеть. Любовно холя эту бессильную ненависть, последнее из еще неостывших чувств, полученных в наследство от того долговязого паренька, что когда-то впервые благоговейно коснулся штурвала космофрегата.

Сейчас, сидя глаза в глаза с самым, пожалуй, крутым из этих, старый седой человек ощущал себя предателем. Но все в этом мире имеет свою цену, и на кону стояло слишком многое.

Судьба Федерации, которая должна выжить любой ценой.

И потому была боль, но не было сомнений.

— К делу? — спросил Хозяин.

— К делу, — ответил посетитель. Помолчал. И не удержался:

— Но почему все-таки — мы, если не секрет?

Это был укус, подленький, мелкий. Не стоило обращать на него внимания.

— Потому что ваша… э-э… фирма крупнейшая. Родственные… э-э… корпорации значительно менее влиятельны, — Хозяин говорил медленно, размеренно, изо всех сил стараясь держать себя в руках. — У вас ведь, если я не ошибаюсь, серьезные интересы на Далии, Татуанге, Кон-хобаре, Лютеции…

— … Герцике, Симнеле, Харибде, — поддержал толстяк.

— Верно. А также на десятке иных планет из числа реконструированных. Иными словами… — Его Превосходительство позволил себе коротенькую передышку, — вашей фирме есть что терять в случае распада Федерации.

— Допускаю, — широкое добродушное лицо толстяка оставалось невозмутимым. — И даже согласен. Что дальше?

А вот это уж был явный перебор. Он ведь все понял, он давно уже все сообразил, и сейчас просто не отказывал себе в удовольствии поиздеваться. Отыграться за все скользнувшие мимо пули, и за все заочные приговоры, и за долгие годы жуткого ужаса, бывшего неотъемлемой частью жизни до тех пор, пока по-настоящему большие деньги не сделали его неприкасаемым для закона.

Было сейчас в глазах человека, некогда прозванного Посылающим Вьюгу, нечто такое, что заставило посетителя вспомнить, где он находится. В этом кабинете действовали особые законы, и даже тысячи адвокатов не помогли бы ему, прими хозяин решение обидеться. Тайна «скоропостижной кончины» начальника президентской администрации, скупо отраженной в газетных некрологах, являлась тайной для очень многих, в сущности, почти для всех. Но не для бритоголового.

Усмехнувшись, седой отпустил взгляд толстяка.

— Дальше все просто. Через месяц я объявляю о созыве чрезвычайной сессии Генеральной Ассамблеи…

Да, проще некуда. Собрать Ассамблею. Поставить на повестку дня один вопрос: о самороспуске вплоть до специального указа. О введении единого правления. Об упразднении планетарных Конвентов и замене их губернаторами, назначаемыми Центром. И — о преемнике.

Большой рыхлый красиво-седовласый человек, решивший установить диктатуру, уже знал, кого назовет наследником. Он двадцатый год сидит в Форт-Брагге, тюрьме на одну персону, этот бывший ближайший соратник и боевой побратим. Они шли вместе, рука об руку, но бедняге не хватило терпения, и у него были собственные взгляды на будущее Федерации. Следует признать, прав оказался он. Что ж, все хорошо, что можно исправить. Там, в Форт-Брагге, ему было позволено работать, чтобы не превратиться в идиота, и он сохранил форму; он много и толково писал, и это стоящие, дельные работы, вот только читатель у них всегда только один. Один и тот же.

Конечно, он ненавидит Хозяина. Ну и что? Есть вещи высшие, нежели ненависть. Главное — он моложе на двенадцать лет, по сообщениям охраны — крепок, спортивен, и теперь у них единые взгляды на будущее Федерации.

— Еще лет пять назад я решил бы вопрос, не обращаясь к вам, милостивый государь. Но сейчас возможно всякое…

— Понимаю, Ваше Превосходительство.

На сей раз толстяк был безупречно вежлив. Больше того, в глазах его появилось искреннее уважение.

— Позвольте подумать.

Смешно покусывая губу, толстяк замер, зажмурился.

Ему было что взвешивать.

Аналитический центр, подкармливаемый им — а он не содержал ничего второсортного! — предостерегал о вероятности нового кризиса в случае кончины Хозяина. Окрепшие, вставшие на ноги Внешние Миры вновь позволяли себе порыкивать на матушку-Землю, вновь заговаривали о пересмотре налоговой системы, о расширении полномочий. На прямой вопрос: «Есть ли в этом какая-либо выгода?» — специалисты ответили единодушно и отрицательно. Гигантское хозяйство бритоголового, разместившееся на двух десятках Внешних Миров, было единой, крепко связанной системой. Крах Федерации означал банкротство.

Бритоголовому не нужно было долго думать. В сущности, он принял решение, еще читая рукописные листки.

— Ваше Превосходительство! Ответ — да.

— Если можно, подробнее, — попросил Хозяин.

— Как угодно, — теперь голос бритоголового звучал сухо и предельно собранно. — Моя фирма может твердо гарантировать полную поддержку ваших инициатив Конвентами планет, названных нами ранее, а также их представителями при голосовании в Генеральной Ассамблее.

— Чудесно, просто чудесно, милостивый государь. — Кроме того, можно серьезно говорить о смене в месячный срок позиций лидеров Ерваала, Ерваама, Ерваана, Бомборджи… — толстяк на миг замялся и все-таки завершил начатую фразу: — … или, в крайнем случае, о замене самих лидеров.

— О? — похоже, Хозяин приятно удивился. — Даже так? Ну что ж, ну что ж… Ерваан, это да… тамошний мальчик довольно ершист.

— В таком случае, — толстяк чуть осклабился, — может быть, с него и стоит начать?..

— А вот от подробностей попрошу меня уволить, — Хозяин вмиг сделался строгим. — И поскольку мы с вами — люди деловые, хотелось бы услышать ваши условия…

На этот раз бритоголовый не думал ни секунды. Даже для приличия.

— Валькирия. Пятьдесят на пятьдесят!

— Ого! — теперь Хозяин был неприятно удивлен. — Признаюсь, губа у вас не дура…

— Это верно, — подтвердил бритоголовый. Глядя сквозь гостя, Хозяин считал.

Валькирия. Неслабо. Федеральная стройка номер один. Единственная на всю Галактику подходящая планета для создания прыжкового космопорта. После окончания строительства Федерация станет по-настоящему единой. Транзит сократит расстояния вдесятеро. Но пятьдесят на пятьдесят! Это означает, что ни один из совладельцев не будет иметь контрольного пакета. И фирма бритоголового, пожелай она того, легко заморозит космоперевозки. Иными словами, Федерации предложено откровенно срастись с… фирмой (даже мысленно Хозяин избегал называть вещи своими именами).

— Но… может быть…

— Условие окончательное! — сознавая себя вправе на то, посетитель был тверд.

— Погодите! — спасительная мысль мелькнула, словно молния, и седой человек в шлепанцах поспешил ухватиться за нее накрепко. — Но ведь планета заселена! Пятьдесят процентов по закону принадлежат ее обитателям, и я не думаю, чтобы эти фермеры…

В этот миг Хозяин отчетливо вспомнил, кем заселена Валькирия, и ему сделалось смешно. Тупые, невежественные бородачи, одичавшие за столетие хаоса, откатившиеся в средневековье, ненавидящие все, связанное с космосом, — так они и уступят тебе свои пятьдесят процентов.

— Итак, — старик бы весел и бодр. — Доля Федерации, безусловно, неприкосновенна. Что касается доли тамошних жителей…

Он попытался сочувственно подмигнуть собеседнику и предложить выбрать себе что-нибудь поскромнее. И сбился с дыхания, натолкнувшись на радостный, едва ли не торжествующий взгляд бритоголового.

— Ваше Превосходительство! А если законное правительство Валькирии уступит моей фирме право на свою долю?

Простенький вопросик, заключающий в себе несомненный подвох!

— В таком случае затруднений не вижу. Но колонисты…

— Прошу прощения, господин Президент! — от волнения бритоголовый вновь позволил себе несколько забыться. — Если я не ошибаюсь, согласно Галактическому Кодексу, колонисты не могут представлять в Генеральной Ассамблее планеты, туземцы которых к моменту высадки уже создали государство?!

Он явно пел с чужих слов. И означать это могло только одно: фирма давно зарилась на Валькирийскую стройку, а казуисты из ее юридической службы успели подготовить для сессии Генеральной Ассамблеи некую каверзу.

И все же Хозяин не мог не кивнуть.

— Да, это так. Но, насколько я помню, тамошние туземцы весьма далеки даже от основ цивилизации…

Бритоголовый выпрямился в кресле, бледный и напряженный; испарина вновь мелким бисером возникла на макушке.

— Имею честь первому из землян доложить вам, Ваше Превосходительство, что на предстоящей Генеральной Ассамблее королевство Нгандвани, расположенное на планете, именуемой нами Валькирией, через меня как своего полномочного представителя обратится к Федерации с ходатайством о принятии его в состав на правах ассоциированного члена и о лишении указанных прав колонистов, незаконно населяющих планету!

Тихо и нежно кольнуло в груди. И вместе с уколом этим пришло отчетливое и ясное понимание того, о чем говорит, что недоговаривает и что имеет в виду посетитель.

Можно было сообразить и раньше, Хозяин просто не хотел соображать и лишь потому выдавал себя за безнадежного тугодума.

Стройка на Валькирии — это не просто деньги. Это — близость к власти. И фирма бритоголового не откажется от нее: эти пойдут на все. И если сейчас он, Хозяин, все понимая, даст задний ход, соседства и влияние бритоголового обернутся против него. А он уже стар, и ему не уследить за всем. И даже не в этом дело. Вопрос стоит просто.

И еще проще: Федерация — или несколько сот, пусть даже тысяч, тупоголовых, выродившихся, ничего собой не представляющих колонистов; почему-то считающих себя землянами.

— Ну что ж, — словно со стороны услышал Его Превосходительство, и с ужасом понял, что не узнал собственного голоса, — в таком случае, полагаю, вопрос решён. Если сказанное вами подтвердится, примите мои поздравления!

Перед глазами плыло. Ничего страшного, это просто от напряжения, сказал себе старик. И отчего-то, совсем некстати, вспомнился внук. Хорошо, что Димка не рядом. Хорошо, что он всегда держал его поодаль, хотя и тосковал безмерно. Незачем мальчику пачкаться в этом дерьме. Он все равно не привык бы, слишком чист. А насмотрелся бы грязи… и не дай Бог перестал бы уважать деда. «Хотя и жаль. Какой бы мог быть наследник! Все, что знаю и умею, вложил бы я в обучение… и все-таки пусть лучше — так. Пусть будет пилотом космодесанта, пусть заканчивает Академию, пусть вырастает в генералы. И пусть помнит деда таким, каким привык видеть, хоть и редко. Живой легендой, которой привык гордиться… Ах, Димка, Димка, стажер ты мой дорогой!»

Разговор утомил безмерно. Очень хотелось прилечь.

И гость, понимая все, оказался неожиданно тактичен: деликатно кашлянул, привстал, явственно намекая на готовность и желание откланяться.

Впрочем…

Как ни худо было, дело следовало завершить.

— Ваши гарантии, милостивый государь?

— Мое слово, Ваше Превосходительство!

— Этого вполне достаточно. Мои гарантии?

— Ну что вы, Ваше Превосходительство! Впрочем… — бритоголовый бросил быстрый взгляд исподлобья, и по тугим щекам его пробежала едва уловимая дрожь. — Я, знаете ли, коллекционер. Страстный! Автографы, знаете ли… Так вот, — бережно прижав короткопалой ладонью к груди исписанные листки, он перешел на заговорщицкий шепот, — может, позволите мне забрать с собой бумажки, а?

— Хорошо, берите…

Вряд ли это разумно. Но Хозяина безмерно утомила торговля, и не было сил спорить.

— Все, милостивый государь. Вы свободны!

— Один момент, Ваш-ство, — шепоток сделался маслено-льстивым. — Ежели так, то, может, еще и подмахнете, самолично? Ведь оно у нас как? Без росписи автографу — полцены…

Почуяв слабину, бритоголовый толстяк впился, как пиявка; он вязал подельника по рукам и по ногам, надежно, так, чтобы потом, в случае чего, не отмыться. Он не оставлял обратных путей и бы уверен: отказа не последует.

И он был прав.

— У вас есть перо?

— А как же! — гость торопливо извлек футляр.

— Подайте! Да побыстрее, милейший!

Так, капризно и свысока, обращаются к лакеям. Это был максимум того, что мог позволить себе хозяин кабинета в знак протеста, и посетитель стерпел бессильную издевку.

Сглотнул и замер, ожидая.

Большой рыхлый красиво-седовласый человек, страдальчески морщась, уложил поудобнее последний, на треть чистый лист, примерился, вздохнул, собираясь с силами, и аккуратно, стараясь не сбиться на каракули, начертал:

«К сему руку приложил — Я, ДАНИЭЛЬ КОРШАНСКИЙ».

Глава 1. ЧУЖАК НА ЧУЖОЙ ТРОПЕ

1

ВАЛЬКИРИЯ. Сельва. Начало декабря 2382 года

Атх! — рассек зыбкую тишину гортанный крик. — ААт'тах!

И тотчас по притаившимся зарослям стегнули пулеметные очереди, иссекая в клочья тяжелый темно-зеленый полог. Палили не очень умело, наобум, зато — не жалея патронов. Чем гуще, тем лучше, пуля найдет цель!

Зашлась злобным треском суматошная пальба.

И вековечный лес, живая, могучая сельва, глухо застонала в ответ, замычала, захрипела, словно бычок, забиваемый мясником-неумехой. Заметалась невидимая глазу живность, перепуганно загалдели птицы. Шальные кусочки горячего металла рвали их плоть, убивали, и что с того, если им, бестолковым, никто не желал зла?

Несмышленые гибли просто так, за компанию.

Охота шла на человека.

На последнего еще живого среди тех, кто выполз из блестящего шара, рухнувшего с Высоких Небес. На отродье демонов гаали, сосущих кровь у младенцев и желчь у стариков.

Так объяснили загонщикам, и они поверили, не сомневаясь ни на миг, ибо объясняли Высшие.

Они поверили, и потому ни единого шанса на спасение не оставалось у экипажа учебного космофрегата «Вычегда»…

Кто не успел уйти в заросли, тот умер.

Трое — у трапа спасательной капсулы, когда туземцы ни с того ни с сего, без предупреждений и объяснений, открыли беспорядочный огонь. Еще пятеро — на открытом пространстве, отделяющем капсулу от зарослей, в спину, на бегу, без всякой пощады. Кто-то, кажется Ли Ю, попытался залечь и отстреливаться. Тщетно. Две короткие очереди, взрыв — и взметнувшийся в небо шквал земли, травы и плоти поставил точку на безнадежной попытке сражаться в одиночку против сотни.

Кэпа пуля догнала за два шага до спасения.

Вот он, Кэп, совсем близко. Обнял худенькое одинокое деревце и медленно оползает на землю.

— Беги, парень, — отчетливо слышен хрип. — Беги…

Помочь, надо помочь! Последний живой рванулся было назад, к опушке, и тотчас рухнул наземь, спасаясь от разрезавшей воздух над головой очереди. Поздно! Там, у деревца, уже мелькают юркие фигурки в песочного цвета одежках, похожих на детские пижамки. Взлетают и опускаются тесаки…

— Беги-и… И-и-иииииииии! Все. Прощай, Кэп.

Прощайте все, ребята. Ли Ю, и Василь, и Патрик, и Гиви, и Ольгерт Большой, и Ольгерт Маленький, и…

«Неужели я остался один?» — обожгла мысль. И тотчас, спасая от вспышки отчаяния, дикая боль пронзила левое плечо, словно раскаленное шило вошло в плоть, выметая до времени все и всяческие ненужные рассуждения.

Жалобно взвизгнув, человек побежал прочь, вперед, зажимая рану ладонью и прекратив до времени думать. Чтобы выжить сейчас, следовало стать животным, и он стал им. Поперся напролом, не глядя куда. Ноги не ошибутся. Лишь бы уйти! Уйти! Уйти во что бы то ни стало!

А вслед ему неслись выстрелы и злобно-растерянные вопли загонщиков, почуявших, что дичь может удрать. Охотники, обитатели безлесных равнин, боялись сельвы…

Безымянное, беспамятное животное, нелепо выглядящее в щегольском, хотя и успевшем испачкаться, комбинезоне космодесантника с шевронами выпускного курса И лейтенантскими петлицами, слепо ломилось сквозь кустарник.

«Жи-и-ииииииить!» — выла и вопила каждая клеточка тела. А разум молчал, подчиняясь инстинкту.

Это и спасло.

Беглец падал и вновь вставал. Всем весом продирался сквозь сплетения низко нависших ветвей. Срывался, плюхался в бочаги. Ветки растения, очень похожего на бамбук, яростными шомполами хлестали по лицу, петли лиан, как щупальца осьминога, обвивались вокруг тела, опутывали ноги. Колючие кусты распахивали навстречу цепкие объятия, норовя удержать, бритвенно-острые шипы полосовали ткань, рвали кожу.

Он не сознавал этого, жмурился, защищая глаза, и только сердце, здоровое двадцатидвухлетнее сердце задавало темп безумному бегу, отстукивая ритм: уй-ти, уй-ти, уй-ти!

А потом, внезапно, вокруг сделалось почти тихо, и слабенькие отголоски стрельбы остались далеко позади.

Еще не совсем придя в себя, беглец все же замедлил темп. Само тело сообразило, что может не выдержать больше. Ужас понемногу отпускал, возвращалась способность рассуждать, и первой же осознанной мыслью было: да, отстали; не гонятся; он ушел, ушел, ушел! Он жив!!! И что дальше? Как выбираться из этого чертова леса? Человек огляделся. Перевел дух. Нерешительно шагнул вперед, в полумрак сельвы, стараясь не оступиться. И зря! Лес подчас щадит зверя, каким он был несколько мгновений назад, но никогда не пожалеет человека.

Первый же сознательный шаг оказался ошибочным. Подвернулась нога, скользнула по прелой листве ступня; человек, потеряв равновесие, нелепо взмахнул руками, тщетно пытаясь уцепиться за ветви, и рухнул вниз, сквозь твердь, оставив после себя черное отверстие, зияющее в буровато-зеленой тропе.

— Уууу… — вырвалось откуда-то из нутра сдавленное мычание. — Уууууу…

Кажется, при падении хрустнула лодыжка. Неужели сломал? Тогда — все. Кранты. Проклятая яма…

Горячий комок возник где-то в животе и медленно пополз вверх, к гортани; во рту сделалось кисло; в висках застучало. Еще несколько секунд, возможно минута-другая, и он снова потерял бы себя, на сей раз окончательно, превратился бы в сгусток бессильного крика, корчащегося в луже собственной мочи и блевотины. И это, несомненно, стало бы концом всех надежд, полным и бесповоротным, потому что безумие, единожды вступив в свои права, уже не торопится уходить.

Но в самый последний миг, уже на пороге, путь в черно-багровую жаркую мглу заступил Голос. Голос был ощутим почти физически. Он ухватил за шкирку, встряхнул, заставляя опомниться, и плеснул в лицо холодной водой.

«Цыц, салага! — старчески-хрипловатый Голос был абсолютно спокоен, во всяком случае, пытался звучать именно так, сдержанно и немного презрительно. — Цыц, кому сказано! Еще не обделался, нет? Уже хорошо. Не верь; если кто скажет, что не обделался в первом бою. Я, например, просто гадился и не стыжусь того. Главное, ты жив, Димка, а мясо нарастет…»

Не было здесь Деда. Просто не могло быть. Но Голос звучал так близко, так явственно, что Дмитрий едва не протянул руку, чтобы дотронуться до знакомого, любимо-| го, большого и рыхлого плеча. Гнусная дрожь мгновенно исчезла, словно и не было ее вовсе, сгинула прочь вместе с комом в горле и кислым привкусом на небе. В присутствии Деда попросту невозможно было оставаться слабым.

«Придите в себя, лейтенант-стажер Коршанский! Не позорьте мундир!»

О, в этом Дед оставался самим собой! Именно этими словами встретил он девятилетнего Димку, когда внука сняли наконец с верхушки высоченного тополя. Малец вспорхнул туда в финале так забавно начавшейся игры в корриду, а спуститься самостоятельно уже не сумел. Да-а, было и такое. Правда, тогда дед сказал не «лейтенант-стажер», а «кадет Коршанский»…

Четырнадцать лет уже прошло, а помнится, как сейчас.

«Исполняйте!» — долетело уже словно бы издалека.

— Есть, господин Верховный Главнокомандующий!

Это припахивало шизой, но лейтенант-стажер Коршанский откликнулся вслух и даже смел заставить голос прозвенеть предписанной уставом медью.

Ну что же, теперь все было понятно.

Кем бы ни считала Деда вся остальная Федерация, для Димки он всегда был чем-то гораздо большим. Он был Дедом, и этим сказано все. Образцом и недостижимым идеалом. Безгранично любимым и до обидного далеким.

Впрочем, уже в тринадцать Дмитрий перестал обижаться на то, что встречи так редки. Начав взрослеть, внук понял правоту Деда и безоговорочно признал ее. Как позже осознал и подчеркнутую требовательность наставников в кадетском корпусе, и хмурую, едва ли не назойливую пристрастность начальства в Академии.

«Пойми, внук, твоя фамилия — Коршанский, и потому изволь нести ее достойно. Единственная твоя привилегия, Дмитрий, быть первым во всем и везде», — так сказал Дед, когда они вдвоем, с глазу на глаз, отмечали в Резиденции его, Димкино, шестнадцатилетие…

К исполнению приказа Главнокомандующего следовало приступать незамедлительно.

Стоило успокоиться, и положение перестало казаться безвыходным. Собственно говоря, что такого уж страшного? Да ничего. Раненое плечо? На такой случай и прикреплена к поясу аварийная аптечка. Ресурс, правда, невелик, так ведь и раны несмертельны. Нога? Тоже нет смысла раскисать раньше времени. Посмотрим, подумаем… Извернувшись, Дмитрий присел, прислонился к отвесной стене. Подтянул ногу. Осторожно ощупал. Облегченно вздохнул. Кость, похоже, цела. Очевидно, вывих. Уже проще. Ухватился за нелепо вывернутую ступню, резко дернул — вверх и вперед, как учили. Вскрикнул и замер в полузабытьи.

Почти сразу очнулся. Расстегнув футляр, достал аптечку. Приложил к простреленному плечу. Зеленый индикатор расцвел, погас, замигал красный. Вот так. Рана обработана и начала затягиваться. Жаль, конечно, но аптечку можно выбрасывать; ресурс выработан. Зато боли в теле как не бывало.

А теперь — оценка ситуации.

Не меняя позы, Дмитрий осмотрелся. Ого! Да ведь это не просто яма, совсем даже наоборот: охотничья западня. Судя по всему, давненько заброшенная: ишь, как сгнили и рассыпались в труху заостренные колья. Твое счастье, Димыч, не то торчал бы уже тут, как жучок на булавке. Никакая аптечка не помогла бы, разве что щечки б подкрасила.

Так. Задача номер раз: выйти к людям.

Желательно к своим. К землянам.

Хотя, если Валькирия — планета с закрытым статусом, а именно так говорил Кэп, здешние туземцы обязаны быть хоть сколько-то цивилизованы. Во всяком случае, у них имеется государство. Входящее в Федерацию. Следовательно, имеется и Представительство Земли, и поселки строителей, и, очень может быть, кто-то из старых колонистов. Так что варианты имеют место быть, как говаривал Кэп, и даже в изобилии. На самый худой конец — лесные охотники. Раз есть яма, значит, где-то тут и поселок. Диковаты скорее всего, но людей, наверное, не едят. Трудно совмещать каннибализм с членством в Федерации…

Стоп!

Но они же стреляли!

Во всем был виною слабый, но все же наркотический эффект действия аптечки. Иначе Дмитрий не забыл бы, даже и на несколько мгновений, о главном.

Туземцы стреляли!

Значит, далеко не всякий на Валькирии — друг. Значит, нужно искать землян. Обязательно — землян! Что бы ни творилось на планете, кто бы с кем ни выяснял отношения, представительство Федерации, безусловно, нейтрально. И поселки контрактников тоже в безопасности.

Как их отыскать?

Дмитрий ухмыльнулся — почти весело.

Да очень просто, братан. Иди — и дойдешь. Или нет. Но, скорее всего все-таки — да. Потому что паника позади, сухпай в целости, все семь таблеток, хватит минимум на неделю. А ежели что, так вот они, на широком поясе: нож в шершавых ножнах и старый добрый «дуплет» с крохотным подствольным лучеметом. Двенадцать патронов, да запасная обойма, да еще полдюжины лучей-разрядов в батарейке. Целый арсенал!

