Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Первый год Республики

ModernLib.Net / Альтернативная история / Вершинин Лев Рэмович / Первый год Республики - Чтение (стр. 2)
Автор: Вершинин Лев Рэмович
Жанр: Альтернативная история

 

 


— Да, за него! Но не в том беда, что глуп мужик; в том беда, друг ты мой, что не видит он воли своей, не знает пути… Думай: ежели лошадь лечить взялись, а она, дура, коновала лягает — чем ее взять? Бить должно, пока не смирится! — не так?

Уловил в юных глазах смятение; наклонился, уперев кулаки в стол, ловя бешеным взглядом взгляд Ипполита, не отпуская, не давая отвести зрачки.

— Сие — гверилья! Гве-ри-лья!! И — только так. Вспомни: кто Риегу супостату предал? не мужик ли, хоть и гишпанский?.. кто карбонариев живьем в Неаполе варил? — не мужик ли? С кем воюем? Скопище! Сущее стадо! Ваньку Сухинова не забыл, чай? Он ли мужичкам своим разлюбезным отцом не был? Кто, как не он, брата твоего на коленях молил оружье им раздать? Мужик за землю свою горою встанет! — так не он ли, не Сухинов говорил? И где ж ныне Ванька?

Будто громом ударило Ипполита; зрачки поползли вверх, под веки — вот-вот чувств лишится. Ништо! Так его, пусть привыкает; пора уж и взрослеть!

— Белую Церковь помнишь ли? Иль напомнить?! Изволь: в огонь швыряли, в огонь… слышишь?! — кто по-господски одет — в огонь; у кого руки чисты — в огонь! Всех, Ипполит… кого ж миловать?

— Не надо… не надо, Мишель… — уже со слезами.

— Надо! — как гвоздь вбил.

И отлегло. Шумно выдохнув, упал в кресло; указал на другое, ближнее.

— Сядь, мон шер. Понимаю, тяжко. А мне, мне — скажи! — легко ли? Знаешь ли, как иначе? Подскажи!

Всхлипнул младший Муравьев; не по-взрослому откровенные, крупные слезы мелькнули искорками на щеках, отразив огонь свечи. Странно: не полегчало на душе; сломал мальчишку, а себя вроде не убедил. Поднялся, прошел к двери, махнул вскинувшемуся было татарину: погоди!

Огонек метнулся в шандале, тронутый сквозняком. Бестужев судорожно скинул ментик, отшвырнул не глядя; дернул ворот сорочки, с треском разорвав тонкий батист. Провел ладонью по щекам. Господи, как же зарос…

Лишь сейчас, впервые за трое суток, вспомнил о туалете. Куаферов нет, зато Прошка с бритвою наготове. Распорядиться ли? Позже, позже…

Всхлипы стихли; Ипполит расправил плечи, прерывисто вздохнул. Широко раскрытые голубые глаза вдруг сузились, блеснули одичало, словно у зверя затравленного.

— Ваше превос… Мишель, друг мой… не могу спорить, не умею; Мишель!

— не нужно, молю… хочешь? — изволь! — на колени встану…

— Ах, Ипполит! — с невыразимой тоской уронил Бестужев, явственно отказывая в дальнейшем разговоре. Но тем лишь раззадорил юнца: ярче выступили на первобритом лице ямочки, и пушистые ресницы взметнулись, приоткрыв горькие упрекающие глаза.

— До конца с тобою пойду, Мишель, и чашу заедино выпью до дна, стойно Бруту! И потому — вновь молю: не нужно…

Генерал внезапно обмяк, став словно бы на полвека старше себя самого; ссутулившись, тяжело осел в кресле, потер подбородок, скорбно качнул головой.

— Ах, Ипполит… — повторил горестно. — Что ж тебе ответить могу? Искренность ценю. Однако же прошу немедля отбыть в Винницу, к Сергей Иванычу… Не смогу с тобою рядом воевать.

И стало вдруг тихо. Так тихо, что и шаги часового за окном слышны; да что там! — и потрескивание пламени свечного.

— С фронта гоните? — беспомощно.

— Отнюдь. Но и на фронте вам, поручик, с такими мыслями не место…

— Позвольте откланяться?

— Извольте, поручик Муравьев!

