Приблизившись к Ауденаардским воротам, советник и бургомистр предусмотрительно сделали небольшой крюк, чтобы не очутиться «в радиусе падения» башни. Зато они внимательно осмотрели ее издали.
— Я думаю, что она упадет, — произнес Ван-Трикасс.
— Я тоже, — ответил Никлосс.
— Если только ее не подопрут, — прибавил Ван-Трикасс. — Но нужно ли ее подпирать? Вот в чем вопрос.
— Да, вот в чем вопрос, — ответил Никлосс.
Через несколько минут они стояли уже у дверей завода.
— Можно видеть доктора Окса? — спросили они.
Доктора Окса всегда можно было видеть отцам города, и их тотчас же ввели в кабинет знаменитого физиолога.
Нотаблям пришлось дожидаться доктора добрый час. Первый раз в жизни бургомистр и советник проявили признаки нетерпения.
Наконец вошел доктор Окс и первым делом извинился, что заставил себя ждать; но ему необходимо было проверить чертеж газометра, установить развилку труб… Впрочем, дело было на полном ходу! Трубопроводы, предназначенные для кислорода, уже проложены. Через несколько месяцев город будет великолепно освещен; уже можно было видеть трубы, введенные в кабинет доктора.
Засим доктор осведомился, чему обязан удовольствием видеть у себя бургомистра и советника.
— Нам просто захотелось навестить вас, доктор, — отвечал Ван-Трикасс. — Мы так давно вас не видели. Ведь мы редко выходим из дому, рассчитываем каждый свой шаг, каждое движение и так счастливы, когда ничто не нарушает однообразия нашей мирной жизни…
Никлосс с удивлением смотрел на своего друга. Бургомистру еще никогда не случалось так много говорить без передышек и длительных пауз. Ван-Трикасс так и посыпал словами, что было ему совершенно не свойственно, да и сам Никлосс испытывал неодолимую потребность говорить.
Между тем доктор Окс внимательно и лукаво поглядывал на бургомистра.
Ван-Трикасс, который привык разговаривать, прочно расположившись в комфортабельном кресле, внезапно вскочил. Им овладело какое-то нервное возбуждение, столь чуждое его темпераменту. Правда, он еще не жестикулировал, но видно было, что он вот-вот начнет размахивать руками. Советник то и дело потирал себе икры и глубоко вздыхал. У него заблестели глаза, и он «решил», если понадобится, поддержать своего закадычного друга.
Ван-Трикасс поднялся, сделал несколько шагов и остановился перед доктором.
— Когда же, — спросил он слегка возбужденным тоном, — будут закончены ваши работы?
— Месяца через три-четыре, господин бургомистр, — ответил доктор.
— Ой, как долго ждать! — воскликнул Ван-Трикасс.
— Ужасно долго! — подхватил Никлосс; он был не в силах усидеть на месте и тоже вскочил.
— Мы не можем закончить работы раньше этого срока, — возразил доктор. — Ведь кикандонские рабочие не слишком-то проворны.
— Как, вы считаете, что они слишком медленно работают? — вскричал бургомистр, казалось, задетый за живое этими словами.
— Да, господин бургомистр, — твердо ответил доктор. — Один французский рабочий стоит десятерых кикандонцев. Ведь они — истые фламандцы!..
— Фламандцы! — вскричал советник Никлосс, сжимая кулаки. — Что вы хотите этим сказать, милостивый государь?
— Ничего дурного. То, что говорят о них все на свете, — ответил, улыбаясь, доктор.
— Вот как, доктор! — воскликнул Ван-Трикасс, шагавший из угла в угол. — Я не потерплю таких намеков! Да будет вам известно, что наши кикандонские рабочие ничуть не хуже всяких других, и ни Париж, ни Лондон нам не указка! Я настоятельно прошу вас ускорить работы, которые вы взяли на себя. Все улицы разрыты для прокладки трубопроводов, и это мешает уличному движению. Это наносит ущерб и торговле. Как бургомистр, я несу ответственность за благоустройство города и вовсе не желаю подвергаться нареканиям.
