— Вон там лежат диски, — Никита уже выкручивал руль. — Достаньте, пожалуйста, Deep… такой золотистый.
— Вы хотите сказать: Deep Purple?
— Неужели вы знаете такие реликтовые рок-группы, Анечка? Что это? Продвинутая современная молодежь или влияние вашего умудренного опытом супруга?
— Тяжелая ноша современного образованного человека, — вздохнула Аня. — В средние века можно было обходиться совсем немногим, чтобы сойти за эрудита. Священное писание туда-сюда, и достаточно. Возрождение тут здорово подпортило — сразу надо было и античность вспоминать, и новеньких заучивать. Девятнадцатый век еще стукнул по черепной коробке образованного человека. А сегодня, если руководствоваться Лениным… помните такого деятеля?.. и осваивать «знания, накопленные человечеством», можно вообще перестать жить. Но приходится, хотя бы по верхам. Там-там-трам-тарам… Правильно?
— Точно! Только что вы пропели «Smoke on the water». Думаю, что вот эту вещь вы не слышали. Вставьте, пожалуйста, диск и найдите третью композицию.
У Фасонова была в машине очень хорошая аппаратура. Салон вдруг заполнило виртуозное соло гитары, настраивая слушателей на романтический лад. Но музыка неожиданно сорвалась, разогналась почти до максимальной скорости, как «мерседес» Фасонова на зеленый свет, а потом опять резко сбросила обороты. Нет, современное музыкальное ухо, приученное к примитивным стучалкам, уже не успевало за дерзкими полетами музыкальной фантазии легенд рока. Вдруг Аня услышала собственное имя, которое выпевалось на восточный мотив.
I’m so far away
From everything you know
Your name is carried on the wind
Your ice blue waters… Anya…
…Anya — The spirit of freedom
Anya — Oh, Anya…
The light of freedom buried
Deep within your soul
Across the puszta plain to see
The rhapsody of angels…
— Ну, как? — гордо спросил Фасонов, словно только что была исполнена его собственная песня.
— Здорово! — согласилась Аня. — Такое ощущение, что мулла с минарета прокричал вместо Аллаха мое имя, да еще виртуозно сыграл на гитаре над мирно спящим Багдадом.
— По-моему, эта песня очень к вам подходит, — сказал Никита на следующем перекрестке.
— Разве во мне есть что-нибудь восточное?
— Не исключено. Ваши глаза могут смотреть смиренно, как из-под чадры, а могут и гневно блеснуть за секунду перед тем, как вы ударите спрятанным в одеждах кинжалом в самое сердце мужчины… Это песня про вас, я вам говорю.
— Ну, уж нет. Покорнейше благодарю, убивать мужчин. Вы уж как-нибудь сами разбирайтесь. «Вонзил кинжал убийца нечестивый в грудь Деларю, тот шляпу снял, сказав учтиво: „Благодарю“…» И конфликт исчерпан. Никогда бы не стала кинжалом тыкать в Марата, который мирно плавает в ванне…
— Это потому вы так говорите, Анечка, что у вас нет врагов, — сказал Никита. — Кому знакомо настоящее чувство вражды, тот нет-нет, да и представит картину Давида, где вместо Марата будет его враг.
— Вы так это сказали, Никита, словно у вас, служителя муз, есть такой враг? Судя по вашим портретам, весь мир состоит из одних ваших друзей: политики, олигархи, звезды шоу-бизнеса… Все вам позируют, целуются при встрече, приглашают на свои презентации… Елена Кронина с вами фотографируется для «Плейбоя»…
— А вы это видели?! — воскликнул Фасонов, будто застукал Аню.
— Видела, — призналась Аня. — Мудрено не увидеть. Спрячешься, убежишь — наши средства массовой информации все равно догонят и все тебе покажут, что им надо.
— И как вам? — эта тема, видимо, доставляла Никите большое удовольствие.