Когда дверь, тихо скрипнув, притворилась, выпустив Ипполита, Бестужев скривился, как от зубной боли; сжал кулаки. Что ж, так! никак иначе… а все же сунувшемуся минуту спустя татарину вновь отмахнул рукой: погоди!


Под утро наконец захотелось есть, резко, налетом — вспомнило тело, что вот уж четвертый день и пятую ночь кряду обходилось разве лишь сухариком да глотком из фляги навскидку. Радостный адъютант захлопотал, забегал; лично, ординарцам не доверяя, внес на подносе хохлацкие разносолы: холодная свинина с хреном и укропом моченым, сало, приправленное чесноком, да полдесятка огурчиков малосольных, в рассольной слизи и мелких соблазнительных пупырышках. И — хотелось вроде бы! — а не пошло; совсем немного подъел, скорей даже перехватил, чтобы забить нудьгу в нутре. Запил глотком мадеры. Велел ввести для допроса гайдамаку, невольно сбереженного вспышкою Ипполитовой от сабли татарина. Заране почти решил: подарю жизнь. Однако никак не ждал, что будут у хлопа такие глаза — добрые, синие-синие, почти укрытые сивыми бровями. И борода с изрядной сединой, нечесаная, однако и не диковидная. С лукавинкой глядит, словно бы, смертей наглядевшись, забыл о страхе.

Пока стучали по коридору сапоги татарские, пока шуршало за дверью, накинул ментик. Запустив ладонь под ворот, потер без жалости грудь слева: часто в последнее время покалывало, словно в сердце оседала вся боль, вся усталость телесная. Что ж, иного и ждать не стоит; одного хочется: если все же победа суждена, так дождаться… хоть одним глазком увидеть, а после можно и на погост, пускай без салютов; впрочем, пустое!..

Вот он, гайдамака, в дверях. Смотрит без боязни.

— Спал ли?

Спросил и сам упрекнул себя: зачем? — невольной издевкой прозвучал вопрос. Пленный, однако, словно и не заметил.

— Ни. Як спаты, колы загыбель пидийшла? Ось, бачу, и вы, паночку, очи нэ зимкнулы…

Как понять? — дерзость ли, простодушие ли?

— Смело говоришь, казак. Присаживайся. Да говори что знаешь…

— Алэ ж про що? — словно бы ожидал приглашения пленный; опустился скоренько в кресло, давеча Ипполитово, умостился, словно навечно, как только хохлы и умеют: руки на коленях, плечи — к спинке, голова чуть внаклон. — Що видаю, скрывать! нэ стану… навищо? note 11 Ночью, взятый в стычке, не успел гайдамака сорвать шевроны; они и выдали. Первой Мужицкой бригады второго Риегиного полка урядник. Захвачен, как доложили, трудно — дрался, словно черт, положил двоих ахтырцев едва ль не намертво. Считай первый «сухиновец» среди пленных под Катеринославом; это его и отставило в конец очереди, это и спасло в конце концов от татарской сабли.

— Скрывать не станешь? Похвально. Ну, говори. Хотя б про гетьмана вашего!

— Устым-то Якымыч? А що? Добрый гетьман, дило знае, вийско в руках дэржыть, бо и сам колышний жовнир note 12… уся спына канчуками поризана… а вояка гарный note 13, це усим видомо…

— Так он беглый, Кармалюка?

— По-вашему, паночку, по-москальски казаты, так биглый… алэ ж хто його пытав: чи хоче вин у вийско, чи ни? Узялы. А вин нияк не миг спокий маты note 14, колы Вкраина стогне…

— Хорошо. Хватит об этом! — Бестужев, словно бы равным сочтя мужика, прервал его мягко, без гнева. — А сам-то ты… как звать-величать?

— Панасом… Хоменкины мы.

— Что ж, Афанасий Фомич, славное имя. А верно ли донесли, что из сухиновских ты?

С подвохом спросил, словно бы не заметил шевронов. Ждал: отпираться станет мужик; не может ведь не знать, что изменников из Первой без проволочки рубают. И — ошибся. Кивнул пленный, словно бы и с гордостью даже.

— Точно так, паночку. Першой Мужыцькой Риегиного полку уряднык.

— Под Брацлавом был?