Достойный бургомистр! Он разглагольствовал о торговле, об уличном движении, и эти непривычные слова непринужденно слетали с его уст! Но что же с ним произошло?
— К тому же, — добавил Никлосс, — городу совершенно необходимо освещение!
— Однако, — возразил доктор, — он обходился без освещения добрых девятьсот лет.
— Что из того, сударь! — продолжал бургомистр, отчеканивая слова. — Времена меняются. Человечество идет вперед, и мы не хотим отставать от всех! Если через месяц улицы не будут освещены, вам придется платить неустойку за каждый просроченный день! А что, если в темноте приключится драка?
— Этого всегда можно опасаться! — воскликнул Никлосс. — Ведь фламандец — настоящий порох! Вспыхивает от любой искры!
— Между — прочим, — перебил приятеля бургомистр, — комиссар Пассоф, начальник полиции, сообщил нам, что вчера вечером у вас в доме произошел спор. Правда ли, что спорили о политике?
— Так оно и было, господин бургомистр, — отвечал доктор Окс, с трудом сдерживая улыбку.
— И у врача Доминика Кустоса произошло столкновение с адвокатом Андрэ Шютом?
— Да, господин советник, но, к счастью, дело обошлось без оскорблений.
— Без оскорблений? — вскричал бургомистр. — Разве это не оскорбление, когда один заявляет другому, что тот не взвешивает своих слов! Да у вас рыбья кровь, доктор! Разве вы не знаете, что в Кикандоне нельзя безнаказанно произнести такие слова? Попробуйте только сказать это мне…
— Или мне! — вставил советник Никлосс.
С этими словами нотабли, взъерошенные и багровые от гнева, скрестив руки на груди, уставились на доктора Окса; казалось, они вот-вот ринутся на него.
Но доктор и глазом не сморгнул.
— Во всяком случае, сударь, — продолжал бургомистр, — вы отвечаете за то, что творится у вас в доме. Я несу ответственность за этот город и не позволю нарушать общественное спокойствие. Инциденты вроде вчерашнего не должны повторяться, иначе я буду вынужден принять самые крутые меры. Вы слышали? Отвечайте же, сударь!
Бургомистр, охваченный необычайным возбуждением, все больше повышал голос. Достойный Ван-Трикасс был прямо вне себя и говорил так громко, что его было слышно даже на улице. Наконец, видя, что доктор не отвечает на его вызовы, он яростно крикнул:
— Идемте, Никлосс!
И, хлопнув изо всех сил дверью, так, что весь дом затрясся, бургомистр вышел, увлекая за собой советника.
Пройдя шагов двадцать, достойные друзья начали успокаиваться. Теперь они уже двигались медленнее, походка их стала более размеренной. Погас багровый румянец, заливавший их щеки, и лицо их приобрело обычную розовую окраску.
Через четверть часа после того, как они покинули завод, Ван-Трикасс мягко заметил:
— Какой приятный человек этот доктор Окс! Видеть его — истинное удовольствие!
ГЛАВА ШЕСТАЯ,где Франц Никлосс и Сюзель Ван-Трикасс строят кое-какие планы на будущее
Читателю известно, что у бургомистра была дочь Сюзель; но даже самый проницательный из читателей не мог бы догадаться, что у советника Никлосса имелся сын Франц. А если бы читатель и догадался об этом, то едва ли ему пришло бы в голову, что Франц обручен с Сюзель. А между тем эти молодые люди, казалось, были созданы один для другого и любили друг друга, как любят в Кикандоне.
Не следует думать, что в этом необычайном городе молодые сердца вовсе не бились: нет, они бились, но достаточно медленно. Там женились и выходили замуж, как и во всех других городах, но совершали это не торопясь. Будущие супруги, прежде чем связать себя нерушимыми узами, хотели изучить друг друга, и это изучение продолжалось не менее десяти лет, как обучение в коллеже. Редко-редко свадьба совершалась раньше этого срока.
