— В самом деле? — совершенно искренне удивился Иероним. — Как летит время! Совсем недавно я опускал бумажку в урну. И вот опять!
— Наверное, это были не та бумажка и не та урна, — успокоила его Аня.
— Так вот, я, с подачи Тамарочки, разумеется, предложил Российской коммунистической партии в качестве предвыборного мероприятия организовать выставку работ Василия Лонгина «Наше светлое прошлое». Надо сказать, что они не сразу восприняли эту идею. Современные коммунисты уже успели обюрократиться, отвыкли от живой работы с избирателем. Тогда я зашел с другой стороны… Не буду вас утомлять долгим рассказом. Пришлось помахать перед ними палкой, как перед ленивой собакой. Сначала только мордой водит, потом зубами клацает, вот уже побежала за ней, а теперь попробуй — отбери. Вот и мои бывшие соратники теперь вцепились в эту идею, считают своей и только меня поторапливают. Одним словом, работы будут выставлены в корпусе Бенуа Русского музея! Мог ли Василий Иванович мечтать об этом! А ведь он достоин этого! Жаль только, руководство музея отказалось разместить в этом корпусе знаменитое полотно «От Октября до XXVI съезда». Я самолично нашел место, где могла бы висеть работа, но они сказали, что в Русском музее всегда самой большой картиной был «Медный змей» Бруни, весь мир об этом знает, и они не хотят отдавать приоритет другой картине даже на время недельной выставки…
— Есть гораздо меньший вариант этой работы, — сказала мачеха Тамара, — только не помню, в каком ДК. Выборгском или Всеволожском? Где-то в области.
— Поищем, поищем, — Вилен Сергеевич тут же сделал запись в электронной записной книжке. — Имеющихся работ Василия Ивановича явно недостаточно. Работы последнего периода художника сгорели при том ужасном пожаре.
— Самая последняя работа отца сейчас у меня в мастерской… — предупредил Иероним и осекся.
Видимо, он вспомнил свое скромное участие в автопортрете Лонгина-старшего, которое дало сюжету картины явный адюльтерный поворот. Но Тамара и Вилен Сергеевич не бросились тут же к картине, а согласно кивнули. Пафнутьев опять сделал пометку в записной книжке.
— Я уже подключил к поиску Союз художников, моих бывших соратников по партии. Никита Фасонов обещал несколько работ своего учителя. Скульптор Морошко сказал, что знает еще два места. У адвоката Ростомянца есть картина с дарственной надписью… Наберем, наберем. Для корпуса Бенуа наберем, — можно было подумать, что Пафнутьев сейчас говорил про грибы. — Я думаю, что нам необходим оргкомитет выставки, где у каждого члена будут свои определенные обязанности. Председателем предлагаю Тамару Леонидовну как вдову художника…
— Предлагаю Иеронима назначить сопредседателем, — заметила Тамара, с тревогой посмотрев на пасынка.
— Нет, нет, увольте меня от всяких организаций, — замахал руками Лонгин. — Пусть Тамара председательствует. Никакой ревности к памяти отца у меня нет и быть не может. Я и так готов выполнять все от меня зависящее, чтобы выставка состоялась.
— Тогда, с вашего позволения, я займу должность ответственного секретаря, — предложил Пафнутьев, и все согласно закивали. — Анечка, вы не согласились бы взять на себя информацию, рекламу и связь с прессой?..
Подумать только! Раньше картины Василия Лонгина были везде: в альбомах, открытках, календарях, школьных учебниках… И вот… почти ничего. Как быстро исчезает из нашей жизни вчерашняя история. И нет ничего удивительного, что в классический период греки знали про своего Гомера не больше нашего. История недавних времен, наверное, никогда не представлялась людям большой ценностью. Поэтому человечество обречено не только добывать в поту свой хлеб насущный и рожать в муках, но и копаться в земле в поисках черепков и так доподлинно и не узнать никогда, где в действительности находилась древняя Троя…
— Скорее всего, это обычный человеческий страх, — сказал Иероним.