Грош цена тебе, если с таким-то богатством не проберешься через местных инсургентов, Дмитро!

Чу! Что там?!

Сперва — ничего, только нарастающее, словно бы из пустоты сгустившееся ощущение опасности.

Затем шорох. Свистящее шипение из полумглы.

А спустя две-три секунды он увидел.

Две живые толстые трости с раздвоенными, похожими на широкие вилы набалдашниками маятниками раскачиваются в трех шагах, плохо различимые в сумраке глубокой ямы.

Змеи! Незнакомые, но, несомненно, змеи, большие, вроде двуглавых кобр. Наверняка ядовитые. Венчая раздувшиеся, словно паруса, шеи, неподвижно замерли отвратительные тупые морды. В глазах-бусинках — бесстрастный холод и ни малейшего намека на разум… — Спина мгновенно взмокла, но страха не было. Мыслилось легко и отстранение, словно бы и не о себе: Шевелиться нельзя. Ни в коем случае. Змеи — повсюду змеи. Первыми могут и не напасть. А вот малейший шорох вызовет молниеносную атаку, от которой нет спасения.

Ни нож, ни «дуплет» не помогут. Просто не хватит времени; гады среагируют быстрее. А аптечка пуста…

Похоже, инициатива за двуглавыми.

«Ну-ну, лейтенант-стажер, — иронически хехекнул над самым ухом невесть откуда объявившийся Дед. — Интересно, вы так и собираетесь ждать? — Он помолчал и снова хехекнул, уже с явной издевкой: — Смотрите не обсикайтесь от натуги…»

Лейтенант-стажер Дмитрий А. Коршанский вздрогнул, чувствуя волну жара, неторопливо накатывающую на лицо. Запылали щеки, огнем занялись уши.

«Что, твари ползучие? — подумалось с приятно холодящей душу бесшабашной яростью. — Считаете, все козыри у вас? Так не будет же вам барабана!»

— Не беспокойся, Дед, — прошептал он, — я в форме…

Поиграть на чужом поле? Почему бы и нет? Это, между прочим, даже забавно…

«О! — не собираясь скрывать удовлетворения, отметила мгла. — То-то же!»

Вытянув губы трубочкой, Дмитрий издал короткий нежный свист. С-с-с-ссссс… Сделал паузу. Тихонько, очень осторожно поцокал языком. Ц-ц-ц-ццццц… Опять пауза. Затем снова посвистел, только чуть пониже тоном, почти пожужжал. Ж-ж-жж. Еще одна пауза. И напоследок — легчайшее, не угрожающее, а наоборот, ласковое шипение. Ш-ш-ш-шшшшш…

Зловещие капюшоны на мгновение напряглись.

Двуглавые, уловив намек на движение, угрожающе подались вперед, но тотчас замерли.

А миг спустя зеленые огоньки потускнели.

Двуглавые или нет, но это были всего лишь змеи, гады ползучие с Валькирии, планеты земного типа, и они пускай и не сразу, поняли, о чем шипит теплокровный, разумеющий речь струящихся в траве.

Сссссовсссссем… безззззопасен… ссссвой… сссс… .

Капюшоны опали.

Жжжжжжалить… жжжжаль… жжжжалеть… жжжжже-лайте… жж…

Медленно свиваясь в кольца, тела тварей грациозно оседали на утоптанный пол ямы.

Шшшшелковые… бесссстрашшшные… хорошшшшие… ШШШШ…

С легким шуршанием двуглавые поползли в темный сырой закуток, они уплыли в сырость и темноту, растворившись там, словно и не выползали на брезжущий свет.

Сссссспасссибо… сссссесссстры… ссструитесь… ссссчассстливо всссегда…

Нет змей. Нет, как не было.

Жив.

Отлегло на душе. Захотелось смеяться. И Дмитрий с c немалым трудом удержал на устах уже почти вырвавшийся наружу похабный куплет о батяне-комбате и ткацком комбинате.

Рано тебе радоваться, летеха (досадное дополнение «стажер» в этот миг как-то не припомнилось), лучше думай, как делать отсюда ноги, и побыстрее. В следующий раз очаровательные соседки могут попробовать разобраться поконкретнее в шипении нежданно свалившегося в их обитель чужака…

Нет уж, воздержимся от продолжения знакомства! Прочь отсюда, неважно куда. Определиться вполне получится по ходу дела, а сейчас основная задача — отступить в порядке, не теряя строя. Не затем же он остался в живых, чтобы экипаж «Вычегды» навсегда занесли в списки без вести погибших. Понятно, что регистр-датчики пошлют сообщения куда надо, а дальше все в руках сукиных детей из отдела кадров. Где тела? Каковы обстоятельства? Доказан ли факт проявленной доблести? И так далее, и тому подобное. А между прочим, у Ли Ю, кажется, не то пять, не то шесть сестренок, а Василь все ныл, что, мол, батька хворает, а Кэпу до выслуги оставалось, считай, всего ничего — и что ж, теперь всем им таскаться по судам, доказывая право на полный пенсион?!

А вот хрена кислого вам, господа квартирмейстеры!

Дмитрий пошарил взглядом по сторонам.

Нет, бревнышко, похоже, трухлявенькое, нам такого не надо. А вот лианочка, ежели подпрыгнуть и уцепиться, так вот она, родимая, вполне сойдет за капроновый линь. Тонкая, правда, но должна выдержать, мы ж не слоны какие…

Ну… взво-од, на стенку, бегом, ма-арш!

Впоследствии он так и не сумел толком вспомнить, как же все-таки выкарабкался из треклятой ловушки. Кажется, было трудненько. Но посильно. Зато отлично помнилось, как славно отдыхалось на мягкой траве, как кайфовал минут с двадцать, расслабившись до полной тряпичности, как славно было отпраздновать питательной таблеткой покорение вершины…

А потом Дмитрий подобрал толстую бамбуковую палку, заостренную на конце, словно копье, и, почти не прихрамывая, двинулся вперед, не то чтобы слыша, но отчетливо ощущая за спиной одобрительное стариковское ворчание.

Дед, хоть и незримый, похоже, по-прежнему не собирался оставлять наследника в беде…

С каждым шагом — все быстрее и быстрее.

Не оглядываясь.

Прямо на сплошную зеленую стену.

Удивленно хмыкнув, сельва расступилась и вновь сомкнулась за спиной человека, посмевшего бросить ей вызов.

Звериной тропой уходил второй пилот «Вычегды», лейтенант-стажер Дмитрий Коршанский, прочь от западни. В неизвестность.


2

ВАЛЬКИРИЯ. Горы Дгаа. Урочище Незримых. Время ливней

Видно, так угодно было Незримым, чтобы один из пришельцев, избежав жаждущих крови тесаков, остался в живых на пепелище уничтоженного поселка.

Им виднее.

Теперь пленник, привязанный кожаными ремнями к жертвенному столбу, молча ждал, и ничего, кроме ужаса, не было написано на его круглом скуластом лице. Мерно раскачивалась широкая грудь, выкрашенная черной краской, и алое пятно, нарисованное над сердцем, на черном фоне казалось обрывком пламени, танцующего в костре.

Люди вокруг тоже молчали. Обида уходящего к Незримым равнозначна проклятию, но привязанный не имел оснований обижаться на людей дгаа. Его сытно кормили все эти дни, его тело умащивали терпким маслом, трижды в хижину к нему приводили женщину не из худших и позволяли ей оставаться до утра. Пускай так и скажет Незримым, с которыми скоро встретится; если же посмеет солгать, то пусть не будет покоя его душе!

Тишина. Низкое, ненадолго прекратившее плакать небо нависло над самым урочищем, словно живущие там пожелали рассмотреть все в подробностях, не упуская ничего. Огонь костра высвечивает красной бронзой лица старейшин. Неподвижные застывшие фигуры в торжественных уборах кажутся каменными, словно валуны сошли в урочище с гор, хранящих Землю Дгаа. И только перья, украшающие высокие прически воинов, слегка колеблются под теплыми потоками воздуха, струящимися от огня.

За освещенным кругом — серая шевелящаяся, пыхтящая масса. Там стоят женщины и дети, прячась в синих сумерках; им дозволено присутствовать, но не следует видеть. Длинны женские языки, длиннее их мелко заплетенных кос, и нельзя допускать, чтобы, судача, балаболки ненароком обронили лишнее слово, способное оскорбить обитающих в облаках.

Незримые могучи и обидчивы…

Вспыхнул вдесятеро ярче обычного костер, на миг ослепив зрителей, а когда глаза вновь стали различать происходящее, у жертвенного столба, возникнув ниоткуда, стоял дгаанга, и лицо его было ликом Красного Ветра, а нескладная, хорошо всем известная фигура казалась выдолбленной из пятнистого камня. Никому, как всегда это бывало, не удалось увидеть, как и откуда пришел жрец, и казалось, что вышел он прямо из пламени, рожденный ослепительной вспышкой, вышел и застыл, отделившись от колеблющихся языков огня.

— Йа-нга-ааа! — негромко и слаженно пропели воины.

— Нга-ааа! — подхватили стоящие в сумерках.

— Т-тух! Т-тух! — негромко приговаривая заклятья, дгаанга скользящим шагом пошел вокруг столба, слегка пристукивая костяшками пальцев в маленький, недобро глядящий провалами глазниц барабан. — Т'тух-т'тах! Т'тух-т'тах!

Низкий, рокочущий звук прокатился вдоль урочища, отражаясь от заросших кустарником склонов, и сразу же покойный вечерний воздух содрогнулся от могучих мужских голосов.

— Йа-н'-нгаа-ааааааа! Иэй'йа-аааааа! Й'эй-йяааа!

Это была дикая, исступленная песня. Грохот каменных лавин, хлесткий вой зимнего ветра, несущего грозу, рокот лесных ливней сплелись в ней воедино, и даже неробкие сердца сжимались сейчас в безотчетном ужасе. Это была песня обращения к Незримым, песня Наибольшей-из-Жертв.

Крик вскинулся в небо и тотчас смолк, резко, словно обрубленный. Дгаанга, все чаще и сильнее ударяя в барабан, вихрем завертелся вокруг столба. Уже не только туго натянутая на спиленной макушке сухого черепа кожа гулко грохотала, но и челюсти ударялись одна о другую, добавляя в рокот дребезжащее подстукивание. Развевался алый плащ, прыгали и колыхались багряные перья, украшавшие маску, и, казалось, вокруг обмершего пленника бесится и мельтешит сам Красный Ветер, прародитель и покровитель высокого народа дгаа, вырвавшийся на короткое время из пределов Закатного Края.

Многие из стоящих вокруг огня были еще несмышлеными детишками, когда в последний раз рвалась и билась в небо Великая Пляска, ибо нельзя слишком часто тревожить ею покой Незримых. Лишь в час наиважнейший позволено дгаанге уподобиться предку и воплотить его в себе…

Но не таков ли день нынешний?

Нет таких, кто посмел бы отрицать!

Ибо видели все, кто не слеп: шесть раз кряду за четыре истекающих лета вздрагивали и мелко тряслись горы, стряхивая со склонов камни, и неслись вниз валуны, проламывая вязкие просеки в рыдающей от нежданной боли сельве.

Ибо слышали все, кто не глух, как весну за весной все печальнее выл и тосковал ветер, наполняя черной нездешней пылью душистый воздух предгорных ущелий.

И злее, чем прежде, сделались ливни, и ужаснее грозы, и кровавые сполохи лесных пожаров, случалось, день и ночь висели над горизонтом, пятная мутным багрянцем неприкосновенную даже для Незримых белизну горных высей…

Да, много было знамений, но немногие внимали им, и никто из мужей не прислушивался к сбивчивому лепету бестолковых, отживших свое старух!

— Ий-я-йя-йя-й-а-аах!!! — рухнув на четвереньки, дгаанга припал к земле у самых ступней пленника и, задрав лик Красного Ветра к небесам, испустил протяжный, вибрирующий вой.

— И-й-й-й-й-яа-а-а!!!!!!!!!!!!

Он знал, знал, знал свою вину перед племенем, и он был готов на все, если нужно, — даже на уход к Незримым, ради искупления столь тяжкого греха. Он, дгаанга, никто иной, обязан был прозреть и предвидеть! — но он оказался слаб; обучавший его, тот, который ушел два лета тому, великий и мудрый, конечно, сумел бы различить предвестия беды; он смог бы, не в пример нерадивому преемнику своему, предостеречь народ дгаа о приходе Великого Лиха…

Нынче же вся надежда на милость Незримых!

— … ааааааааа!.. …ааа… а…

Вой замер, угас, и тотчас к столбу неторопливо вышли два широкоплечих воина, также облаченных в маски с прорезями для глаз; Ветер Боли и Ветер Страха шли к пленнику, на ходу разминая пальцы, и в раскосых глазах привязанного белым пламенем вспыхнула мука последнего ожидания.

И потом был крик, и не было в крике ничего людского.

Сделав два неглубоких надреза слева и справа, удостоенные доверия дгаанги медленно, умело, так, чтобы пленник не потерял рассудка и сознания, выламывали ему ребра.

Крик и треск. Треск и крик.

Звуки, страшные слуху слабых, привычные воинам, сладкие Незримым. И очень много говорящие Посвященному.

— Слыыыышу! — утробно прорычал дгаанга, и блики костра расцветили неподвижные уста Красного Ветра радостью.

Крик и треск. Треск и крик.

Так кричат деревья под лезвием топора, так трещат их ветви, заживо обрубаемые дровосеком. Й-я! Йя-хэй! Зачем люди равнин пришли в сельву, зачем убивают деревья, пугают зверье, мутят воду в источниках? Нет правды в том, и не бывало такого раньше! Много их на равнине, как черных муравьев, но разве плохо кормит их жирная ровная земля? Отчего перестали скуластые бояться леса?

Скажите, Незримые!

Треск и крик. Крик и треск.

Так трещат болтливые палки, неведомо откуда взявшиеся у равнинных, пришедших в сельву, так кричат красногубые, надзирающие за ними. Хэй-йя, йяй! Зачем тянут в горы твердые лианы, зачем торят путь Железному Буйволу, плюющемуся горячим паром, обжигающим ноздри обитающим в облаках? Нет в таком добра, и не хотят такого люди дгаа! Пусть, как раньше, тревожат равнинные мохнорылых, пусть не идут выше, в зеленые горы; пускай мохнорылые решают, как быть, пускай обороняют свои Хижины-за-Изгородями, чистят получше свои громовые палки; вот если станется так, то будет хорошо, но станется ли так, нет ли?

Ответьте, Незримые!

Крик пленника тем временем перешел в надсадное бульканье, но он все еще жил, он видел и чувствовал все, и так должно было быть, ибо мертвое неугодно тем, кто хранит потомков; он жил и обязан был жить долго.

— Уй-ю-й-йюуу!

Повинуясь ясному приказу, Ветер Страха и Ветер Боли на несколько мгновений оставили жертву в покое. Приблизив маску к расширенным глазам пленника, дгаанга замер, впитывая мольбы взгляда.

— Йя? — почти прошептал он. — Й-я-й-а?

Уста промолчат, глаза ответят. Что тебе нужно было в предгорьях, человек равнины? Чего хотят пославшие тебя и многих, подобных тебе?..

Прислушался. Взвыл, словно благодаря несчастного за некое откровение. Высоко подпрыгнул, перекувырнулся в пламенном воздухе, успев трижды ударить в барабан. Замер, выбросил руку в повелительном жесте.

Теперь помогающим Красному Ветру предстояла нелегкая кропотливая работа.

Всякий ли сможет не острой бронзой, не редким и дорогим серым железом, а древним каменным ножом вскрыть от груди до самых чресел живот привязанного, да так, чтобы искра жизни не угасла, а в глазах все так же трепетало понимание? Нет, не каждому, далеко не каждому такое по силам, и это подтвердит любой, если только он — не лишенная разума женщина! Тонкое это дело, многотрудное, тут нужны навык и сноровка, но и нетерпеливому, пусть даже рука его верна, а глаз точен, тоже нечего делать у жертвенного столба…

Вот почему много десятков вздохов сделали стоящие вокруг, прежде чем Гневные Ветры извлекли из распахнутого брюха пленника моток внутренностей, нежным розовым перламутром отсвечивающий в полыхании костра. Дгаанга плясал и стучал в барабан, дгаанга кувыркался, перескакивая через головы помогающих ему, а те разматывали скользкие кишки и правильными кольцами выкладывали их у ног хрипящего пленника.

Одно кольцо за другим: два, пять, еще пять, три.

Хорошее число!

Десяток и три; по числу сыновей Красного Ветра, по числу поселков народа дгаа…

Легкие улыбки возникли на миг на бронзовых лицах воинов, чуть качнули головами мудрые старцы, и даже те, стоящие в сумраке, хоть и не могли ничего видеть сами, но почуяли доброе и зашевелились, зашептались пуще прежнего.

Один лишь человек из стоящих перед костром ничем не проявил своих чувств. Девушка, почти девочка, высокая и тоненькая, едва заметная рядом с гигантами, украшенными многоцветными рисунками доблести, глядела на происходящее широко распахнутыми глазами, и под ресницами ее буйствовало такое же белое пламя, что и в глазницах привязанного к столбу. Она жалела пленника! Это было почти кощунством, это было оскорблением для Незримых, и дгаанга понимал все, — но ему приходилось терпеть, ибо место вождя — впереди воинов, близ костра, а девушка — о Предок-Ветер, смилуйся! — девушка была вождем по праву рождения и по воле небес.

— Айёйёйёйё-ё-ооооооо! — взвизгнул пляшущий.

Он не мог смириться с таким нарушением заветов, он не понимал, как допустил Красный Ветер подобное надругательство. Длинноязыкое, несущее вымя, лишенное мужского иолда, дарующего семя, бестолковое создание — может ли оно восседать во главе Совета, когда сильнейшие из вождей дгаа совместно с мудрейшими из старцев решают, каким быть завтрашнему дню? Разве хуже был бы на ее месте непобедимый Н'харо, убийца семи леопардов? Или могучий Мгамба, или Дгобози, чей род восходит по материнской линии к самому Красному Ветру?

Некогда — в те дни старый вождь, отец девчонки, только-только ушел, а сама она хоть и сидела во главе Совета, но лишь хлопала глазами да ковырялась в носу — он, еще не дгаанга, посмел спросить у наставника: почему? И тот, мудрый и великий, разъяснил. От сына к сыну, сказал он, передают потомки первенца Красного Ветра жезл вождя, и не дано смертным менять заповеданное. Если уж так пожелали Незримые, чтобы сыны вождя ушли раньше отца, значит, так тому и быть, что место ушедшего займет дочь — до того дня, когда сможет уступить резной табурет своему сыну…

И молодой тогда еще не дгаанга принял объяснение.

Но сейчас, когда в глазах девушки рыдала жалость, он вдруг усомнился в правоте предшественника. Все может быть по воле тех, кто наверху, но — сочувствовать посылаемому в небеса и даже не скрывать того… Ой-ё!… Возможно ли себе представить худшее святотатство?! Что, если все — не так, и воля Красного Ветра много весен тому истолкована неверно, и беды нагрянули на край Дгаа в отмщение за власть девчонки?!

— Йий-я-ааа! — вскрикнул беседующий с Незримыми.

Искра, прыгнувшая от костра, впилась в маску, прожгла перья и укусила мокрую от пота кожу. Это был знак: он не ошибается, сомневаясь. Сомнения подтвердились, отливаясь в истину, и дгаанга понял, что следует делать. Если обитающие в облаках не откликнутся на его зов, он скажет воинам, и старейшинам, и всем, кто стоит здесь, что Наибольшая-из-Жертв недостаточна; он скажет об этом здесь же, во всеуслышание и потребует иного дара — Жертвы вождя…

Что с того, что с давних, как горы, времен не приносилась эта жертва? Что с того, что последним из вождей, вставших к столбу, был внук Праотца, могучий Темный Вихрь, и случилось это еще до той ночи, когда первые дгаа покинули Закатный Край? Все бывшее когда-нибудь повторяется, и его долг возвестить об этом. А решают пускай мужи битвы. Если же, в ослеплении, они обратят гнев против него, дгаанги, что ж — он готов и на это, во имя племени и завтрашнего дня…

— Эй-йя! — озабоченно прорычал Ветер Боли, вглядевшись в глаза пленника.

Ноздри дгаанги вздрогнули.

Приближалась развязка, и затягивать было нельзя.

Медленными шажками подошел он к столбу, застыл, трепеща всем телом, давая двум Ветрам время уйти прочь, сгинуть в толпе зрителей. Тоненько взвизгнул. А затем темный указательный палец, увенчанный длинным, тщательно обпиленным ногтем, вонзился в разъятую, жарко кровоточащую грудь пленника.

Привязанный вздрогнул и на миг замер в мучительной судороге. Затем лицо его обмякло, наполнившись ни с чем не сравнимым блаженством, голова поникла, ноги чуть содрогнулись, и он замер навсегда. Ушел на облака, прислуживать Незримым и питаться крохами с обильного стола их, если сумеет заслужить поощрение ревностным и прилежным трудом.

Вздох облегчения вырвался из сотен глоток.

Но дгаанга не услышал его. Еще не закончен был ритуал, и важнейшее оставалось впереди.

Сорвав маску и скинув плащ, обнаженный, весь в потеках растопленной потом и жаром костра краски, говорящий с Незримыми бился в конвульсиях на мокрой от крови чужака земле. Затылок его с силой ударял в твердь, ноги и руки содрогались, гигантский мужской иолд хлестал из стороны в сторону, словно обрывок взбесившейся лианы, а с покрытых сизой пеной искусанных губ рвался в небеса захлебывающийся визг. Дгаанга вопрошал Незримых.

Слившись душой с Пресущим, он молил блаженствующих за тучами о знамении. О недвусмысленном и ясном ответе, в значении которого не усомнится никто, об ответе, испепеляющем страхи и указующем верный путь народу дгаа.

Визг был подобен игле, добела раскаленной жарким пламенем и пронзающей облачный полог. Никто, даже давно ушедшие, не мог бы не услышать его и не откликнуться, хотя бы ради того, чтобы прекратился, наконец, этот пронзительный плач, способный обрушить Изначальную Твердь.

А вслед за дгаангой, один за другим, сперва тихо, затем — громче и, наконец, во всю глотку закричали стоящие у костра. Люди вопили, выли, орали, помогая бьющемуся в судорогах вымаливать ответ, и слитный крик этот был подобен рычанию бури, но и самая грозная буря не смогла бы заглушить надрывный, мучительный визг того, кто бился у огня.

— Ответа! Знамения! — просил, настаивал, требовал визг.

И знамение пришло, и не было среди собравшихся ни одного, кто сказал бы после, что не видел, и не было среди видевших такого, кто усомнился бы в его смысле.

Возникнув ниоткуда, прорезала облака большая белая звезда и косо двинулась к земле, но не стремительно, как падающие звезды, а замедленно, словно выбирая, куда бы упасть поудобнее. И не сгорела она, как бывает с меньшими сестрами ее в жаркую пору, но лишь увеличивалась в размерах. Наискось перечеркнула небеса белая звезда, оставив за собою серебристый, тихо тающий след, и сгинула далеко за горизонтом.

И тогда стало тихо.

Умолкли воины, и старейшины, и слабые, прячущиеся в сумраке, тоже затихли, потрясенные. И дгаанга уже не визжал больше. Нелепо разбросав руки, он тихо и неподвижно лежал на земле, противоестественно вывернув шею, зубы его щерились в оскале, глаза остановились, и жизни в нем, ставшем внезапно плоским, словно лист бумьяна, было не больше, чем в другом, грузно повисшем на ремнях, обвивающих столб.

Щуплый юноша, три последних лета прислуживавший дгаанге, растирающий для него зелья и проветривающий шкуры, несмело, почти ползком приблизился к лежащему, приложил ухо к груди, заглянул в глаза — и молча ударил себя в грудь, как велит обычай поступать тому, кто навеки утратил отца.

И все, стоящие вокруг, повторили горестный жест, приветствуя нового, совсем юного взывающего к Незримым и скорбя об ушедшем дгаанге, великом и мудром, не пожалевшем себя, но свято исполнившем свой долг перед народом дгаа…

А потом девушка, стоявшая в окружении лучших воинов, выступила вперед и вскинула руку в подчиняющем жесте, как человек, привыкший повелевать.

— Люди дгаа! — голос ее был звонок, словно горный поток, и столько же холода струилось в нем. — Вы видели звезду, посланную из-за туч?

Легким благоговейным гулом отозвалась толпа.

— Есть ли среди вас такой, кто скажет: не народу дгаа послана звезда, не народу дгаа принадлежит?

