(1978-1979)
I
Таня бухнула сумки на бетонный пол и нажала кнопку лифта. Никакой реакции. Она нажала еще раз, посильнее. Без толку. Опять лифт сломался. Опять переться с тяжеленными сумками на пятый. И отпыхиваться на каждом этаже. А ведь так хотелось донести такое редкое нынче хорошее настроение до дверей дома!..
За год Таня Ларина сильно изменилась. Похудела, на лбу пролегла вертикальная складка, у краев губ стали намечаться жесткие морщинки. В начале весны она перенесла тяжелую бронхопневмонию, и до сих пор иногда ее мучили приступы кашля, ей тяжело было дышать, поднимаясь по лестнице, а лицо ее сохраняло болезненную бледность. Чудные зеленые глаза утратили блеск и живость, осанка — былую царственность. Даже восхитительные черные локоны будто припорошились пылью... Да, незнакомые по-прежнему смотрели ей вслед, но знакомые при встрече покачивали головами, и в их глазах она читала:
«Что-то ты сдала, мать моя!»
Сдала, конечно, и не столько от болезни, сколько от жизни, серой, блеклой, бездарной. Иван проявлял к ней какие-то чувства преимущественно за обеденным столом, причем чувства эти почти не имели прямой зависимости от качества ее стряпни. Когда он был в духе, он нахваливал все подряд, смотрел на нее добрыми любящими глазами, говорил что-нибудь ласковое. Когда же был чем-то расстроен или раздражен, дулся, ругался, жаловался, что пересолено или недожарено. Лопал, правда, все равно до донышка, подчистую. Только когда она заболела, он перепугался, часами просиживал в больнице, таскал вкусненькое, говорил хорошие слова. Но как только ее выписали, все пошло старым обычаем. И хоть спали они по-прежнему в одной Кровати, с тем же успехом могли спать и в разных городах. Завел он себе кого-то, что ли? Нет, не похоже, она бы почувствовала.
Теперь, когда не нужно было отсылать денег Лизавете, стали они жить побогаче, купили стиральную машину, ковер на стену и на пол, вазу хрустальную, завели сберкнижку. Только все это выходило без радости. Домашние дела сил много не отнимали, особенно до болезни — необходимый минимум держался как бы сам собой, по усвоенной с детства привычке, а как-то изощряться Тане не хотелось: самой не в радость, а еще кто оценит?
Иван потолстел еще больше, приобрел некую вальяжность, барственность. Но это не столько от изменения габаритов, сколько от того, что нашел он для себя новую дорожку в жизни, почти самостоятельную, почувствовал себя добытчиком, принося домой помимо грошовой зарплаты дополнительные деньги, и на первых порах очень этим фактом гордился. Тане же новое занятие Ивана не нравилось до тошноты, и это отдаляло их друг от друга.
Началось это еще осенью, когда к Ивану, спустившемуся в издательский буфет перекусить кофе с булочкой, подсел невысокий старичок в бордовом бархатном пиджачке, с ярко-желтой «бабочкой» поверх воротничка синей рубашки и с густыми седыми волосами до плеч.
— Вы тут служите? — спросил старичок несколько сурово.
— Да, — с набитым ртом отвечал Иван.
— Я вас не виню, молодой человек! — патетически подняв руку, заявил старичок. — Я понимаю, что вы не властны ничего изменить!
— А в чем дело-то, собственно? — озираясь, спросил Иван.
Ему уже несколько раз приходилось общаться с проникавшими сюда, несмотря на пропускной режим, графоманами, и общение это никакого удовольствия ему не доставило. А старичок явно тянул на графомана, причем застарелого.
— Понимаете, еле-еле добился встречи с вашим Коноваловым, и что же — отказ. После стольких проволочек — опять отказ! И знаете, чем на этот раз мотивировали? Дефицит бумаги! Как всякую ерунду печатать, Сименона какого-нибудь, так на это у них бумаги хватает. А на Пандалевского, видите ли, не хватает! Вот он, ваш паршивый Лениздат!
Иван понятия не имел, кто такой Коновалов — в Лениздате было множество редакций, — зато теперь нисколько не сомневался, что перед ним сидит классический графоман.