Они ехали с Аней в военный поселок Свербилово, где в Доме культуры когда-то висела картина Василия Лонгина. Ехали на всякий случай, почти наугад. Один знакомый вспомнил, что был в этом поселке на военных сборах лет двадцать назад и видел в местном ДК полотно «Политбюро ЦК КПСС на балете „Лебединое озеро“».
— В России двадцатого века прошлое было слишком опасно, — продолжал Иероним. — Люди старались избавиться от него, как от улик преступления. Забывали предков, уничтожали семейные архивы, зарывали свои корни поглубже.
— А по-моему, в России были просто слишком маленькие жилые площади, чтобы историю превращать в антиквариат, — ответила Аня.
По обеим сторонам шоссе тянулись поля, которые в любое время года, при любом политическом режиме, выглядели запущенно, затрапезно. Не было никакого желания остановить машину, вырвать из земли молодую морковку или оторвать мягкий, незадубелый еще капустный лист.
Направо между полями шла оранжевая, как у Ван Гога, грунтовка. Уходя дальше от шоссе, она постепенно темнела и, подходя к дальней деревеньке, становилась такой же черной, как ее дома. По дороге бежал человек в ватнике и сапогах. Вернее, он пытался бежать, но мешок на плече позволял ему двигаться едва ли не средним шагом. За ним точно с таким же мешком гнался другой человек, в таком же ватнике и сапогах, но в кепке. Второй догонял первого и бил свободной рукой, стараясь попасть по голове. Нанеся один удар, он отставал, но опять нагонял убегавшего и бил опять. Мешки они не выпускали из рук ни на мгновение.
— Мужчина и женщина, — сказал Иероним, когда эта сценка осталась позади.
— Как ты их различил? — спросила Аня. — Тот, кто бил, тот мужчина?
— Почему ты не носишь очки? Стесняешься? Давай закажем хорошие контактные линзы.
— А зачем?
Они разговаривали странно, одними вопросами.
— Что значит «зачем»? Чтобы видеть окружающий мир, чтобы мужчину отличить от женщины, волка от собаки…
— Ты считаешь, очень важно было сейчас рассмотреть, что мужчина бьет женщину?
— Не совсем понимаю твой вопрос, — ответил Иероним, — но, допустим, важно.
— Это может быть важно только в одном случае, — Аня рассеянно глядела вперед на дорогу, но сузила сейчас глаза так, как будто смотрела на доску в университетской аудитории. — Увидев, что бьют женщину, следует остановиться и защитить ее. Вообще же на драку, грязь, убожество и нищету лучше смотреть плохим зрением. Впрочем, для роскоши, излишества, жлобства тоже вполне сойдет близорукость. Близорукий видит слегка размытую картину бытия, границы вещей зыбки и нечетки. Так рисуют мир твои любимые импрессионисты?
— Так, но только они не все и не всегда мои любимые.
Некоторое время они ехали молча. Судя по спидометру, они делали около ста километров в час, но раскинувшиеся по сторонам поля скрадывали скорость. Казалось, они еле тащатся, а спидометр неисправен.
— Ты это на меня намекала? — спросил Иероним, и Аня не сразу поняла, о чем он. — Ну, про мужчину и женщину. Ты считаешь, что я должен был остановиться, бежать за ними, вмешаться в драку? А если это был сторож, который гнался за вором?
— С мешком на спине? — усмехнулась Аня.
— Хорошо. Тогда, предположим, что это какая-нибудь мерзавка, и ее вообще убить мало.
— Конечно, — согласилась Аня. — Может, она ему изменила с бригадиром растениеводов прямо на защищенном грунте.
— На защищенном грунте?
— То есть в теплице.
— А ты откуда это знаешь? — спросил муж.
— Про теплицы я как-то писала в одну районную газету, делала контрольную по «Репортажу».
— Нет, я про секс на защищенном грунте.
— Это я, прошу прощения, нафантазировала, — пожала плечами Аня.