За последнюю соломинку ухватился Михаил Петрович. Миловать? Блажь! Вот сейчас скажет мужик: «Нет», — и груз с плеч, можно татарина звать. Но гайдамака усмехнулся только вопросу.

— Пид Брацлавом? А як же ж… поранэнный був двичи, та и нагороду одержав вид самого Сухинова, вид Ивана Иваныча…

Сунул руку за пазуху, вытянул нечто. Молнией ослепило Бестужева: крест! Ваньки, друга дорогого, крест нательный — в мужичьих руках. Ужель и впрямь награда? Иль — граблено?! Нет, — образумил себя. — Немыслимо. Мужик нательный крест не снимет; все пограбит, а против Бога не пойдет. Нельзя не поверить: награда!

— Что ж, солдат! — расчетливо-спокойно встал, подался вперед, впился глазами — с недоумением яростным. — Где ж присяга твоя, солдат? Где ж был, когда полковника убивали?

— Там и був, — просто ответил пленный. — Усэ бачив. Алэ сам нэ брав участи, хочь вирьте, хочь ни… И ще скажу: дуже жаль мени Иван Иваныча…

Мохнатые брови гайдамаки надломились, лицо стало детски незащищенным, словно на что-то никак решиться не мог… и — заговорил, как в омут с обрыва:

— Розумию, що спытаты маете, пане! Як то выйшло, що полковника вбылы та усиею брыгадою до гетьмана перэйшлы. Так?

— Продолжай… — бесстрастно поощрил Бестужев.

— Та зрозумийте, добродию: нэ трэба нам панив; ниякых нэ трэба, ни злых, ни добрых, ни гиркых, ни солодкых. Вид ляхив видбылыся, поля роздилылы… навищо ж сынив вам у рекруты здаваты? навищо ж фуражирны поставкы робыты? До горла вже дистала панська влада… уж нэ сирчайте, паночку…

— И все же, — уж не допрашивая, а словно размышляя, словно с равным советуясь, возразил Бестужев, — все же, Афанасий Фомич! ужель не ясно, что инсуррекция note 15 ваша пуста? лишь кровью Новороссию помажет гетьман… как в Белой Церкви вышло…

Помолчал, чувствуя нарастающую ломоту в виске: скверный признак, не сорваться бы; интересен оказался разговор, против ожидания, хотя бы тем, что сей хам способность проявил к связной речи; да и не скрывает того, что на душе.

— И еще об одном спрошу, Афанасий Фомич: ладно, деревенщина темная, но вы! но вам подобные! Разве не толковал полковник Сухинов, что временны жертвы сии? до поры… известно ль вам, что не за свой интерес войско встало, но за вас же?

Дрогнуло лицо гайдамака; в тоне ли, во взгляде ли генерала безошибочным, вековым крестьянским чутьем уловил нечто сулящее надежду; синие глазки прищурились: торопливо примеривался мужичина, как верно ответить, на чем объехать смертушку. Однако, по всему видно, и себя ронять не желал; униженьем — смекал верно! — жизнь не выкупить, достоинство же и спасет, пожалуй.

— Важки пытання note 16, пане, дуже важки, алэ видповим, note 17, як сам розумию. Що кров льется, то так, алэ ж на то и вийна… злобы дуже богато накопылося. Пид Брацлавом — чуялы? — ляхы узятых в полон на палю note 18 садылы, доки мы з Иван Иванычем нэ пидийшлы; а Била Церква ж була вже писля Брацлава… Цэ вже, як бы мовыты, помста note 19 панам.

Не утерпел, перебил. Однако мужик не стушевался, продолжал твердо, словно бы даже с некоей дерзостью в голосе.

— Боны — нас, мы — их, зараз вы — знову нас, потим гетьман повэрнеться, тай вам тим же боком видплатыть. Вийна! а що до воли, так, напрыклад note 20: навищо нам така воля, колы знову паны звирху? Ни, паночку ласкавый! Колы вжэ так, то нэ трэба ниякых панив, розумиете? Гетьман писля Билой Церквы брыгаду нашу тим до себе и пэрэзвав, що очи видкрыв циею думкою… А Иван Иваныча Перша Мужыцька усиею громадою молыла: пишлы разом з намы! бо поважалы мы його, дужэ вэлыке шанування note 21 до нього малы… Сам видмовывся note 22.