— Стихи? — опасливо спросил он. — Или роман? Старичок горько усмехнулся.
— Какие там стихи? Хотелось бы, конечно, только Бог не дал. С грехом пополам рифмую «райком» и «горком», но дальше этого — увы! А романы писать надо время иметь. У меня же времени в обрез. Я хоть и пенсионер, но человек занятой, очень занятой... М-да, а со стихами, конечно, жаль. Очень бы мне талант стихотворца пригодился...
— Так что же у вас не взяли?
— Не взяли? Мемуары у меня не взяли, вот что не взяли! А там такие факты, такие материалы! Целый пласт советской культуры, никем до меня не поднимавшийся! А они — дефицит бумаги! Это что, в «Искусстве» и вовсе сказали: «Неактуально». Неактуально! Движение культуры в массы, в самую толщу трудового народа, с тридцатых годов по сей день — неактуально!
Иван с тоской посмотрел на дверь, путь к которой преграждал стул со старичком.
— Извините... — начал он. Старичок посмотрел на него, лукаво пришурясь.
— Вы, конечно, решили, что перед вами старый, выживший из ума графоман. Признайтесь, решили?
Иван смущенно кивнул головой.
— А между тем в своей области я, скажу без ложной скромности, величина крупнейшая. И тот досадный факт, что мне приходится ходить по издательствам безвестным просителем, объясняется исключительно тем, что литературный жанр, в котором я несколько десятилетий успешно работаю, почти никогда не удостаивается попасть на книжные страницы.
— Почему? — не понял Иван. — У нас довольно много печатают мемуаров.
— А я говорю вовсе не о мемуарах! — взвизгнул старичок. — Я сценарист массовых культурных мероприятий. Древнейшее, достойнейшее занятие, у истоков которого стояли жрецы Древнего Египта и Эллады! А мемуары — это так, побочный продукт, зов души, стремление оставить свой след в вечности...
— Это какие массовые мероприятия? — спросил Иван. — Елки новогодние?
Старичок усмехнулся неосведомленности юного собеседника.
— Конечно, и елки тоже. Спрос на них большой, но это ведь одна, ну, две недели в году. Одними елками не проживешь. Главная моя специализация — профессиональные праздники и юбилеи. Вот где простор для творчества! А главное — это весьма хлебное дело!
Иван с сомнением посмотрел на старичка. Тот перехватил его взгляд.
— Не верите? Смущает мой богемный вид? Это так, профессиональная униформа. Подобрана на основе многолетнего опыта. Людям, далеким от искусства, приятно видеть, что они имеют дело не с обычным советским служащим, а с настоящим художником. Это облегчает ведение переговоров, хотя и требует известного навыка... И все-таки не верите? Хорошо, смотрите...
Старичок залез в портфель, который держал на коленях, и извлек оттуда потертую папку с замусоленными завязками.
— Вот здесь, — сказал он, с гордостью раскрывая папку, — договора и заказы только на ближайшие два месяца. Сталепрокатный завод, ПТУ номер 17, трест озеленения, ПТУ 128, райпищеторг, завод слоистых пластиков... Есть и частные заказы. Юбилей тестя товарища Казаряна... кто бы это такой, что-то не припомню... Ну, и так далее... Вот, взгляните. Особенно интересна графа «сумма».
Это была действительно интересная графа. За два неполных месяца старичку причиталось под полторы тысячи рублей.
— Нравится? — спросил старичок, убирая папку.
— Да, вообще-то, — признался Иван.
— Одна беда, староват я стал, нет былой прыти, не успеваю. Да и со стихами у меня выходит слабо, я уже говорил. А народ стихов требует, песен. Композитор-то у меня надежный, многолетний проверенный товарищ, а вот с поэтами — проблема. Подряжаю молодежь, а из них кто запьет и подведет, кто начнет такие цены заламывать, что и самому ничего не остается, кто вдруг заартачится и начнет вопить, про измену идеалам высокого искусства... Тяжело, тяжело с молодыми!