Да, десять лет! Десять лет ухаживания! Но разве это так уж долго, если речь идет о союзе на всю жизнь? Нужно обучаться десять лет, чтобы стать инженером или врачом, адвокатом или советником, и разве можно в меньший срок приобрести познания, необходимые для каждого супруга? Это никому не под силу, и нам думается, что кикандонцы поступают весьма разумно, так долго и обстоятельно занимаясь взаимным изучением. Как увидишь, что в других городах, где царит распущенность, браки заключаются в несколько месяцев, так пожмешь плечами и отправишь своих детей в Кикандон, чтобы сыновья обучались в местном коллеже, а дочери — в пансионе.
За последние пятьдесят лет только один брак был заключен в два года, да и тот едва не оказался несчастным.
Итак, Франц Никлосс любил Сюзель Ван-Трикасс, но любил спокойно, как любят, зная, что любимая станет твоей через десять лет. Раз в неделю, в условленный час, Франц приходил за Сюзель и уводил ее на берег Ваара. Молодой человек брал с собою удочки, а Сюзель никогда не забывала захватить канву, на которой под ее хорошенькими пальчиками возникали фантастические цветы.
Нужно сказать, что Францу было двадцать два года и на щеках у него пробивался легкий пушок, как на спелом персике, а голос только что перестал ломаться.
У Сюзель были белокурые косы и розовые щеки. Ей минуло семнадцать лет, и она не питала отвращения к рыбной ловле. Странное это занятие, когда приходится состязаться в хитрости с уклейкой! Но Францу оно нравилось, ибо соответствовало его темпераменту. Он отличался невероятным терпением и любил следить мечтательным взглядом за колеблющимся поплавком. Он умел ждать, и когда, после шестичасового ожидания, какая-нибудь скромная уклейка, сжалившись над ним, позволяла себя поймать, он был искренне счастлив, но умел сдерживать свою радость.
В этот день будущие супруги сидели рядышком на зеленом берегу. У их ног протекал, журча, прозрачный Ваар. Сюзель безмятежно вкалывала иглу в канву. Франц машинально водил удочкой слева направо, потом снова пускал ее по течению, справа налево. Уклейки водили в воде причудливые хороводы, сновали вокруг поплавка, а между тем крючок бесплодно скитался в речной глубине.
— Кажется, клюет, Сюзель, — время от времени говорил Франц, не поднимая глаз на молодую девушку.
— Вы так думаете, Франц? — отвечала Сюзель, отрываясь на миг от рукоделия и следя глазами за удочкой своего жениха.
— Нет, нет, — продолжал Франц. — Мне только показалось, я ошибся.
— Ничего, Франц, клюнет, — утешала его Сюзель своим ясным, нежным голоском. — Но не забывайте вовремя подсечь. Вы всегда запаздываете на несколько секунд, и уклейка успевает сорваться.
— Хотите взять удочку, Сюзель?
— С удовольствием, Франц.
— Тогда дайте мне вашу канву. Посмотрим, может быть я лучше управлюсь с иглой, чем с удочкой.
И девушка брала дрожащей рукой удочку, а молодой человек продевал иглу в клетки канвы. Так сидели они, обмениваясь нежными словами, и сердца у них трепетали, когда поплавок вздрагивал. Восхитительные, незабываемые часы! Как отрадно было, сидя рядышком, слушать журчанье реки!
Солнце уже заходило, но, несмотря на объединенные усилия высокоодаренных Франца и Сюзели, ни одна рыбка так и не клюнула. Уклейки оказались безжалостными и прямо издевались над молодыми людьми, которые ничуть не сердились на них за это.
— В другой раз мы будем удачливее, Франц, — сказала Сюзель, когда молодой рыболов вколол нетронутый крючок в еловую дощечку.