Возмущенный ропот в ответ, красноречивее любых слов.

— Тогда я велю! — Изящная и нежноликая, она казалась в этот миг воплощением самой Молнии, и глаза ее сверкали алым, словно угли, рдеющие в догорающем костре. — Пусть воины пойдут по следам звезды, к равнинам. Пусть найдут ее и принесут нам посланное Незримыми. Я сказала! Пойдешь ты, Н'харо…

Темнолицый свирепоглазый воин покорно склонил большую курчавую голову.

— … Ты, Мгамба…

Совсем еще юный парнишка встал рядом с темнолицым; на вид он был почти мальчик, но любой, увидевший шрамы от когтей леопарда на впалой груди, поостерегся бы заступить ему дорогу.

— И ты, Дгобози!

Еще один воин, стройный и светлокожий, шагнул вперед; забыв о приличиях, не отрываясь, глядел он на точеный девичий лик, и огонь, бушующий во взоре, мог бы без труда расплавить гранитный валун.

— Возьмите необходимое. Отправляйтесь немедля. Красный Ветер укажет тропу. Пусть рукой моей на головах ваших будет бесстрашный Н'харо!

Белейшие зубы засияли на темном лице названного первым, свирепость уступила место радостной гордыне, и стало ясно, что Н'харо, Убийца Леопардов, хоть и зрелый муж с виду, на деле прожил немногим больше весен, чем стоящие рядом с ним.

— Н'харо слышал, вождь! Н'харо повинуется!

— Мгамба будет копьем славного Н'харо, вождь! — ударил себя в безволосую грудь юноша, прославленный шрамами.

— Дгобози из рода Красного Ветра порадует тебя, дочь дяди, — все так же откровенно и беззастенчиво любуясь девушкой, добавил третий, чья кожа была светла. И прежде чем шагнуть в проход, образованный расступившимися воинами дгаа, вслед за уходящими Н'харо и Мгамбой, добавил — совсем тихо, так, чтобы чужое ухо не уловило слов: — Но помни, Гдлами: я…

Пухлые девичьи губы затвердели, и живые черты сделались маской из тонкой бронзы.

— Ты? — Она и не подумала смирить голос, ей было все равно, слышат ее стоящие вокруг или нет. — Ты? Кто — ты?

Красивое лицо юноши исказила гримаса муки.

— Дгобози стоит перед тобой, вождь, — медленно и отчетливо, с немалым трудом выдавил он, и огненный взор на краткий миг подернулся мутью.

— Дгобо-о-ози? — нараспев, с подчеркнутым недоверием протянула девушка.

Недоуменно покачала головой, всколыхнув волну темных, ниспадающих ниже пояса волос, и золотые серьги тао-мвами, символ высшей власти, мелодично звякнули.

— Если ты — Дгобози, почему ты еще не в пути?


3

Сельва. Восемь дней спустя

Сперва тропа была легка, и лишь вечные сумерки сельвы, не знающие прямых солнечных лучей, тревожили и давили, пока не сделались привычными. Здесь, под сенью сплошного шатра, сотканного из ветвей и листвы, время текло незаметно, уносясь в никуда однообразной серой струей. Дмитрий шел вперед единожды избранным путем, заботясь лишь об одном: не сбиться с узенькой, едва заметной стежки, ведущей неведомо куда. У всех тропинок есть начало и есть конец; вот и эта рано или поздно выведет к тем, кто протоптал ее.

Он шел не медленно и не быстро, ровным походным шагом, позволяющим экономить силы, и бамбуковый посох, как мог, помогал человеку. А вокруг, обманчиво-равнодушные, словно хорошо вышколенные часовые, высились дородные мангары, упирающиеся макушками в высь. Их мохнатые мшистые бороды пахли сыростью, гнилью, а еще почему-то арбузными корками, которые в детстве Димка любил выгрызать начисто, до самой безвкусной цедры. Мангары хранили тропу, не позволяли ей увильнуть, и человек шел, раздвигая путаницу лиан, тонких, как стальные тросы, и толстых, почти в голень мужчин. Глухо чмокала в такт шагам прелая листва, и яркие мясистые цветы, прильнувшие к земле, охали и разбрызгивали прозрачную жидкость, лопаясь под рифлеными подошвами тяжелых десантных ботинок.

А сельва следила за идущим тысячами внимательных глаз, таящихся в несчитанных складках зеленой завесы; вот этот слитный неотступный взгляд мешал больше всего, он жег и давил, и человеку стоило немалого труда заставить себя не впасть в ненужную панику, не завертеться, оглядываясь по сторонам. Да еще непривычный, гнилостно-сладковатый аромат, дурманящий, путающий мысли, мешающий дышать полной грудью…

Потом Дмитрий притерпелся, и дыхание сельвы сделалось привычным, а неотступный провожающий взор уже не тревожил, а просто смешил. Мягкий хруст ветвей под ногами, шелест и чавканье почвы, шуршание кустов успокаивали, негромкое цвирканье птиц, порхающих в кронах, подбадривало, помогало идти, и, когда почудилось, что вот проскочил в отдалении, неясной тенью в сплетении ветвей, некто быстрый, неразличимый — идущий сквозь сельву даже не вздрогнул, напротив, помахал рукой, посылая попутчику приветствие.

Хуже всего была духота. Вкрадчивая, парная, какой нет ни на Земле, ни на курортной Карфаго, ни даже в полудиких джунглях далекого Конхобара, где третьему курсу Академии довелось проходить трехнедельную практику выживания. Душно! Словно комья влажной, пропитанной горячим паром ваты забились под комбинезон, не позволяя телу дышать. И липкий пот, избавить от которого не в силах даже почти мгновенно вышедший из строя терморегулятор…

Сельва не любит чужих.

Но уважает терпеливых.

Долго ли он шел в тот, первый свой переход? Наверное, да. Пока не дунуло — резко и совсем неожиданно — прохладой; но в нее поверилось не сразу, и, уже жадно глотая воду из холодного лесного ручья, Дмитрий тем не менее все еще опасался, что это — лишь бред помутненного духотой рассудка. А осознав явь, .захохотал, заколотил по тихо журчащей глади раскрытыми ладонями, поднимая фонтаны брызг.

Он не сломался! Он стал частью сельвы, и Дед, незримо шедший рядом все это время, улыбался, гордясь внуком!

И рухнула ночь, первая из ночей на этой планете.

Упала камнем, без предупреждений, словно тушь разлилась из опрокинутого пузырька. Втиснувшись меж могучих корней мангара, надежно прикрывающих фланги, он приготовился к ночлегу. А сельва уже ворочалась, дышала во всю грудь, болтала и бормотала на сотни голосов, стряхивая сонное оцепенение дня. Там и здесь: вздохи, стоны, щелканье, цоканье, стрекотанье, бульканье; справа пронзительно верещали, словно там вовсю трудилась циркулярная пила, слева громко и требовательно причмокивали; отовсюду наплывали таинственные шорохи, шепотки, всхлипывания…

Вдалеке грозно зафыркал некто большой и сильный, по голосу очень похожий на леопарда, меньшого владыку тропических краев. Фырканье заглохло в протяжном рыке: большой владыка остерегал малого собрата, заявляя о своем пробуждении. Лепетом и визгом откликнулась на рев хозяина сельвы зубастая мелочь. Над головой заверещали юркие зверьки, похожие на обезьянок. И дикий вопль кого-то гибнущего оборвал все.

Содрогалась земля, трещали кусты. Целое стадо быстрых и пугливых пронеслось мимо. И снова потекли мгновения зыбкой, дрожащей тишины, сплетаясь в бесконечные часы стонущего и утробно причмокивающего безмолвия. Вокруг безраздельно властвовал и правил бал обманчивый покой, вслушиваться в который хорошо лишь тогда, когда ни на миг не выпускаешь из потной ладони ребристую рукоять «дуплета»…

Впереди было немало ночевок, и все они походили одна на другую, но та, первая ночь навсегда запомнилась Дмитрию, и даже пожелай он того, все равно бы не смог забыть…

Она была вкрадчива и неуловимо опасна. Она колдовала над ним, шаманила, обволакивала то кислыми запахами плесени, то сладковатыми ароматами тления; она иногда накидывала душную удавку, запирая воздух в груди, но тотчас отпускала и успокаивала, лаская прохладными пальцами…

Сперва мрак был всесилен и абсолютен. Затем откуда-то из-под земли мягко заструился слабый рассеянный свет, и ему показалось, что это хоббиты, в которых некогда свято верил маленький веснушчатый Димка, зажгли в своих утепленных норках зеленовато-серебряные светильники.

На мгновение поверилось: вот стоит закрыть глаза, забыться, и тут они, рядом, все вместе — старый Бильбо и славный парень Фродо со своим неразлучным Сэмом. Он так остро почувствовал их близость, что зажмурился-таки, сам усмехаясь собственной блажи. А когда открыл глаза, естественно, никого не было. И впрямь, откуда им, хоббитам, появиться здесь, в чужой сельве, где даже эльфам пришлось бы худо от сырости? Несусветно далек отсюда родимый Шир Бэггинсов, и почти четыреста лет минуло со дня, когда успокоился в зеленой британской земле мастер Джон Роналд Руэл…

Уплыли на закат последние корабли, и не место здесь, в инопланетной сельве, старым сказкам ушедшего в никуда Димкиного детства. Не фонарики это, не светильники, горящие в круглых окошках, а всего только мерцающие грибы-гнилушки, изобильно рассыпанные по влажной прели…

Странное это было состояние, сумеречное и лживое.

Сон перетекал в забытье, забытье в явь, явь вдруг оборачивалась сном, и лейтенант-стажер Коршанский, хоть и фиксировал все, происходящее вокруг, не смог бы наверняка поручиться что есть что.

В какой-то момент ему показалось, будто он снова, как много лет назад, остался один в затхлом, покинутом погребе, крышка которого захлопнулась порывом ветра. Света нет и не будет, проводка давно оборвана, а вокруг, в замшелых стенах, шуршат, пытаясь выбраться на волю, заточенные в камень, не имеющие облика порождения тьмы…

Страха, впрочем, не ощущалось вовсе, как и тогда, в погребе. Был только непривычный, выстуженный ознобом интерес и туманящее голову предвкушение встречи с неведомым…

А потом перед глазами возник ниоткуда и запрыгал, закривлялся лесной дух.

Вместо глаз — два огненных шара, щербатый рот оскален в беззвучном ехидном смешке, на шишковатой голове остренькие выступы, не понять, то ли уши, то ли рожки, голенастые ноги похожи на нелепые ходули.

— Привет, красавчик, — гостеприимно сказал Дмитрий, и огнеглазый шутовски, с реверансом и подскоком, раскланялся, приложив лапки к впалой груди.

Призрак был записным шутником, но вовсе не злобным, напротив: он вовсю подмигивал, ободрительно хихикал, приплясывал. А потом вдруг подпрыгнул, кувыркнулся по-цирковому, с двойным поворотом, взмемекнул под стать шаловливому козлику и сгинул, бесенок, в никуда, точно так же, как и явился ниоткуда.

Вот это скорее всего был уже настоящий сон, потому что сразу после него стало светло.

И был новый день, а потом закат, и еще одна ночь, уже почти не страшная, и рухнувший внезапно рассвет.

И снова змеилась под ногами, порой ненадолго исчезая, узенькая прихотливая тропинка, опять и опять удручающе монотонно чередовались похожие одна на другую колдобины, камни, корневища, лианы, сучья…

Дмитрий не сразу, но притерпелся к сельве, и она тоже попривыкла к нему. Чужак уже не был забавной новинкой, он стал частью леса; идет, решила вековечная зелень, ну и пусть себе идет: у каждого, в конце концов, своя дорога.

Шаги сплетались в часы, и не было вокруг ничего, кроме зеленого мельтешения, однообразного, до оскомины на зубах бесконечного. И когда на четвертые… да нет, пожалуй, уже на пятые сутки марша в глаза ударило смолянистой чернью, Дмитрий сперва даже не сумел понять: что там, впереди?

Впереди же простиралось пепелище.

Обширная гарь разлеглась в «зеленке» на много сот шагов вширь и вдаль. Совсем недавно здесь жили люди, и жили, судя по всему, небедно. Но теперь все было выжжено дотла: и сам поселок, и огороды, и стойла для скота. И ничего живого не наблюдалось вокруг, кроме драной, на всю жизнь перепуганной кошки, сжавшейся в комок на верхушке колодезного журавля, чудом уцелевшего в огне.

Только кошка, обычная серая кошка с опаленными боками…

И царила кругом тишина, нарушаемая лишь карканьем больших черных птиц, жировавших у горелых кольев изгороди, там, где на покосившихся воротах висели четыре бесформенных, исклеванных мешка, почти не похожих уже на человеческие тела…

Вот тогда-то Дед снова счел нужным напомнить о себе.

«Вперед!» — приказал он, и лейтенант Коршанский не рассуждая шагнул с зеленого на черное, ибо распоряжения Верховного Главнокомандующего исполняются без проволочек. Он шел, стараясь не смотреть по сторонам, и он прошел через пепелище напрямик, не сворачивая; круглые кошачьи глаза неотрывно следили за идущим, а жирные черные птицы, немного похожие на ворон, злобно каркая, разлетались прочь от пищи, когда живой, приблизившись, остановился около мертвых…

Четверо висели уже не менее десяти дней. Когда-то все они были крепкими сильными мужчинами, длинноволосыми и длиннобородыми, и они, надо думать, дрались до конца, потому что те, кто вешал, не дали им умереть быстро.

Только месть, рожденная злобой, может подсказать такое. Палачи подтянули веревки хитро, так, чтобы казнимые чуть-чуть касались пальцами босых ног земли и смерть пришла к бородачам далеко не сразу…

Глядя в пустые провалы глазниц, Дмитрий ощущал, как вдоль спины бежит холодная мерзкая дрожь. Господи! Война есть война, и в рассказах Деда о минувших днях тоже было мало приятного, но кем бы ни были эти, расклеванные птицами, нельзя человеку умирать так…

Кажется, он не выдержал и закричал. А может, и нет. Потому что именно в этот миг, словно из ниоткуда, на пепелище и на всю сельву, сколько ее было кругом, обрушился дождь, и с этого момента воспоминания сделались отрывочными, скомканными, словно все, что происходило дальше, происходило не с ним, и самому Голосу, если даже тот пытался, оказалось не под силу привести в чувство человека, подхваченного буйством стихии.

Дождь не был обычным тропическим ливнем!

Он рухнул сразу, мгновенно, и вокруг стало темно, словно в сельву до срока пришла ночь. Молнии сверкающими ножами вспарывали липкую тьму, но даже они, огненные, шипя, угасали в сплошной стене воды. Гром раскалывал небо, врубался в землю и раскатами катился окрест, сотрясая плотный воздух, и воздух закручивался в смерчевые воронки, рвущие с корнем сорокалетние мангары. Капли воды хлестали отовсюду, словно плети, словно пули, они били и жгли, изредка Великий Ливень немного ослабевал, набираясь сил для нового буйства, и снова обрушивался в полную силу.

Смерч закрутил человека, оторвал от земли, будто невесомую игрушку, швырнул вверх, вниз, подхватил, не позволив разбиться о твердь, снова подбросил и уронил вдали оттуда, где взял, с размаху швырнул в буйный, вспенившийся поток лесного ручья, в считанные мгновения обернувшегося морем крутящейся, дыбящейся, воющей влаги…

Последним, что успел увидеть Дмитрий, был ярко-оранжевый сполох, рванувшийся прямо навстречу откуда-то сбоку, где никак не могло находиться небо.

Затем наступило Ничто.

И когда лесной царь Тха-Онгуа умерил мощь гнева своего, люди дгаа увидели наконец того, по чьим следам шли от самой воронки, найденной на месте белой звезды, уничтоженной огненным громом.

Вот он, лежит совсем близко, у самой кромки ручья, снова ставшего тихим и ласковым, лежит, распластавшись на мокрой глинистой земле, и не слышит, как раздвигаются кусты, не видит вынырнувшего темного широкоскулого лица, украшенного рядами насечек. Н'харо Убийца Леопардов над лежащим чужаком. За ним, в высоком кустарнике, вырастают еще две плохо различимые в тумане фигуры.

Мгамба и Дгобози не спешат приближаться. Они наготове, и, если Н'харо что-нибудь угрожает, их копья не позволят недругу причинить старшему ущерб.

— Красногубый! — говорит Н'харо, не оборачиваясь, и на темном лице его — омерзение, словно по коже проползла гнусная жвиргха. — Красногубый!

Двое младших обмениваются короткими взглядами.

Этого, который лежит, принесла белая звезда, в том нет сомнений; они прошли вслед за ним от рубежа сельвы до погибшей деревни мохнорылых и с трудом нашли после того, как отъярился Тха-Онгуа. Он — посланец Незримых, иначе не может быть. Но он — красногубый, а красногубые приносят зло…

— Он прошел через ярость Тха-Онгуа, — после долгого молчания говорит смышленый Мгамба.

— Его шкура лишена пятен, — добавляет приметливый Дгобози.

Н'харо-вожак согласно щелкает языком.

Действительно, этот красногубый не похож на тех, несущих зло. Те облачены в пятнистые шкуры, не пропускающие воду. На этом — одеяние серебристое, словно отблеск полной луны. И он в одиночку прошел тропой Тха-Онгуа, что не под силу никому из красногубых, одетых в пятнистое…

Трудно решать, когда нет рядом мудрых старцев.

— Дынгуль! — коротко приказывает Н'харо.

Мгамба и Дгобози радостно вскрикивают. Мудр вожак, мудр, словно старый дгаанга! Как просто, как верно решил! Конечно же: дынгуль! Испивший настой чудесного корня не знает устали в течение трети дня, но и не может кривить душой, даже если пожелает того…

Незнакомца бережно перевернули на спину. Поднесли к обметанным губам калебас, осторожно влили в рот глоток пряной влаги, затем еще один.

Затрепетали ресницы. Дрогнули и разошлись веки.

— Ты кто? — спросил Н'харо, коверкая говор мохнорылых; язык красногубых вовсе не был известен ему, но ведь всякий знает, что оба племени Пришедших хоть и не дружны, но состоят в близком родстве и без труда понимают друг друга.

— Кото т-тыы?

Принесенный белой звездой молчал, словно не понимая.

— Й-э! — досадуя, темнолицый вожак ткнул себя пальцем в широкую грудь. — Йа — Н'харо. Н'ха-ро! Вотт — Мгамба. Эттот завать Дгобози. А т-ты кото? Оттоветчай!

Красногубый пошевелил головой. Скривил губы, напрягаясь, вытолкнул с трудом:

— Земляни…

— Йа-хэй! — не удержался от радостного возгласа юный Мгамба. — Земани!

Все трое заулыбались. Йа-хэй-йо! Не о чем больше спорить. Найденный у ручья назвал себя, и в шепоте его нет злобы. Он не притворяется: никому не под силу обмануть дынгуль. Он — земани, принесенный белой звездой, и пусть никто никогда не слыхал о таком племени, но точно известно: от земани, хоть и красногубых, людям дгаа не бывало никакого зла.

Раз так, его нужно нести к старцам, к вождю, к дгаанге.

К тем, кто понимает больше, чем обычные воины.

— Земани умер, — сообщил Дгобози.

Н'харо, все еще улыбаясь, рассеянно кивнул. Конечно, умер. Короткой смертью, смертью дынгуль. Так бывает с каждым, впервые отведавшим волшебного настоя. Никакой беды в этой смерти нет, ее можно прогнать, и она уйдет. А для земани сейчас лучше быть мертвым, чтобы не стать помехой тем, кто понесет его через сельву.

— Йу-тхэ, — негромко пожелал Мгамба. — Спи, земани!

Красногубый не откликнулся.

Он плыл куда-то, и ласковая упругая волна была похожа на тихий вечер. Мысли постепенно стирались, делаясь тяжелыми и тусклыми. Лишь страх еще покалывал: явь это или бред? Он так мечтал встретить людей, что мог вызвать их силой воображения…

Неужели сейчас все исчезнет?

«Все хорошо, Димка, — говорит Дед, и большая мягкая ладонь осторожно касается затылка, приглаживая вихры. — Все хорошо, внучок…»

Его поднимают и несут.

Или ему это кажется?

Глава 2. ДЕЛА ПОГРАНИЧНЫЕ

1

ВАЛЬКИРИЯ. Форт-Уатт. 27 декабря 2382 года

Как сказано, так и есть: желанна для ничтожных, населяющих Твердь, снисходительность облеченных властью, но и вдвойне ужасен для них благородный гнев. А посему пусть будут низкорожденные усердны в служении и да остерегутся заслужить немилость…

В половине дневного перехода от стойбища Железного Буйвола великий Канги Вайака, Ливень-в-Лицо, повелел каравану остановиться. Покинув пуховые подушки, сошел он наземь из громадного своего паланкина, положенного по рангу носителю титула Левой Руки Подпирающего Высь. Ничем не выдавая гнева, подождал, пока свитские выстроятся в шеренгу. Неторопливо и бесстрастно обвел взглядом посеревшие лица. И каждый, на ком задерживал свой янтарный взор Канги Вайака, полноправный наместник той части мира, что ограничена ручьем на опушке сельвы, сжимался в комочек, надеясь сделаться незаметным, словно крохотная полуденная тень.

Низкие уже были наказаны собственным ужасом, и все же никак нельзя проявлять к ним снисхождение, ибо не без веской причины явилась великая ярость!

Возможно ли представить? Паланкин покачнулся!

И когда же? В тот самый, каждому мужчине известный миг, когда волна блаженства подошла к наивысшему пределу, готовая расплескать по всему телу брызги сладчайших судорог!

Двенадцатилетняя искусница знала свое дело, о да! Великий Канги Вайака уже тихонько рычал, ощущая нежное томление в переполненных чреслах, когда носилки внезапно вздрогнули, накренились, и юная наложница, никак не ожидавшая этого, сомкнула уста чуть крепче, чем было необходимо для достижения повелителем вершины блаженства…

Никакой боли не было, да, впрочем, Ливень-в-Лицо и не страшился боли, как и подобает воину. Но твердая плоть, миг тому еще готовая ликовать, мгновенно увяла, волна восторга рухнула, не переступив заветную черту, — и разве найдется среди мужчин глупец, коему не по силам понять, отчего гнев и ярость обуяли Левую Руку Подпирающего Высь?!

Миндалевидные очи девчушки расширились от страха, когда владыка оттолкнул ее прочь, в угол паланкина; она ждала удара, но Канги Вайака никогда не наказывал невинных.

Кара втройне ужаснее, когда она справедлива! Итак, вот они, свитские, стоят и ждут. Трепещут носильщики, две дюжины, как один человек.

Дрожит, словно лист, носитель опахала. Стучат зубами глашатай и лекарь. И это слегка усмиряет гнев великого, ибо ничто так не угодно взору власти, как трепет и дрожь нижестоящих.

— Кто? — тише, чем намеревался, спрашивает Канги Вайака, чуть сдвинув брови.

Проходит десяток бесконечных мгновений, прежде чем из шеренги носильщиков выступает один, ничем не отличающийся от иных: он делает шаг вперед и падает ниц, словно подрубленное дерево; он, кажется, пытается лепетать что-то в свое оправдание, он шепчет о выбоинке в плохо утоптанной земле…

Он глуп, этот носильщик. Какое дело Ливню-в-Лицо до выбоинок? Канги Вайака даже не думает снисходить до выслушивания ненужных оправданий.

— Привязать, — голос его по-прежнему негромок, а жест повелителен. — И оставить.

Сбивчивый лепет перерастает в рыдание.

Сереют лица свитских.

Ужасна кара! Горе тому, кто оставлен в редколесье, привязанный к дереву, отданный во власть тварям мохнатым, и тварям пернатым, и жутким красным муравьям, чьи челюсти режут, словно обсидиановые резцы, а сок огненно-жгуч. Нет такому надежды, и страшна его смерть.

Однако безнаказанность развращает низких.

— Если будет жив, — роняет Канги Вайака словно бы в никуда, — на обратном пути отвязать…

Вопль восторга сотрясает Высь.

Носильщики славят милосердного, носильщики благодарят снисходительного. Как мудро и как справедливо! Наказав за провинность, подарить надежду на помилование… о, никто из подпирающих Твердь не способен на такое, кроме Ливня-в-Лицо, даже Правая Рука Подпирающего Высь, хоть и стоит он на ступень выше Канги Вайаки у резного табурета владыки владык!

Овеянный любовью низших, подобревший, довольный собою, Ливень-в-Лицо вновь занимает место в паланкине. Всего лишь сотня глубоких вздохов, и вот все необходимое завершено, наказанный накрепко привязан к тонкому стволу молодого бумиана, звонко кричит рожок, и караван трогается с места.