— По-моему, Кронина неожиданно вспомнила, что годы проходят, а она толком еще не успела раздеться. Она буквально впрыгнула в уходящий поезд, а вот грудь свою втащить уже не успела. Время неумолимо…
— Напрасно вы так. Леночка — настоящий друг, хороший, милый человечек, — он сказал это таким приторным тоном, что Аню передернуло.
— Честно говоря, я как-то мало обратила внимания на Кронину.
— Что? Неужели вас больше заинтересовала моя скромная персона?
— Скромная! Вы, наверное, рисуете специальной десятикилограммовой кистью, чтобы заодно подкачивать мышцы?
— Это идея! — обрадовался Никита. — Надо будет попробовать. Все намного проще. Три раза в неделю посещаю спортивный клуб «Вселенная». Прекрасный, современный клуб. Тренажеры, сауны, иглоукалывание, массаж, бассейны, инструкторы… Что там еще? Словом, все, что надо для здоровых тела и духа. А главное, туда ходят известные политики, бизнесмены, звезды… Все первые лица в своих областях. Между прочим, Тамара Лонгина тоже его регулярно посещает. Хотите, я достану вам абонемент, введу в круг первых лиц?
— Что-то последнее время я вызываю у окружающих сильное желание протежировать, — усмехнулась Аня.
— Неужели? — обиделся Фасонов. — И кто же вам еще предлагал свое покровительство?
— Вилен Сергеевич Пафнутьев.
— Пафнутьев?! — воскликнул Фасонов. — Вот вы спрашивали, есть ли у меня враги. Только что вы назвали имя моего злейшего врага.
— Вилен Сергеевич — ваш враг? Не может быть. Ведь это такой интеллигентный, деликатный, обходительный человек.
— Вот именно, что обходительный. Пафнутьев сумеет обойти любую преграду, любое препятствие при достижении своих целей, он переступит через кого угодно. Обходительный… Все будет так, как он захочет. Это Пафнутьевы вращают землю, а не солдаты, не писатели, не художники… Нас они используют. Вот и вашего мужа, Иеронима, он уже обработал и запустил в дело.
— Никита, что вы имеете в виду? Я должна это знать…
— Это одни мои предположения, Анечка. Откуда мне знать! У Вилена Сергеевича не бывает утечки информации. Если бы вы или я что-нибудь узнали, поверьте, значит, так ему было бы нужно. Никаких случайностей, недоразумений у Пафнутьева не бывает.
— Но как он стал вашим врагом?
Никита замолчал. Аня решила, что он выбирает место, где остановиться, потому что они уже подъезжали к Австрийской площади, но Фасонов просто держал актерскую паузу. Припарковался он напротив почты.
— Я стал портретистом с благословения Василия Лонгина. Мой учитель, можно сказать, мой отец в искусстве, просто запретил мне работать в другом жанре. Он говорил, что у меня получаются или плакаты, или откровенная пародия на советский строй. Мое отношение к режиму было не спрятать. Лонгин посоветовал мне серьезно заняться портретом, рисовать людей, характеры, судьбы, отраженные в чертах лица. Я объездил всю страну. Где я только не был, Анечка! Какие лица я видел и рисовал! Египетские пирамиды, римские Колизеи, церкви Спаса на Нерли… Это была архитектура человеческих лиц, глубина характеров! Никогда потом я так не работал. Я стал готовить свою персональную выставку. Вот тут и появился куратор от обкома партии Вилен Сергеевич Пафнутьев… Вы не курите? Я с вашего позволенья закурю…
Никита закурил, держа сигарету изящно, по-женски, как Анна Ахматова на известном порт-рете.