— А-а-а! — протянул Иероним. — Я-то подумал, что у крестьян принято трахаться в теплицах… Ладно. Твоя версия даже ближе к реальной жизни. Может, она ему изменила? А я должен был остановиться и защищать ее от заслуженного наказания?
— А я думала, что женщин вообще-то не бьют даже за измену.
— Бьют, бьют, — авторитетно возразил Иероним. — Всегда били. Отелло — Дездемону, Хосе — Кармен…
— Женщин не бьют, — опять повторила Аня. — Их убивают. Это большая разница.
— Скажешь тоже! — отозвался Иероним. — Поставить под глазом синяк или лишить жизни? Есть разница?
— Разница огромная. Убить, но не оскорбить, не унизить. Вот в чем разница.
— А убийство не оскорбляет?
— Нет.
Опять возникла пауза, которая измерялась не минутами, а километрами.
— Хорошо, — первым ее нарушил Иероним. — Тогда предположим, что мужчина с мешком убивал эту женщину… с мешком. Просто, он делал это неумело, не все сразу у него получалось. Постепенно он ее убьет, без всяких оскорблений. Тебя это успокоило?
— Я и была спокойна, — отозвалась Аня. — Это почему-то тебя так мучило несколько километров.
— Мне показалось, что ты недовольна моими действиями.
— Ты не действовал, а рассуждал, — возразила Аня. — А твоими рассуждениями я вполне довольна.
На развилке их остановил гаишник. Иероним вышел с документами из машины. Аня, не слыша их разговора, пыталась угадать по выражению лица гаишника, когда он попросит денег и сколько. Провинциальный патрульный был толст, видимо, добродушен, с лица его не сходила довольная улыбка. Муж тоже улыбался, правда, несколько потерянно.
— Так, ты говоришь, убийство не унижает? — переспросил Иероним, трогаясь и оборачиваясь по своей дурацкой привычке назад, будто в машине не было зеркал заднего вида. — Убийство не унижает. Что же тогда унижает?.. Но ведь есть на свете такие люди, одно общение с которыми, только разговор с ними уже унизителен, — Аня заметила, как побелели суставы его пальцев, вцепившихся в руль. — Что разговор! Само существование этих людей унизительно, оскорбительно, неправомерно для тех, кто с ними знаком, кто их знает…
— Ты кого имеешь в виду?
— Неважно… Выходит, этот человек, оскорбляющий собой весь божий свет, всех людей, знавших его, даже траву, по которой он ходил, яблоко, от которого он откусывал, не будет унижен никогда. Ведь его невозможно унизить словом, действием. Он скользок, как змея, увертлив, гибок. В крайнем случае, он скинет старую кожу, и оскорбления как ни бывало. Если я… неважно… кто-нибудь другой убьет его. Даже убийство его не оскорбит, по-твоему? Может, для него это еще и большой подарок будет? Шанс на спасение? Ведь так?
— Слушай, Иероним, давай не обсуждать такие вещи сейчас. Никакой достоевщины за рулем. Ты понял меня?
Поселок Свербилово состоял из двух пятиэтажек, нескольких некрашеных деревянных домиков с маленькими огородами, двух ларьков со «Спрайтами»—«Сникерсами», автобусной остановки и желтого здания с колоннами в стиле советского классицизма.
— Дело архитектора Кокоринова живо, — сказала Аня. — Вот отчего он, бедный, успокоиться до сих пор не может, ходит призраком по Академии художеств.
— Помнишь, значит? — Иероним даже руки ее коснулся благодарно.
— Я все помню.
— Я тоже. Наша первая встреча.
— Было жутко мокро и ветрено. Было очень необычно, интересно и… холодно.
— Это у тебя такая первая встреча, — Иероним улыбнулся. — У меня немного другая.
— Неужели два человека встретились друг с другом в разное время? Разве такое возможно? — удивилась Аня.
— Выходит возможно. Я впервые увидел тебя странной девушкой, которая вдруг решила не отдавать пальто клиенту…
— Значит, ты видел эту сцену?