Тихо колышатся занавески, мерно выстукивает барабан, задавая ритм носильщикам, наложница робко выглядывает из дальнего уголка паланкина, готовая приступить к услаждению великого, но Канги Вайака не спешит обратить на нее взор.

Прикрыв глаза, расслабив могучее тело, великий думает, и мысли его светлы…

Он вспоминает себя недавнего. Вайаку, просто Вайаку, всего лишь рыхлящего землю, одного из многих, выделяющегося разве что силой. Странно, неужели было такое? Можно ли поверить: совсем еще недавно перед ним не склонялись, трепеща, окружающие, и слово его не звучало последним законом в равнинных землях до самого ручья на опушке…

Было, было такое!

А нынче — подумать только! — три десятка больших поселений и без числа поселков малых внимают ему, спеша услышать и выполнить в точности. Лучшие из девушек живут мечтою оказаться в объятиях его, и сильнейшие юноши бредят службой ему, и седые старики толпятся у высокой хижины его, надеясь, что совет их окажется полезен в нужную минуту…

Где ты, почтенная матушка, отчего так рано ушла?

Где ты, уважаемый отец, почему не задержался на Тверди, почему не подождал заветного часа?!

Такого не бывает и в песнях сказителей, когда жители равнины отдыхают после жатвы, такого не должно было случиться. Но случилось. Возникла в небе большая звезда, и была она не белой, как те звезды, что изредка пере— секали Высь, но сперва розовой, а затем алой, словно буянящее пламя. И опустилась она в полях, возделанных людьми нгандва, народом равнины, и вышли оттуда Могучие, несущие добро.

Но никто сперва не сумел понять этого.

Иные назвали их братьями мохнорылых, обитающих на заросшем редколесьем предгорье. Глупцы! И впрямь, с виду были Могучие похожи на мохнорылых, но щеки их были голыми, как шляпка кричащего гриба, а одежды пятнистыми, словно шкура страшного зверя, ужаса сельвы, которого дикари дгаа, обитающие в горах, именуют леопардом…

И велели Могучие, несущие добро, чтобы пришли люди нгандва выслушать их. Не все подчинились. Тогда подняли Могучие в небо красную свою звезду, и плыла она в Выси, повисая над деревнями, проявившими неблагоразумие, и яркие лучи испепелили там каждую пятую из хижин, короткие же стрелы людей нгандва не причиняли звезде никакого зла.

Увидев такое, пришли пахари равнин к подножию алой звезды и, придя, сами удивились числу своему, ибо оказалось их, мужчин, не сотня и не две, но много десятков сотен.

И велели Могучие, несущие добро, чтобы согласились глупые люди нгандва изменить жизнь, и объяснили как. Согласившимся приказали поднять правые руки, но многие отказались; десятки десятков кричали и топали ногами, не соглашаясь. Тогда, не сходя с места, яркими лучами сожгли могучие всех, проявивших непокорство и строптивость, спастись же бегством не было возможности, а тех, кого миновали лучи, догоняли громкие пчелы, посланные пришельцами; тонкие же копья людей нгандва не могли нанести Могучим вреда.

Обдумав такое, решили пахари равнин поступить так, как велели пришедшие с алой звездой, и было это разумно; все подняли правые руки к небесам, а несогласных не оказалось…

—Уф-ф…

Канги Вайака шумно фыркнул, и нагая девушка в уголке встрепенулась. Нет, великому не до нее! Широкой ладонью ухватывает он из туеска пригоршню пряных пластин нундуни, небрежно кидает их в рот, разжевывает и вновь замирает в тихой полудреме.

Так оно и было…

Убедив людей равнины жить по-новому, осмотрели Могучие всех мужчин, не пропустив ни единого, ощупали блестящими прутьями, и каждому определили надлежащее место.

Равные вчера, разделились пахари.

Многим из множества выпала доля трудиться, прокладывая путь Железному Буйволу, и наградою за труд стали зерна, уносящие разум в блаженную даль, а телу дарующие покой. Трижды испробовавший чудесных зерен не мог уже обходиться без них.

Могучие же не скупились, раздавая.

Немногим из множества выпало иное. Громкие палки выдали им Могучие и велели охранять тех, кто трудится. Каждый, обладающий такой палкой, мог посылать громких пчел и убивать на расстоянии; хижины таким полагались лучшие и пища выдавалась в изобилии, и рады были удостоенные.

Но нескольким, избранным из избранных, досталась судьба завидная, небывалая. По решению Могучих стали они теми, кто обладает властью…

— Уфф… — снова фыркает Ливень-в-Лицо, и вязкая капля медово-желтой слюны стекает из уголка губ, слева.

Разве забудет он, как ощупывали его холодные блестящие пальцы, как присасывались к вискам невесомые нити, как трепетало и содрогалось тело от ударов, наносимых ничем? И яркие пятна запомнились так, словно это было вчера: Могучие показывали их парню Вайаке и требовали рассказать, что мерещится ему в россыпи этих пятен.

Страшно было, а порой и больно. Но он вытерпел все, и Могучие улыбались, и хлопали его по плечу, запросто, словно он был одним из них. А потом сказали: ты отныне — не просто Вайака; запомни, ты теперь — Канги Вайака, Ливень-в-Лицо, и быть тебе с сего дня Левой Рукой Подпирающего Высь, наместником половины мира.

Так сказали они и набили рот Канги Вайаки волшебной пищей кхальфах, недоступной смертным; истинное наслаждение таится в такой пище, еде Могучих, и отведавший ее единожды уже никогда не забудет ее вкуса…

Велики и справедливы Могучие; верен новой жизни Канги Вайака; прилежны его люди и отважны воины!

Одно обидно: отчего Подпирающим Высь назвали Могучие толстого и ленивого парня Муй Тотьягу, всем уступающего отважному Ливню-в-Лицо? Почему лучшую хижину отдали ему, и резной табурет, и самых толстоногих женщин?!

Нехорошо, неправильно…

Сколько угодно пищи кхальфах дают Могучие Муй Тотьяге, и брали с собой на алую звезду, чтобы там, далеко, в Выси, показать совету своих старцев, а Муй Тотьяга только и знает, что кивает и поддакивает. Разве это истинный повелитель? Разве таким должен быть владыка владык?!

Неразумно, неверно…

— Пфуй! — раздраженно сплевывает великий.

Он, Канги Вайака, исправит ошибку. Он покажет Могучим свою верность, и они поймут, они поменяют все; Ливень-в-Лицо усядется на резной табурет, и его назовут Подпирающим Высь в равнинах. Для этого и несут его паланкин в стойбище Железного Буйвола, для этого и упакованы в плотную корзину бесценные подарки главному из Могучих!

О, Канги Вайака умен! Он знает путь к сердцу пришельцев с алой звезды!

Два дня и две ночи минуло с тех пор, как пели Могучие, отмечая свой великий праздник: рождение их Бога, пригвожденного к дереву. Удивительно! Разве может Бог родиться? И зачем ему пригвождаться, раз уж рожден?..

Впрочем, Канги Вайаке нет дела до чужих идолов.

Зато он знает: Могучие любят получать в этот день дары. Глупый Муй Тотьяга дарит им женщин, и лучшую свинину, и прекраснейшие плоды нундуни, но разве такие простые подношения способны порадовать Могучих?! Нет, только Ливень-в-Лицо достойно почтит их. Вот она, корзина; в корзине же — семь голов, как живые; обработаны головы хоть и в спешке, но по всем правилам. Незваные пришельцы походили на Могучих, но не более того; их белая звезда была не такой, как звезда алая, и, главное, когда люди Канги Вайаки напали на них, они не сожгли их лучами.

Чужаками они были, и потому ни один из них не ушел; нет, один ушел, но его съела сельва, она не любит чужих, и кости беглеца уже наверняка белеют на одной из полян…

Будет подарок Могучим!

Будет много пищи кхальфах Ливню-в-Лицо!

Задумаются пришельцы: кто достойнее — он, угадывающий желания, или неразумный Муй Тотьяга?

Если же спросят: отчего дали уйти последнему, Канги Вайака не растеряется; не он виновен, нет, виновны громкие палки, выданные Могучими; отчего они так часто ломаются, нуждаясь в замене?..

Славные мысли, дельные мысли!

Сладостная истома зарождается в чреслах, и плоть наместника отвердевает, наливаясь темной кровью.

Уловив знакомый зовущий щелчок пальцев, девушка вновь выныривает из-под вороха тканей. Упругие груди тяжелы и соблазнительны, набухшие соски кажутся розовыми ягодами, сладковатый запах готовой к употреблению женщины бьет в ноздри.

Теперь ее появление уместно, ибо Левая Рука Подпирающего Высь утомлен раздумьями и жаждет ласк.

— Быстрей, дочь женщины, быстрей, — нестрого торопит он замешкавшуюся наложницу, маня ее к себе. — Приди и сделай мне хорошо…

Нежные губы смыкаются вокруг восставшей мужской плоти, и Канги Вайака, уже почти утонув в сладком тумане, вспоминает вдруг строгое, круглое, похожее на блин лицо Могучего, одного из начальствующих над стойбищем; он — Погонщик Железного Буйвола, не последний по рангу среди Могучих; Танака имя ему, простое и понятное имя.

Если в миг женской ласки кто-то привидится тебе, значит, увиденный тебя помнит; такова примета, слышанная от бабки в далеком детстве.

Бабка слыла колдуньей, она не ошибалась, толкуя сны.

Поэтому Ливень-в-Лицо уходит в полузабытье слияния уверенный: Могучий думает о нем…

Он ошибается.

Роджеру Танаке не до него.

У Роджера Танаки, инженера-путейца, нанятого по долгосрочному контракту ЗАО «Валькирия», слишком много текущих вопросов, чтобы вспоминать кого-то из местных дикарей, включая и туземную аристократию. Тем паче что она, эта самая аристократия, от корней волос создана аналитиками отдела кадров Компании, на которую он, инженер Танака, имеет честь работать.

В данный момент господин Танака (гражданин Галактической Федерации, уроженец Ерваана, регистрационное удостоверение № 55600712311, выпускник Ерваанского Центрального Политехникума, диплом № 62/Е-7893441, производитель работ на основном участке трассы «Альфа») близок к бешенству.

Работы на участке замедлили темп, они уже на трое суток отстали от утвержденного графика, а ему платят — и платят, между прочим, совсем не мало! — отнюдь не за простои. И пускай ответственные за безопасность работ сколько угодно ссылаются на объективные обстоятельства, ему, Роджеру Танаке, в конце концов наплевать на их лепет. Хорошо! Возникли проблемы с туземцами. Но какое ему до этого дело? Его долг — до начала сезона бурь протянуть трассу через предгорья, вверх, к плато, и он, будьте уверены, исполнит все, что обязан исполнить, в строгом соответствии с контрактом!

А туземцы… извините, это трудности службы охраны. Если на то пошло, этим дракулам в пятнистых комбинезонах платят больше, чем ему, дипломированному специалисту, они по самые уши обвешаны оружием, вплоть до армейских лучеметов, запрещенных для использования штатскими, и у них в подчинении почти три тысячи вспомогательных войск из аборигенов.

Можно, кажется, справиться с любыми сложностями.

Покачав головой, Роджер Танака приказал себе успокоиться. И закурил. Седьмую сигарету с того момента, как проснулся после короткого, неспокойного сна.

Не стоит горячиться. Следует быть справедливее. Охрана делает, что может. Доныне осложнений не было. Дикари с равнины вполне разумны и послушны, за таблетку галлюцина они готовы вкалывать изо всех сил. Сложности начались уже тут, в предгорьях. И хотя первые эксцессы были успешно преодолены, командир охранников, белесый гигант с непроизносимым именем Ыннэпяэыв, схлопотал-таки мушкетную пулю в живот, вынудив инженера Танаку временно взвалить на свои плечи груз неограниченного руководства участком.

А также и дипломатические функции. Вот почему сделалось невыразимо тоскливо, когда пару минут тому, почти допив послеобеденный кофе, он, случайно выглянув в окно, увидел подъезжающих к штабному вагону аборигенов. Сначала ему показалось, что зрение обманывает его, что это всего лишь мираж, вызванный влажной жарой. Но всадники приближались, и равнинные туземцы из обслуги, боязливо втянув головы в плечи, расступались перед ними. Аборигенов было человек десять, и все они были колонистами. Иными словами, лицами, равными ему, Роджеру Танаке, во всяком случае формально, и отказать им в приеме не представлялось возможным.

Кряжистые, тяжелые, немилосердно бородатые, с длинными, тщательно вычесанными волосами, свисающими ниже лопаток, они восседали на таких же массивных, как всадники, быках-оолах, умеющих при надобности бегать побыстрее иной лошади. Сейчас они ехали медленно, искрясь и колеблясь среди клубящихся облаков красной пыли, пронизанной солнцем и капельками медленно истекающего тумана; оолы тонули в мареве по самое брюхо, и с первого взгляда чудилось, что нежданные гости плывут…

— Господи, помилуй! — прошептал Танака, не удержавшись.

А спустя миг с облегчением вздохнул, увидев, что колонисты, уже выстроившиеся в ряд перед штабным вагоном, не имеют при себе оружия — ни кривых тесаков, ни тяжелых, невыразимо старомодных, но бьющих безотказно самодельных мушкетов. Кажется, инженер узнал тех, кто возглавлял маленький отряд: эти двое, постарше и посогбеннее прочих, не так давно наведывались в лагерь и беседовали с покойным Ыннэпяэывом, как раз накануне досадного инцидента с перестрелкой…

Пока кто-то из охраны, кажется заместитель носителя незабвенного имени, выполнял необходимые церемонии, Танака, лихорадочно приводя себя в порядок, пытался припомнить и рассортировать то немногое, что было известно ему о колонистах, с недавних пор являющихся нежелательными поселенцами, подлежащими, согласно Галактическому Праву, скорейшей депортации с данной планеты.

Так. Сменить пеструю майку на строгую рубаху. Можно с коротким рукавом, но обязательно повязать галстук. Вроде бы колонисты придают этому большое значение.

«Поселенцы Валькирии, — услужливо подсказывала тем временем память, — выселились с Земли около двухсот лет назад, как раз накануне Кризиса, в порядке организованной политэмиграции. Самоназвание: унсы, — как ни пытался Танака припомнить значение коротенького слова, это оказалось выше его сил. — За время автономного существования произошел серьезный откат в экономическом развитии, хотя основы металлургии и основные ремесла сохранились. Социальная организация: кланы, они же — большие семьи, происходящие от единого предка. На момент восстановления связей с Конфедерацией таких кланов насчитывалось девять…»

«Уже восемь», — автоматически промелькнула мысль и сменилась другой: что еще следует делать?

Бриться, пожалуй, не надо. Уже не успеть, да гости и не очень-то празднуют бритье. А вот носки — непременно, и полуботинки тоже, без этого никак. И, кстати, что там еще такое, запомнилось из справочников?

«Основное занятие унсов — производство продуктов питания, экологически чистых, но для экспорта непригодных ввиду высокой себестоимости перевозок…»

Ну, это понятно и так, хмыкнул Роджер. Возить морковку через Галактику? Бред! Не так много еще построено космолетов, и даже здесь, на Валькирии, приходится все необходимое производить на месте, наскоро обучив туземный персонал. Вот когда будет достроен прыжковый космопорт…

«До последнего времени считались единственными представителями цивилизованного населения планеты, — торопились извилины, пытаясь подбросить как можно больше информации, — и, соответственно, представляли Валькирию в Генеральной Ассамблее. Однако в связи с провозглашением коренным населением планеты королевства Нгандвани в настоящее время пребывают на Валькирии в статусе нежелательных мигрантов. Рекомендованные меры: постепенная, в течение четырех-пяти лет, реэмиграция с последующим расселением на малоосвоенных планетах Внешних Миров…»

Уже готовый к приему гостей, Танака скривился, словно невзначай проглотил таракана. Это, конечно, никак не его дело, но вся история с королевством Нгандвани отдает… как бы сказать… дерьмецом. Уж он-то многое мог бы порассказать об этом самом королевстве Нгандвани, спроси его те, кому положено. Впрочем, ничего и никому он не расскажет. Подписка о неразглашении есть подписка о неразглашении, тем паче у людей, обговаривающих с ним пункты контракта, были такие лица, что даже вспоминать не хотелось. Если что, найдут и во Внешних Мирах. И плевать! Он, между прочим, всего только путеец, и не его дело давать оценки нанимателям.

А трое из семерки прибывших уже поднялись по ступенькам и вошли в салон, и в их манере держаться не было ни намека на робость. Старец, идущий впереди, был, пожалуй, не очень велик ростом, разве что чуть-чуть выше Танаки, сутул, широкоплеч, с темным морщинистым лицом в белоснежных волнах бороды. Ничего не скажешь, он выглядел вполне привлекательно: высокий лоб, полураскрытый неснятой шляпой, большой нос с горбинкой, темные непроницаемые глаза, близко поставленные и терявшиеся среди множества морщин.

Что-то подсказывало, что опасаться рано — может быть, та неторопливость, с какой он, войдя, протянул руку Танаке. Его рукопожатие оказалось нестариковским, уверенным и крепким. И заговорил он тоже спокойно и размеренно, не на космолингве, а на каком-то из старых земных наречий, плавном и певучем. И, увы, совершенно неизвестном Роджеру.

— Вы… понимаете… лингву? — медленно и раздельно, словно говоря с ребенком, произнес инженер.

Вместо старика ответил другой, помоложе, облаченный не в строгий сюртук, а в нечто хотя и скромное, но значительно более легкомысленное и, главное, совершенно без галстука на загорелой шее.

— Уважаемый… вуйк… Тарас, — толмач владел лингвой более-менее удовлетворительно, с каждым словом делаясь все увереннее, — хочет спросить тебя: за что ваши люди погубили деревню Шевчуков?

Капли холодного пота выступили под рубашкой, и Роджер Танака вздрогнул от презрения к себе. Старик с первых же слов ухватил оола за рога. Похоже, у него свои представления о дипломатическом этикете.

— Скажи ему, — слова подбирались с неимоверным трудом, и страшно делалось при одной мысли о том, что переговоры зайдут в тупик; тут уже пахло не только срывом графика. — Скажи уважаемому вуйку Тарасу, что клан Шевчуков первым напал на строителей…

Немного подумав, толмач проговорил длинную певучую фразу, затем еще одну. Склонив голову набок, старец сосредоточенно вслушивался. Затем отозвался, так же мягко и певуче.

— Это так, — перевел молодой. — Но Железному Буйволу нечего делать на землях унсов. Ваши люди пришли. Наши прогнали их. Тогда ваши люди сожгли деревню. Род Шевчуков перестал быть. Это война?

Нет, седовласый категорически отрицал уловки. И, в сущности, был прав, потому что это была именно война. Однако Роджер Танака не имел права произнести такого слова вслух. У него на Ерваане осталась старуха мать, и невеста, и сопляк-племянничек, которого нужно еще ставить на ноги. Им и так нелегко дожидаться Роджа пять лет, а уж получать цинковый ящик и вовсе ни к чему. Конечно, автоматы есть автоматы, но в лесу от них мало толку, а самодельные мушкеты унсов бьют навылет с семисот шагов, и промахов почти не бывает.

— Скажи ему, — инженер не слышал себя и очень опасался, что голос предательски дрожит, — что нашей вины нет. Мы только строим. Не будет нас, придут иные. Нас нанял король. Если он обратится к Его Высочеству наместнику…

— Хватит! — переводчик не дал Танаке договорить, переводить он тоже не стал. — Незачем вуйку слушать, как ты лжешь. Если вы — ни при чем, то для чего там был ваш белесый? Он стрелял из лучемета, и моя пуля догнала его! А что касается короля, то ваши ручные макаки для нас не власть, и вы прекрасно это знаете!

Этот, который моложе, был вовсе не прост. И он знал, что такое лучеметы.

«Помимо унсовских кланов, — всплыло в памяти инженера, откуда-то из самых ее глубин, — планета заселена ограниченным числом лиц, высадившихся там в период Кризиса. Экипажи поврежденных космофрегатов, дезертиры, беглые военнопленные. С унсами поддерживают дружественные отношения, нередко бывают приняты в кланы, однако жить предпочитают отдельно…»

Только что свежая сорочка уже совершенно промокла.

— Вы землянин? — глупо спросил Роджер Танака. Ответ можно было спрогнозировать.

— Мой отец был землянином, — усмехнулся толмач. — А теперь говори дело. Не заставляй вуйка терять время понапрасну. Ты понял меня, человек?

Может, это было очередной глупостью, даже наверняка, но почему-то Роджер решился говорить прямо, как стоящий перед ним старец. В конце концов, этот, который моложе, он понимает, что такое Земля, он должен был слышать о ней от родителя. Чем черт не шутит?

— Скажи ему: в этой игре ему не выиграть, — сейчас инженер Танака был полностью, абсолютно искренен, и плевать ему было на всех и вся, тем более что пять «жучков» он собственноручно обезвредил еще месяц тому. — Возможно, они перебьют нас, и еще кого-нибудь, и еще. Ну и что? Ставки слишком высоки, ты-то должен хоть что-то понимать, человек! Скажи ему это и еще скажи: правительство готово перевезти вас в один из Внешних Миров, ничем не хуже этого. Не всех сразу, но постепенно — всех. Вам даже дадут подъемные!

И, наверное, столько боли было в голосе Роджера Танаки, что на сей раз толмач кивнул, а в глазах его появилось нечто, немного похожее на уважение.

Он перевел, и видно было, что перевод дается ему нелегко. А когда заговорил старик, тот, который моложе, начал переводить его речь от первого лица. Это оказалось для него трудным делом, и он с усилием подыскивал слова, косясь на вуйка, говорившего безостановочно и плавно.

— Ты говоришь: уходите? — сдержанно, не повышая голоса, говорил старик. — Ты говоришь: вам подарят новую землю? Я стар, мальчик. Я старше всех, кого знаю. И я не могу понять: неужели родную землю можно продать тому, кто захочет ее купить? Разве мать отдают насильнику, подчиняясь его мощи? Неужели ты сумел бы поступить так?

Говоря, он внимательно следил за побагровевшим лицом Роджера Танаки, и в глазах его не было ненависти.

— Я, Тарас Мамалыга, вуйк рода Мамалыг, говорю от своих людей и от семи родов, готовых нас поддержать: по-вашему не будет. Эта планета стала нашей матерью, а мать не дано выбирать никому, но если бы нам было дано, унсы не пожелали бы себе иной. Нам нет дела до равнин, но здесь, в предгорьях, наша земля, и Железный Буйвол не будет пастись в наших огородах. Мы живем мирно, человек, и пока ваша тропа еще не пересеклась с нашей, мы будем вести себя мирно. Но если те, кто послал тебя, хотят войны, то, клянусь Незнающим, мы станем сражаться с вами, и мы сможем пролить нашу кровь…

Бесхитростное красноречие вуйка Тараса, пускай и не в лучшем из переводов, не оставило бы равнодушным даже утес. Произнеся последние слова, он простер руки, и в салоне воцарилось липкое, напряженное молчание.

И вдруг Роджеру Танаке сделалось совсем легко, словно тяжелый камень упал с плеч и укатился куда-то вдаль.

О чем, собственно, разговор? Он всего только инженер-путеец, он не дипломат и не военный, и ничего подобного не предусмотрено ни одним из пунктов контракта. Пусть заказчики делают, что им угодно, и если им угодно воевать, пускай воюют, но — без него, Роджера Танаки! Завтра же он уедет отсюда на базу и потребует депортации. До ближайшего рейса менее трех месяцев, и война не выкатится на равнины, это уж точно. И вот тогда, когда все здесь закончится, но ни минутой раньше, он готов вернуться к прокладке магистрали! — Скажи ему: я желаю унсам удачи! Это прозвучало настолько звонко и бесхитростно, что даже старый унс, кажется, понял без перевода, и в почти незаметных среди морщин глазах мелькнули веселые искры.

Затем вуйк кивнул и протянул инженеру руку. На сей раз рукопожатие было крепче, нежели раньше, хотя лицо старика по-прежнему напоминало бесстрастную маску.

Когда они вышли из салона, Роджер Танака твердо знал одно: необходимо выпить!

И он отомкнул потайной ящик, добыл оттуда бутылку и сделал несколько глотков прямо из горлышка. Наконец отпустило. Руководитель проекта бессильно рухнул в мягкое кресло, стоящее у окна.

Горько было на душе, скользко и противно.

Как ни жаль, но проекту, похоже, конец. Гореть ему белым пламенем, вместе с поселками и уже отстроенными станциями, и никаких сомнений в этом нет и быть не может. А жаль. Ведь как красиво все начиналось…

Танака не удержал стона, вспомнив.