— Я вообще-то тоже пишу стихи, — смущенно сказал Иван и шепотом уточнил: — Писал. Старичок всплеснул руками:
— Замечательно! Гениально! Нет, все же не зря я зашел сюда! Я предчувствовал...
Он встал и протянул Ивану руку. Иван, поднявшись, пожал ее.
— Самое время представиться, коллега, — сказал старичок. — Пандалевский Одиссей Авенирович, заслуженный деятель искусств Коми АССР.
— Ларин, — пробормотал Иван. — Иван Павлович.
— Очень, очень рад знакомству, Иван Павлович. При себе что-нибудь есть?
— Что? — не понял Иван.
— Что-нибудь из вашего, естественно. Мне надо посмотреть, вы же понимаете.
— Нет. Ничего нет. Все дома.
— Тогда не будем тратить время. Вам с работы — ни под каким предлогом?
— В принципе можно. Скажу, поехал в библиотеку данные сверять.
— Отлично. Бегите, а я жду вас внизу, на улице. «Волга» малинового цвета.
«Однако! — подумал Иван. — Ничего себе Одиссей!» Одиссей Авенирович припахал Ивана не по-шуточному. Дав ему для образца несколько типовых сценариев, он потребовал от Ивана уже через три дня поэтического обеспечения или, как он выразился, «опоэчивания» юбилея ПТУ при заводе «Коммунар» и праздника, посвященного отбытию на героическую трассу БАМ очередного контингента перевоспитывающейся молодежи. Эти дни были для Ивана мучительны. Выгнав Таню на кухню, он принялся расхаживать по гостиной — кабинетик был для этих целей явно маловат, — держа в руках странички с фактическим материалом, который нужно было преобразовать в поэтические строки. Поминутно он бросался к столу, набрасывал что-то на разложенных там листочках, снова ходил, шевелил губами, заглядывал в промеморийки, снова кидался к столу, вымарывал уже написанное, вставлял новое, перечитывал, комкал листочек, швырял на пол... Вскоре он уже расхаживал по сплошному ковру скомканной бумаги. Таня позвала его обедать — он так на нее рыкнул, что она ахнула и убежала. К вечеру он сам выбежал на кухню, схватил бутерброд и велел Тане принести в комнату кофе. Царящий там беспорядок изумил ее, но она не решилась предложить прибраться: Иван творил. Дело святое. Даже когда настала ночь и Танины глаза стали слипаться, она не рискнула войти в комнату. Помаявшись минут пятнадцать, она разложила в кабинетике Ивана кресло-кровать и прикорнула там. Только она легла, ворвался Иван и потребовал, чтобы она перешла на кровать, а сам зажег лампу, лихорадочными движениями сложил кресло, чтобы можно было пробраться к столу, уселся и, подперев голову левой рукой, застрочил. Далеко за полночь Таню разбудил стрекот пишущей машинки: Иван набело перепечатывал сочиненное.
После всех треволнений этой ночи Таня проснулась, по своим понятиям, поздно — в половине десятого. Иван куда-то убежал. По субботам в этом семестре занятий не было, и Таня занялась приборкой. Вынесла полное ведро скомканной бумаги, пропылесосила ковер, стерла пыль. Потом зашла прибрать в кабинетик. На столе Ивана стояла расчехленная машинка, лежали исписанные листки. Таня не удержалась, заглянула. Интересно все-таки: что же так интенсивно день и ночь творил муж? Это были стихи, которые перемежались непонятными ремарками типа: «Тут марш. Знамена справа. Далее см. Пандалевский. Танец». Таня пробежалась глазами по стихотворным строчкам и нахмурилась. Она ничего не понимала.
На трассе БАМ лежит ночная мгла...
О, стройка века, наше поле боя!
Мне радостно, легко, судьба моя светла —
Она навеки связана с тобою.
Дальше шло в том же духе. Это к какому-нибудь капустнику, что ли? Конкурс пародистов? Она вспомнила вчерашнее лицо Ивана и от этой гипотезы отказалась. Чего-чего, а веселья в лице мужа не было. Тогда что?