При крепнущем свете утра, стекающем в комнату сквозь вчера вымытое стекло, видно стало, что хитроватые глазки гайдамака очень спокойны и даже

— откуда? — исполнены некоего непонятного генералу достоинства.

— И остання думка моя: тому и гетьман зъявывся, що — хочь рубаты мэнэ накажыте! — ризни у нас стежки. Ризни! Дидусь мий у Колиивщини note 23 брав участь, пры Зализняке ходыв, так вин аж до смертонькы розповидав, як генэралы москальськи поперше хлопа на пана пиднялы, а потим тих же хлопив ляхам зрадылы. Нэмае виры…

— Афанасий Фомич… А ну как разобьют нас… так придет же с севера царский генерал, опять вас покрепачит?

Нарочно употребил малоросское словечко; понимал: это вот «покрепачит» особо достанет мужика, проймет до самого нутра. Они ж как дети, дальше двух шагов не видят. Спросил, с интересом следя за лицом гайдамака. Но там

— все та же тихая усмешка.

— А нэхай прыйде… зустринэмо. Краще, ниж вас, зустринэмо…

Умолк. Медленно пожевал серовато-бескровные губы, проглядывающие сквозь вислые полуседые усы. Опустил глаза, словно бы изучая огромные свои руки, потрескавшиеся от холода, заскорузлые, изборожденные вздувшимися узлами вен.

— Гарно зустринэмо.

Ясно стало: окончен допрос. Не о чем более спрашивать.

В комнате повисло нехорошее тяжеловатое молчание; мужик все так же не отрывал глаз от пола, генерал смотрел сквозь него, размышляя. Наконец решился. Подошел к двери, распахнул. Готовно сунулись двое: татарин и ординарец; ордынец чуть впереди, дрожит, словно застоявшаяся лошадь, ноздри вздернуты в крутом изломе, в руке — сабля.

Не глядя на гололобого, Бестужев распорядился:

— Прапорщик, распорядитесь сего пленного в целости доставить на окраину, к балкам, и отпустить, вреда не причиняя…

Словно бы объясняясь — перед кем? — пояснил:

— Помилован за чрезвычайно ценные сведения, важность для грядущей баталии представляющие…

Повернулся к вставшему, напряженно мнущему шапчонку мужику.

— Прощай, Афанасий Фомич. Хорошего от тебя не услышал, разумного тоже. За правду, однако, благодарю. В другой раз только не попадись.

Сказал — словно перечеркнул; не глядя уже, не видя истового поклона, поймал, сверху вниз взглянув, волчий зрак татарина. Подумал секундно: сколько их там еще? Махнул рукой.

— Хватит. Только вот… слышь, Махметка? — не здесь уж…


С утра началось. Конная партия гайдамаков, числом до восьми десятков, сквозь балки прошла к предместным оврагам и начала было сечь караулы; смельчаков отогнали кременчугцы беглой пальбою, татары пошли вдогон и порубили с дюжину да еще пяток стрелами добыли. Впрочем, Щепилло, хоть и послал вестового с рапортом, особого значения вражьему экзерсису не придал; черкнул в несколько строк, будто о пустяке.

Бестужев же, прочитав, вскинулся:

— Иные посты предупредили?

— Не могу знать, ваше превосходительство! — бледнея от тона генеральского, признался вестовой.

— Ладно! — Михаил Петрович уже зашнуровывал бурку. — Подпоручик, поднять конвой!

Все утро, почти до полудня, промотался по аванпостам. День выдался мерзкий, вроде позавчерашнего, разве что без ветра. Шинели солдатские потемнели от влаги, на глазах исходили паром, кисло пованивали. И себя тоже, хоть и говорится, что свое не чуешь, нюхом ощущал генерал. Морщился брезгливо, стараясь не думать о животном note 24. Разнося впрок взводных, внутренне бранил Щепиллу. Страха Мишель не ведает, всем известно, но осторожность-то забывать не след! Ясно ведь: не просто так щупали посты хамы! Теперь лишь, после беседы ночной, отчетливо выявилось Бестужеву — кто противустоит ему, таясь до времени в буераках, какая сила; а ведь всерьез не принимал: скопище и скопище… стадо. Ныне в голове крутилось твердо сказанное: «Зустринэмо». Вот оно, наистрашнейшее; и нельзя не одолеть, ибо — пока что все же скопище! Но ежели не устоять, ежели разжует Кармалюка Мишку Бестужева, тогда — армией сие скопище обернется…

Тревожные размышления оборвала внезапная пальба. На юге, у тракта за балками, где утром пробирались гайдамаки. Сперва одиночные выстрелы, затем

— неожиданно! — залп и другой; истошный визг татарина донесся через полгорода.