Как красива была задача с точки зрения исполнителя!

Есть плато, идеальное для постройки прыжкового космопорта, но — никаких ископаемых. Есть равнина, где полно ископаемых, но — болота, никак не пригодные для стройки. И плюс ко всему раз в полгода рейсовый космобот, куда не умостишь и грамма лишнего груза.

И что прикажете делать, интеллектуалы?

Ведь все сломались на этом, все! А он, Роджер Танака, путеец с заштатного Ерваана, нашел ответ и выиграл конкурс. Все оказалось так просто, что дальше некуда. Если оборудование нельзя доставлять, значит, следует делать его на месте. Металл есть? Есть! Вот и развернем примитивные заводики, где сможет трудиться даже дрессированная макака. Дрова есть? Отлично! Значит, сам Бог велел вернуться к паровой тяге, как завещал Джеймс Уатт. И протянем дорогу с равнин к самому центру плато, через предгорья и перевалы…

Чем плохо?

Только одним. Он не учел туземного фактора.

Впрочем, и те, кому следовало, тоже не учли. Хотя постарались предвидеть все. Даже то, что автоматам, розданным в туземные войска, надлежит выходить из строя после семи часов эксплуатации. Всякое бывает во Внешних Мирах, и бунты туземцев тоже. Так что лучше чинить и чинить ломающееся оружие, чем бороться с мятежными аборигенами…

Все пытались предвидеть разработчики проекта «Альфа».

Увы, всего не учтешь…

Роджер совсем было усмехнулся запоздалому открытию, но губы не пожелали подчиняться. Алкоголь, запрещенный контрактом, взял свое, ноги стали ватными, плечи отяжелели, перед глазами поплыло, и не было снов, ничего не было, кроме густого маслянистого ничто, пробитого внезапным криком:

— Господин инженер! Наместник!

— Что?!

Вырванный из забытья, Танака не сразу сообразил, о чем это, собственно, вопит невесть откуда взявшийся комендант объекта, исполнительный, но не хватающий звезд с неба уроженец Новой Чукотки, затерянной на самом краю Галактики.

— Наместник короля Нгандвани прибыл с визитом! — комендант выглядел несколько обескураженным. — По-моему, господин инженер, он желает поздравить вас с Рождеством. Подарки…

Ах, вот как, еще и подарки! Можно себе представить!

— Спасибо, Рытхэу, оставьте здесь, — кивнул Танака, указывая, куда поместить объемистую корзину, покрытую плотно пригнанной деревянной крышкой. — Можете идти!

Сладкий сон без сновидений сгинул бесповоротно.

Приподнявшись с кресла, Роджер Танака выглянул в окно, во двор, где уже располагались, намереваясь отдохнуть после долгого перехода, свитские туземного вельможи.

Одетые в светлые хлопчатобумажные пижамки, они разлеглись кто где, примостившись в тени огромных уродливых носилок, и только сам наместник… как его, бишь?.. ах да, конечно, — Ливень-в-Лицо, оставался на ногах. Он стоял, подбоченясь, посреди двора, опираясь на широкий палаш, знак власти, и янтарный взгляд его, не мигая, следил за дверью салон-вагона, словно чурка ждал немедленного приглашения.

— Рытхэу! — вполголоса позвал Танака.

— Господин инженер? — комендант явился мгновенно, словно и не уходил от дверей купе.

— Сообщите Его Высочеству, что я приму его позже.

— Уже, господин инженер!

— И вот что… дайте, пожалуй, ему халвы.

— Слушаюсь, господин инженер!

Выждав еще пару мгновений и не получив дополнительных указаний, комендант исчез. Танака же, надежна укрытый шторами, изучающе присмотрелся к туземцу, горделиво сияющему украшениями, вырезанными из консервных банок.

Экая стать! И надменность лица! И этот жгучий взор!

Да, пожалуй, такой мог бы пойти далеко… и правильно поступили психологи из отдела кадров Компании, рекомендовав сего гордеца не на ключевую должность короля, а всего лишь в наместники.

Здесь, на границе, ему самое место…

Впрочем, тот факт, что Ливень-в-Лицо не забыл о празднике землян, льстил. Да и любопытство, честно говоря, подстегивало: что там за подарки, столь экстренно доставленные?

Подойдя к корзине, Роджер не без усилий освободил крышку, размотав тройной слой толстого, хорошо просмоленного каната. Распахнул. Нагнулся, присматриваясь…

И пришел в себя спустя некоторое время, с огромным изумлением обнаружив, что лежит на полу, уткнувшись лицом в лужу блевотины.

«Что за черт?» — подумал он.

Тотчас и вспомнилось: оскаленные головы, ехидно подмигивающие из недр корзины.

Головы землян!

Откуда они, так и растак, здесь, где всех белых, в том числе и немногочисленных негров, он, Роджер Танака, может без труда перечислить поименно?!

Наверное, ему просто почудилось. Ведь не бывало же до сих пор ничего подобного! Тем паче спиртное, жара, духота, выматывающий визит колонистов и этот старик с пронзительными глазами пророка… да, показалось, наверняка показалось…

И сейчас, не медля ни минуты, он убедится в этом!

Приподнявшись на четвереньки, Танака заставил себя снова заглянуть в рождественскую корзину. И снова его стошнило, вот только блевать было уже решительно нечем.

Все, стучало в висках, все решено! Нынче же, максимум завтра с утра, дрезину — на рельсы, и прочь отсюда. С рапортом об отпуске до окончания заварухи, и если скажут «за свой счет», то пусть будет так! А в приложение к рапорту — вот эту корзину, чтобы самым тупым из администрации стало ясно: это уже не весело! Какое уж там веселье, если теперь и союзные туземцы преподносят к Рождеству хорошо просушенные головы землян?!

С трудом преодолев спазмы, Роджер осторожно выглянул во двор. Его болезненно тянуло удостовериться: как там князек, стоит ли еще истуканом, нагло пялясь на плотно запертые двери штабного вагона?

Оказалось, уже не стоит.

Сообразил все же, что здесь свои порядки. Присел, прислонившись спиной к краю своего идиотского переносного шалаша, задрапированного пестрыми домоткаными дерюгами, звенит браслетами из жести и жрет халву, вычерпывая ее пригоршнями из объемистой банки.

— Мулеле!

Это выраженьице не слишком-то способный к языкам Роджер Танака запомнил уже давно. Именно так обращаются туземцы с автоматами к просто туземцам. И, кажется, инженер сказал звонкое словечко много громче, чем следовало бы.

— Недоносок!

Здесь, в пределах Тверди-под-Высью, мужчина, услыхав такое и не убив обидчика, становится равным пегой свинке тхуй. Но полноправный наместник окрестных земель никак не отреагировал на оскорбление.

Ибо не услышал. Как не услышал бы и громовых раскатов бубна Тха-Онгуа, грянь они сейчас из-за редких облаков.

Ему ныне было не до того.

Удобно поджав под себя ноги, Канги Вайака, Ливень-в-Лицо, Левая Рука Подпирающего Высь, ел волшебную пищу кхальфах, равной которой нет в обитаемых землях.

В ярко блестящей Круглой жестянке осталось уже совсем немного коричневого душисто-рассыпчатого лакомства, и выскребать последние крохи было нелегко. Но великий, изламывая пальцы, добывал-таки с самого донышка все новые и новые комочки; он отправлял их в рот и смаковал, давясь липкой слюной; он в экстазе закатывал глаза, позабыв обо всем, и на широкоскулом, всегда настороженном и жестком лице его не было в этот миг начертано ничего, кроме ослепительного, ни с чем не сравнимого блаженства…


2

ВАЛЬКИРИЯ. Край Дгаа. Селение Дгахойемаро. Дни тайфуна

Время остановилось, и не было ничего, кроме удушливого жара, и ледяного озноба, и липкого пота, разъедающего глаза; смерть оказалась всего лишь радужным мерцанием, отделяющим тьму от света, и Дмитрий бродил в многоцветных переливах, пытаясь найти выход, и, не находя, вновь и опять проваливаясь в затхлую, то душную, то знобкую пропасть безмолвия.

А потом пришла Анька. Просто вышла из ослепительной белизны, полыхнувшей мгновенной вспышкой, и присела около изголовья, выхоленная, как всегда, и ухоженная, пожалуй, даже больше, чем в те дни, когда они еще виделись. Она протянула было руку к мокрому лбу Дмитрия, но рука, помедлив в воздухе, исчезла, так и не коснувшись слипшихся завитков волос, и он вовсе не обиделся, потому что это как раз было очень на нее похоже; Анька не была бы Анькой, позволь она себе дотронуться до чего-то неприятного, мокрого, неэстетичного. Но все это было совсем не важно, если она пришла, несмотря на все плохое, что было раньше; она — здесь, вот что самое главное, и Дмитрий всем телом потянулся к ней, попытался оторвать голову от влажного изголовья; ему необходимо было сказать ей очень много: как плохо было без нее, доброй или злой, верной или предательницы — неважно; как нужна она ему, любая, лишь бы рядом; и о том, что все забыто и прощено, тоже нужно было сказать… но губы не повиновались, губы предали, как некогда изменила Анька, и вместо наиважнейших слов вырвался сиплый всхлип, а девушка с кошачьим лицом, лукавыми глазами и совсем чуточку крупноватым носиком, подождав еще недолго, пожала плечиками, встала и спокойно, вовсе не думая оглядываться, пошла прочь, к белым сполохам, оставшимся после вспышки, чтобы шагнуть в них и уйти, пропасть навсегда, как уже сделала однажды…

«Не уходи!» — кричал Дмитрий, и плакал, и тянулся к Аньке, уже почти растаявшей в пламени; он звал ее, как звал когда-то, не умея поверить, что можно не откликнуться на такой зов… Сам бы он, конечно, отозвался, но Анька полагала иначе: ей, единственной, нечего было делать тут, у постели умирающего, где только пот, и слабость, и никаких удовольствий; и она ушла, так и не сказав ни слова, не позволив Димке даже услышать свой голос, умевший когда-то так неповторимо, неимоверно нежно и призывно шептать: «Оооо, Дииим, мооой Дим! ооооо… еще-еооо…» Он зверел от этого призывного шепота, превращался в добрую кудлатую собаку, готовую на все, лишь бы ткнуться головой в Анькины колени; но она исчезла, и снова полыхала, шипела, свиристела, булькала везде, и в нем и вне его, буря, вывинчивающая душу из тела, и не было рядом Деда, чтобы помочь, чтобы протянуть руку и выдернуть Дмитрия из глинистого, втягивающего болота: или — был, но не мог добраться?.. Может быть, может быть!.. Пару раз человек, мечущийся в бреду, слышал такой знакомый голос, властный и немного хриплый, но доносился этот голос словно бы из-за толстой, обитой войлоком стены, перемежаясь с глухими ударами, словно Дед бил в камень и войлок кулаками, и ногами,; и лбом, но не в его силах было продолбить дыру в преграде…

А тугая завеса, наброшенная на лицо, обернулась жесткой резиновой маской, сплошной, без отверстий; душная резина давила и сминала, и он понял в один из редких мгновений просветления, что уже не сумеет прорвать, прокусить, прогрызть ее; он понял, что бой проигран и скоро тьма станет вечной, а свет, уже сделавшийся неверным, тускломоргающим, взблеснет напоследок поярче и погаснет окончательно…

И тогда человек жалобно позвал:

— Мама-а-а…

Почему он не сделал этого раньше? Чего ждал?

Только лишь прозвучал невнятный зов, не успел даже и рассеяться, как тонкие руки возникли словно бы ниоткуда, даже без всяких вспышек; изящные пальцы с ярко накрашенными ногтями ухватили плотную завесу и легко, безо всякого труда разорвали ее пополам. Свежий, пьянящий воздух хлынул в легкие, мгновенно вскружив голову, нежный напев коснулся ушей, словно убаюкивая, навевая спокойные сны, уверяя, что все хорошо и нет ничего плохого, а иначе и быть не может.

— Ма-ма?

В переливах сияющих потоков склоняется к нему, близко-преблизко, совсем еще молодое, бесконечно милое, хотя и строгое лицо со скорбными складочками в уголках чуть-чуть подкрашенных губ. Она совсем такая, как на стереокарточках, мамочка, она красивая и чем-то обеспокоенная: такой он себе ее представлял, разглядывая альбом, а иной не умел и вообразить. Ведь Димке не исполнилось трех месяцев, когда какие-то негодяи захватили дочь Президента, отдыхавшую с мужем на аквакурортах Татуанги; сынишка чудом оказался тогда не с родителями, спасла какая-то детская хворь, не позволившая прихватить малыша с собой. Террористы выставили условия, но ответ Президента был однозначен. «Никаких переговоров, — сказал Даниэль Коршанский, — мы не на базаре. С захватами будет покончено любой ценой». Он сказал так перед семнадцатью миллиардами зрителей, прильнувших к стереоэкранам, а затем поцеловал стереопортрет дочери и перекрестился; спустя четыре минуты террористы просили уже одного: отпустить их с миррм, но и в этом им было отказано; когда их сажали на кол перед космопортом в Нью-Одессе, столице Татуанги, они вопили на всю планету, умоляя о виселице; они кричали, что пальцем не трогали семью Президента, что обоих, и мужика, и бабу, сделали «невидимки» из спецотряда «Чикатило», палившие без разбору куда глаза глядели, но все это мало помогло бандитам; они, все, кто выжил после штурма, подохли на кольях, а каждый из «невидимок», участвовавших в операции, получил из рук Президента орден Заслуг высшей степени…

Это был последний теракт, осуществленный в Федерации.

Но мать и отца Дмитрию Коршанскому довелось знать лишь по стерео в дряхлом альбоме, и до сих пор не мог он ответить себе на вопрос: прав или не прав был тогда Дед?..

Лицо той, которая разорвала смертную пелену, наклоняется ниже, ниже, но — странное дело! — становится расплывчатым, зыбким, губы делаются суше, на лбу возникают морщины, много, много морщин, и глаза ее уже не светло-зеленые, а карие, глубокие, пугающе пронзительные..:

— Мааааа… — хнычет человек.

— Мэйли, — поправляет его старая женщина, отирая пот с горящего лба, и подкладывает поудобнее высокую подушку. И кажется, Что там, за ее спиной, в мерцании возвращающегося бреда, виднеется еще одно женское Лицо… нет, девичье… совсем юное, еще не изуродованное сплетенной возрастом и невзгодами сеткой морщин. Она Держится поодаль, но в золотистых, загадочно мерцающих глазах — сочувствие.

И Дмитрий вновь проваливается в безвременье. Но теперь оно уже не такое, как прежде. Вместо жары — тепло, а вместо мороза — прохлада, и яркие вспышки больше не опаляют зрачки, они сделались матовыми, приглушенными… а окрест шелестит и шепчет, словно где-то близко, совсем близко идет негромкий ласковый дождь.

Дмитрий дремлет, и дыхание его звучит ровно. А Мэйли, Великая Мать народа дгаа, на зов которой сами выползают из бочаг травы, потребные для настоев, поправив покрывало, оборачивается к другой, юной женщине, так и не вышедшей из подсвеченной рдеющими углями очага полумглы.

— Он будет жить, Гдлами, — говорит она, шамкая беззубым ртом, и молодо блестящие глаза старейшей уже не так тревожны, как несколько мгновений тому. — Он уже запутался в сетях Ваарг-Таанги, но сумел вырваться…

Великая Мать старается выглядеть обычной, бесстрастной и невозмутимой, как должно ей по сану, но это не очень-то получается, и та, имя которой Гдлами, хорошо понимает почему.

Когда приходит хворь, на помощь зовут травы. Огромна их сила, ибо тяжелая мощь земли заключена в лепестках и стеблях; ни жаркий нарыв, ни знобкая лихорадка не способны преодолеть власть, источаемую Дьюнгой-Твердью, и как бы ни рвал воспаленную глотку кашель, как бы ни грызла лакомую плоть злая опухоль, но бессильны они перед горькими настоями, и сладкими отварами, и кислыми лепешками, изготовленными Великой Матерью.

А когда травы бессильны, их подкрепляют заклятьем. Не счесть их, всемогущих наговоров, завещанных людям дгаа предками, обитающими ныне в угодьях Красного Ветра. Ни хнычущим духам болотных трясин, ни хохочущим демонам лесных чащоб не устоять, если сила трав сплетается воедино со стуком маленького барабана дгаанги, и даже бормочущим снежным морокам приходится убраться подобру-поздорову, если над слабым телом, распростертым на ложе, соединят руки, сделавшись единым целым, дгаанга и Великая Мать.

Но редко кому удается возвратиться с Последней Тропы, если безликая Ваарг-Таанга уже успела, изловчившись, набросить на несчастного свою мохнатую сеть, сплетенную из сухожилий разделанных заживо ночных призраков. И если случается такое, то долго еще поют об этом сказители, а старики, вспоминая у костра дни юности, говорят: «Это было в то лето, когда Великая Мать посрамила Ваарг-Таангу!»…

Вот почему Гдлами, хоть и качаются в мочках ее ушей золотые серьги тао-мвами, знак высшей власти в пределах, заселенных народом дгаа, почтительно приседает перед старухой.

— Ты воистину любима Тха-Онгуа, Великая Мать, — шепчет девушка, прижавшись лбом к шершавой руке, покрытой пятнышками дряхлости. — Ты равна могуществом Красному Ветру…

Это уже почти кощунство, но травница не обрывает девушку. Старости приятно признание заслуг, а Предок-Ветер, слышащий все, не станет судить строго свою отдаленную потомицу, ибо, что ни говори, и впрямь совершено великое дело.

Да и не до женских бесед сейчас Красному Ветру! Шумит, воет, ярится за каменными стенами пещеры тайфун, и будет бушевать еще три дня и три ночи, подводя итог времени дождей, а в такую пору Предок занят многими делами, каждое из которых неотлагаемо. Гонит Предок-Ветер облака, и взвихривает шквалы, и закручивает смерчи, и разбрызгивает капли… где уж тут успеть ему расслышать, о чем шепчутся глубоко под землей, в укрытой от его дыхания пещере Великой Матери?!

Да, сладостны слова признания, и не спешит Мать Мэйли отнять руку. Но есть то, о чем не смеет она умолчать, потому что Великая Мать, скрывшая истину, теряет свою силу.

— Он сумел вырваться из сетей, — решается наконец открыть всю правду старая женщина, — но в этом нет моей заслуги. Родитель заступился за него…

В золотистых глазах девушки-вождя возникает недоумение.

— Говори же, говори, Великая Мать!

— У того, кто пришел с белой звездой, — завершает начатое травница, — два сердца, Гдлами. Но левое из них бьется громче, чем правое…

Ярче вспыхивает пламя в очаге. Громко трещат сучья, словно Вьянг-Огонь подтверждает сказанное. И Гдлами, едва успев сдержать громкий, не приличествующий вождю вскрик, оглаживает раскрытой ладонью макушку в знак величайшего изумления, граничащего с неверием. Два сердца?!

Она не говорит ни слова. Какие уж тут слова? Она просто становится на колени у невысокого ложа и прикладывает ухо к обнаженной груди лежащего, сперва — слева, затем — справа. Потом вскидывает голову, забыв подняться, и лицо ее так бледно, что Мэйли торопливо смотрит в тот угол, где на полке мостятся калебаски с успокаивающими настоями.

— Два… — тихонько, совсем по-детски подтверждает Гдлами. — И левое бьется громче.

Очень-очень тихо делается в пещере, но в тишине этой живет и ворочается, готовое прозвучать, имя, и вот оно вырывается на волю, произнесенное одновременно устами дряхлыми и устами юными, и величие этого имени заставляет робко утихнуть стонущие в объятиях Огня сучья.

— Тха-Онгуа!

Никто, кроме Всеобщего, не обладает двумя сердцами, и правое из сердец стучит громче левого, чтобы слышали биение его все, рожденные Необъяснимым. У детей Тха-Онгуа лишь по одному сердцу, хотя, в отличие от смертных, помещены они справа — у Дьюнги-Тверди и у Вьян-га-Огня, у Гьяни-Воды и у Хнгоди-Ветра, пращура всех Ветров; разве что безликая Ваарг-Таанга да еще слепой Вааг-Н'гур, сводный брат ее, обладают сердцем, уложенным посередке, но эти двое пришли в незапамятные годы из иной Выси и остались здесь навсегда лишь потому, что была на то воля Тха-Онгуа…

— Он… Он?… — трепещет Гдлами, не смея спросить. Мэйли мудро и снисходительно улыбается.

Какая же она все-таки дурочка еще, вождь Гдламини, маленькая Гдлами, выкормленная некогда ее, Мэйли, молоком…

— Нет, девочка. Разве ты забыла: Тха-Онгуа не дано воплотиться среди нас.

Это верно. Гдлами и впрямь не смогла вспомнить то, что известно любому: никто и ничего не может запретить Прапредку, кроме него самого, а сам он воспретил себе появляться в созданный им мир, дабы присутствием своим не нарушить основы основ.

— Но тогда…

Юная женщина вновь не договаривает до конца, и опять та, которая старше, понимает без слов.

— Может быть. Наверное…

Она надолго умолкает, беззвучно шевеля сухими губами, а потом добавляет, решившись:

— Это так, вождь.

Женщины смотрят на запрокинутый лик того, кто пришел с белой звездой. Кто же ты, кто? Левое сердце твое бьется сильнее, чем правое; оно обращено к людям, и, значит, ты — человек, смертный, как и все. Но, пускай тише, стучит и правое твое сердце, и смертным даже не дано догадываться о смысле такого, пока не придет срок узнать наверняка.

И точеное лицо Гдламини внезапно твердеет, становится таким, какое надлежит иметь повелевающему вождю.

— Кто, кроме нас, знает об этом, Мать Мэйли?

— Никто, — качает головой старуха-травница. — Я одна слушала его.

— Хорошо, — кивает вождь. — Пусть пока никто и не знает. Это знамение послано мне!

Редкие старческие брови сходятся на переносице.

— Разве не народу дгаа?

— А разве народ дгаа — это не я? — твердо, с неожиданной силой отзывается девушка, и старуха, потупив глаза, приседает. Она позволила себе забыться. Нельзя спорить с вождем.

А стройная фигурка уже мелькнула в полумгле, двумя легкими шажками преодолев путь от ложа до завешанного облезлой шкурой выхода в тоннель, ведущий из пещеры. И уже от самого выхода, почти из-за полога донеслись последние слова:

— Жди. Я пришлю дгаангу. Пусть позовет…

Вновь тишина, полумгла и легчайший чадный дымок, ползущий от синеватых ручейков пламени, прячущихся в обгорелых поленьях. Ничего больше…

Дымок, хоть и невесомый, словно паутинка, был более едок, чем муравьиный сок; сизой пленкой растекался он по обтянутым войлоком валунам стен, сомкнувшихся вокруг рассудка, и камень не устоял перед вкрадчивым ядом. Мельчайшие трещинки изъязвили его; отрава впиталась в войлок, и тот пополз клочьями, превращаясь в лохматую труху. И Дед, никуда не уходивший, вдруг успокоился там, снаружи, перестал биться головой о кладку стены, за которой находился внук, и присел, терпеливо ожидая минуты, когда преграда перестанет быть непроходимой…

Теперь дышалось легче. И не было выматывающего жара.

Уже не твердая скала высилась вокруг и не плотная завеса спускалась, мешая видеть и жить, нет, всего лишь мутная легкая пелена слабо шевелилась перед взором, словно колеблемая порывами неощутимого ветра. Она была полупрозрачна, и за нею двигались, корчились, расплывались и снова сгущались еле различимые тени, уродливо напоминающие человеческие фигуры. Пока еще Дмитрий не в силах был рассмотреть их истинный облик, размазанный кисейной накидкой не вполне ушедшего бреда, но уже отчетливо, с каждым мгновением все громче и яснее, доносились до него странные, но, безусловно, мелодичные звуки. Негромкое постукивание сменялось негромким же струнным перебором и поверх всего плыл глуховатый речитатив, перемежаемый гортанными вскриками…

Там, в мире дышащих и живущих, некто пытался дозваться его, Дмитрия Коршанского, эхом намекнуть, где тропинка, ведущая прочь из сумеречного узилища. И хотя слова, все до единого, были смутны и непонятны, резервные сектора мозга, обработанного лучшими психологами Земли, не дожидаясь указаний затуманенного пока что рассудка, уже включили вбитую намертво в подсознание программу лингвистического анализа. Если неведомый друг старался что-то объяснить, нельзя было оставаться непонимающим. Мозг настроился на нужный ритм работы. Еще немного, еще чуть-чуть, и суть напевного зова станет ясна, бессмысленные звуки и всхлипы наполнятся смыслом, и тогда песня превратится сперва в нить, указующую путь, а затем совьется в прочную веревку, уцепившись за которую не сможет вырваться только полный кретин… Лишь бы только этот, поющий, не умолкал. Лишь бы постарался…

А дгаанга, сидящий у ложа вторые сутки, и так трудился изо всех сил, и не было никакой нужды его подгонять. Вождь повелел позвать бродящего в сумерках Верхнего Мира обратно, а приказ вождя должен быть исполнен. Но дело не только в воле вождя. Дело еще и в нем самом, в юhom дгаанге, которого, пусть не в глаза, а за спиной, сородичи именуют «нгуги».