На другом листке было крупными буквами выведено:
«БАЛЛАДА О КАМЕРНОЙ МУЗЫКЕ». Кривые, сбегающие вниз строчки повествовали о беспризорниках, которые сначала стучали на зубах, как в фильме «Республика ШКИД», и пели про свою несчастную долю, а потом появился какой-то большевик и начал вещать про грядущую светлую жизнь. Были там такие строки:
Революция заботится о детях.
Кто б ты ни был раньше — жулик, вор,
Для тебя построим дом наш светлый,
Выведем на жизненный простор.
Для начала мы вас сводим в баню,
Подстрижем и выдадим штаны.
Все вы — Васи, Пети, Коли, Вани —
Очень революций нужны.
Потом началась обещанная светлая жизнь в трудовой коммуне.
Их читать учили, дали книги,
Чтобы сделать грамотных людей —
И произошли большие сдвиги
В темной психологии детей.
От этих «сдвигов в психологии» Таню разобрал неудержимый хохот. Отдышавшись, она дочитала балладу. Кончалась она тем, что чистые, «окультуренные» дети сидят в светлом и прекрасном зале филармонии и, затаив дыхание, слушают концерт камерной музыки. Это, по крайней мере, объясняло название Ванькиного шедевра: от «музыки» на зубах в сырой камере до камерного оркестра в царственном зале. Ловко.
На следующем листочке было что-то про стальных коней, надежных, как верные друзья, и верных друзей, Крепких, как стальные кони. Дальше Таня читать не стала и положила листочки на место с каким-то непонятным ей чувством. Ей было не по себе. Она заварила кофе. Лишь выпив две чашки, поняла, что за чувство переполняло ее — это брезгливость и неловкость за Ивана, словно она застала мужа за каким-то постыдным, непристойным занятием. Ей очень хотелось выяснить, во что это он ввязался, но она не хотела первой заводить этот разговор. Неудобно как-то. Захочет — сам расскажет.
Вернулся он в приподнятом настроении, с букетом гвоздик, расцеловал жену, умял три четверти курицы и целую сковородку картошки и, поблескивая довольными, замаслившимися глазами, повлек Таню в комнату, на кровать — исключительное событие, достойное занесения в анналы семейной истории. Ей бы, дуре, лежать да молча радоваться, но радости что-то не было.
— С чего это ты вдруг? — спросила она, когда Иван, слезши с нее и немного отдышавшись, потянулся за «Беломором».
— Это тайна! — весело ответил Иван. — Ничего, скоро узнаешь.
В четверг, спихнув тяжелейший зачет по высшей математике, к которому она готовилась неделю, Таня приползла домой, еле-еле найдя в себе силы переодеться и помыть руки, свалилась в постель и заснула мертвым сном.
Но отоспаться не удалось. Разбудили ее настойчивые толчки. Она открыла глаза и увидела над собой разрумянившегося, возбужденного Ивана в выходном костюме. Он тряс ее за плечо и приговаривал:
— Вставай, вставай, нашла время!
— Да что такое? — спросила она, протирая глаза.
— Увидишь. Давай быстро, умойся, подмажься, оденься понарядней и поехали... Опаздываем!
— Куда?
— Вопросы потом! — крикнул Иван и убежал. Направляясь в ванную, Таня увидела его через распахнутую дверь кухни. Он шарил в холодильнике и что-то торопливо запихивал в рот.
На лестничной площадке Иван судорожно нажал кнопку лифта. Никакого движения не последовало — лифт не работал. Иван плюнул, выругался, что было для него совсем необычно, подхватил Таню под руку и помчался по лестнице.
До метро они бежали под низким, прыскающим моросью октябрьским небом и домчались под своды «Приморской» совсем мокрые.
— Ничего, внизу обсохнем! — сказал Иван запыхавшейся Тане. Сам он ничуть не устал от пробежки, его подпитывала буквально струившаяся из него нервная энергия.
Ехали они через весь город, до «Ленинского проспекта», потом еще тряслись в набитом автобусе, причем Иван поминутно взглядывал на часы.
— ПТУ «Коммунара» на следующей? — нетерпеливо спросил он вжатую в них бабку.
— На следующей, да, — рассеянно ответила бабка.
— Выходите?