— Будем надеяться, Сюзель, — ответил Франц.
Затем они направились домой, безмолвные, как тени, которые плыли перед ними, постепенно удлиняясь. Сюзель не узнавала себя, такой длинной была ее тень. А силуэт Франца был узким, как тонкая удочка, которую он нес на плече.
Молодые люди подошли к дому бургомистра. Блестящие булыжники были окаймлены пучками зеленой травы, которую никто не выпалывал, так как она устилала улицу ковром и смягчала звук шагов.
В тот момент, когда дверь отворялась, Франц счел нужным сказать своей невесте:
— Вы знаете, Сюзель, великий день приближается.
— В самом деле, приближается, Франц, — ответила девушка, опуская длинные ресницы.
— Да, — продолжал Франц, — через пять или шесть лет…
— До свиданья, Франц, — сказала Сюзель.
— До свиданья, Сюзель, — ответил Франц.
И когда дверь затворилась, молодой человек направился ровным, спокойным шагом к дому советника Никлосса.
ГЛАВА СЕДЬМАЯ, в которой andante превращается в allegro, а allegro в vivace
Волнение, вызванное столкновением адвоката Шюта с врачом Кустосом, постепенно улеглось. Дело так и осталось без последствий. Можно было надеяться, что в Кикандоне, ненадолго взбудораженном странным происшествием, вновь водворится невозмутимый покой.
Тем временем работы по проводке оксигидрического газа в главнейшие здания города шли полным ходом. Под мостовой спешно прокладывались трубы. Но рожков еще не было, ибо изготовить их было не так-то просто, пришлось их заказывать за границей. Казалось, доктор Окс был вездесущим, он и его ассистент Иген не теряли ни минуты, они подгоняли рабочих, устанавливали тонкие механизмы газометров, день и ночь наблюдали за гигантскими батареями, где под действием мощного электрического тока разлагалась на составные элементы вода. Да, доктор уже вырабатывал свой газ, хотя проводка еще не была закончена, — это, между нами говоря, было несколько странным. Но можно было надеяться, что в недалеком будущем доктор Окс продемонстрирует свое великолепное освещение в городском театре.
Да, в Кикандоне имелся театр, прекрасное здание самой причудливой архитектуры, где представлены были все стили — и византийский, и романский, и готический, и ренессанс, там были двери в виде арок, стрельчатые окна, стены украшены причудливыми розетками, крыша увенчана фантастическими шпилями, — словом, невообразимое смешение, что-то среднее между Парфеноном и Большим Кафе в Париже. Но в этом нет ничего удивительного, ибо, начатый с 1175 году при бургомистре Людвиге Ван-Трикассе, театр был закончен лишь в 1837 году при бургомистре Наталисе Ван-Трикассе. Строился он добрых семьсот лет и последовательно приспособлялся к архитектурной моде целого рода эпох. Тем не менее это было прекрасное здание, и его романские колонны и византийские своды не должны были особенно противоречить новейшему газовому освещению.
В кикандонском театре исполняли все что угодно, но чаще всего оперы. Но, по правде сказать, ни один композитор не узнал бы своего произведения, до того все темпы были изменены.
Жизнь медленно текла в Кикандоне, и, естественно, драматические произведения должны были применяться к темпераменту его обитателей. Хотя двери театра обычно открывались в четыре часа, а закрывались в десять, за эти шесть часов успевали сыграть не более двух актов. «Роберт Дьявол», «Гугеноты» или «Вильгельм Телль», как правило, занимали три вечера, до того медленно исполнялись эти шедевры. «Vivace» в кикандонском театре звучали как настоящие «adagio» note 1, а «allegro» тянулось до бесконечности. Восьмушка звучала здесь как целая нота. Самые быстрые рулады, пропетые в кикандонском вкусе, смахивали на плавные переливы церковных гимнов. Веселые трели невероятно затягивались в угоду местным любителям. Бурная ария Фигаро в первом акте «Севильского цирюльника» исполнялась в темпе тридцать три метронома и продолжалась пятьдесят восемь минут.