Ненастоящий.

Обидно. Но, надо признать, злословящие имеют на это право. Слишком рано возвысился он в служители Незримых, заменив собою учителя, ушедшего после беседы с живущими в небесах. Нельзя быть племени без дгаанги, и потому старцы велели ему служить. Но разве достоин он, избранный в ученики всего лишь полтора лета назад?..

Ненастоящий?!

Так нет же! Вы увидите, насмешники, и вождь увидит, и Великая Мать, желающая его: юный дгаанга достоин своего сана! Пусть немного пока еще подвластно его воле, но таинства путеводной песни освоено им в совершенстве, и даже ушедший учитель не раз удостаивал его похвалы! Он выведет пришельца на свет, выманит его, а Большой Старик, неведомо откуда взявшийся там, на перепутье сумеречных троп, поможет ему! Впрочем, он и так уже многое сделал, сам, до того еще, как зазвучала песня: этот Старик, большой и рыхлый, разбил кулаки о стену безумия, расшиб лоб, искровавив красивую седину, но он сумел расшатать валуны, облегчив песне дорогу к разуму лежащего на смятом ложе…

Грохочет маленький барабан, негромко звенят струны гъонса, плавно течет песня, и юный дгаанга успевает еще погордиться собою. Он достоин, достоин, потому что он, и никто иной, сумел различить присутствие Большого Старика… а ведь сама Мэйли, Великая Мать, так ничего и не заметила!

Дгаанга не знал устали; он уже вогнал себя в священный транс, выйти из которого мог бы лишь вместе с тем, кого звал, или не выйти совсем. И песня струилась, словно прозрачный ручей, а слух воспринимал незнакомые звуки, и миллионы, миллиарды клеток пробуждающегося мозга подхватывали их, анализировали в сотнях тысяч комбинаций, превращая неизвестное в знакомое, а всхлипы делая словами.

— …и отдали Высшие смертным Твердь, оставив Высь за собою, — долетало издалека до Дмитрия, и он, уже пробудившийся, в который раз поразился кажущейся простоте превращения чуждой речи в знакомую и понятную. — Людям, назвавшим себя нгандва, позволили Высшие поселиться в равнинах и копаться в мокрой земле, подобно землеройкам, но не возлюбили Высшие людей нгандва, ибо невелика честь тех, кто по доброй воле валяется в грязи; Людям уке, именовавшим себя дгаа, отдали Высшие белые вершины и лесистые склоны, откуда не так уж далеко и до сокровенной Выси. И принадлежала Твердь людям нгандва и людям дгаа, а более никому, и было так до того дня, когда по воле Высших спустились на Твердь белые звезды, но зачем они спустились и почему обошли стороной славный край дгаа, это, увы, неведомо даже наимудрейшим из мудрых горного народа…

Лежащий на влажных подстилках слабенько скривил губы.

Совсем немножко, почти незаметно, но дгаанга сумел не упустить великий миг, и увидел, и возрадовался, ибо пришелец уже вступил на путь, ведущий в мир живых, и пошел вслед за песней. Юный служитель Незримых хоть и был одарен, но все же не умел читать мысли, а потому так никогда и не узнал, что хворый хоть и не полагал себя наимудрейшим из мудрых, но мог бы, пожалуй, ответить на вопрос, недоступный мудрецам, и разъяснить то, что было непонятно дгаанге.

Ибо у всякой мудрости свои границы, и непостижимое для шамана с отдаленной планеты Валькирия было вполне очевидно лейтенанту космодесанта Федерации, тем более лейтенанту, всерьез увлекающемуся новейшей историей.

«Тоже мне, бином Ньютона», — вспомнилась Дмитрию любимая присказка Деда, и он снова улыбнулся, наслаждаясь стремительно возвращающейся способностью сознавать и мыслить.

Да уж, ответ прост, но попробуй растолковать дикаренку, что двести лет назад тогдашние демократы, совсем незадолго до начала Кризиса, дали «добро» на организованную эмиграцию всех, кому не нравились земные порядки, и что тотчас же во Внешние Миры хлынул поток самого разношерстного люда, прерванный лишь после Конхобарского инцидента, когда эскадра конфедератов обстреляла земные космофрегаты. А что касается выбора места для посадки, так все еще проще: что было делать колонистам в горах, да еще и заселенных, пусть даже и не абы кем-нибудь, а самим народом дгаа? Инструкции настрого предписывали обосновываться в безлюдных местах, и эмигранты старались не нарушать запретов, поскольку санкции могли быть весьма жесткими… — …никому не мешали мохнорылые, поселившись в предгорьях, — полузакрыв глаза, выводил тощенький юнец с насечками по обе стороны носа; песня стала просто песней, она уже не являлась путеводной нитью, но слушать ее было интересно, более того, необходимо; уж если кривая вывезла к туземцам, надо знать о них побольше. — Нечего было делить с ними ни народу гор, ни людям равнин. — Случались поначалу стычки, но завершились малой кровью, и более не повторялись, и не было ничего нового с тех пор до тех дней, когда по воле Высших посыпались из-за туч многие, многие звезды, и пришедшие с ними оказались буйными, . страшащимися лишь силы…

Ну что ж, это тоже не могло считаться пресловутым биномом. Десятилетия войны всех со всеми, стычки на орбитах, перехваты транспортов… и как результат сотни аварийных посадок, дезертирств, побегов; можно согласиться, что эта публика была куда менее сознательна, чем первые, организованные и законопослушные колонисты. Интересно, как аборигенам удалось поладить с военным сбродом?..

— …но поднявший инг'ганг от инг'гонга погибнет. Все, живущие на Тверди, встали против буйных, и пришлось буйным смириться, утихомирив свой нрав. Вновь настала тишь, и было тихо по воле Высших до нынешних дней, когда сотворилось невиданное, и пошел с равнины в редколесье, пыхая паром, мерзостный Железный Буйвол, да сгинут самки его, да покроются гнилью копыта его и да не будет легкой жизни и светлой смерти погонщикам его…

Судя по всему, на последних словах краткий курс местной истории завершился; резким движением отбросив в сторону нечто, напоминающее крохотную балалайку, мальчуган завалился на бок, и было не похоже, что он намеревается в сколько-то обозримом будущем дать разъяснения относительно немало заинтересовавшего Дмитрия Железного Буйвола.

Ну что ж, это, в общем-то, и не к спеху… Попробовав пошевелиться, Дмитрий с пронзительной радостью обнаружил, что тело подчиняется, что руки-ноги на месте и никаких неприятных ощущений, кроме вяжущей слабости, не наблюдается. Наслаждаясь возвращением в реальность, он перевернулся на бок, на другой, снова на спину, затем попытался присесть, но это оказалось выше его не таких уж пока еще великих сил; негромко охнув, он уронил голову на подушку, и в тот же миг у ложа появилась небольшая сухонькая старушка со смуглым и морщинистым, чем-то очень знакомым лицом…

— Мэйли, — сказала она тихим голосом и для верности ткнула себя в грудь тоненьким пальцем. — Мэйли!

Имя, как и облик старухи, казалось знакомым, но не более того. Память вернулась, и Дмитрий помнил все, от неудачной посадки, стычки и ямы до сожженного села; на этом воспоминания обрывались начисто.

— Мо-е и-мя Дмит-рий, — отозвался он, не сразу осваиваясь со звучанием и артикуляцией уже знакомого языка. — Спа-сибо те-бе за спас-сение-е.

Старая женщина отшатнулась, совершенно земным жестом всплескивая руками.

— Ты знаешь речь дгаа? — похоже, она не верила собственным ушам. — Значит, ты и впрямь дитя Тха-Онгуа?!

Дмитрий попытался пожать плечами. Многое ему еще было непонятно, но за то, что неведомый Тха-Онгуа не родственник ему ни в каком колене, лейтенант Коршан-ский мог бы поручиться и головой, и чем-нибудь более ценным.

— По-мо-ги мне, Мэй-ли. Я хо-чу сто-ять.

Старуха, насупившись, покачала редковолосой головой. Затем отошла от постели и почти сейчас же вернулась, неся нечто вроде мелкой пиалы с напитком, источающим пряный аромат неведомых ягод.

— Пей!

Отвар оказался вкусен и не очень горяч; он немного походил на жидкий мед, приправленный корицей, растертой вперемешку с кардамоном. Допив последний глоток, Дмитрий облизал влажные губы, улыбнулся.

— Вкус-но. Те-перь по-мо-ги!

Снова — насупленные брови. И повелительное:

— Спи!

Он нахмурился в ответ, собираясь сказать, что вовсе не желает спать, что достаточно отвалялся и пора честь знать; ему и впрямь не хотелось спать, совсем не хотелось, и он на миг прищурился, подбирая подходящие слова, а когда такие слова нашлись и Дмитрий открыл глаза пошире, все вокруг выглядело не так, как раньше.

Ярко-ярко полыхал огонь в очаге, без остатка рассеивая мглу, постель была сухой и почти несмятой, а около ложа не оказалось ни вырубившегося мальчишки-певца, ни старой женщины с добрым, словно бы светящимся изнутри лицом и редкими, почти бесцветными волосами. Зато, опустившись на корточки, сидели рядом два огромных полуголых парня, облаченных в грязноватые набедренные повязки; оба туземца были широкоплечи, широкогруды, и лица обоих, украшенные ритуальными насечками, отчего-то показались неуловимо знакомыми.

Резкие, запоминающиеся лица.

То, что слева, — удлиненное, темное, изогнутые черные брови срослись над тонким, с легкой горбинкой носом, выразительные глаза подчеркивают недюжинную силу воли, и без того вполне очевидную. То, которое справа, — помоложе, да и попроще; скуластое, округлое, с крупным приплюснутым носом, прямыми мохнатыми бровями и скошенным подбородком; пухлые, немного выпяченные губы и мягкий отсвет карих, чуть косо поставленных глаз скрадывают грубоватость черт, делая лицо юноши намного добрее, чем лик его соседа, словно высеченный из черного базальта.

— Кто вы? — спросил Дмитрий, и на этот раз чуждая речь далась ему легко, словно родная. — Где Мэйли?

— Мэйли? — голос горбоносого оказался под стать облику, сильным и властным; впрочем, было в тоне его и нескрываемое почтение. — Мэйли с женщинами. Наверное. Или в лесу. Что ей делать рядом с воином, если воин здоров?

Кажется, вопрос Дмитрия показался ему забавным, потому что тугие губы разошлись в неумелом подобии улыбки.

— Ты — Д'митри, мы знаем, — покосившись на сурового соседа, сообщил круглолицый и весело подмигнул. — А я — Мгам'ба. Я — хороший охотник. А вот — Н'харо. Он — великий охотник. Я и Н'харо — друзья. А ты, Д'митри, хочешь быть нашим другом?

— Почему нет? — глядеть в лукавые глаза Мгамбы было приятно, и не пришлось насиловать себя, чтобы улыбнуться в ответ. С такими ребятами, как этот Мгамба, невозможно кривить душой. Да и приятель его, похоже, тоже ничего. — Попробуем, парни, может, и выйдет толк!

— Хорошо! — круглолицый юноша громко хлопнул ладонью по колену, а суровый здоровяк Н'харо повторил его жест. — Совсем хорошо! Нам велено быть с тобой, пока горы не признают тебя. Вождь так сказал! — многозначительно прищурившись, Мгамба ткнул указательным пальцем вверх. — Мы будем рядом, пока нужны. Сейчас хочешь гулять?

— Еще как! — почти выкрикнул Дмитрий.

Он и впрямь захлебывался здесь, в уютной клетке, и все тело, уже не больное, истомившееся, просилось туда, наверх, где солнце и ветер. Только вот… что это? Ощутив какую-то неясную неловкость, Дмитрий провел ладонью по лицу. Господи, ну и бородища же! Какой же он теперь лейтенант? Не бывают лейтенантами Санта-Клаусы. Интересно, между прочим, имеются ли у народа дгаа цирюльники?..

— Очень хочу!

— Тогда пойдем, — просто сказал Мгамба, а молчаливый Н'харо, не тратя слов понапрасну, придвинулся поближе, готовый в любой миг помочь, если вернувшийся к живым попытается упасть. — Пойдем скорее, горы ждут, Д'митри-тхаонги!

И Дмитрий, легко поднявшись с ложа, пошел к выходу.

Откинул полог и шагнул в полутемный проход.

Он так спешил, что не сумел расслышать последнего слова. Просто пропустил его мимо ушей.

А зря. Очень и очень зря. Ведь это был первый раз, когда его, лейтенанта Коршанского, назвали полубогом…


3

ВАЛЬКИРИЯ. Великое Мамалыгино. Начало января 2383 года

В дальнем конце подворья, надежно привязанные к толстому бревну с ввинченными в дерево медными кольцами, волновались оолы. Гулко и трубно взмыкивали гладкошерстные, с крутыми рогами, напоминающими молодую луну; таких разводят в теплых краях, в самом начале предгорий, там, где кончается равнина. Заливисто, почти визгливо поддерживали собратьев мохнатые, украшенные тремя круглыми выступами на комолых головах: этих считают наилучшими те хозяева, что обустроились в местах попрохладнее, повыше к высокогорным плато.

Вволю отборного зерна насыпали в добела вычищенные ясли проворные мальцы, но оолы не спешили приступить к трапезе, хоть и проголодались изрядно за время пути. Толкались они боками и дергали мордами, пробуя на прочность медные кольца, но надежно держали могучих зверей витые ремни, продетые через нежные хрящи черных носов.

Семеро было их, трое мохнатых и четверо гладкошерстных, ровно столько, сколько людей, степенных и длиннобородых, прибыло к полудню в главный поселок унсов, откликнувшись на призыв старейшего из старшин, вуйка Тараса, главы всеми почитаемого рода Мамалыг; люди прибывали, отдавали поводья подбегающим парубкам и неторопливо поднимались в дом, тяжко ступая по скрипучим ступеням. Они были сосредоточены и спокойны, но спокойствие их могло бы обмануть кого угодно, кроме оолов. Умные и преданные, быки понимали своих всадников даже лучше, чем чуткие охотничьи псы, и потому никак не могли успокоиться, но и буянить сверх допустимого не позволяли себе, опасаясь отвлекать двуногих друзей и хозяев от дел, ради которых тем пришлось покинуть свои усадьбы и проделать нелегкий путь сквозь исхлестанное дождем редколесье.

Какова нужда, такова и встреча.

Ни один из положенных в таких случаях обрядов не был забыт прославленным родом Мамалыг. Все предписанное обычаем исполнялось без искажений, в наилучшем виде. В пояс кланялись почтенным гостям от самой околицы обитатели поселка, высыпавшие из своих бревенчатых домов. Узкие улочки, словно припорошенные ранним снежком, белели от множества рушников, вывешенных в честь прибывших. Слепой дедусь у ворот управы наигрывал на потемневшей от бремени бандуре, и сам вуйк хоть и мог бы по праву седин выслать к воротам вместо себя любого из дюжины взрослых сыновей, но не поступил так, а лично отводил утомленных оолов за дом, к стойлам, левою рукой сжимая ременной повод, а правой придерживая удобно примостившуюся на плече шишковатую булаву, символ безраздельной власти над родовичами.

Все было продумано, все было предусмотрено. Миловидные девчата, украшенные лентами и монистами, с поклоном подносили подле крыльца каждому прибывшему пышный каравай, посыпанный сероватой, крупно молотой солью, вкусно хрустящей на зубах. Бойкие хлопцы, млея от восторга, принимали у дверей на хранение тяжелые кривые тесаки и почтительно, на вытянутых руках, уносили оружие в отдельную комнату, чтобы и оно могло отдохнуть с дороги. И по глотку отборной горилки пришлось сделать всем семерым, переступившим порог громадного, из вековых бревен сложенного дома в самом центре поселка, не дома даже, а домины, увенчанного дозорной башней, похожей на журавлиную шею…

Ото ж! Любой из семерых приглашенных досконально разбирался в знаках уважения, и ни один из них не стерпел бы даже самого незначительного умаления своей чести. Но в этот день никому, включая старшину вспыльчивых Чумаков, не пришло в голову проявить недовольство! Все благоприятствовало замыслу вуйка Тараса. Ведь слишком весомой была причина чрезвычайного сбора, и потому сама природа, не шибко приветливая в эту хмурую пору, расщедрившись, решила побаловать собравшихся; накануне появления первого из гостей она смотала ненадолго серое полотно туманца и позволило нежаркому солнышку выйти порезвиться на вольной воле.

А вечером устроили хозяева честную трапезу и не ударили лицом в грязь, потчуя именитых гостей!

Да что там именитые? Никто не был обойден шматом сала и доброй чаркой, всякому сыскалось достойное место за широким столом, вплоть до самого безымянного из тех парубков, что явились пешими, сопровождая своих старейших почета ради и охраны для. И весело было на пиру, но без дурного крика и глупых свар. Когда же, наевшись и напившись, вставали гости со скамей, желая отойти ко сну, лица их были красны, а дыхание натужно, и сон на матрасах, загодя набитых душистым сеном, гостеприимно принял их под свое крыло.

А в дальнем конце подворья, в теплых стойлах уже мирно дремали переставшие понапрасну тревожиться, до блеска вычищенные оолы…

Но для всякой вещи свое место под солнцем, и всякому делу свой час. Исподволь подкравшийся рассвет оказался буднично-хмур, и старый вуйк Тарас, почти не сомкнувший очей в эту хмельную ночь, встретил первые проблески промозглого утра свежим, умытым студеной водой из колодезя и тщательно причесанным.

Иные из гостей еще отсыпались, другие мало-помалу приходили в себя, охали, крякали, промывали нутро и мозги кисло-сладким рассолом, а старейший Великого Мамалыгина уже сидел в рабочей каморе, снова и снова оттачивая напоследок давным-давно подготовленную речь.

Вовсе не походил вуйк на себя вчерашнего, добродушного и приветливого!

Опершись тяжкими кулаками о столешницу, восседал он в тесаном кресле, похожий на кряжистый, несломленный ветрами предгорный дуб. Черный, без единого пятнышка пыли выходной сюртук, застегнутый до самого верха, ладно облегал громоздкое тело, и самый взыскательный взгляд затруднился бы отыскать на добром домодельном сукне хотя бы одну-единственную ненужную складочку. Белый платок выглядывал из нагрудного кармашка, и белый шарф, хоть и напрочь укрытый бородою, был свеж и повязан по всем правилам, и широкополую шляпу, низко надвинутую на морщинистый лоб, привычная рука примяла не слегка и не чересчур, а ровно настолько, насколько полагалось по обычаю.

Почти не шевеля губами, вуйк взывал к Незнающему, прося поддержки и совета, и Книга, лежащая точно посередине темного стола, казалось, внимала ему.

Гордостью и надеждой рода Мамалыг была Книга; обладание ею свидетельствовало о превосходстве Мамалыг над иными родами, более многочисленными и зажиточными. А потому вот уже много лет люто завидовали иные роды обладателям Книги и на многое готовы были пойти, чтобы завладеть ею.

Но тщетно! Пуще зеницы ока берегли ее Мамалыги. Только переступив через труп последнего из них, можно было бы отнять бесценное сокровище, а кровопролитие между унсами было настрого запрещено пращурами. По— тому всем прочим оставалось лишь перешептываться:, и злословить, и сожалеть…

А ведь некогда, говорят, Книг было немало!

Сотни их привезли с собою Первые, когда пришли на эту землю для того, чтобы поселиться тут навеки. Всякая мудрость содержалась в тех, утраченных, и невосполнимою оказалась потеря. Что ж, каждый решает для себя, что спасать, когда пылает усадьба. В лютую пору войн с Новыми, когда довелось унсам сражаться не на жизнь, а на смерть, иные роды сберегали штуки сукна, и полотно, и оолов, и разную полезную снасть. Мамалыги же, жертвуя многим, сберегли Книгу, и хоть только одну, но и ее оказалось достаточно, ибо, опаленная и взбухшая от сырости, содержала она истинные рассказы о странствиях и подвигах Незнающего…

Крепчал за окном рассвет, лаская зыбкими касаниями покореженный переплет, возникли и окрепли голоса за дверью, зашуршали торопливые шаги, потянуло сытным духом с кухонного сарая, а вуйк не спешил обрывать думы, и мысль, оторвавшись от насущного, бродила по тропам минувшего.

Он знал себе цену, вуйк Тарас, он верил в себя, но нынешним утром, как никогда, нуждался в подсказке.

Ибо великим героем и мудрецом был Незнающий, первородный сын самого Унса Пращура, и умел достигать невозможного. Когда вошел он в пору расцвета, то понял: тоскливо жить в сытости и довольстве, словно оол, все стремления которого ведут к стойлу. И возмечтал Незнающий, отринув унылое бытие, вознестись в светлую Высь, к самому Солнцу, и поселиться в краю, где обитает светило, где нет места чавкающим и чмокающим, а несбыточное ценится выше обыденного.

Звал Незнающий за собою свой род, ни единого порога не миновал, убеждая, но никто не внимал ему — ведь далеко не каждому дано смотреть в небо, не щурясь, но только немногим избранным. Отказывались родовичи, говоря: «Где такое видано, чтобы взлетал двуногий за тучи? Разве способен летать тот, кто рожден ходить? Не птицы же мы, обладающие перьями, не стрекозы, наделенные слюдяными крыльями, не листья даже, способные вспорхнуть с порывом ветра!» Смеялись родовичи, и так еще говорили: «Опусти взор, Незнающий, осмотрись вокруг! Запустел твой дом, и не возделан цветник, и не мычат оолы в стойле, но лишь верный пес бегает по двору в поисках пропитания. Ничего нет у тебя, есть лишь зыбкие грезы. Можно ли так жить отпрыску Унса Пращура?» И, сказав так, уходили в свои терема, к оставленным скучным делам…

Никто не пожелал понять томление героя. Отказались идти с ним Авос-богатырь и Небос-богатырь, отважные братья, и Торопливый, умевший пожирать холодный металл, и сам Знающий, старейшина поселка, строго-настрого запретил брату своему будоражить умы родовичей разговорами о невыполнении. Но не уступил Незнающий, не смирился и выдумал дивную коляску, способную взлететь к воротам Солнечного Подворья, оторвавшись от постылой земли. И сделал ее Незнающий, не пожалев труда, и взлетел в Высь на зависть всем, обладающим перьями, и всем, наделенным слюдяными крыльями, и всем, способным вспорхнуть с порывом ветра, ибо о такой высоте никто из летунов и мечтать не смел. Родовичи же следили за полетом, задрав головы, и не разошлись до тех пор, пока совсем не исчезла чудесная коляска. Завидуя улетевшему, дразнили они Авоса и Небоса: «Ну, братцы, где же ваша храбрость?», а Знающего укоряли: «Ну, старейший, где же твоя мудрость?!»; так был посрамлен Знающий, а сородичи долго еще судачили и сожалели: «Эх, отчего же Незнающий нас с собою не позвал?», легко позабыв, как смеялись над героем, стоя на порогах своих добротных жилищ, утопавших в цветах…

Вот каков был Незнающий, сын Унса Пращура, и разве не указал он верный путь отдаленным своим потомкам? Разве не ушли унсы в Высь, когда жизнь на старой Земле стала тосклива, словно трясина, поросшая серой ряской?

И разве не скулили от злости благоразумные, дразнившие и проклинавшие унсов лишь за то, что не желали унсы походить на остальных, живущих бесцветно?

Так кто же, если не Незнающий, поможет потомству своему найти верный путь нынче; когда приблизились к мирным подворьям редколесья лихие времена?

Кроме него, некому…

В этот самый миг золотая капля, проскочив сквозь низкие облака, прыгнула на стол; сияющие искры обрызгали бугристую одежку Книги, запорошили суровые очи задумавшегося старца, и вуйк Тарас медленно и величаво наклонил крупную голову, безмолвно благодаря давнего предка за быстрый ответ.

Ясна, как солнечный луч, была подсказка, да и не мог Незнающий пренебречь безмолвным зовом. Он услышал и послал одобрение всему задуманному старейшим из Мамалыг…

Серебристые локоны, ниспадающие на обтянутые сукном широкие плечи, вспыхнули мириадами солнечных блесток, словно елочная мишура. Сомнений не стало, да и размышлять, пожалуй, не было больше нужды, тем паче что уже скрипнула дверь и горничный парубок, робко заглянув в запретную камору, известил: гости накормлены, довольны, а ныне, как указано, отведены в малую гридницу.