— В последние годы Советской власти появился совершенно новый тип партийного чиновника. Это были интеллигентные, вежливые люди. Они беседовали, расспрашивали, очень всем интересовались, мило улыбались, никогда не отказывали. Время, наверное, потребовало таких. На смену туповатым, громогласным матерщинникам, хозяйственникам, этаким батькам приходили мягкие, тактичные, вежливые чиновники. Вилен Сергеевич был как раз из них. Он принял во мне активное участие, слушал, не перебивая, пытался мягко направлять, в глаза мне заглядывал. Нашел несколько незначительных отклонений, посоветовал кое-что доделать, но все, в основном, одобрил, поддержал. Но выставку все-таки задержали по разным уважительным причинам. Я ходил к нему несколько раз. Он выслушивал меня, соглашался, обещал помочь. По руке гладил, как голубой. А выставка так и не состоялась. Я тогда сорвался, наговорил каких-то глупостей западным журналистам, нарисовал портрет известного диссидента, устроил пару скандалов, ввязался в неприятную историю… Передо мной стали закрываться все двери, меня стали выталкивать, выживать. Вилен Сергеевич умело сжимал кольца, как анаконда. Душил постепенно, интеллигентно, тактично. «Вам неудобно? Тогда поднимите чуть-чуть головку. Так… Я еще, с вашего позволения, затяну колечко. Видите, как вам стало приятно. Глазки закрылись, в сон клонит. Вот и усните, вот и умрите тихонько, по-доброму, по-либеральному…» Вот вам Пафнутьев, как он есть. Спас меня Василий Иванович Лонгин, вечная ему память. Теперь представьте мои чувства, когда год назад я встретил этого мерзавца в доме моего учителя. Не просто в доме, а рядом с вдовой Василия Лонгина. Вы будете смеяться, но я после этого… Нет, не скажу… Ладно, раз уж пошел на откровенность. Будете смеяться, Анечка, над чудаком Фасоновым. Я нарисовал портрет Пафнутьева, а потом протыкал его иголками, вилками, ножами, всем острым, что было в доме. Но, видимо, из меня никудышный колдун. Вилен Сергеевич поступательно богатеет, процветает, никаких разрывов селезенки от моей вилки у него не образовалось. А жаль…
Нет, в Фасонове было гораздо больше сходства с Иеронимом, чем просто у двух худощавых, длинноволосых и бородатых людей одного возраста. В них, определенно, чувствовалось некое душевное родство, конечно, если они не рисовались и не ломались.
— Никита, а не могли бы вы откровенно ответить мне на один вопрос? Как вы относитесь к последним работам моего мужа?
— Откровенная мазня! И дело не в том, Анечка, что мы принадлежим к разным художественным направлениям, Иероним тяготеет к авангардизму, а я продолжаю традиции реализма, унаследованные мною от моего учителя. И я не мщу ему за такую красивую жену. Это был такой комплимент, Анечка… Нет, я признаю многие работы Иеронима в прошлом. Но сейчас он откровенно халтурит, гонит на Запад ужасающую мазню. Они, действительно, там деградировали, зажрались, эти западные интеллектуалы. Европа близка к закату. Все верно… Откровенная мазня и халтура!
Никита был откровенен, но Аня все-таки обиделась за супруга.
— А заниматься пластической хирургией в жанре портрета — это не мазня и не халтура? — спросила она злорадно улыбаясь.
— Не совсем вас понимаю.
— Что же тут непонятного? Когда вы укорачиваете хрящик длинноносой «звездючке», а другой диве из этого же цеха убираете парочку подбородков. Это как называется?
— Это неправда, Анечка, — на Аниных интонационных ударениях голова Никиты дергалась, как от серии боксерских ударов. — Не говорите так, умоляю. Вы мне делаете больно. Но ведь вы не правы, Анечка. Вы видели портрет певицы Ксении Лимановой в бикини? А говорите! Да, я убрал у нее целлюлит, но посмотрите на столик в левом углу картины! Там лежит толстая апельсиновая корка! Это же намек для умного, вдумчивого зрителя. Во всех моих работах, Анечка, всегда присутствует такой… такая…
— Фига в кармане, — подсказала Аня. — Фига на заднем плане.
— Вы меня просто без ножа зарезали, Аня, — сказал расстроенный Фасонов. — Какой у вас острый и злой язычок! Может, это и есть ваш кинжал? А? Но все равно я желаю вам всего хорошего, и передавайте привет Иерониму. Впервые сейчас я ему не позавидовал относительно супруги. А вот когда вы выходили из машины, я опять ему позавидовал, Анечка, — услышала Аня уже за спиной, из покинутого ею «мерседеса». — Счастливчик он все-таки, ваш Йорик. Пусть только подальше держится от господина Пафнутьева.