— Я-то... Не, мне через одну...
Иван подхватил Таню, протиснулся мимо бабки, расплющив ее о чью-то спину, бабка заохала, а Иван, не оборачиваясь, продолжал пробиваться к дверям.
— Да выпустим, не дергайся! — сказал ему стоящий впереди мужик, и Иван затих.
Они вырвались из автобуса, и Иван устремился к бетонному зданию со шпилем, возвышавшемуся среди унылых и серых жилых коробок.
— Нам туда! — кричал он, увлекая за собой Таню. Редкие прохожие смотрели на них удивленно. Иван взбежал по широким бетонным ступеням и толкнул широкую стеклянную дверь. Внутри путь им перегородил металлический барьер, заканчивающийся вертушкой и стеклянной будкой вахтерши.
— Актовый зал там? — крикнул Иван, показывая вперед и напирая животом на неподвижную вертушку.
— А пропуск? — подозрительно спросила толстая, сердитая вахтерша.
— У нас пригласительные... — Иван принялся суетливо рыться по карманам, извлекая множество самых разных бумажек. Наконец он облегченно вздохнул и протянул вахтерше какой-то листочек с красной каемочкой. — Вот. На два лица.
Вахтерша внимательно рассмотрела бумажку и с явным сожалением пробурчала:
— Проходите.
Вертушка в тот же момент подалась, и Иван буквально влетел в коридор, освещенный мертвенным сиянием множества люминесцентных ламп.
— За мной! — скомандовал он Тане и побежал к дверям в торце коридора.
Они оказались в большом, заполненном на три четверти амфитеатре. Впереди, с краешку пустой сцены с краснознаменным задником, возвышалась трибуна, тоже обтянутая красным. С трибуны вещал крупных размеров мужчина, лица которого отсюда было не разглядеть:
— ...и поэтому разрешите, дорогие товарищи, еще раз поздравить всех вас и нас в том числе со славным юбилеем нашего славного училища, прошедшего славный трудовой и боевой путь, и пожелать нынешнему поколению учащихся продолжить славные традиции и с честью нести трудовое знамя нашего славного коллектива...
— Что это? — спросила шепотом Таня.
— Тс-с, — сердито прошипел Иван. — Так и знал, опоздали...
— Сядем? — Таня показала на свободные места в последнем ряду.
— Нам туда, — Иван показал вперед.
Дождавшись конца речи, снискавшей средней силы аплодисменты, они двинулись по проходу вперед, минуя ряды кресел, заполненных явно скучающими подростками в темно-синей форме. Между подростками сидели люди постарше и злобно поглядывали вокруг. Какой-то подросток ловко подставил Ивану ножку, и тот пролетел вперед на два-три шага, но не упал, а только обернулся, недоумевая. Ближайший к нашкодившему пацану взрослый перегнулся к нему через два кресла и что-то прошипел. Подросток явно сник. В спину Тане, приостановившейся понаблюдать за этой сценой, полетел скомканный листок бумаги. Обернуться она не успела: Иван снова схватил ее за руку и потащил к первому ряду, пробиваясь к колоритному старичку в ярко-малиновой куртке, с седыми кудрями до плеч. Старичок заметил их, привстал, замахал, подзывая к себе — рядом с ним было два свободных кресла.
— Вот и мы! — сказал Иван, плюхнувшись в кресло слева от старичка. Таня села рядом.
— Опаздываете, молодые люди, — прошептал старичок, показывая глазами на сцену. На трибуну поднимался следующий оратор. — Ну, ничего, еще не начали. — Он наклонился к Тане. — Пандалевский Одиссей Авенирович, — представился он и протянул сухонькую руку. Таня взялась за нее, подержала и отпустила.
— Это Таня, моя жена, — прошептал Иван.
— Очень приятно, — шепотом ответил Пандалевский и отвернул голову к сцене, откуда вновь неслись слова о героическом трудовом пути, славных традициях, и достойной смене.
Таня послушала-послушала и невольно задремала, опершись об Иваново плечо.