Медлить не следовало, чтобы не прослыть неучтивым.

Тяжело переставляя ноги, вуйк прошагал по открытой балюстраде. Всего лишь на миг приостановился перед входом в гридницу, огладил мозолистой ладонью сюртук, удаляя несуществующие соринки, поправил шляпу и вошел к поджидающим его, с порога почествовав семерых величественным жестом, адресованным всем вместе и никому в отдельности.

Старейшие побратимских родов, восседающие за массивным круглым столом, сработанным из цельного пня, чуть приподняли широкополые шляпы, ответно чествуя хозяина гостеприимной усадьбы, а спустя несколько секунд вуйк Тарас уже восседал среди них, равный меж равными, спиной к полураскрытому окну и лицом к пустующему креслу, которое, будь он жив, по праву занимал бы старейшина умершего рода Шевчуков.

— Мир вам, братия, — сказал вуйк, не поднимаясь, ибо обычай дозволял говорить сидя. — Вот мы все, как один!

Семеро неторопливо наклонили головы, принимая древнее приветствие.

— Пусть будут среди нас Снум Старый, и Уна Снумиха, и сын их, а наш любимый пращур Уне; пусть держится подальше от душ наших мерзостный Рух, да будет проклято имя его!

— Во веки веков! — вразнобой отозвались семеро.

— Ныне же, прежде чем начать, попрошу я старейшего среди нас, вуйка Евгена, благословить беседу…

Поддерживая просьбу, семеро мерно хлопнули ладонью о ладонь: один раз, два, три. До третьего хлопка надлежало скромничать, после него следовало соглашаться. И изжелта-сивый, некогда могучий, а ныне хрупкий от дряхлости старшина рода Коновальцев, еще и вуйка Тараса помнящий быстроногим парубком, воздел к дощатому потолку ладони.

Изъеденный годами голос его был неприятен слуху, но. сидящие за столом внимали старцу, благоговея, и кустистые брови их хмурились, скрывая повлажневшие очи.

Древнюю мольбу затянул вуйк Коновальцев, обращенную неведомо к кому, но мощью своей раздирающую сердца.

Он просил, когда наступит смертный час, похоронить его в глубокой могиле, на одном из холмов, что возвышаются среди широких степей, над разливистой, гневно ревущей рекой, чтобы, даже мертвый, мог он любоваться обрывистыми берегами, чтобы баюкал его рокот быстрых волн…

Он заклинал тех, кто похоронит его, сразу, не дожидаясь поминок, встать, немедленно разорвать нечто, после разрыва окропить землю злой кровью недругов…

Он, возвысив, слабый голос почти до крика, повелел, дабы сразу после похорон, разрыва и окропления его, молящего, помянула негромко и по-доброму чья-то большая, новая и совершенно самостийная семья…

Не каждое из слов, слетавших со старческих уст вперемешку с капельками слюны, было понятно внимающим; слишком давно было составлено моление, да и передавалось оно от родителя к отпрыску изустно, как самое дорогое богатство. Ибо странные, будоражащие словеса являли собою то немногое, что достоверно сохранилось из молитв и заклятий, собранных в Книге книг; некогда в каждой из усадеб была такая, но в пору сражений и пожарищ ни один род не сберег ее; ведь была она так тяжела, что, прихватив ее, пришлось бы оставить на поживу недругам гусака, а то и подсвинка…

Потом пожалели неразумные, но было поздно; попросить же земных прислать такую же хотели бы унсы, да не смогли; как попросишь привезти товар, не зная названия?

Умолк дряхлый вуйк, и долго царила в гриднице тишь.

А затем Тарас Мамалыга прокашлялся, прося позволения говорить и требуя внимания к речи.

И лишними были всяческие вступления, поскольку каждый из собравшихся здесь знал, ради чего собрались.

— Где ныне Шевчуки? — никто не ждал такого начала, и каждый из семерых невольно бросил взгляд на пустующее кресло. — Где братья наши, обитавшие в Старошевчукове, Шевчуковке, Шевчучихе-Заречной и во множестве иных цветущих хуторов и ухоженных слободок? Их нет. Их поглотила алчность дикарей с равнины, но всем вам известно, кто стоит за их спинами и чего хочет он от нас. Дадим ли мы в свой черед уничтожить себя без борьбы, покинув наши дома, позволим ли Железному Буйволу растоптать край, завещанный нам Унсом Пращуром и Незнающим, сыном его? Бросим ли на поругание огороды, и могилы предков, и пастбища оолов, и все, что нам дорого и свято? Знаю, вы воскликнете вместе со мной: «Нет, никогда!»

Он замолчал, понимая, что посеяны добрые зерна.

Теперь тем, кто согласен с ним, будет легко говорить, а несогласным придется быть поосмотрительней. К каждому из вуйков приходили Земные с дарами и посулами, и нынче иные из сидящих в гриднице — Тарасу известно от верных людей! — не хотят войны; но разве посмеет кто-то, дорожащий именем унса, во всеуслышание сказать, что готов поступиться святынями?

Это поняли все, сомнений нет. И кто-то из готовых продаться неизбежно ощерится. Но не сейчас. Пока что они будут выжидать. А тянущий руку здоровяк, самый молодой из старейшин, пусть говорит; его род, род Чумаков, славится буйным нравом, Чумаки никогда не избегали драки. К тому же их земли лежат рядом с землями Мамалыг как раз на пути Железного Буйвола…

— Твое слово, уважаемый Сергий, — поощрил он Чумака по праву хозяина гридницы.

— Мое слово не будет долгим…

Неизвестно почему, но борода у старейшего Чумаков не желала расти, и он восполнял досадное отсутствие ее пышнейшими усами.

— Мы, Чумаки, пришли на эту землю, когда она была дикой, и мы заставили ее расцвести. Мы корчевали пни и пасли оолов, держа в одной руке рукоять плуга, а другой сжимая «брайдеры», потому что Земля забыла про нас и там пришлось самим заботиться о своих детях. Сегодня Земля пришла снова; она говорит: отдай свое и уходи на чужое. Но чужое никогда не станет своим…

Не удержавшись, вуйк Сергий крепко хватил распахнутой ладонью по столу, и глиняный жбан с холодным ква-сом подпрыгнул, едва не опрокинувшись.

— Мы хотим, чтобы ни одного дикаря не было на возделанной нами земле. Пусть дикари творят, что хотят, у себя на равнине. Но предгорья принадлежат нам. Если дикари захватят их, мы, Чумаки, дадим отпор. Если Земные с лучеметами помогут дикарям, мы, Чумаки, встанем против Земных, и наши «брайдеры» выяснят, кто чего стоит!

Он снова хлопнул ладонью по столу, и глиняный жбан снова опасно подпрыгнул, плеснув на доску квасом.

Это было больше, чем смел надеяться вуйк Тарас. Если Мамалыги и Чумаки выступают согласно, то мало кому придет в голову мысль поспорить.

Впрочем, вот зашевелился почтенный вуйк Коновальцев. Коновальцы — сильный, многочисленный род. Их старейший некогда был одним из лучших унсов, но теперь он чересчур одряхлел, а согбенная старость боится беспокойств.

Как бы то ни было, у него есть право говорить.

— Дети мои! — сиплый голос сорвался было, но тотчас зазвучал увереннее. — Я назвал вас так, и это правда; ведь я старше вас всех и любой из вас мог бы быть моим сыном… Ко всем, сидящим здесь, приходил Земной; был он и у нас, тоже уговаривал отдать наши края дикарям. Он назвался по имени; имя его было Чиновник. Я угостил Чиновника салом наших свиней и настойкой из наших вишен, и ему понравилось. Тогда спросил его: найдем ли мы где-нибудь место, где вишни растут так, как тут, а свиньи нагуливают такой жир? И Чиновник пожал плечами, как дивчина, когда парубок зовет ее на сеновал, а потом ответил, что такова воля Великого Отца Федерации, обирающего на Старой Земле…

Слова дребезжали, словно дрянная повозка, и почти половина речи терялась в сиплом кашле. Старость беспощадна. Но, хотя престарелый вуйк Евген разучился говорить кратко, никто не смел его перебить.

— Тогда я сказал Чиновнику, что так поступать очень дурно; очень дурно сделал Великий Отец, отдав такой приказ… Я сказал, что летал на Старую Землю, и это правда; по вашей воле, дети мои, я представлял всех унсов в Генеральной Ассамблее и никогда не слышал о том, что наша планета принадлежит не нам. И еще я сказал, что это очень скверно; Земным не следует помогать дикарям с равнины, потому что унсы и Земные — братья, но Чиновник ответил, что наше братство тут ни при чем; планета принадлежит дикарям, а Земные не смогли бы нас защитить, даже если бы нас родила одна мать…

Вуйк Тарас позволил себе тихонько хмыкнуть, но старик Коновалец внезапно резко вскинул голову и обжег старейшего Мамалыгу таким взглядом, что хозяин гридницы замер в изумлении и восторге.

— Дети мои! — вороньим криком прокаркал вуйк Евген, расправляя плечи, словно парубок. — Я пришел в этот мир, когда здесь не было еще никого из вас; я знал ваших дедов и гулял с вашими отцами!.. Дети мои, если вы оторвете меня от этой земли, мне будет очень плохо. Я состарился на этой земле. Я хочу здесь умереть… Решайте, как знаете, но я не хочу отдавать ни одного клочка этой земли ни дикарям с равнины, ни Великому Отцу. Они сулят мне шесть миллионов кредов, но даже за трижды по шесть миллионов я бы не отдал никому эту землю… Почти чудом казалось, что дряхлый старик сумел завершить речь достойно и даже кивнуть в знак окончания, как велел обычай, но сразу после того вуйк Евген обмяк в кресле, уподобившись груде небрежно набросанного тряпья, и лишь сиплое дыхание свидетельствовало, что он еще не отправился искать дорогу к Незнающему. Но слово его усилило слова Мамалыг и Чумаков. Вуйк Тарас ждал.

Те, кто не согласен, должны выступить теперь или не выступать уже никогда. Потому что трое уже высказали волю своих родов, а род Артеменок, как всем известно, издавна держится заодно с Чумаками. Когда наберется пять голосов, зовущих войну, сбор можно прервать, потому что сказанное большинством — священно для унсов.

Просчитывая ночью ход предстоящей беседы, вуйк Мамалыг предположил, что первым залаявшим станет старейший рода Мельников. У них мало возделанных земель; Мельники промышляют варкой соли и порубкой леса на дрова: их дела круто пошли в гору после появления Железного Буйвола.

Некому, кроме как Мельнику, идти всуперечь. Так оно и вышло.

— Я знаю, братья, — начал старейшина Мельников тихо и раздумчиво, словно беседуя сам с собой, — что многие из вас ждут от меня возражений. Но я не стану говорить «нет»…

В звонкой тишине шесть пар глаз уставились на говорящего; даже почти неживой вуйк рода Коновальцев нежданно ожил, и в темных провалах глазниц его мелькнул огонек.

— Вместо того чтобы спорить с вами, — продолжал Остап Мельник, вроде и не замечая изумления собратьев, — я спрошу вас, и, если вы сумеете дать ответ, род Мельников первым займется набивкой патронов…

Надо признать, старейший Мельников был неглуп; с первых же слов он прочно овладел вниманием слушателей и был готов до конца использовать их любопытство.

— Мне не довелось бывать на Старой Земле, и я не дремал в Генеральной Ассамблее… — шесть пар глаз уткнулись в вуйка Коновальцев, но тот уже мирно клевал носом, еле слышно похрапывая, — … зато я умею считать креды, полученные за мою соль и мои дрова, а кто умеет считать одно, сумеет счесть и другое. Мы не сможем понять до конца, братья, отчего Великий Отец отступился от унсов и велел отнять наши земли. Но в покое нас не оставят. Я думаю так: кому-то, кто сильнее самого Великого Отца, нужен Железный Буйвол, и поэтому Железный Буйвол будет идти в предгорья, хотим мы того или нет. И вот мой первый вопрос, братья: под силу ли нам остановить его? Или унсы умрут все до единого и само имя наше сгинет навеки?

Загнув большой палец на левой руке, вуйк Остап вызывающе оглядел собратьев, понимая: каждый из шестерых, кроме спящего старика, сейчас лихорадочно складывает в уме.

— Не трудитесь, братья, я помогу вам. Двадцать сотен комбатантов выставят роды. Или двадцать пять, если поставить в строй голощеких. Но на парубков не хватит «брайДеров», а с тесаком не пойдешь против автомата. Вижу, вижу? Уважаемый вуйк Сергий собрался напомнить о слободских… — ошарашенный Чумак откинулся на спинку кресла, разинув рот и округлив глаза, — … но это еще сотни две, не больше, хотя вооружены они неплохо. А дикари с равнины пригонят сотню или три сотни. Или сто сотен, если велит тот, кому нужен Железный Буйвол. И даже если мы убьем всех, с равнины придут еще столько же, но этих уже не будет кому убивать…

Очень складно говорил он, с надрывом и болью; даже старейший Мамалыг вдруг ощутил смутное беспокойство, а еще не сказавший слова вуйк Ищенок хмурил брови, и щурился еще не сказавший слова вуйк Збырей; и вот уже и старшой Артеменок блудливо отводит взгляд от Тараса…

В запасе у созвавшего сбор оставался один удар, он готовил его для завершения беседы, но вышло так, что бить следовало немедленно.

— А если унсам помогут дикари с гор? — резко перебил Тарас, улыбкой прося простить нарушение обычая.

Но вуйк Мельников даже не подумал сердиться.

— Я отвечу тебе, — усмехнулся он, — и ответ будет вторым моим вопросом. Скажи, слыхано ли, чтобы горные вмешивались в чужие дела?

Теперь вуйк Ищенок, на которого крепко рассчитывал Тарас, уже не хмурился; глядя в,рот старейшему Мельнику, он часто-часто кивал, словно завороженный.

И внезапно Тарас Мамалыга почувствовал себя мухой, угодившей в хитро расставленную паутину.

— Но если все же помогут? — повторил он, просто чтобы не молчать.

— А если у бабуси вырастут яйца? — отозвался Мельник.

И уже иным, жестким тоном продолжил:

— Верно сказал уважаемый вуйк Евген! Много больше, чем шесть миллионов кредов, стоит обжитая нами земля. Верно и то, что трижды по шесть миллионов тоже малая цена. Но если Великий Отец согласится дать не трижды по шесть, а трижды по десять миллиардов кредов, тогда следует соглашаться…

Он умолк, гулко прокашлялся, и на сей раз никто не пожелал перебить его, даже упрямый вуйк Чумак.

— И вот почему. Все мы знаем: у Великого Отца есть большой сейф с кредами. И у нас, братья, есть большой сейф… Это редколесье — вот наш сейф. Мы должны: по-требовать тридцать миллиардов за нашу землю. Пусть эти креды положат в какой-нибудь банк, так, чтобы на проценты мы могли снарядить экспедицию и подыскать себе новую планету, такую, какую выберем сами; и если Великий Отец утвердит такой бюджет, тогда, я думаю, нельзя упорствовать. Лучше новая планета, чем гибель наших детей, потому что о ней никто не споет…

Нет, вовсе не даром род Мельников завел торговлю с равниной. Иные из слов, легко брошенных вуйком Остапом, казались старшинам унсов попричудливее, чем камлания горных шаманов, хотя о том, что такое «креды», знали все…

Креды дает Великий Отец за то, что унсы возделали здешнюю землю; их выдают товарами, и товары можно заказывать дважды в год, когда прилетает большой корабль.

Миллион — это много кредов, ровно столько, сколько положено получать унсам в год; это так много, что невозможно себе представить; товаров на миллион не вмещает корабль.

Сейф… трудно сказать наверняка, но, кажется, это тумба из металла, откуда Великий Отец берет миллионы; он хранит их там вместе с самыми дорогими товарами.

Но смысл известных вуйку Остапу слов банк, процент, миллиард, не говоря уж о страшновато звучащем бюджет, оставался для мудрейших из унсов мутным, как зимний туман…

Однако не следует выхваляться перед собратьями тайным знанием, и последние слова говорящего просты.

— Я сказал приходившему ко мне: передай хозяевам Железного Буйвола, что тридцать миллиардов — вот наша последняя цена. И креды мы возьмем авансом, — еще одно волшебное словцо уже никого не удивило. — Тот, кто приходил ко мне, сказал, что понял и передаст. Еще он сказал, что долго ждать ответа не придется…

Теперь вуйк Остап сказал действительно все, что хотел.

Один против многих, он сумел все же одолеть их, и ему есть чем гордиться, если даже в глазах заносчивого Мамалыги зреет согласие, хоть и перемешанное с неприязнью. Ну что же, пусть Тарас бесится. Мамалыги чванились своей Книгой из поколения в поколение, они прожужжали всем уши рассказами о своем Незнающем, но никто даже не догадывался, что род Мельников тоже сохранил Книгу, большую и толстую. Знание — сила; его следует хранить под спудом. И сегодня для Мельников нет неясного в основах политэкономии; им, и только им ведомо, что такое капитал и в чем отличие дохода от прибыли, и таинство образования прибавочной стоимости тоже постигнуто родом Мельников ценой упорного труда…

Остап Мельник, сказав многое, о многом умолчал, и это было правильно. Разве смогут понять собратья, что натуральное хозяйство ведет к регрессу и благородные унсы за полтора века деградировали, почти сравнявшись с местными дикарями? Нет, не поймут, как ни разъясняй. Как не поймут и того, что уход с обжитых земель (разве он, старейший Мельников, рад этому?) объективно неизбежен…

Ничто не доставляло вуйку Остапу такого наслаждения, как понимание своей избранности. И он любовался сейчас собою, хотя суровое лицо его, обрамленное аккуратно подстриженной клинообразной бородой, оставалось непроницаемым.

Угодно это кому-то или нет, но не может завтрашний день быть таким же, как день вчерашний, милый сердцам почтенных, но не по-умному упрямых вуйка Тараса и вуйка Сергия. Остап Мельник, никто иной, знает наверняка, каким следует быть будущему унсов, и если собратья доверят ему — а они доверят, им просто не остается ничего иного! — он сумеет позаботиться обо всем. Он найдет экспертов, подыщет юристов, определит приоритеты, и на новой родине жизнь унсов ничем не будет похожа на нынешнюю стагнацию, вот только контрольный пакет останется за родом Мельников, потому что из всех восьми родов только Мельники достаточно динамичны и коммуникабельны, и никому, кроме них, не под силу, возглавив совет акционеров, добиться экономического бума!

Этот миг — звездный для Остапа, сына Ибрагима из рода Мельников, его хочется растянуть надолго, надолго, надолго…

Но не удается.

В минуту наивысшего торжества со двора доносятся крики, а вслед за тем всю радость, и всю гордость, и все довольство вуйка Остапа начисто, словно метла, сметает гулко рухнувший в гридницу набат.

Высоко-высоко, на верхнем ярусе дозорной башни, бьет колотушкой в медное било караульный парубок. Грохочет, ревет, разрывается воздух, мгновенно пропитавшийся тревогой. И еще до того, как в гридницу врывается бледный до синевы домовой осавул, взглядам семерых, сгуртившихся у окна, открывается страшная картина.

Там, далеко, за лесными Кучмами, выкрашивая серое небо в смолистую чернь, клубится, растекается по сторонам тяжелый дым, изредка пробиваемый багровыми взблесками. Так не горит лес; нечему пылать там, на юге, среди голых болот. Это полыхает людское жилье, и, видно, некому гасить пожар, если с каждым мигом дым становится все гуще и гуще…

— Йосиповка? — испуганно спрашивает вуйк Ищенок; кажется, он просит братьев сказать ему: это не так.

В несколько голосов его успокаивают:

— Нет, Андрий… нет!

Но старшина Андрий уже и сам соображает, что зарево, слава Богу, встало в стороне от земель его рода.

Горит Мельникивка.

И, похоже, не только она. От одного поселка, пусть и немалого, дымы не застили бы полнеба.

Весь достаток Мельников уходит в тучи, обращаясь в ничто, и лик вуйка Тараса, оторвавшегося наконец от окна, темен, словно пропитан все тем же иссиня-черно-багровым дымом.

— Кажись, тебе уже ответили, брате Остап? Вуйк Мельников молчит. А потом отзывается. Откликается просто и понятно. Все потайные слова навсегда вылетели из его памяти, остались лишь обычные, и не все из них можно произносить в присутствии собратьев.

— На палю. До шибеньци. Уcix. Пид корень, — хрипит он, и зубы его жутко поскрипывают. — Но мы же не убьем их всех, Тарасе, если ты не сумеешь уговорить горных…

Большая ладонь Мамалыги ложится на вздрагивающее плечо Мельника, и глупый Остап, всхлипнув, припадает к широкой груди мудрого и доброго старшего брата.

— Я уговорю горных, — нехорошо улыбается Мамалыга. — А если не уговорю, так заставлю!

Глава 3. ПРАВО ВОЖДЯ

1

ВАЛЬКИРИЯ. Дгахойемаро, Время ночной прохлады

Кустарник, буйно разросшийся вокруг поляны, был достаточно густ и раскидист, позволяя леопарду следить за каждым движением жертвы, а жертва и не догадывалась, что последний ее час настал, а последний миг много ближе, чем она могла бы предполагать. Жертва мирно дремала, подставив слабеющим солнечным лучам обнаженную мускулистую грудь и широко-широко раскинув по сторонам мощные бугристые руки.

Леопард сделал осторожный шажок, готовый в любой момент рвануться вперед; черные точки зрачков, сузившись, стали почти незаметными, словно утонули в окружающей их зелени, пронизанной желтыми искрами.

Жертва, не открывая глаз, пошевелилась, устраиваясь поудобнее» Сладко, с хрустом потянулась, нежась в остатках понемногу уходящего на ночлег тепла.

В сущности, она уже была почти мертва, потому что сельва прощает многое, но беспечных наказывает беспощадно…

А ведь окажись она начеку, и леопарду пришлось бы туго: такие руки, пусть даже безоружные, вполне способны разорвать пасть, или переломить Позвоночник, или совершить еще что-нибудь такое, чего никакая леопардиха не пожелает своему котеночку, пускай котеночек давно уже вырос, гуляет сам по себе и в пору случек способен подмять под себя и старую матушку, доводись ей попасться на пути.

Жертва погубила себя сама, свидетель сельва!

Леопард сжался в тугой комок.

Жертва повернулась на бок, собираясь уснуть.

Леопард прыгнул.

И промахнулся.

Как обычно.

И забил передними лапами по зеленой траве, фыркая от досады, с каждым мгновением становясь все менее похожим на себя самого, каким он был всего лишь один прыжок тому…

Что касается жертвы, то она, нерастерзанная и весьма довольная, возвышалась над фыркающим, заслоняя со-бою солнце, белозубо улыбалась во весь рот и протягивала неудачнику руку, предлагая помощь.

— Вставай, Н'харо, вставай!

Человек, только что бывший леопардом, демонстративно отворачиваясь, попытался оттолкнуться от земли и вскочить на ноги, но тут же совсем по-кошачьи зашипел от пронзительной боли в ушибленном боку.

В который уже раз терпя поражение, он до сих пор так и не сумел понять: как же такое может случиться? Ну хорошо, предположим, жертва быстра и увертлива, такое бывает, хотя и нечасто. Но перехватить в прыжке его, H'xapo Убийцу Леопардов, раскрутить в воздухе и шмякнуть о Твердь, словно шелудивого котенка? Такое просто не укладывалось в уме!

— Ну же, Н'харо! — поторопила несостоявшаяся жертва.

Темнолицый дгаа по-прежнему ничего не слышал. Сейчас ему необходимо было успокоить досаду, и наплевать каким образом. Поэтому сдавленный смешок Мгамбы, наблюдавшего за игрой, был для Н'харо подобен легкому дождю, выпавшему в знойный полдень.

Прыжок!

Право же, зная повадки друга, Мгамба мог бы держаться подальше от Убийцы Леопардов, когда тот в гневе. Но какой же молодой дгаа решится прослыть излишне осмотрительным? Вместо того чтобы отскочить в сторону, Мгамба попытался повторить движения, проделанные только что Д'митри-тхаонги: наклон, уход, перехват, подсечка! — но он-то не проливал пота в спортзалах Космоклуба, его не растирали в мокрую пыль на межзональных кумитэ, и наставники по боевому кьям-до не отрабатывали на нем приемы нападения, приговаривая: «Защищайся, плесень! Защищайся!»; Мгамба не похлебал всего этого с пяти лет… поэтому все, что он сделал, хоть и точно скопированное, не помогло ни в малейшей степени. Ноги юноши взлетели к небесам, а голова оказалась внизу, и Н'харо, победно рыча, уже почти швырнул насмешника на то место, где только что лежал сам, но гибкий Мгамба, уже падая, сумел все же резким выпадом колена подсечь гиганта, одновременно воткнув острый локоть в обнаженный живот… и они оба рухнули на траву, но даже теперь ни тот, ни другой не разомкнули объятий.