Глава 10
Он сам в плену у своего рожденья.
Не в праве он, как всякий человек,
Стремиться к счастью…
Когда-то Аню забавляла практика брачных договоров. Как можно начинать семейную жизнь с юридически оформленной фразы: «Когда мы с тобой разведемся, я возьму дачу, а ты забирай свою вонючую машину, только компенсируй мне сначала ее ремонт…»? Не лучше ли сразу все поделить и разойтись, сохранив в неприкосновенности годы, нервы и иллюзии?
Но теперь, имея пусть и небольшой, но все же реальный стаж жизни в супружестве, она стала мудрой, как академик Павлов. Кажется, именно Иван Петрович разрешил сотрудникам топтать институтские газоны, а потом образовавшиеся тропинки навсегда заасфальтировал. Собачкам он вставлял сначала фистулы, а потом, поняв зависимость слюноотделения от электрической лампочки, дал людям законы рефлексов, а собакам — памятник.
Аня тоже поняла, наконец, что брачный договор — это и есть та самая заасфальтированная дорожка. Супружеские же пары стихийно прокладывают в совместной жизни множество тропинок или, говоря иначе, все время вступают в неформальные, неюридические договорные отношения. Чем дольше вместе живут супруги, тем под большим количеством пунктиков они подписываются. Конечно, брачный договор — это только верхушка неформальных договорных отношений, причем не самая интересная. Самые занятные пунктики — под темной водой брачных уз.
Не тискать все пирожки, прежде чем выбрать один себе; не носить капроновые следки даже в зимней обуви; не обнимать во сне за шею и резко не усиливать объятия во время непроизвольного храпа; не заползать на половину кровати партнера без серьезных намерений; не портить яичницу помидорами; не наглаживать стрелок на рубашке; не показываться в соблазнительном белье во время прямой трансляции футбольного матча; не показываться вообще, когда нет настроения; плохое же настроение определяется по звуку шагов и частоте дыхания…
Все это надо не просто знать, потому что ни знание, ни незнание не освобождают от жестокого, оскорбительного семейного скандала. Это надо зазубрить, как устав караульной службы, больше того, сделать своей плотью и кровью, поселиться в этом глуповатом и смешном со стороны мире и дожить до того времени, когда количество договорных пунктиков будет ежегодно, а потом и ежедневно сокращаться. До самых последних — поливка цветочков на холмике и обещание скоро быть, в смысле, не быть.
Аня не знала, как происходит принятие этих пунктиков к действию в других семьях. Возможно, как думские дебаты — с битьем и тасканием за волосы. У них с Иеронимом это происходило молча, на основании закона супружеского неравенства, который гласит, что в определенный момент времени один супруг всегда умнее другого. Равенство же умов возможно только в вакууме. Мудрая русская народная игрушка «Мужик и медведь» — точная модель этого закона. Когда один бьет молотком по наковальне супружеской жизни, другой замахивается и убирает одновременно голову. Зачем же табуретки ломать?
Но в любом законе есть исключения. Супружеская жизнь интересна тем, что именно исключения здесь важнее закона. Молотки мужика и медведя время от времени должны обязательно сталкиваться, а не стучать по наковальне. Асфальтирование семейных дорожек приводит к тому, что супруги, в конце концов, начинают избегать друг друга, превращаясь в интеллигентных соседей. Такими соседями, оказывается, можно быть даже в постели, не мешая друг другу, занимаясь во время исполнения супружеских обязанностей каждый своими делами.
Но на вопрос, который давно используется не по прямому назначению — ты что, впервые замужем? — Аня бы ответила: «Да, впервые». Поэтому она спокойно протаптывала дорожки и все реже ловила себя на мысли, что хорошо бы пробежаться босиком по нетронутому газону.