— У Щепиллы! — сорванным голосом выкрикнул Горбачевский, хотя и не следовало: все и без того уж поняли — где.

Ну вот! — подумалось легко, несколько даже радостно. Начинается. Знал наверняка, что не случайная перестрелка затеялась; по спокойной легкости в теле знал!.. предчувствия никогда еще не обманывали.

Не выдержал гетьман, двинулся; а не мог ведь подтянуть все силы за неполные двое суток; значит — лишь часть на город бросил. Неразумно. Хотя

— мужик, что спрашивать? нет военного навыка, это не в Подолии с загонами поместья крушить…

Впрочем, тут же оборвал Бестужев злорадную мысль, мужик сей изрядно учиться умеет; еще с месяц назад бежал беспорядочно при встрече с регулярным отрядом, ныне же немалою армиею поди его останови. Одно ясней ясного: тут вот, в Катеринославе, все и решится. Не разойтись подобру, малой кровью; солдатиков для рейда в степь — мало, следует штурма дождаться и перемолоть гайдамаков. Однако же и у Кармалюки наверняка таков же расчет: сил не щадя навалиться — и вырезать войско бестужевское; тогда он хозяином останется.

Что же выходит? Оба на гибель решились! — а выжить лишь одному выпадет. И об этом тоже мыслилось неторопливо, словно бы со стороны. Не позволял себе сомнений. Сгинет Кармалюка! А ежели… ну так что ж: мертвые сраму не имут.

— Коня.

Уселся в седле поплотнее, тронулся с места хлынцой note 25, на ходу переводя Абрека на крупную рысь; застоявшийся вороной птицей рванул, вмиг одолел пригорок. Балки предместные отсюда как на ладони. Да и весь фурштадт note 26 тоже.

Вот оно! — по открытому пространству, над вырытыми с вечера окопами щепиллиного полка, мечется разноцветное, фигурки крошечные, одна к другой то прилипнет, то отвалится; серое марево ползет по канавам, растекается в кривоватых, облезлых по-зимнему садиках. Словно бы отчетливо видны — не лица, нет! — но высокие шапки из овчины, вислые усы, вилы, склоненные к атаке… впрочем, вздор! — ни лиц, ни шапок отсель не различить.

Обернулся на лютый конский топот. Белым пятном с углями глаз бросилось лицо Мишки — треуголку потерял, всклокочен, на лбу кровавый след: то ли царапнуло вскользь, то ли пот отирал… руки-то по локоть в кровище.

— Ваше превосходительство!

Молодец, Щепилло! Хоть и в горячке, а — никаких «Мишелей»; началась работа, вольности побоку. Удерживает своего сивого, тянет повод!..

— Всею силой налегли хамы… Кременчугцы третью атаку отбили, силы исходят… вестовой мой! посылал… где?.. сикурсу!

Кольнуло понимание: вот отчего примчался, своих оставив. Знает, неоткуда резерва взять, сам решил требовать. Так… и верно ведь, устали кременчугцы, сколько ж их там?.. всего ничего. Следует сикурс подать.

Обернулся. Вот они, конвойцы, весь мой сикурс, полный резерв. Ровно стоят. И знамя трехцветное над ними — знамя Республики Российской: на белом, синем и красном — скрещенные вилы и ружье, осененные фригийским колпаком. Высокий символ! — братство народа и армии в битве за волю.

Что ж, пришел час! Прыгнул вниз, в грязь, присел на полусогнутых, выпрямился пружинисто, глядя в спокойные лица усатых ветеранов; один к одному, наперечет — черниговцы, многие еще и Бонапартия помнят…

— Молодцы! Ребятушки! Сыны мои! — выкрикивал почти визгливо, надрывая горло, забыв о том, что каждый из «сынов» в отцы годится по возрасту. — Волю нашу, волю ныне спасти должно от черни сущеглупой!.. Ибо не ведают мужики, что творят… себе погибель готовят и нам! — да не в том беда! Свободу святую на вилы поднять хотят!