«Двали», — усмехнулся бы любой, достигший зрелости, увидев двух лучших следопытов народа дгаа, барахтающихся посреди поляны, словно слепые щенки. И был бы прав. Огромный Н'харо и жилистый, словно сплетенный из жестких лиан Мгамба хоть и старались напускать на себя важность, присущую имеющим шрамы, но в душе еще не вышли из двали, неуловимого, незаметно уходящего времени, когда силой юноша уже не уступает взрослому мужчине и разумом подчас не способен остановить бушующую кровь…

Впрочем, и Д'митри-тхаонги, с ухмылкой наблюдавший за возней, охотно присоединился бы к борющимся; он и сам, откровенно говоря, был всего лишь двали, и разве что накрепко вдолбленная в мозги привычка к соблюдению дистанции с ровесниками останавливала его сейчас. «Господа офицеры обязаны помнить: любое существо призывного возраста есть их потенциальный подчиненный», — любил говаривать хмурый сержант курса и безжалостно отправлял драить сортиры любого, хоть как-нибудь фамильярничающего со сверстниками…

По ему одному ведомым причинам с особым удовольствием старый служака вручал ведро и тряпку единственному внуку Верховного Главнокомандующего.

— Вставайте, парни, — потребовал Дмитрий, чувствуя, что еще совсем немного, и вся выучка пойдет насмарку.

Его не услышали. Н'харо, судя по всему, зверел не на шутку. Гигант мог бы, как случалось уже не раз, мириться с победой Д'митри-тхаонги, но упорство Мгамбы, заведомо слабейшего, выводило его из себя. Игра переставала быть игрой; Мгамба, скрученный, словно мокрая подстилка, хрипло стонал, глаза его были налиты кровью, но ничто не смогло бы заставить молодого дгаа попросить пощады.

Не оставалось ничего иного, кроме как пойти на крайние меры.

— Встать! — рявкнул Дмитрий, почти удачно копируя сержанта-наставника.

Сокурсники, несомненно, подняли бы его на смех, и поделом. Громовому рыку лейтенанта Коршанского и в намеке не светило сравниться с нечеловеческим ревом, способным сдернуть с койки и отправить на чистку картофеля даже умудренного жизнью дембеля-срочника за сутки до приказа.

Но здесь, как ни удивительно, хватило и этого.

Разжав объятия, Н'харо неохотно поднялся, медленно расправил плечи. Глаза его понемногу становились нормальными, спокойными и чуть раскосыми, красные прожилки в белках быстро бледнели. Мгамба, сумевший-таки вскочить легко и упруго, корчился все же и потирал ладонью плечо; любому, умеющему читать по лицам, стало бы ясно, что он хоть ничего и не говорит, но многое думает о приятеле.

— Все. Успокоились, — тоном, не допускающим возражений, сказал Дмитрий, протягивая парням левую руку распахнутой ладонью вверх. — Один за всех!

— И все за одного! — откликнулся незлобивый Мгамба.

— Все за одного! — уже улыбаясь, подтвердил Н'харо. И Дмитрий улыбнулся в ответ. Что ни говори, но ему удалось добавить кое-что в древний обряд примирения; до сих пор ладони вкладывались одна в другую без слов.

Увы, несколько афоризмов да, пожалуй, пара-тройка приемчиков кьям-до из самых элементарных, вот и все, чем смог он отблагодарить своих спасителей, с которыми не на шутку сблизился за эти десять дней. Это еще не было дружбой, но, кажется, вот-вот могло стать ею; во всяком случае, отношения троицы давно переступили грань обычной приязни.

Могло ли быть иначе?

Лишь с Н'харо и Мгамбой провел Дмитрий последние дни. Прочие люди дгаа, а было их в селении совсем немало, при встрече хоть и улыбались доброжелательно, но поспешно уступали пришельцу дорогу, прикрывая рты растопыренными пальцами левой руки. В этом не было ничего худого. Просто до особого слова вождя он являлся «дггеббузи», табу; общение с дггеббузи способно навлечь многие беды на поселок, поэтому народ терпеливо ждал дня, когда вождь снимет запрет и позволит задать чужаку все вопросы, засидевшиеся на кончиках языков у длинно-косых сплетниц, а по правде говоря, и не только у них!

Н'харо и Мгамба тоже теперь дггеббузи, как и Дмитрий, ведь они общались с ним, трогали его кожу, слышали его голос; им не страшны духи, пришедшие с чужаком, но вернутся в отцовские хижины они не ранее, чем умрет табу.

Третьего из нашедших его Дмитрий пока еще не видел; парень, похоже, потомок какого-то божка, и демоны над ним не властны, но почему-то он — кажется, Дгобози? — сам не торопится завязать знакомство…

Нет запрета для Мэйли, но что делать Великой Матери в обществе мужчины, если он здоров? И без того у нее немало дел, а ученицы не так опытны, чтобы доверить им изготовление отваров и настоев.

Все дозволено дгаанге, и парнишка приходил несколько раз, терся в сторонке, глядел испуганно и восхищенно, однако не заговаривал, а стоило Дмитрию позвать, как дурашка тотчас исчезал в кустах, только черные пятки мелькали.

Все, дозволенное дгаанге, дозволено и вождю. Даже больше. Но вождь все не шел и не шел, хотя и Н'харо, и Мгамба в один голос заверяли: просьба о встрече передана в точности, и вторая тоже. И третья.

Оставалось ждать, а ждать Димка не любил с детства. Ничего не поделаешь. «Вождь сам решает, когда приходить», — сказал вчера Мгамба, и Н'харо кивнул. Значит, так тому и быть. Устав — святое дело, особенно — в чужом монастыре…

Ноздри Убийцы Леопардов внезапно напряглись, и улыбка Мгамбы погасла. Оба парня, замерев, глядели сквозь Дмитрия, туда, где только что прошуршали ветви. Кто-то четвертый вышел на поляну, облюбованную тремя дггеббузи, и, судя по выражениям юношеских лиц, вовсе не спешил удирать.

Снова, что ли, парнишка-шаман?

— Ты звал меня, земани?..

На краю поляны стояла девушка, мельком виденная Дмитрием сквозь пелену бреда. И позже, гуляя, он встречал ее и запомнил, потому что она того стоила, хотя хрупкие брюнетки никогда не были в его вкусе. Припомнилось к месту и имя Гдламини. Гдлами…

— Звал или нет? — нетерпеливо повторила девушка. Дмитрий, улыбнувшись как можно мягче, покачал годовой.

— Нет, я хочу видеть вождя.

— Вождь перед тобой, земани. Говори!

— Я… но… — покосившись на замерших истуканами приятелей, лейтенант Коршанский понял: девушка не бредит. — Простите, я не знал…

— Теперь ты знаешь, — девушка улыбнулась; махнула рукой, веля юношам исчезнуть, и слева от Дмитрия зашелестели кусты. — Я слушаю.

Дмитрий замялся. Как ни странно, после той, с трудом забытой истории он подразучился общаться с девицами. Даже со стройными пухлогубыми брюнетками в чине туземного вождя…

«Стой, Димон! А кто, собственно, заставляет тебя говорить с брюнетками, а? — спросил он себя. — Перед тобой в первую очередь начальник, вот и представь себе по-быстрому толстого лысого дядьку с дубинкою в руке и пером в заднице. Вот увидишь, стоит лишь сделать так, и все у нас получится!»

Руки сами собой вытянулись по швам, грудь выкатилась вперед, глаза остекленели.

— Ваше Высочество! — Черт, может быть, следовало назвать мокрощелку «Величеством»?! — Обращаюсь к вашему благородству и надеюсь на ваше ко мне расположение. Прошу вас дать мне проводника. Любое поселение, где имеются средства связи или миссия Галактической Федерации, меня вполне устроит. Прошу также снабдить провизией на дорогу. Все услуги будут оплачены Космодесантом.

— Нет, — ответила девушка.

Спокойно сказала, не хмуря брови, словно отвергла что-то мелкое, не имеющее значения. Но так, что даже несмышленышу стало бы ясно: это слово — последнее.

«С вождем не спорят», — предупреждал Мгамба.

«С вождем нельзя спорить», — подтверждал Н'харо.

Сейчас, тупо глядя в золотистые, загадочно мерцающие, не злые и не добрые глаза, Дмитрий понял наконец, почему превращались в статуи под этим взглядом неробкие парни.

— Ваше Величество! — Мать твою через пень колоду в гриву, в хвост, в тринадцать апостолов, неужели же дело в перепутанном титуле?.. А что, бабы могут психануть и по меньшему поводу! — Могу ли я узнать причины вашего отказа?..

— Нет.

Теперь она улыбалась. Сдержанно, одними уголками пухлых, четко прорисованных губ. И на загорелом лбу появилась едва заметная ниточка, как будто девушка уже приняла решение, но колебалась, произносить ли его вслух.

Затем улыбка стала шире.

Вождь закинула руки за голову, изогнулась, словно дикая кошка, встряхнула копной вороных волос, ниспадающих ниже ягодиц, прикрытых короткой набедренной повязкой. Только теперь Дмитрий сообразил, что Гдламини наполовину обнажена; ни тугие груди с темными ягодами сосков, ни изящные плечи, ни ямка пупка не были скрыты от посторонних глаз.

А сообразив, поразился: все женщины дгаа ходили не укрывая торс, и он, бродя по селению, любовался девчонками и прихмыкивал при виде забавных толстух; но эта девушка, ничем не отличающаяся от прочих, при встречах казалась ему одетой.

«Вожди — не обычные люди», — рассказывал Н'харо.

«Никто не равен вождям», — соглашался с ним Мгамба.

Наверное, они не очень преувеличивали. По крайней мере, Дед, сколько помнил его Дмитрий, даже натянув дряхлый тренировочный костюм, умел казаться облаченным в бело-золотую, оснащенную галунами и аксельбантами форму Верховного.

— Пойдем, — сказала Гдламини.

— Ку… — попытался спросить Дмитрий, но тонкая бровь дрогнула в безмерном недоумении, и «… да?» вцепилось в зубы, потом потихоньку уползло прочь, так и не решившись соскочить с уст. Все это так напомнило вдруг Академию и незабвенного сержанта, изловившего ходивших в самоволку, что лейтенанту Коршанскому стало, как тогда, весело, бесшабашно и совершенно на все наплевать.

— Как скажешь, куин, — хмыкнул Дмитрий. — Ты начальник, я — дурак…

Бровь Гдламини изогнулась еще круче.

Ничего удивительного. Стервочка таки ухитрилась достать его, и согласие на променад было выражено тоном пресловутого поручика Ржевского, бессменного персонажа практикумов и контрольных из академического спецкурса «Такт и этика гарнизонного офицера»…

Обмен любезностями был завершен.

Через цветущие заросли они шли молча.

Девушка вела. Дмитрий следовал за нею, против воли любуясь плавно покачивающимися бедрами, почти не прикрытыми коротенькой, сильно выше колен алой повязкой.

У девчонки, нельзя не признать, имелись изумительной стройности ноги, длинные, но не чересчур, накачанные, но в самый раз, и танцующая походка оглушительно подчеркивала их красоту. Эти ножки, пожалуй, превосходили те, другие, давно ушедшие налево, которые Дмитрий три года подряд пытался забыть и почти забыл, но во снах они все равно оказывались у него на плечах, одна — слева, другая — справа, и сны эти посещали его чаще, чем хотелось бы…

Гдламини шла, изредка встряхивая головой, и тогда чернейшая туча взвихривалась вокруг нее, и это тоже выглядело красиво. Она ни разу не обернулась. Она не сомневалась: земани следует за нею, и она была права. Куда он мог деться? Тем более что зрелище покачивающихся перед глазами бедер, выпирающих из-под набедренника ягодиц и развевающейся гривы волос понемногу стало именно тем, чем и было задумано: невидимым поводком, с которого не сорвется ни один мужчина, если ему не девяносто.

Послушно шагая за девушкой, безошибочно находящей совсем невидимую тропинку, Дмитрий не без удовольствия ощущал, что как бы там ни было, но до девяноста ему далеко…

Он попытался отвлечься. И не смог.

Ни статьи «Устава космодесантника», ни пикантные воспоминания о зеленокожих сучках из конхобарских борделей, ни чудом задержавшийся в памяти сонет Шекспира, а вполне возможно, что вовсе не Шекспира, а совсем наоборот, Петрарки, не сумели хотя бы чуть-чуть ослабить незримый ремешок, тянущий вперед быстрее, чем следовало бы, если желаешь хотя бы казаться безразличным,

Из относительно постороннего удалось сосредоточиться лишь на одном: «Интересно, — думал Дмитрий, — это у нее от природы все одно к одному, или тренировалась?..»

Интересный вопрос. Но неразрешимый. Во всяком случае, на ходу, с видом на аппетитную задницу прямо по курсу…

Тропа оборвалась внезапно, и лейтенант Коршанский едва не налетел на резко затормозившую владычицу окрестностей, в самый последний миг сумев все же остановиться на более-менее пристойном расстоянии.

— Смотри, земани!

Смотреть было на что.

Почти на самом краю высокого обрыва стояли они, и вид, распахнувшийся вокруг, захватывал дух не меньше, чем несравненные ляжки Гдламини. Сколько хватало простора, все внизу, вширь и вдаль, было зелено, и зелень переливалась всеми возможными и невозможными оттенками, от нежно-салатового и паутинно-лилового с медной прозеленью до густого, переходящего в буро-коричневый. Сельва царила внизу безраздельно и равнодушно, она дышала и стонала, и дыхание ее курилось вверх невесомой испариной, искрящейся в предпоследних, уже не очень ярких лучах. До самого окоема тянулась сельва, кажущаяся с высоты сплошным, плотно сбитым войлоком, не разорванным ни единым ручьем, не прореженным ни одним вихрем.

— Когда-то мы жили там, земани, — стоя в профиль к Дмитрию, сообщила Гдламини и, внезапно испуганно вскрикнув, с силой ухватила спутника за локоть. — Хватит смотреть! Уйди! Тех, кто не привык, она может позвать!

Вовремя!

Увлеченный невиданным зрелищем, Дмитрий не заметил, что стоит уже на самом краю обрыва, чудом удерживая равновесие над гостеприимно поджидающей бездной.

Шаг назад, скорее! И еще один, для верности… А девушка, раскинув руки, словно собираясь лететь, стояла там, откуда он отпрыгнул, чуть подавшись вперед и почти повиснув над пропастью. Как ей это удавалось? Может, ветер, насвистывающий песенку над кронами, между зеленью и синевой, поддерживал ее, пользуясь случаем погладить нежную золотисто-смуглую кожу? Почему нет? Ветер тоже имеет право на толику счастья.

Сколько минут или часов стояла она так, темно-золотая на бледно-голубом фоне? Дмитрий не считал.

Но когда Гдламини наконец отошла от края скалы и, присев рядом, без церемоний прислонилась голым плечом к его плечу, лейтенант Коршанский понял, что совсем не прочь простить девчонке не только уже нанесенные обиды, но и те, которым, вне всякого сомнения, еще предстоит быть.

От нее удивительно хорошо пахло: чистой свежестью кожи, цветочным дурманом, какими-то странными, будоражащими подсознание притираниями. Все это сплеталось воедино, вбирая в общий венок еле уловимый запах воды из горьковатого источника близ пещеры, в струях которого трижды в день омывали тела женщины дгаа. Тягучий влекущий аромат невидимым перышком щекотал ноздри, возбуждал, затуманивал рассудок, заставляя каждую клеточку тела, истосковавшегося по женской плоти, против воли наливаться густым, тяжким, исподволь нарастающим пламенем…

Наверное, следовало бы держаться, заставить себя устоять, но землянин уже не вполне отдавал отчет в происходящем. Тело, огрызнувшись на окрик разума, велело ему постоять в сторонке… и когда Дмитрий, затаив дыхание, обнял девушку, она не выскользнула из-под мускулистой руки, обхватившей плечи, напротив — мурлыкнула и прижалась покрепче, уронив голову на обнаженную грудь чужака, как раз рам, где тихонько и размеренно выстукивал свои ритмы тамтамчик сердца.

— Держи меня! Держи крепче! — голос ее, оказалось, умеет быть низким и зовущим, он втекал в сознание, заполняя самые укромные его уголки. — Твои руки не похожи на руки людей дгаа; они тяжелы, но нежны, тхаонги…

— Почему вы называете меня так?

Дмитрия и впрямь занимало это, но сейчас он спрашивал не ради ответа, а просто так, ради того, чтобы сказать хоть что-нибудь.

— Потому что это правда, — она льнула, она прижималась все сильней и сильней. — Разве у тебя не два сердца, тхаонги?

От неожиданности Дмитрий вздрогнул.

Матерь Божья!

Так вот оно в чем дело! Вот в чем причина боязливых взглядов маленького шамана, вертящегося вокруг, но не осмеливающегося приближаться! Вот почему иногда так широко, с откровенным обожанием улыбается пришельцу простодушный Мгамба, и вот отчего, не медля, исполняет приказы чужака тяжелый на руку Н'харо, не склоняющий голову ни перед кем, кроме собственных родителей и вождя!

— Ну-у… можно сказать и так, — буркнул Дмитрий. Что еще мог он придумать в ответ?

Не объяснять же полуголой дикарке, обожествляющей сельву и по-родственному обнимающейся с ветром, ту простую истину, что без регистре-датчика, вживленного в грудь с правой стороны, его, лейтенанта-стажера Коршанского, как, впрочем, и любого другого гражданина Галактической Федерации, включая и Президента, не подпустили бы даже к космопорту, а не то что к трапу космофрегата…

Можно, конечно, попытаться растолковать все, как есть, но вряд ли стоит. Для чего маленькой экзотической обезьянке, ласковой и немножечко двинутой на себе, знать устройство и назначение синхрофазотрона?

Гдламини, впрочем, расценила его молчание иначе.

— Не гневайся, тхаонги, за слово «нет», — все тем же грудным голосом проворковала она, и мягкие губы легколегко коснулись груди Дмитрия. — Ты явился людям дгаа в ночь Большой Жертвы. Ты не наш, но знаешь наш язык. Я должна понять все и объяснить людям. Ведь я — мвами…

Вот сейчас было самое время задать вопрос, уже второй час приплясывающий на кончике языка.

— Но почему ты вождь? Разве у вас…

Он запнулся. В здешнем наречии, естественно, не оказалось слова «матриархат», и Дмитрию пришлось поразмышлять секунду-другую, подбирая выражение поточнее.

— Разве у вас властвуют матери?

Ветер возмущенно взвыл над обрывом. У народа дгаа не принято задавать вопросы своему мвами. Но здесь, сейчас — Дмитрий чувствовал — ему позволено многое. В конце концов, он ведь не был человеком дгаа…

Гибко извернувшись, Гдламини умостила голову ему на колени. Мягкий овал лица, овеянный нимбом черных волос, осветился медовым сиянием, живущим в глубине глаз.

— Нет, у нас властвуют отцы…

Розовые губы девушки пересохли, и она быстро облизнула их острым язычком, неуловимо напомнив Дмитрию чернобурую лисичку из мультика.

— Дъямбъ'я г'ге Нхузи, мой родитель, был величайшим из воинов народа дгаа. Тогда мы еще не были народом. Были люди дгагги, и люди дганья, и люди дгавили, и еще много иных племен, понимавших друг друга, но живших отдельно. Это не было хорошо, тхаонги, но так заповедал Предок-Ветер, и никто не смел исправлять созданное им. Племена пересекали тропы соседей, племена вздорили из-за воды и удобных пещер, и кровь людей дгаа лилась понапрасну. Отец пожелал сделать плохое хорошим. Он воззвал к Красному Ветру, прося позволения изменить жизнь. И Предок согласился, но предупредил, что ничто не дается даром. Предок спросил моего отца: готов ли он платить многим за многое? И Дъямбъ'я г'ге Нхузи ответил: «Да!» Тогда велел Предок великому мвами взять боевое копье, взойти на обрыв и пронзить сердце смерча. И сделал указанное Красным Ветром мой родитель. Пришел сюда, где мы сейчас с тобою, поднял копье свое, прозванное Мг, Смерть, и метнул его в сердце Предку. Так говорят старые люди…

Голос Гдламини дрогнул, и Дмитрий ласково погладил девушку по щеке. Ему самому было не по себе. На миг словно наяву распахнулась перед глазами невероятная, невозможная картина: ночь, обрыв, вой урагана, рыдание сельвы глубоко внизу и черная в белых разрядах молний фигура человека, стоящего на краю бездны, вскинув боевое копье: человек обнажен, волосы его, заплетенные в косы, развеваются в порывах ветра; он медлит с броском, медлит, медлит, но наконец решается и посылает смертоносное оружие вперед, в самое окно беснующегося тайфуна! Дикий вопль прорезает смоляную мглу, и нет больше ничего кругом, кроме потоков воды, раскатов грома и пляшущего над пропастью человека…

— Когда отец мой сделался сед, тхаонги, все вокруг было уже не так, как в дни его юности, — тихо и чуть надтреснуто продолжала Гдламини. — Не было уже племен, ни дгагги, ни дганья, ни дгавили, а был один народ дгаа; мир и тишина пришли в горы, не лилась кровь, и никто не требовал плату за кровь. И назвали люди дгаа Дъямбъ'я г'ге Нхузи новым именем: Мппенгу вва'Ттанга Ддсели, Тот-Который-Принес-Покой, и чтили его почти как самого Красного Ветра. Но в уплату за совершенное покарал его Предок бесплодием, и некому было ему передать серьги дгаамвами, великого вождя. Что может быть страшнее для мужчины? Ни одна из жен его не сумела понести, и ни единая из наложниц не осчастливила потомством. Когда же случилось нежданное и одна из жен не пролила на траву краски в положенные дни, отец мой уже не вставал со шкур и не мог отложить уход. Вот тогда-то и собрал он старейших и заклял их страшными заклятьями: пусть серьги власти принадлежат тому, кто выйдет на свет из утробы через девять месяцев. И все, кто был там, подтвердили, что так и будет. Вот что рассказывают старые люди.

Теперь в девичьем голосе ясно ощущалась затаенная горечь.

— Когда я пришла на Твердь, многие были озадачены. Не бывает так, говорили они, чтобы лишенная иолда властвовала над людьми дгаа. Чтобы стало так, нужно сломать обычай, говорили они, но разве есть среди нас новый Мппенгу вва'Ттанга Ддсели или хотя бы некто, подобный ему? Другие многие отвечали: все так, но кто осмелится нарушить обещание, данное Тому-Который-Принес-Покой? Не было таких, и умолкали пугливые, но после вновь начинали спорить. Однако решили под конец: пусть девочка Гдлами носит серьги власти, но пускай снимет их в тот день, когда того потребует обычай…

Последние слова черноволосая произнесла совсем тихо, почти неслышно, а затем очи ее, только что подернутые туманной дымкой, вновь полыхнули озорно и задиристо.

— Вот так говорят старые люди, земани Д'митри. А новые люди, живущие нынче, говорят, что им нравится такой мвами, а другого им не надо!..

Огонек, веселящийся под пушистыми ресницами, вдруг застыл, сделался темно-пурпурным, тьма на мгновение сомкнулась над сознанием Дмитрия, а потом лицо Гдламини оказалось не внизу, а совсем рядом с его лицом, близко-близко, нос к носу, губы к губам; дыхание ее, только что ровное, сделалось частым и прерывистым, и девушка, плавно изгибаясь всем телом, словно громадная черногривая кошка, урчала, курлыкала, звала; все было в этом зове, кроме человеческих слов, но слова уже были бы лишними…

Это походило на самое настоящее колдовство, а может, колдовством и было. Оторвавшись от Тверди, Дмитрий воспарил в Высь, в поющую синеву и неспешно поплыл, удерживаемый потоками ветра, над полянами. Оттуда, с высоты своего полета, он ясно видел себя самого, разметавшегося на траве неподалеку от края обрыва, и рассыпавшуюся, укрывшую происходящее от нескромных глаз путаницу черных волос.

Жар и холод, холод и жар, и боль, и восторг, и знобкая дрожь, и онемевшие до боли мышцы; это было как болезнь, как смерть, но такой смертью хотелось умирать еще и еще, потому что только она и была настоящей жизнью!

Конец бесплатного ознакомительного фрагмента.

  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7