Иероним понял, что проболтался самым глупым образом. Он давно дал себе зарок не говорить Ане, что он стоял тогда у стеночки в полумраке и наблюдал за храброй девчонкой. Он убеждал себя, что ему нечего стыдиться своей пассивной роли, ведь он художник, а не супермен. Его дело смотреть, схватывать пластику, линию, краски, оттенки. Прямолинейные, примитивные поступки не для него. Если бы он был смел, решителен, быстр, силен, он не был бы художником, творцом. Все это Иероним понимал, но решил, на всякий случай, не говорить об этом Ане. А сегодня, когда вдруг вспомнился Дворцовый мост, летящий в лицо ветер с дождем, призрак архитектора Кокоринова, он размяк, рассиропился и… проболтался.
— Я понимаю тебя, — неожиданно спокойно сказала Аня. — Ты подумал: а вдруг девушка не права? Чего ей, собственно, нужно? Вот же номерок, вот пальто, вот стоит клиент. Тычет ей в лицо растопыренными пальцами, сейчас начнет бить. А если она не права? Может, она напутала что-то? Лучше смотреть издалека, не привлекая к себе внимание. Что смог бы написать Верещагин, если бы сам участвовал во взятии Шипки?
— Верещагин, между прочим, утонул на крейсере «Петропавловск» во время русско-японской войны. Подорвался на мине…
— Были, значит, художники, — тихо сказала Аня.
Иероним подумал, что все кончено. Сейчас она выйдет из машины и уйдет на железнодорожную станцию, на шоссе, из его жизни. Произойдет, наконец, то, к чему он стремился все это время и чего он так боялся.
— На здании Дома культуры амбарный замок, — словно не было никакого разоблачения и обидных слов про утонувшего Верещагина, сказала Аня. — Это видно даже мне, с моей близорукостью. Будем ждать вечернего киносеанса? Посмотрим афишу?
— Ну, уж нет. Поищем директора ДК, сторожа. Кто-то должен тут быть? — Иероним решил действовать активно. — Думаю, культработник у них — второй человек в поселке, после продавщицы «Сникерсов». Значит, надо искать его в больших домах. Слава богу, их всего два. Поехали?..
У стоявших окно в окно пятиэтажек не было ни играющих детей, ни орущей молодежи, ни бабулек на скамейках. Иероним притормозил у крайнего подъезда. Аня вышла из машины, чтобы позвонить в первую дверь, а заодно размять занемевшие ноги. Она подняла глаза на фасад дома. У нее после одного случая выработалась привычка вглядываться в чужие окна, складывать из светящихся окон буквы. Но до вечера было еще далеко. Окна не светились электрическим светом. В них не было стекол, а кое-где и деревянных рам. Дом смотрел на Аню пустыми глазницами. Она обернулась. Дом-близнец был также слеп. Ане стало так неуютно, что она поспешила сесть в машину.
— Какой-то Тарковский, — сказал Иероним, которому тоже не очень хотелось выходить из машины. — Какая-то Зона. Где только нам найти Сталкера?
Словно в ответ ему, прокричал петух. На подоконник крайнего окна откуда-то из темных покоев вылетел обыкновенный белый кочет с красным, свалившимся на сторону гребнем, и желтым недоверчивым взглядом.
— Вот тебе и Сталкер, — засмеялась Аня. — Нечисть здесь точно не водится. Интересно, он клюется?
Иероним пожал плечами, вылез из машины, опасливо глядя на петуха.
— Есть кто-нибудь живой?! — крикнул он бойницам окон.
Петух захлопал крыльями и прокукарекал опять.
— Хватит орать, — послышался хрипловатый голос, обращенный не то к Иерониму, не то к петуху.
В том же окне показался серенький и по одежде и по цвету лица старичок, но в ярко красной кепке-бейсболке. Рукой он смахнул петуха с подоконника, будто им двоим не хватило бы места, и приветливо кивнул приезжим.
— Из районной администрации пожаловали? — спросил он.