Разумеется, приезжим артистам приходилось применяться к этой моде, но так как им хорошо платили, то они не жаловались и послушно следовали дирижерской палочке, отбивавшей в «allegro» не более восьми ударов в минуту.
Но зато сколько аплодисментов выпадало на долю этих артистов, приводивших в восхищение жителей. Кикандона! Зрители все до одного аплодировали, хотя и с порядочными промежутками, а газеты на другой день сообщали, что артист заслужил «бурные аплодисменты»; раз или два здание театра сотрясали оглушительные крики «браво», и зал только потому не рухнул, что в XII столетии на постройки не жалели ни цемента, ни камня.
Впрочем, чтобы не слишком возбуждать восторженных фламандцев, представления давались только раз в неделю. Это давало возможность актерам тщательнее разрабатывать свою роль, а зрителям глубже пережить всю их мастерскую игру.
Так велось в Кикандоне с незапамятных времен. Иностранные артисты заключали контракты с директором кикандонского театра, когда им хотелось отдохнуть после выступлений в других театрах, и, казалось, эти обычаи останутся навсегда неизменными. Но вот недели через две после столкновения Шюта с Кустосом город был возбужден новым инцидентом.
Была суббота; в этот день всегда давалась опера. На новое освещение еще нельзя было рассчитывать. Правда, трубы были уже проведены в зал, но газовых рожков по вышеупомянутой причине еще не имелось, и горевшие в люстрах свечи по-прежнему изливали кроткий свет на многочисленных зрителей. Двери для публики были открыты с часу пополудни, и к четырем часам зал уже был наполовину полон. У билетной кассы образовалась очередь, тянувшаяся через всю площадь св.Эрнуфа до самой лавки аптекаря Жосса Лифринка. Такое скопление публики доказывало, что ожидается недюжинный спектакль.
— Вы идете сегодня в театр? — спросил в это утро бургомистра советник.
— Непременно, — ответил Ван-Трикасс, — и госпожа Ван-Трикасс, и моя дочь Сюзель, и наша милая Татанеманс, — все они обожают серьезную музыку.
— Так мамзель Сюзель будет? — спросил советник.
— Без сомнения, Никлосс.
— Тогда мой сын Франц будет первым в очереди, — ответил Никлосс.
— Ваш сын — пылкий юноша, Никлосс, — важно изрек бургомистр, — горячая голова! Не мешает за ним присматривать.
— Он влюблен, Ван-Трикасс, влюблен в вашу прелестную Сюзель.
— Ну что ж, Никлосс, он на ней женится. Мы решили заключать этот брак, — так чего же ему еще надо?
— Ему больше ничего не надо! Но все же этот пылкий юноша будет одним из первых в очереди у билетной кассы.
— О, счастливая, пылкая юность! — с улыбкой проговорил бургомистр, охваченный воспоминаниями. — И мы были такими, мой дорогой советник! Мы тоже любили! Мы ухаживали! Итак, до вечера. Кстати, вы знаете, этот Фиоравенти — великий артист. Как восторженно его у нас встретили! Он долго не забудет кикандонских оваций!
Речь шла о знаменитом теноре Фиоравенти, вызывавшем восхищение местных меломанов. Этот виртуоз обладал пленительным голосом и прекрасной манерой петь.
Вот уже три недели Фиоравенти пожинал лавры в «Гугенотах». Первый акт, исполненный в кикандонском вкусе, занял целый вечер. Второй акт, поставленный через неделю, был настоящим триумфом для артиста. Успех еще возрос с третьим актом мейерберовского шедевра. Но самые большие ожидания возлагались на четвертый акт, и его-то и должны были исполнять в этот вечер. О, этот дуэт Рауля и Валентины, этот двухголосый гимн любви, где звучали томные вздохи, где crescendo сменялось stringendo и переходило в piu crescendo note 2, этот дуэт, исполнявшийся медленно, бесконечно протяжно. Ах, какое наслаждение!