После того обеда с холодным борщом и скандалом Иероним действительно принялся дописывать отцовский автопортрет. Обычно он работал громко, разговаривал сам с собой, прохаживался взад-вперед по мастерской, песней без слов и мелодии выражая радость и непечатной руганью — ошибки и неудачи. Сейчас же он больше молчал, часами стоял на негнущихся ногах перед мольбертом, напряженно всматривался в отцовскую картину.
Ане он строго настрого запретил смотреть на свою работу, как Синяя Борода заглядывать в последнюю комнатку. Но, как любая женщина, до этого совершенно равнодушная к предмету, после запрета Аня загорелась любопытством. Несколько раз она приподнимала покрывало и разочарованно его опускала. Работа продвигалась медленно, будто Иероним рисовал той самой десятикилограммовой кистью, которую Аня рекомендовала использовать Никите Фасонову.
Изображения испуганного отца и улыбающейся мачехи Иероним не трогал. Никаких клыков и когтей он ей не собирался дорисовывать. Он пытался нарисовать третью, подразумевавшуюся фигуру, вместо невнятной тени, серого пятна, оставленного на картине Василием Лонгиным.
К этому времени Аня уже начала писать первую обзорно-теоретическую главу диплома «Эстетика газетной полосы». По совету мужа, она обложилась фундаментальными трудами по эстетике и композиции. У нее хватило ума не зарываться в «Историю античной эстетики» Лосева, хотя Иероним ей это настоятельно рекомендовал. Зато «Анализ красоты» англичанина Уильяма Хогарта Аня почти выучила наизусть.
Знал бы Иероним, что только ради него она выбрала такую тему диплома и связалась с самой нелюбимой кафедрой оформления и техники печати. Что могло быть скучнее, на ее взгляд, проблемы столбцов и подвалов, клише на открытие полосы, подверстки, разверстки? Хорошо еще — не продразверстки. Ради супруга она отказалась от Петра Яковлевича Чаадаева, его «Философических писем» в свете проблем русской эпистолярной публицистики. Его письма неизвестной даме, на самом деле, были адресованы Ане Лонгиной через полтора века. Только вот ответить на них ей было не суждено.
Когда в Иерониме произошел этот странный обрыв, Аня, хватаясь за соломинку, схватилась за «Эстетику газетной полосы». Еще одна общая тема для разговора, возможность по поводу и без повода обращаться к мужу за советом. Только ради этого и не более того. Какая, на самом деле, в газетной полосе эстетика? Крутая девица на развороте бульварного журнала? Политик, ковыряющий в носу, и соответствующая подпись под фотографией? Окончательная победа компьютерной графики и техники над последними могиканами из ответственных секретарей высокой печати и профессоров с университетской кафедры? Аня прекрасно понимала, что эстетика современной газетной полосы заключена в гвозде, но не в том «гвозде», каким кличут ударный материал номера, а в гвозде поселковой уборной, на который до сих пор накалывают печатные издания. Ей не нравились ни современные газеты, ни ошибочно выбранная тема дипломного сочинения.
Когда она изменила тему диплома, ей даже приснился гусар-философ Чаадаев. Невысокого роста, лысенький, но безупречно одетый, он стоял в ее сновидении около колонны, «средь шумного бала», сложив на груди руки.