— Нет, мы из Питера.
— Вот я и смотрю, больно машина для наших богатая. Значит, из области к нам пожаловали?
— Вы не поняли, нам нужен директор Дома культуры или кто-нибудь еще с ключами.
Старичок снял свой причудливый головной убор, провел ладонью по седой голове и надел бейсболку уже козырьком назад.
— Понятненько, будете у нас в Доме культуры казино организовывать, чтобы людей сподручнее обкрадывать.
— Так у вас тут люди есть! — обрадовался Иероним. — А где же они все?
— Где же людям быть? — засмеялся глупому вопросу старичок. — По домам сидят или в огородах стоят копчиками в небо. Известно где! Пашка с Матвеем уже давно на бровях, друг друга подпирают, как две горбылины. Надька ларек свой закрыла, за товаром уехала. А вам Степаныч нужен, наш волостной. Только ему взятку давать бесполезно, он ничего сам не решит. Вам надо в район ехать за разрешением.
— За каким разрешением? — не понял Иероним.
— Ну казино без санкции открыть нельзя. Разве вы не понимаете?
Аня опять вышла из машины, ей тоже захотелось поговорить с забавным старичком.
— Дедушка, вы тут все знаете. В Доме культуры вашем должна быть картина «Политбюро смотрит балет „Лебединое озеро“». Не припомните?
— Ишь, какая пригожая девчушка, — сказал старик, умиленно глядя на Аню. — Жена твоя или по-другому?
— Жена, — ответил Иероним, почему-то печально вздохнув.
У старика была странная манера — на вопросы он отвечал не сразу, попутно сам спрашивал, отвлекался, но все-таки возвращался опять к теме разговора.
— Висела такая картина. В фойе висела, точно помню. Хорошая такая картина. Мордатых этих я не очень жаловал, а вот балеринок хорошо помню. Беленькие такие, аккуратные, как медсестры в центральной районной больнице.
— А сейчас она где? — спросил Иероним.
— У меня в сарае прялка финская стояла. Да не целиковая прялка, а колесо и палка. Думал, в печке ее сжечь, но каждую зиму забывал. А тут приезжали из музея у старух рухлядь покупать. Мне за эту прялку поломанную двести рубликов дали…
— Вы скажите, пожалуйста, где нам директора Дома культуры найти? — перебила его Аня.
— Или другое дело, — продолжил невозмутимый старик, торчащий из своего окна, как пародия на экранизацию русских сказок. Вместо красочных наличников — выбитая рама, вместо платка или кокошника — красная бейсболка. — Жил у нас финн один, Айрикайнен, старый уже был. Так он служил в НКВД, ездил раньше по области, запрещенные картины сжигал, книги. Рассказывал, что картины ничего себе горят, быстренько, а вот книги не больно-то разгораются. Он тогда молодой был, нетерпеливый, а надо было стоять над костровищем и книгу палочкой листать, чтобы она до конца прогорела.
— Рукописи не горят, — согласилась Аня. — Картину эту его отец нарисовал — Василий Лонгин. Сейчас выставка его устраивается.
— Художник этот, отец его, — кивнул старик на Иеронима, — все мордатых рисовал?
— Нашу историю, в основном. Первых лиц… Вот вы бы приезжали на выставку, посмотрели, молодость свою вспомнили.
— Моя молодость не с ними, — нахмурился дед. — Моя молодость с другими. Смотреть мне там нечего. И курей своих я бросить не могу. Видали, какой у меня курятник?
— А что же с домами случилось, дед? — спросил Иероним.