Через неизвестно сколько времени она вдруг ощутила резкий толчок — это Иван дернул плечом. Таня непроснувшимися глазами посмотрела на него. Он сделал ужасное лицо и прошипел:
— Ты что?! Сейчас мой номер!
И, больше не обращая не нее никакого внимания, воззрился на сцену.
А там полукругом стояла группа юнцов в темно-синих форменных костюмах. Среди них выделялась внушительная фигура дядьки с аккордеоном. Один мальчишка, бледный, прыщавый, робко шагнул вперед и дрожащим голосом провозгласил:
— Баллада о камерной музыке. Посвящается славной истории нашего училища.
Он начал декламировать уже знакомые Тане строки. Таня отвернулась и оглядела зал. Часть публики осоловело смотрела на сцену, другие, отвернувшись, шептались о чем-то. Большинство же лиц, повернутых к сцене, выражали скуку, и даже «сдвиги в психологии» нисколько их не расшевелили — не дошло, должно быть.
Декламатор закончил, проглотив два последних слова, и с явным облегчением отступил обратно в полукруг. Тут же дядька с аккордеоном прохрипел: «И р-раз!» — и прошелся по клавишам. Юнцы недружным хором грянули:
— Любовь, комсомол и весна!.. Потом им на смену выскочила другая группа учеников, одетых в ковбойки и синие комбинезоны. У каждого в руках было по мастерку. В динамиках зашуршала магнитофонная лента, н послышались первые аккорды какой-то бравой мелодии. Ученики растерянно переглянулись, из-за кулис раздался чей-то сдавленный шепот, и тогда стоящие на сцене принялись подпрыгивать и размахивать мастерками, видимо изображая трудовой энтузиазм. Таня подтолкнула Ивана локтем. Он обернулся.
— Это училище строительное, что ли?
— Да вроде нет, — зашептал он в ответ. — Кажется, готовит токарей, фрезеровщиков, всякое такое.
— Так что же они с мастерками выплясывают?
— А что им, с токарными станками плясать, по-твоему? И вообще, не мешай смотреть...
Иван вновь уставился на сцену. Таня тоже посмотрела туда, но ничего достойного внимания не увидела. Она порылась в сумочке, нашла там карамельку и положила ее в рот, чтобы хоть как-то подсластить скуку. Только дососав карамельку, она поняла, насколько голодна. Утром, перед зачетом, наспех перехватила бутерброд — и все. Она снова подтолкнула Ивана.
— Слушай, буфет здесь есть?
— Не знаю. Одиссей Авенирович говорил, что после торжественной части кормить будут. Голодная?
— Ага. А ты?
— Я тоже. Придется потерпеть.
Терпеть, к счастью пришлось недолго. После «Танца девушки с гранатой», исполненной учащейся из Вьетнама, на сцену вышла совершенно неправдоподобных габаритов тетка и без всяких микрофонов гаркнула на весь зал:
— Торжественная часть закончена. В двадцать тридцать — дискотека. — По залу пронесся радостный гул. Народ потянулся к выходу. — И чтоб мне там без никаких! Не мусорить, не материться, а если кого пьяным поймают или с водкой — то вообще!.. — продолжала тетка в затылки уходящим.
Пандалевский провел Таню с Иваном через боковую дверь в длинную и узкую комнату с единственным окном в торце. Там был накрыт неплохой стол для педагогического состава. Иван тут же втянулся в разговор с Пандалевским, а Таню принялся обхаживать носатый и не вполне трезвый дяденька со странной фамилией Тржескул — подкладывал ей на тарелку салат, огурцы, бутерброды, норовил плеснуть водки, приговаривая: «Угощайтесь, не стесняйтесь, за все заплочено, ха-ха-ха!» От водки Таня отказалась. Тржескул принялся довольно навязчиво настаивать, и выручила Таню директриса, та самая слонопотамная тетка с громовым голосом:
— Вы, Геннадий Вольфович, чем на водочку налегать, лучше сходили бы посмотрели, что там наши подонки учиняют на дискотеке своей поганой.
Засиживаться Таня не стала.
Домой возвращались на такси. Иван гордо шуршал купюрами, пересчитывая гонорар, начал было что-то излагать Тане, но посмотрел на ее лицо и надолго замолчал.