— Госпожа Лонгина? — спросил он, глядя на Аню очень умными глазами. — А я, признаться, на вас надеялся. В современном российском Некрополе только женщины еще живы правдой и честностью. Только они говорят, что думают, позволяют себе не лгать и не бояться. Вот почему я написал свое письмо женщине. Мужчины, в лучшем случае, молчат, в большинстве льстят и заискивают. Мне еще позволительно нечто выражать в разговоре или на бумаге, ведь я высочайше объявлен сумасшедшим. Меня теперь принято сторониться, вдруг я выкину какую-нибудь непристойность, буду лаять или кусаться, а хуже того — рассуждать о России. Теперь и вы сторонитесь меня…
— Неправда, Петр Яковлевич, — Аня почувствовала, что краснеет во сне. — С мужем моим происходит нечто странное. Он сильно изменился в последнее время. Он словно примерил какую-то роковую маску из итальянской комедии, маску негодяя, подлеца, а она присохла к нему навсегда. Он отдаляется от меня с каждым днем, каждым часом, а я толком не знаю, что предпринять. Поэтому я решила заниматься эстетикой, композицией. Да я за черную магию возьмусь, если это поможет. Может, вы мне что-нибудь посоветуете, Петр Яковлевич? Ведь вы же мудрец, друг Пушкина и декабристов, Герцен про вас писал уважительно…
— Что я могу посоветовать вам, Анна Алексеевна? Если бы вы спросили меня про Запад и Восток, про католицизм и православие, про нашу историю, про дальнейший путь России, я бы вам ответил, а про семейные узы — увольте. Прочитайте что-нибудь у французов…
— Может, «Крейцерову сонату»?
— Не читал такого романа, — удивился Чаадаев. — Из Жорж Санд?
— Нет, отечественного автора.
— Отечественного не читайте. Лет пятьдесят еще не читайте ничего российского, пока не проветрится.
— Так уже прошло лет… сто пятьдесят, даже больше.
— Неужели? И что же?
— Крымская война, оборона Севастополя… — стала во сне припоминать Аня.
— Это я застал, — напомнил ей Чаадаев.
— Оттуда, кстати, «Севастопольские рассказы» автора «Крейцеровой» пошли….
— А мое-то место в российской истории хотя бы определилось? — осторожно, опасаясь показаться нескромным, спросил философ.
— С вас пошло разделение русской мысли на западников и славянофилов, — сказала Аня где-то прочитанную мысль.
— Разделение, стало быть, — задумался философ. — А еще с меня чуть не случилось разделение в вашей семье.
— Не так, чтобы из-за вас. Сама не знаю, из-за чего.
Чаадаев несколько смутился. Ане показалось, что его задело, что он в ее семейном разладе ни при чем.
— Но вы, как декабристка, ради мужа идете на такую каторжную тему «Эстетика газетной полосы»? — спросил Чаадаев после непродолжительного молчания. — Я был прав в отношении русских женщин. На них держится Россия и еще долго будет держаться. На Олимпиаде вот только за счет женщин и будем брать первые места…
— Простите, Петр Яковлевич, вы это о чем?
— Нет-нет, не обращайте внимания, это я так, пророчествую, сам не знаю о чем… Рад был вас повидать, Анна Алексеевна. Будете в Донском монастыре — заходите ко мне, поклонитесь. Как там у Пушкина нашего? «На этот гордый гроб придете кудри наклонять и плакать…» и это «Я гибну! О донна Анна!»… Что-то велено вам было передать, о чем-то предупредить… Про какие-то пророчества? Только я ведь про великие потрясения могу, про Восток и Запад, а про мелочи всякие быстро забываю. Чего-то вам опасаться надо, какие-то портреты, Шекспир, Гамлет… Тоже сумасшедший принц датский….
— А вот Лев Толстой не любил Шекспира, — заметила Аня.
— Да Бог с ними. Вы-то мужа своего любите? — спросил Чаадаев, и Аня от этого вопроса проснулась.
Иероним мирно посапывал рядом. Рот его во сне открылся, борода торчала вверх, как у царя Додона. Аня подумала, что на спящего, беззащитного перед невольным, естественным безобразием, может смотреть без иронии и отвращения только действительно любящий человек. «Эстетика спящего мужа»… Иероним вздрогнул во сне, словно почувствовал ее взгляд и мысли. В какой-то сказке заколдованный принц был самим собой только во сне. Девушка спросила его, а он ей ответил правду.
— Ты меня любишь? — спросила Аня шепотом, чтобы тихой сапой пробраться в его сон.
Иероним зачмокал губами, а потом вдруг глупо и беззащитно улыбнулся во сне. Нет, жизнь еще продолжается. Еще неизвестно, кто кого — девочка Герда или Снежная королева! Аня припомнила еще какой-то сказочный сюжет и осторожно поцеловала Иеронима. На всякий случай.