— Известно что. Гарнизон уехал, дома оставил. Отопление и электричество выключили. Люди, правда, тут еще жили. Помыкались они, помыкались, жалобы пописали и перебрались кто куда. Мой дом самый ближний к большим домам. Вот я его под курей и приспособил…
Иероним выругался про себя, сел в машину и махнул Ане рукой, что нечего больше со стариком время терять. Но когда она разворачивался, старик закричал:
— Любовь Михайловна вам нужна! Вон там она живет. Видите, рябина поломанная? Туда и держите, но только у калитки кричите погромче. У нее собака злая, во двор не пустит, а лает громко. Так что вам ее перекричать надо…
Картину нашли на чердаке, под плакатом «Да здравствует социалистическая демократия!» и старыми радиаторами отопления. Брежневу кто-то пририсовал окладистую бороду, Суслову затушевал стеклышки очков, а над примой Большого театра и вовсе поглумился. Но Иероним сказал, что это пустяки и он все подправит. Любови Михайловне он дал за хранение картины двести рублей. Она попыталась поторговаться, но он твердо стоял на своем:
— Я ваши расценки знаю, — сказал он уверенно.
На обратном пути Аня дремала на заднем сиденье или только делала вид. Она вспоминала неуютный фасад заброшенного дома, пустые глазницы, смотревшие на нее странно зловеще, и повторяла про себя:
— Вот и все… Свет погас. Круг замкнулся.
Глава 15
Так на же, самозванец-душегуб!
Глотай свою жемчужину в растворе!
В этой поездке Аня все для себя решила. Вернее, у нее было странное ощущение, что все решено без нее. Каждая влюбленная пара, супруги, просто люди, живущие какое-то время вместе, окружены вещами, словами, привычками, воспоминаниями, понятными только им одним, значимыми исключительно для них. Вот это окружение Ани и Иеронима, их особый мир, давно начал трансформироваться, изменяться. Ане казалось, что мир любви меняется на что-то другое, осталось еще несколько красок, оттенков, и скоро все сложится заново, как в калейдоскопе.
Конечно, пустой дом находился в Свербилово, а реальный «корабль» стоял на улице Кораблестроителей в Петербурге. Но в их с Иеронимом мире у них был один общий фасад. Только теперь на нем не горело, высвеченное теплым домашним светом, ее имя. Лишь темные квадратные дыры, сквозняк, сырость и запустение. Все сложилось по-новому, и любви больше здесь нет.
Иероним это тоже понимал. Он был растерян, как нескладный папаша, прищемивший пальчик своему малышу. Что-то нужно было делать: лить холодную воду, мазать йодом, заговорить, отвлечь, взять, наконец, ребенка на руки… А он растерянно хлопал глазами и ждал, чем все это кончится.
Правда, еще над ними висела выставка Василия Лонгина. Совместная работа не сближала Аню и Иеронима, а, наоборот, уводила их отношения в другую область, где они словно репетировали новый вид общения друг с другом. Любовь уходила, но взаимопонимание осталось. Не сказав друг другу ни слова о предстоящем разрыве, они поняли, что все закончится после выставки.
Работы оказалось на удивление много. С трудом удалось набрать картин Лонгина даже для небольшого флигеля. Пришлось заполнить некоторые пустоты графическими работами Василия Ивановича. Многие полотна нуждались в быстрой реставрации, например, «Политбюро» из Свербилово. Этим занимались Иероним с Никитой Фасоновым. Аня бегала по редакциям, договаривалась с телевидением, радиостанциями. Суетились, хлопотали и скульптор Морошко, и адвокат Ростомянц. Но вся эта беготня никогда не превратилась бы в реальную работу, если бы не Вилен Сергеевич Пафнутьев. Он мягко, ненавязчиво направлял, подсказывал, контролировал. Как-то он позвонил Ане во втором часу ночи, минут пять извинялся, расшаркивался в трубку, а потом напомнил ей, что хотя редактор вещания отказался с ней встречаться, но ему уже позвонили, и, значит, он готов принять ее.
Коммунисты особого участия в организации не принимали. Но ближе к открытию выставки активизировались. Накануне вернисажа они устроили последний смотр картин. Приехало несколько очень вежливых господ, видимо, из плеяды Вилена Сергеевича. Экспозиция была ими, в основном, одобрена, за исключением двух полотен: «Никита Сергеевич Хрущев во время дружественного визита в Афганистан» и автопортрет художника с женой. По поводу первой картины они заметили, что роль Хрущева в истории России по преимуществу отрицательна и деструктивна, а вторая картина написана в иной художественной манере, к тому же не закончена — Иероним замалевал третью фигуру серым пятном, неотличимым от прежнего.