Итак, в четыре часа зал был полон. Ложи, балкон, партер были битком набиты. В аванложе восседали бургомистр Ван-Трикасс, мамзель Ван-Трикасс, госпожа Ван-Трикасс и добрейшая Татанемаис в салатного цвета чепце. В соседней ложе сидели советник Никлосс и его семейство, в том числе влюбленный Франц. В других ложах можно было увидеть семью врача Кустоса, адвоката Шюта, главного судьи Онорэ Синтакса, директора страхового общества, толстого банкира Коллерта, музыканта-любителя, помешанного на немецкой музыке, сборщика податей Руппа, президента академии Жерома Реша, гражданского комиссара и множество других знатных лиц, перечислять которых мы не будем, дабы не утомлять внимания читателей.
Обычно до поднятия занавеса кикандонцы сидели очень тихо: читали газеты, вполголоса беседовали с соседями, бесшумно разыскивали свои места или бросали равнодушные взгляды на красавиц, занимавших ложи.
Но в этот вечер посторонний наблюдатель заметил бы, что еще до поднятия занавеса в зале царило необычайное оживление. Суетились люди, всегда отличавшиеся крайней медлительностью. Веера дам как-то лихорадочно трепетали. Казалось, все дышали полной грудью. Глаза сверкали, соперничая с огнями люстр, горевшими удивительно ярко. Как жаль, что освещение доктора Окса запоздало!
Наконец оркестр собрался в полном составе. Первая скрипка прошла между пюпитрами, собираясь осторожным «ля» дать тон своим коллегам. Струнные инструменты, духовые инструменты, ударные инструменты настроены. Дирижер, подняв палочку, ожидает звонка.
Звонок прозвенел. Начался четвертый акт. Начальное allegro apassionato note 3 сыграно, по обыкновению, с величавой медлительностью, от которой великий Мейербер пришел бы в ужас, но кикандонские любители приходят в восторг.
Но вскоре дирижер почувствовал, что он не владеет оркестром. Ему трудно сдерживать музыкантов, всегда таких послушных, таких спокойных. Духовые инструменты стремятся ускорить темп, и их нужно обуздывать твердой рукой, а не то они обгонят струнные и возникнет форменная какофония. Даже бас, сын аптекаря Жосса Лифринка, такой благовоспитанный молодой человек, вот-вот сорвется с цепи.
Тем временем Валентина начинает свой речитатив:
Я сегодня одна…
Но и она торопится. Дирижер и музыканты следуют за ней, сами того не замечая. В дверях в глубине сцены появляется Рауль, и с момента встречи влюбленных до того момента, когда она прячет его в соседней комнате, не проходит и четверти часа, а между тем до сего времени в кикандонском театре этот речитатив из тридцати семи тактов всегда продолжался ровно тридцать семь минут.
Сен-Бри, Невер, Каван и представители католической знати появляются на сцене слишком поспешно. На партитуре обозначено «allergo pomposo» note 4, но на сей раз торжественности нет и в помине, сцена заговора и благословения мечей проходит прямо-таки в бурном темпе. Певцы и музыканты уже не знают удержу. Дирижер больше не пытается сдерживать их. Впрочем, публика и не требует этого, напротив: каждый чувствует, что он безумно увлечен, что этот темп отвечает порывам его души.
Готовы ль вы от смут избавить край родной?
На злых еретиков пойдете ль вы за мной?
Обещания, клятвы. Невер едва успевает протестовать и спеть, что «среди предков его есть солдаты, но убийц не бывало вовек», его хватают, он взят под стражу. Вбегают старшины и эшевены и скороговоркой клянутся «ударить разом». Сен-Бри с разгону берет барьер речитатива, призывая католиков к мщенью. В двери врываются три монаха, которые несут корзину с белыми шарфами, они совершенно позабыли, что им надлежит двигаться медленно и величаво. Уже все присутствующие выхватили шпаги и кинжалы, и капуцины одним взмахом благословляют их. Сопрано, тенора, басы приходят в полное неистовство и allergo furioso note 5 бурно развивается, драматический речитатив звучит в кадрильном темпе. Наконец заговорщики убегают, вопя:
В полночный час —
Бесшумной толпой!