Они не разговаривали неделю. Потом отношения потихоньку наладились, но он уже никогда не брал ее с собой на юбилеи и производственные праздники. И о поэзии они больше не говорили, как в доме повешенного не говорят о веревке.
От тоски и неудовлетворенности Таня с головой ушла в учебу — фрейдисты назвали бы это сублимацией, — и по итогам осеннего семестра и зимней сессии выдвинулась в явные претендентки на красный диплом. Даже в марте, лежа в больнице под капельницей, она коротала время за чтением учебников и конспектов.
Иван же все больше отдавался новому делу. Своей работой в издательстве он манкировал — ровно до той степени, чтобы не нарываться на скандалы. Приходил всегда вовремя, честно уделял редакционной работе часа полтора, а потом занимался уже исключительно очередным заказом Пандалевского. За свою «Трассу БАМ» он получил аж девяносто три рубля, на которые, мучимый непонятными угрызениями, купил Тане добротные зимние сапоги.
Потом настал новогодний бум. В этом году Пандалевский взял один заказ, зато какой! Дворец Пионеров, с почти гарантированным показом по телевидению. В начале ноября Одиссей Авенирович вручил Ивану свою, как он выражался, «наработку» и дал неделю сроку на «опоэтизацию» и общую доводку, поскольку необходимо было еще время на подбор музыки, прохождение худсовета, репетиции.
«Наработка» была душераздирающая. Компания злодеев, состоящая из бабы-яги, волка, американского шпиона и примкнувшего к ним хулигана Коли, затеяла украсть у деда Мороза мешок с подарками, чтобы и самим попользоваться, и лишить детишек законной радости. На стороне добра выступали пионеры Петя и Маша и храбрый зайчик Еврашка, первым узнавший о злодейском заговоре и известивший о нем храбрых пионеров. После нескольких хитрых маневров с обеих сторон добро получает неожиданное, но сильное подкрепление в лице деда Мороза и Снегурочки и, ко всеобщей радости, побеждает.
С елкой у них получился первый в практике Ивана прокол — худсовет их сценарий не принял. Придирок было много — к тексту, к музыке, к самой идее. Особенно много нареканий вызвало имя храброго зайчишки, и не потому, что «еврашка», если верить Далю, — это суслик и, следовательно, зайчиком быть не может никак, а потому что в имени этом усмотрели намек на определенную национальность, выводить которую на новогоднюю сцену, тем более в положительном виде, не рекомендовалось категорически. Авторы получили только предусмотренный договором аванс. Но тертый калач Пандалевский не растерялся, поменял Еврашку на Фунтяшку и продал шедевр в ДК Пищевиков, так что творческий коллектив в лице Одиссея Авенировича, Ивана и композитора Крукса в денежном выражении даже выиграл против ожидаемого. Они немножечко отметили это дело в Доме Журналиста, Иван пришел домой поздно и не вполне трезвый. Таня уже спала и ничего не заметила.
Следующую большую победу — поэтико-музыкальную композицию «Весна по имени Любовь», посвященную дню Восьмого Марта и показанную в предпраздничные дни аж на четырех предприятиях легкой промышленности подряд, — отметили более капитально, из ресторана поехали догуливать к Пандалевскому домой. Иван проснулся в этом богатом доме, завернутый в пушистый коврик. Таня лежала в больнице и ничего не знала, тем более что у Ивана хватило духу отказаться от опохмелки, к вечеру привести себя в пристойный вид и перед самым закрытием отделения примчаться к жене с конфетами и цветами.
Засветился он после Дня Космонавтики — крепко и по полной программе. Он не пришел домой ночевать, и отвыкшая от этого Таня глаз не могла сомкнуть, а с утра кинулась, как бывало, обзванивать знакомых, больницы и морги. Хорошо еще, что крепкий на голову Пандалевский, которому явно надоел загостившийся соавтор, вечером лично привез Ивана домой на такси.
Иван был невменяем. Он взобрался на стул посреди гостиной и начал декламировать с ужасом наблюдавшей за ним Тане:
Ракета летит, как конь, не подковываясь,