У мужа была хорошая библиотека по теории искусств из внушающих уважение томов, правда, покрытых слоем пыли. Сначала в качестве домохозяйки Аня орудовала тряпкой и пылесосом, и только потом превращалась в читательницу. Затылком она чувствовала, что Иероним украдкой наблюдает за ней, что он испытывает почти сексуальный интерес к тому, как Аня трепетно прикасается к трудам великих, как она раскладывает на коленях широкий фолиант, трогательно заправляет волосы за уши, низко склоняясь над пожелтевшими страницами. Ведь это была его жизнь, его работа, почти его тело.
Аня шуршала папиросной бумагой перед цветными иллюстрациями и думала, что, к сожалению, в ее детстве не было таких книг. Непонятные, таинственные тома, которые ребенок с трудом стаскивает на пол, кряхтя, почти роняя. Только маленький, едва умеющий читать человек по-настоящему постигает их душу. Наугад выхваченные непостижимые по красоте слова, по-своему понимаемые гравюры, плоский засушенный цветок за годы, проведенные в бумажной гробнице, тоже исполнившийся таинства и значения… Такая книга оживает благодаря детскому воображению и, в свою очередь, раскрывает удивительную и прекрасную детскую душу. Как жаль, что Аня не познакомилась с ними раньше…
Теперь она уже была пусть не специалистом, но все-таки и не дилетантом. Когда она, наконец, увидела на картине отца первые внятные мазки сына, ей стало понятно, что Иероним не может уловить манеру покойного художника. Как-то он сказал Ане, что в последней работе отец странным образом преобразился. Его техника стала несколько напоминать Эдгара Дега, хотя сам Василий Лонгин ни за что бы это не признал. Но в ней много было и от прежнего соцреалиста, автора портретов вождей на фоне строек коммунизма, демонстраций и развернутых знамен. Иероним не мог повторить этого причудливого сочетания, он понимал это в теории, мог рассуждать об этом, но его кисть почувствовать этого не могла. Видимо, Лонгин-младший слишком далеко зашел по дороге авангардизма и что-то важное потерял на этом пути. Работа давалась ему с трудом, он мучился, чувствуя себя каким-то блудным сыном, словно он работал не с красками, а со своей совестью, своими воспоминаниями, спорами с отцом.
Аня это чувствовала и видела, еще плоховато вооруженная теорией, что художнику Иерониму Лонгину не дается ни композиция, ни перспектива. Третья фигура пока не связывает двух уже существующих на картине. Может мачеха Тамара была права? Или она его просто сглазила, как ведьма, как черный глаз? По крайней мере, было видно, как Иероним пытается красками опровергнуть ее прощальную насмешку, но это у него не слишком хорошо получается.
Однажды утром, когда Иероним уехал по делам в Союз художников, Аня опять подошла к автопортрету Лонгина-старшего. Третья фигура все так же носила на себе следы нервной, непоследовательной работы, но приобрела некоторые узнаваемые черты. Лоб, форму носа, жестковатые волосы уже можно было различить и узнать их живого владельца. Главное, что делало третью фигуру похожей на их общего знакомого — это его партийная выправка, сквозившая во всей позе уверенность, сознание собственной непогрешимости и в то же время мягкость, округлость жеста. Тут Иероним удачно подметил те черты нового партийного чиновника, о которых говорил Ане Никита Фасонов.
Итак, Иероним рисовал на отцовском автопортрете Вилена Сергеевича. Фигура Пафнутьева должна была, по его мнению, вызвать своим внезапным появлением ужас в глазах отца и приветливую, двусмысленную улыбку у мачехи Тамары.
Глава 11
— Что читаете, милорд?
— Слова, слова, слова…
В субботу Аня открыла дверь на ранний утренний звонок. На пороге стоял Вилен Сергеевич, только не в профиль, как на картине, а анфас.