Господь за нас!
В бой
В полночный час!
Все зрители повскакивали с мест. В ложах, в партере, на галерке волнение. Кажется, вся публика, с бургомистром Ван-Трикассом во главе, готова ринуться на сцену, чтобы присоединиться к заговорщикам и уничтожить гугенотов, чьи религиозные убеждения они, впрочем, разделяют. Аплодисменты, вызовы, крики! Татанеманс, как безумная, размахивает своим чепцом салатного цвета. Лампы разливают жаркий блеск…
Рауль, вместо того чтобы медленно приподнять завесу, срывает ее великолепным жестом и оказывается лицом к лицу с Валентиной.
Наконец-то! Вот он, знаменитый дуэт, но он идет в слишком быстром темпе. Рауль не ждет вопросов Валентины, а Валентина не ждет ответов Рауля. Очаровательная ария: «Близка погибель, уходит время» — превращается в веселенький мотивчик, под который заговорщики произносят клятву в оперетте Оффенбаха. «Andante amoroso» note 6:
О, повтори
Слова любви…
превратилось в vivace furioso note 7, и виолончель забывает, что должна вторить голосу певца, как стоит в партитуре. Напрасно Рауль взывает:
О, промолви еще, дорогая,
Сердца сон несказанный продли!
Валентина не может продлить! Чувствуется, что ее пожирает какой-то внутренний огонь. Она берет невероятно высокие ноты, превосходит самое себя. Рауль мечется по сцене, жестикулирует, он пылает страстью.
Раздаются удары колокола. Но какой задыхающийся колокол! Звонарь, очевидно, вышел из себя. Этот ужасающий набат не уступает оркестру.
И наконец ария, завершающая этот замечательный акт: «Этот час роковой я могу ль перенесть!..» — развивается в темпе prestissimo note 8 и своей бешеной скоростью напоминает мчащийся экспресс. Вновь раздается набат, Валентина падает без чувств. Рауль выскакивает в окно!..
И вовремя. Обезумевший оркестр не в состоянии продолжать. Дирижерская палочка разбита в щепки, с такой силой она ударялась о пюпитр. На скрипках порваны струны, скручены грифы. Войдя в раж, литаврщик разбил свои литавры. Контрабасист вскарабкался на свой грандиозный инструмент. Первый флейтист подавился флейтой, гобоист с ожесточением грызет клапаны своего инструмента, у тромбона вырвана трубка, а злополучный трубач тщетно силится вытащить руку, которую глубоко запихнул в недра трубы!
А публика! Публика, запыхавшаяся, разгоряченная, жестикулирует, вопит! У всех раскраснелись лица, словно их внутри пожирает пламя! У выхода толкотня, давка, мужчины без шляп, женщины без мантилий. В коридорах толкаются, в дверях теснятся, споры, драки! Нет больше властей! Нет бургомистра! Все равны в этот миг дьявольского возбуждения…
А через несколько минут, выйдя на улицу, кикандонцы понемногу успокаиваются и мирно расходятся по домам, смутно вспоминая пережитое волнение.
Четвертый акт «Гугенотов», прежде продолжавшийся целых шесть часов, начался в этот вечер в половине пятого и окончился без двенадцати минут пять.
Он продолжался восемнадцать минут!
ГЛАВА ВОСЬМАЯ, в которой старинный, торжественный вальс превращается в бешеный вихрь
Хотя зрители, выйдя из театра, вновь обрели спокойствие и мирно разошлись по домам, все же пережитое волнение давало себя знать, и, усталые, разбитые, как после веселой пирушки, они поспешно улеглись в постели.