Тут оргкомитет выставки из родных и близких художника принял боевую стойку. Фигуру Хрущева взяли под защиту, как одну из страниц отечественной истории и зрелого творчества Лонгина. К тому же всем было жалко изображенного на полотне афганского слона. Он очень живенько смотрелся среди представленных на выставке граненых физиономий.
В защиту автопортрета резко выступил сын художника. Он заявил, что автопортрет венчает собой все творчество Лонгина-старшего. Это художественный итог, его творческое завещание. Незаконченность последнего полотна сама по себе замечательна и художественно оправдана. Если кому-то не нравится последний штрих художника, тот может быть в срочном порядке заменен другим политическим спонсором, который и к Никите Сергеевичу относится лояльнее.
Тамара Леонидовна Лонгина горячо поддержала пасынка. Она сражалась за свое собственное изображение, а потом у нее уже все было продумано, начиная от фотографии на глянцевой обложке до интервью телевидению возле последней картины мужа.
Как обычно, Вилен Сергеевич всех успокоил, каждому нашел нужные слова, к каждому подобрал ключики, примирил позиции, нашел массу аргументов. Все остались довольны, и выставка состоялась.
— Мачеха пыталась у меня выведать, как ты будешь одета на вернисаже, — сказал с утра Иероним. — Откуда мне знать? Особенно ее интересовало — не будешь ли ты в красном? Я так понял, она хотела оставить этот цвет за собой.
У Ани было приготовлено для этого случая простое с виду, но дорогое платье темно-лилового цвета. Но, услышав про такие светские тонкости, она метнула его обратно в шкаф, натянула красную футболку и черные джинсы.
На канале Грибоедова с утра толпился народ. Раньше всех подтянулись старички и старушки с красными бантиками на груди. Они вели себя активно, но организованно. Но привычка к пикетам и группам протеста скоро дала о себе знать. С проплывавшего мимо прогулочного катера невыспавшийся моторист громко помянул их коммунистическое прошлое, и в ответ ему грянул залп береговых орудий, правда, давно уже снятых с вооружения.
Джипу Иеронима тоже досталось под горячую руку. Но кто-то из информированных подсказал старикам, что это сын художника Лонгина. Тут же старушка в берете вспомнила, что у Маяковского тоже была иномарка, а он был лучшим пролетарским поэтом, по мнению Сталина. Это был серьезный аргумент, и на выходящего из машины Иеронима первые посетители выставки смотрели уже поприветливее. Аня вообще своей красной футболкой сошла за свою. Но вдруг огромные двери чуть приоткрылись, и на крыльцо вышла вдова художника. Она была встречена несколько скрипучим возгласом всеобщего восхищения и резким подъемом коммунистических настроений.
Дело в том, что мачеха Тамара была в ярко красном, ниспадавшем свободными складками, платье. Одно плечо ее было обнажено, как на картине «Свобода на баррикадах», и переходило в одностороннее, глубокое, на грани риска, декольте. Утренний ветер, гулявший по каналу Грибоедова, развевал ее алое платье, как пролетарское знамя. Платье реяло на ветру в сторону Казанского собора, со стороны же Спаса на Крови оно обтекало ее недурную фигуру. Какому-то старичку стало плохо, к нему подбежали сразу несколько бабулек и насовали ему в открытый от изумления рот валидол, нитроглицерин и еще какое-то новое импортное средство, которым бесплатно снабжала их партия.