— Вилен Сергеевич…
Аня только что смотрела на его живописную копию, а потому чуть не ляпнула: «…живой». Дверь открылась пошире, и на лестничной площадке показалась мачеха Тамара. Она была в ослепительно белом спортивном костюме и таких же белых кроссовках. Посмотрев на мачеху, Аня вспомнила рассказ Никиты про спортивный клуб «Вселенная» и поверила, что там действительно хорошие инструкторы, тренажеры, массаж и сауны.
— А вот и мы, как договаривались, — почти хором произнесли Тамара и Пафнутьев.
Увидев недоуменное лицо Ани, они совершенно искренне обиделись.
— А пикник в Комарово? Неужели забыли?
Аня хотела напомнить им про последнюю встречу с участием тех же лиц, скандал с тяжелыми, брошенными прямо в присутствующее здесь лицо обвинениями, ответный удар, ведьмовской хохот и громкое хлопанье дверью, но промолчала.
— Где мой дерзкий и невоспитанный сыночек? — спросила мачеха уже в прихожей. — Йорик, не смей прятаться под стол! — крикнула она. — Не делай вид, что ты очень занят и творишь нечто бессмертное! Ты опять там малюешь голых девок? Выходи немедленно и поцелуй свою мамулю!
Из мастерской показался взлохмаченный Иероним, действительно выглядевший по-детски виновато.
— Ну, гадкий мальчишка, — строго сказала мачеха Тамара, — будем мириться? Или так и будешь смотреть на меня букой?
— Плохой мир всегда лучше хорошей войны, — проговорил Иероним.
— Ради тебя я сегодня в белом, как белый флаг, — сказала Тамара. — Ты это оценил?
Она крутанулась вокруг своей оси, как бы показывая, что спина у нее тоже белая. На самом деле было видно, что она с удовольствием продемонстрировала себя со всех сторон.
Уверенным движением руки она притянула к себе пасынка и громко чмокнулась с ним под одобрительные звуки, издаваемые Виленом Сергеевичем. Иероним был явно не готов к такому напору мирной делегации. Ему оставалось только рассеянно подчиняться.
— Анечка, вы плохо следите за мужем, — заметила мачеха Тамара. — Борода торчит, усы не подстрижены, рта не видно. Хотя целоваться с бородатым мужчиной очень приятно, — захихикала она. — Что-то в этом есть первозданное, первобытное. Чувствуешь себя какой-то дикой кошечкой. Мур, мур, мур…
Иероним вел свой джип, пристроившись в затылок «вольво» Пафнутьева.
— В старом «вольво» хотя бы был свой неповторимый силуэт, — говорил Иероним, как обычно говорит водитель любому сидящему справа от него пассажиру. — А последнюю модель уже не отличить от остальных. Какой-то диверсионный проект со стороны конкурентов. Обезличка, потеря бренда…
— Может быть, ты и прав, хотя я в этом ничего не понимаю, — сказала ему Аня и вдруг почувствовала, как она устала от таких странных отношений, от этой постоянно выдерживаемой Иеронимом дистанции, совсем как между идущими сейчас друг за другом машинами. Эта ничем не примечательная фраза, только что произнесенная ею, как ни странно, очень много говорила об их нынешней семейной жизни. Это была некая словесная модель ее отношений с Иеронимом, словесный символ.
«Ты вдруг провел между нами черту, — думала Аня. — Ты словно испугался любви, которой мы только и жили, счастья, в котором мы купались, словно в деревенской речке у самого дома. Ты почему-то решил, что быть любимым и счастливым неприлично, греховно. Нет, не так! Ты словно почувствовал, что слишком красивая любовь и откровенное человеческое счастье недолговечно, случайно. Оно обязательно привлечет темные силы. Мировое зло почувствует где-то торжество света, кусочек голубого среди затянутого черными тучами неба, и пошлет туда свои летучие орды. Ты поверил в эту идею, решил жить в ожидании беды, занялся маскировкой нашей счастливой жизни под убогое, пошлое существование двух едва выносящих друг друга людей?.. Что же, может быть, ты и прав, только я в этом ничего не понимаю…»