На следующий день все смутно вспоминали недавние происшествия. Вскоре обнаружилось, что один потерял в сутолоке шляпу, у другого оборвали в свалке полу сюртука. У одной дамы недоставало изящной прюнелевой туфельки, другая лишилась нарядной накидки. Почтенные горожане окончательно опомнились, и теперь им становилось стыдно своего поведения, как будто они принимали участие в какой-то оргии. Они избегали об этом говорить, им даже не хотелось об этом думать.
Но больше всех был смущен и сбит с толку бургомистр Ван-Трикасс. Проснувшись на другое утро, он не мог найти свой парик. Лотхен искала его повсюду. Напрасно. Парик остался на поле битвы. Послать за городским глашатаем? Нет, лучше уж пожертвовать этим украшением, чем становиться посмешищем всего города, ведь он как-никак первое лицо в Кикандоне.
Достойный Ван-Трикасс размышлял обо всем этом, лежа у себя в постели, все тело у него ныло и голова была непривычно тяжела. Ему не хотелось вставать. В это утро мысль его лихорадочно работала, еще ни разу за последние сорок лет ему не случалось так напряженно думать. Почтенный отец города пытался восстановить в памяти все подробности разыгравшихся накануне событий. Он сопоставлял их с фактами, имевшими место не так давно на вечере у доктора Окса. Он старался разгадать, чем вызвана столь странная возбудимость, уже дважды проявлявшаяся у самых Почтенных горожан.
«Что же такое происходит? — спрашивал он себя. — Что за мятежный дух овладел моим мирным городом? Уж не сходим ли мы с ума и не придется ли Превратить город в огромный госпиталь? Ведь вчера вечером мы все были в театре — советники, судьи, адвокаты, врачи, академики, и решительно все, если память мне не изменяет, были охвачены яростным безумием! Что за колдовство было в этой музыке? Непонятно! Ведь я не ел, не пил ничего, что могло бы так меня возбудить. Вчера за обедом кусок вываренной телятины, несколько ложек шпината с сахаром, взбитые белки и два стаканчика разбавленного пива, которые никак не могли ударить в голову! Нет. Тут есть что-то необъяснимое, и так как я отвечаю за поведение наших горожан, то я должен расследовать это дело».
Однако расследование, предпринятое муниципальным советом, осталось без результатов. Факты были твердо установлены. Впрочем, в городе снова водворилось спокойствие, но премудрые чиновники так и не смогли объяснить этих фактов. Вскоре все позабыли о бурном инциденте. Местные газеты глухо молчали, и в отчете о представлении, появившемся в «Кикандонском вестнике», не было и намека на овладевшую зрителями лихорадку.
Но хотя в Кикандоне вновь воцарилось безмятежное спокойствие и он по-прежнему казался типичным фламандским городком, чувствовалось, что характер и темперамент его обитателей как-то странно изменились. Поистине можно было сказать, вместе с врачом Домиником Кустосом, что «у них появились нервы».
Однако следует оговориться, что эти ярко выраженные изменения происходили только в известных условиях: корда кикандонцы расхаживали по улицам и площадям или гуляли на свежем воздухе вдоль берегов Ваара, это были все те же почтенные люди, спокойные и методичные. Такими же они оставались и у себя дома, когда одни работали руками, другие головой, а большинство ровно ничего не делало и ни о чем не думало. Они были по-прежнему молчаливы, инертны, это была не жизнь, а какое-то прозябание. В доме ни ссор, ни перебранок, сердце бьется ровно, мозг пребывает в состоянии спячки, пульс остается таким же, как в доброе старое время: от пятидесяти до пятидесяти двух ударов в минуту.
Но надо отметить странное, необъяснимое явление, которое озадачило бы самых глубокомысленных физиологов: если в домашнем быту кикандонцев не произошло никаких перемен, то общественная жизнь города резко изменилась.