Подошел вплотную почти.

— Братцы! Не вы ли Россию грудью заслонили под Смоленском! под Красным! при Бородине! Малоярославце! — вы, никто иной! Не с вами ли рядом брали мы Киев и Винницу, Фастов и Одессу, Брацлав и Тульчин? Ныне нам выпало заразу истребить в самом сердце земли нашей, чтоб завтра смогли строить новую Россию, по правде Русской, по совести! Архиереи да князья мужикам головы задурили, вилы хотят воткнуть в сердце конституции. Позволим ли?

Слаженным рыком в ответ:

— Урра!

И понеслось. Улицы, стрельба, короткие стычки — уж до центра, мало не к собору выплеснулись гайдамаки. В потоптанных садиках, уж без пули-дуры, грудь к груди резались: штык на вилы, тесак против свяченого ножа. Лишь на краю балки опомнился генерал; взглянув на руки, ужаснулся: по локоть кровью вымазаны, как давеча щепиллины, на лезвии сабли клок волос висит вместе с обрывком кожи, и сапоги в чем-то буром, липком, на глину не похожем. Вокруг — распаренные солдатские лица: конвойные, кременчугцы, еще какие-то — сквозь пот в глазах и не различить. Возник на мгновенье и сгинул Ипполит: без накидки, в одном мундире, разорванном на плече; взгляд шальной, скалится в восторге! — еще бы, первый серьезный бой… А ведь должен был отбыть; не пожелал, выходит… ну и ладно.

Шум вокруг стихал. Страшным ударом, себя не щадя, отбросили гайдамаков; преследования не трубили — самим бы прийти в себя, опомниться. Ай да Кармалюка; теперь лишь становилось ясно, как ловко сыграл гетьман! — равномерно силы подтянул да бросил со всех сторон, так что и не снять ниоткуда помощь было; хорошо хоть, что сбили со щепиллиной позиции, не дали прорвать оборону…

А все же не дотерпел вор! — судя по всему, Первая Мужицкая в бой пока не шла; то ли бережет ее гетьман, то ли готовит для последнего удара…

Визг раздался нежданно. Из-за крайней хатки выскочили трое татар, у каждого на аркане — по гайдамаку. Заметив урус-пашу note 27, замерли, однако тотчас поняли: с интересом глядит большой командир, едва ль не с одобрением. Приободрились, споро пососкакивали наземь, опрокинули избитых хлопов, заголили зады…

Слева, почти рядом с Бестужевым, вдруг перегнулся пополам пожилой унтер, изверг из нутра сизое месиво. Михаил Петрович посторонился машинально, пытаясь пересилить себя и прервать, прекратить страшное зрелище; но — не получалось! притягивало…

Рука в руку управились татары; казалось — миг! — а вот уж сидят гайдамаки на низких, из плетня выдернутых кольях, почти касаясь ногами земли…

— Взять их! — выдавилось наконец судорожно.

Не то чтобы хлопов жаль стало. Но свой же приказ на глазах нарушен! — ведь запретил янычарствовать. Рубить — да! без этого нельзя… но такое…

— Взять!

Поздно. Кинулись было конвойцы, ан татар уж и след стынет: гикая, прыгнули в седла и умчались — небось к своим, там отсидятся; не выдаст гололобых Туган-бей.

— Пристрелить! — указал на вопящих.

Три выстрела хлопнули. И — сразу! — еще один, за спиной. Рывком обернулся. Сердце дернулось, стукнуло колоколом, ноги подкосились, словно ватные. Ипполит…

Затылком в грязи, вверх глядя, лежал меньшой Муравьев; в откинутой руке

— пистолет, вместо виска — кровавая дыра. Бестужев нагнулся, кусая губы, едва ль на колени не встал, и вдруг почувствовал: отпустило. Вот была только что скорбь! и не стало. Сами по себе выговорили губы:

— Дур-рак.

