— Я номерок потерял!
— Ну что же, — пожала плечами девушка. — Придется вам ждать, пока разберут всю одежду.
— Растрепа какой, — проворчала старушка-напарница.
Теперь Иероним заработал себе право стоять возле гардероба и наблюдать за Аней. Он многое увидел цепким взглядом художника, выхватил из множества однообразных движений нужные ему линии, мысленно набросал несколько эскизов. Потом он нарисовал ее портрет в призрачных красках воображения. Также в воображении он отошел на несколько шагов, взглянул на портрет еще раз и понял, что любит эту девушку.
— А я вспомнила ваше пальто и шляпу, — сказал девушка, когда оно зажелтело среди последних сереньких курток.
— Такой картуз попробуй не запомни, — заворчала бабулька. — Без пакета в следующий раз не приму.
В следующий раз Иероним опять «потерял» номерок.
— Я помню вашу одежду, — сказала девушка, улыбаясь. — Сейчас принесу, только больше постарайтесь не терять номерок.
Но бдительная старушка выручила Иеронима.
— Не положено сразу без номерка, — сказала она, строго и с подозрением глядя на него. — Пусть стоит теперь и всех ждет. Не будет таким растрепой. И еще штраф должен заплатить. Это чтобы неповадно…
Благодарный Иероним готов был к штрафу, как к «штрафной». Теперь он рассмотрел и бытовые детали в гардеробном помещении: учебник по стилистике, тетрадь с конспектами, пакетик с сухим печеньем «Мария», которое он с детства ненавидел, дамскую сумочку с потрескавшейся кожаной ручкой… Гардеробщицы стали привыкать к нему, из их коротких диалогов он выяснил, что Аня — студентка университета, живет в общежитии, а здесь подрабатывает вечерами.
Самое главное, что его так интересовало, сказала старушка Нина Петровна, когда Аня усадила ее отдохнуть.
— Плечи-то так и гудят, так и гудят, — сказала она. — Мода такая пошла на тяжелое, что ли? Вон кожанка да с овчиной — ни поднять, ни повесить! Все китайцы нам везут всякую тяжесть… Посижу немножко. Спасибо тебе, Аннушка! Дай Бог тебе жениха хорошего, непьющего…
Тут Иероним почувствовал, что краснеет. То ли от того, что уже представлял себя в этой роли, а, может, потому, что не совсем соответствовал второму пункту.
Иероним и в третий раз решил «потерять» номерок. Он понимал, что это будет последняя попытка, как в сказке, потому что в третий раз он еще будет дураком, а вот с четвертого — полным идиотом.
— А вы идите без номерка, — сказала ему Аня, принимая канареечное пальто, успевшее за эти дни слегка потускнеть, и поглядела на Иеронима, как сестра милосердия. — Я вас хорошо запомнила и… пальто.
— Пусть он номер себе на лбу напишет, — встряла Нина Петровна. — Вы случайно не коллекционируете номерки, молодой человек? А то мне Елизавета Павловна из Русского музея рассказывала, что есть в Петербурге один такой коллекционер. Ходит по всем заведениям и номерки уносит для коллекции. Страсть какая! Не напасешься же на всех. Бедная Россия! Один номерки от пальто коллекционирует, другой — нефтяные вышки…
— Вы, случайно, не коллекционер? — спросила Аня под жужжание Нины Петровны.
— Коллекционер, — согласился Иероним, но, увидев легкое замешательство у собеседницы, тут же добавил: — Только номерки я не коллекционирую. Я коллекционирую… ваши взгляды и улыбки.
Иероним невольно поморщился от сказанной пошлости. Но он давно жил среди людей и хорошо понимал, что без пошлостей, банальностей не бывает отношений между мужчиной и женщиной. Полученный Анин взгляд мог стать гордостью коллекции. Неужели, она действительно принимала его за рассеянного идиота и ни о чем не догадывалась?
— Показывает мне номерок, — продолжала что-то рассказывать Нина Петровна, — а он у него на пальце застрял. Палец такой у него большущий, что намертво засел. Как он так умудрился насадить, ума не приложу! Говорит, во время спектакля очень разволновался, крутил, крутил, да вот и накрутил себе… Но куртку я ему не дала. Он ведь так и с номерком уйдет, и с одеждой. Вызвали МЧС, они номерок перепиливали, а как перепилили, я ему куртку вернула. Мне чужого добра не надо…
Лонгин предложил Ане проводить ее после работы, и она согласилась.
— А то ведь действительно номерков не напасешься, — сказала она.
— Хорошо, что вы работаете не в ювелирном магазине или винно-водочном отделе. Я бы тогда разорился или спился.