Если бы Тамара произнесла с крыльца: «Братья и сестры! Я поведу вас на Восток, в Индию духа!», они безропотно пошли бы за ней, легко умирая в пути с ее именем на губах. Но она косо поглядела на них и неприветливо пробормотала:
— Где эти козлы-телевизионщики? Обещались, как минимум, три канала, а не видно ни одной ср… камеры…
— Кто это? Кто? — прокатилось в маленькой толпе. — Вдова?.. Сама вдова?… Наша… Как она телевизионщиков!.. Наша… Она в партии состоит?… Надо принять… Наша…
— Пойдем, они, кажется, очень неудачно разместили автопортрет отца, — сказал Ане Иероним. — Я в прошлый раз с ними ругался. Называется — музейные работники! Мачехе и дяде Виляю на это наплевать, а мне нет. Пойдем, посмотрим…
Аня и Иероним прошли внутрь. Недалеко от входа стояли Никита Фасонов, скульптор Морошко, адвокат Ростомянц и еще какой-то музейный работник. Они заметно нервничали, озирались по сторонам и машинально жались к портрету Леонида Брежнева, целующегося с бородатым Кастро. Аня тоже ощутила себя не совсем уютно, когда почувствовала себя в перекрестье взглядов-прожекторов Иосифа Сталина и Феликса Дзержинского. Только музейный работник был спокоен и деловит.
— Мы давно пришли в нашей работе к правилу «обратной статистики», — говорил он голосом профессионального экскурсовода. — Чем большую площадь занимает выставка, тем меньше картин должно быть на ней представлено. И наоборот… Это особенности человеческого восприятия…
Опять появилась краснознаменная мачеха. На этот раз она искала Вилена Сергеевича.
— Не видно телевизионщиков, а теперь пропал Пафнутьев. Вы его не видели?
— Только что с ним разговаривал, — ответил Никита Фасонов. — Он, кажется, пошел за каталогами выставки.
— Боже мой, их еще не привезли?! Какой ужас! — воскликнула Тамара. — Я думала, все уже на месте. Этот день мне слишком дорого станет!
— Тамарочка, не нервничайте, — попробовал успокоить ее Афанасий Морошко. — Нервные клетки не восстанавливаются.
— По последним научным данным, восстанавливаются, Афанасий Петрович, — поправил его адвокат Ростомянц. — Так что нервничайте, Тамара Леонидовна, на здоровье!
— Спасибо, — мачеха сделала реверанс юристу.
Аня впервые видела Тамару такой порывистой, динамичной. Мачеха суетилась, кружила по залу, опять подходила к беседующим мужчинам. Вот что одежда делает с человеком! Мачеха в красном колыхалась во все стороны, как костер на ветру. Партия руководит народными массами, а платье — женщиной.
— Но где же наш Вилен Сергеевич? — опять спросила мачеха Тамара. — Куда он запропастился? Кто-нибудь поищите его! Без него же никак нельзя! Кто последним видел Пафнутьева?
— Тамарочка, Вилен всегда там, где надо, — опять попытался успокоить ее Морошко. — Не заблудился же он. Сейчас появится…
— А где Иероним, Анечка? Теперь этот куда-то исчез, — опять раскапризничалась Тамара, прохаживаясь под портретами великих мира сего. — Следите, пожалуйста, за своим мужем. Как бы он не выкинул чего!
— Разве я сторож мужу моему? — отозвалась Аня.
Мачеха Тамара, наверняка, оставила бы последнее слово за собой, но что-то стукнуло в дверь. В щель проскочил сначала яркий солнечный луч, а потом просунулась тощая спина, бритый затылок и камуфляжное кепи. Человек вошел вперед спиной, а его кепи — вперед козырьком. Без всякого почтения к историческим дверям, он опять стукнул их чем-то длинным, некомпактным. Наконец он продрался через тяжелые створки и втащил внутрь лампу и штатив.
— Трудно дверь подержать? — спросил он кого-то, еще невидимого.
Дверь опять открылась, на этот раз шире, и в дверном проеме показалась девушка и человек-камера. За ними тут же сунулись старички с красными бантами, но кто-то невидимый сдержал их сердитым окриком, обычно адресуемым к несовершеннолетним, — «Вам еще рано!» — и плотно затворил дверь.