Перехватил изумленный взгляд Горбачевского; оскалился — не усмехнулся:

— Озаботьтесь, подполковник, включить поручика Муравьева-второго note 28 в список выбывших по болезни…


До самого вечера вспыхивала в предместьях рукопашная; спешно отойдя, скопище оставило клочья свои в балках да двориках, словно зубы змеиные. То и дело: крики, брань непотребная, вопли. Обходилось без стрельбы. И лишь с сумерками утихло.

Собравшись штабом, подвели итог. Теперь лишь, после сопоставления рапортов, стало ясно, что удумал Кармалюка. Отчаян до безумия был маневр, но отнюдь не бесталанен: удайся он, и не вырваться бы Восьмой дивизии на простор, сбилась бы на погибель свою в центре, скучилась бы в стадо.

Недаром же не было поджогов в фурштадте. Не хочет вор жечь то, что уже своим считает…

Наступая волною, гиканьем и боем смертным выгоняли гайдамаки обывателей из мазанок; те, от солдат худа не видевшие, как сознали, что гайдамаки вернулись, так и побежали, себя не помня, — сами, пешком и на подводах, со скарбом, со скотиной, с детишками на закорках. В том и был гетьманский умысел! На плечах обезумевших беглецов прорвали гайдамаки егерские заслоны на севере, прошлись по редутам, едва не отбив пушки; слава Богу, не растерялись алексапольцы, успели, дали залп и второй — почти вплотную, понаделали окрошки… А там уж пошли в дело гусары ахтырские, да и татары на сей раз себя показали. И то сказать, знают басурмане: кому-кому, а им пощады не видать, коли город падет.

Вот так и отбились. Выстояли.

Диспозиция гетьманская сломалась. К темноте ближе, сметив что к чему и сознав, что вот-вот отрежет конница вошедшие в Катеринослав толпы, велел Кармалюка скопищу отходить в степь, не заботясь о раненых. Прозевал вор миг, когда мог разметать конницу, бросив на нее страшные повозки свои с косами; совсем чуть промедлил, а тут и мгла поползла; не стало момента.

Горечью отозвались потери. Хоть и оставил гетьман в пригородной грязи да на улицах до трех тысяч своих, так для него это что зуб потерять; толпа за ним немереная, а Первую Мужицкую так и сберег, не посылал на убой. А солдатики на счету; как ни старались ротные, а всех не убережешь. Не беря даже в расчет легко раненных, сочли невозвратное: только убитых сотни три, покалеченных крепко — вдвое против того. Еще и татары.

Узнав о потерях, Бестужев долго молчал. Проглядел списки, недобро щурясь. Когда же из фурштадта принесли на шинели Горбачевского, беззвучно выругавшись, подозвал поближе Туган-бея, шепнул нечто. Круглое лицо татарина расплылось в ухмылке, подчерненной, однако, вырвавшимся из узеньких щелок-глаз испугом. Посмотрел на генерала, притворяясь смущенным: бельмим, мол, моя твоя не понимай. И осекся, обожженный жутким взглядом Бестужева.

Переваливаясь, вышел. Из-за двери, с крыльца, донесся визгливый крик: бей вопил по-татарски ертоулам. Начиная догадываться, штабные смятенно переглядывались; спросить, впрочем, не осмелился ни один. Лишь Щепилло открыл было рот, но, передумав, прикурил от свечи и принялся тянуть дым, вдыхая глубоко-глубоко.

Разошлись около десяти. Тут же сунул голову ординарец, спросил насчет ужина. Бестужев качнул головою: не пойдет кусок в горло после этакого. Впрочем, о приказе, отданном Тугану, не сожалел; так и надо, только так, по-татарски; гайдамаки не лучше Орды, хуже даже… Робеспьеры сермяжные. Пойдут снова приступом, пусть поглядят сначала на плетни вокруг города. Может, задумаются…

Вспомнил Ипполита — легко, без скорби, без грусти даже. И не удержал в мыслях; исчез Ипполит, не привязываясь. Прикинул, помня о насущном: что б сам предпринял на месте гетьмана? Ответил, не размышляя: а единое лишь и есть решение — остановить отход вблизи окраин, перегруппировать толпу, да и — с Богом! — швырнуть ее на ночной штурм по всем направлениям, а Первую Мужицкую, единым кулаком, направить в стык кременчугцев и алексапольцев, где обрывы глаже…

Крикнул в дверь: «Щепиллу ко мне!» Почти тут же и явился Мишка, словно рядом дожидался; так, впрочем, и было — знал привычки командующего, понимал: поразмыслив, позовет для совета. Ранее втроем обсуждали, да вот нет теперь Ваньки…

Выслушал. Осторожно засомневался.

— Помилуй, Мишель!.. какая ж атака?.. какой штурм среди ночи? Не всякая и в Европе армия на ночной приступ пойдет, без пушек тем более; а здесь — кто?.. да и Первая Мужицкая все ж не гвардия Наполеонова…

Бестужев кивнул.

— Верно, душа моя! — не гвардия. Однако рассуди: сей мятеж уж не якобинством, но пугачевщиной обернулся; прикажешь ли ждать монстра?! помеси Емельки с Бонапартием? Право же, не Гишпания мы; Россия! И так еще помысли: город его людям знаком несравнимо с нами; сие первое. Далее: ведаешь ли, сколько их с ножами в фурштадте затаилось, непойманных? Это — второе. А вот тебе третье: татарва ночью не вояки, всем ведомо, гусар же у нас — понюшка, не более. Никак рейда не сделать. Прав я иль нет? — ответь!

Отпив глоток холодного кофию (когда внесли? право, и не заметил; давно, видать, коль и остыть успел); заключил:

— Быть может, и не решится, рассвета ждать станет. А только береженого и Бог бережет. Распорядись, тезка, известить по ротам: готовыми быть к ночной баталии. Костры разжечь погуще. Татар оттянуть на плац, к собору; уместятся. И чтоб баловать не смели! предупреди моим именем. Ахтырцев туда же; в тесноте да не в обиде. И прикрыть плац понадежнее.

— Что ж, — согласился Щепилло. — Вреда от сих мер не вижу.

— А пользу? — прищурился Бестужев.

— Пользу, Мишель, ночь покажет.

Повторный штурм Кармалюк начал за два часа до рассвета…

2. ЮСТИЦИЯ

После лютых сентябрьских непогод, после слякотно-унылого октября противу всех ожиданий пахнуло над Днепром летнее тепло, словно бы, расщедрившись, отдал листопад note 29 застуженной земле все бережливо припрятанное впрок братьями-месяцами. Празднично стало вокруг, светло и несуетно; деревья замерли, боясь колыхнуться, удерживая на полуоголенных ветвях остатки золота, уцелевшего едва ль не чудом под шквальными порывами давешних бореев note 30.

Бойко зашагал Паскевич на юг, бодро, будто по плацу, — да и застыл у Киева, споткнувшись: солнце, подсушив грязь, позволило инсургентам изготовиться к долгим боям наинадежнейше, не хуже, нежели под незабвенным Бородином. Не щадя себя, метался меж деташементами note 31 губернатор, лично следя, как глубятся траншеи, как вырастают уклоны редутов, как разворачиваются жерлами к северу орудия. Вовремя и сикурс подошел; здешний поселянин не чета таврическому; вдосталь на заднице отпробовал крепаччины. Дали рекрутов села. Конфузия же скопищ кармалюкиных хоть и стоила жизни бесценной генерала Бестужева, но укрепила тылы, высвободив обстрелянные в битвах полки для трудного боя с войском узурпатора питерского.

И обвила змеею алмаз днепровский фортификация первоклассная, такая, что в лоб не взять и Бонапартию самому, встань из безвестной могилы своей неистовый корсиканец. Обойти ж стороной такоже никак не мыслимо: кто наступает, оставив за спиною мало не сорок тысяч супротивного воинства?

Подкопились войска, притихли.

И — грянуло!

Дал баталию у ворот Киева Ивану Паскевичу недавний князь, а ныне гражданин Республики Российской Сергей Григорьевич Волконский…


Итак, еще день.

Кажется, целая вечность минула с вечера, когда захлопнулась дубовая дверь и ключ повернулся в замке, неприятно скрежетнув плохо смазанным металлом. Ан нет, всего лишь три дня одиночества и безвестности, и свежими ранами, до телесно ощутимой боли, горят на плечах клочья материи — там, откуда с неживым хрустом сорвали эполеты.


  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6