Они шли в сторону Васильевского, постоянно отклоняясь от маршрута. Мужчина и девушка странно смотрелись вместе. Он в широком пальто лимонного цвета, от одного взгляда на которое сводило челюсти и возникала оскомина. Она в облегающей курточке и джинсах. Он много говорил, широко жестикулировал, вздымались полы его пальто, как тога у древнеримского сенатора. Она больше слушала, осторожно обходила лужи и с ужасом наблюдала, как его светлое пальто постепенно становится пегим снизу.
Иероним никогда еще не испытывал такого вдохновения рассказчика. Ему казалось, что ее темные глаза ждут от него таинственных, мистических историй. Он рассказывал, стремясь зажечь в них огонь интереса к Петербургу, к искусству, к нему самому, Иерониму Лонгину, в первую очередь. Он был сейчас похож на первобытного дикаря, добывающего огонь, только не из сухой деревяшки или кусков кремния, а из души этой едва знакомой девушки. Он радовался этим первым искоркам в ее глазах и тихонько поддерживал еще слабое пламя, надеясь, что сможет перенести его в домашний очаг, чтобы потом поддерживать всю свою жизнь.
С Дворцового моста он показал родное ему здание Академии художеств. Он говорил, что это первое здание классицизма в Петербурге, скромное, спокойное, деловитое. Оно возводилось в те времена, когда на берегах Невы царствовал безраздельно блистательнейший, изящнейший, сладкий стиль Растрелли — барокко. Петербург принял новый архитектурный стиль не сразу. Полный недоверия и подозрения, город, как всегда, упорствовал. То ростом цен, то перерасходом средств, то чиновничьими проверками, он всячески препятствовал строительству. Архитектор здания и первый директор Академии Александр Филиппович Кокоринов, издерганный, измученный, умер, так и не достроив его до конца. Говорили под большим секретом, что он повесился на чердаке Академии.
До сих пор по ночам слышатся в коридорах здания странные звуки. Призрак директора бродит по лестницам и перекрытиям дома, незавершенная идея не дает ему покоя.
— А вы сами слышали этого призрака? — спросила Аня.
Иероним кивнул головой, выдержал паузу, за которую они прошли еще немного по мосту. С двумя своими однокурсниками студент Лонгин никак не мог сдать зачет по теории композиции. «Железный старик» Артамонов мучил их, как закоренелых еретиков, постепенно применяя все новые и новые орудия пыток. Теряя терпение и почти сознание, Иероним выкрикнул: «Искусство хорошо компоновать — это не более, чем искусство хорошо разнообразить!» Он хотел этим уколоть профессора, но игла оказалась китайской, лечебной. Иероним в горячке повторил слова какого-то классика и пролил бальзам на заржавелую душу «железного старика» Артамонова. Лонгин получил зачет и вышел в коридор, слегка пошатываясь.
Такая тишина бывает только в огромных, старинных зданиях, где никто никогда не жил. Эту тишину называют иногда высокой или звенящей. Статья в энциклопедии о ней, будь она когда-нибудь написана, гласила бы, что в природе такая тишина не встречается. И вдруг над головой Иеронима скрипнуло перекрытие, потом он ясно различил тяжелую поступь старческих ног и, как показалось ему, стук трости с металлическим наконечником. Кто-то ворчал по-стариковски, иногда кашлял и ныл, словно от боли. Эти звуки постепенно продвигались к лестнице. Куда он двинется дальше? Наверх или вниз? Шаги стали слышнее, с лестницы потянуло сырым сквозняком, пахнуло погребом. Призрак спускался. Иероним, понимая, что ведет себя, как идиот, на всякий случай подошел к дверям аудитории, из которой только что выскочил с таким облегчением и зачетной книжкой в руках. Чем слышнее были приближающиеся шаги, тем выше поднималась его рука к дверной ручке. Когда же возникла последняя пауза, и Иероним понял, что в следующий миг призрак появится в коридоре, ручка дрогнула, и вышли такие же измученные приятели, правда, без зачетов.
— И вы не увидели призрака? — изумилась Аня.
— Нет.
— И больше не слышали его шагов?
— Ни разу.
— А если бы он появился перед вами, — спросила Аня, отдергивая руку от холодных и мокрых перил Дворцового моста, — что бы вы сделали?
— Не знаю, — Иероним ответил не сразу. — Нет, не знаю. А вы, Аня?
— Я бы спросила его, — ответила девушка.
— О чем?
— О разном. О том, бессмертна ли душа?
И если она продолжает жить, то знает ли об этом, сознает ли себя? А вы как думаете?
Иероним не сразу понял, что последний вопрос обращен к нему, а не к призраку.
— Я думаю, Аня, что душа человеческая только на пути к бессмертию. Надо еще очень много сделать, много приложить ума, таланта, чтобы вырваться из мрака, вознестись над пропастью, которая нас ожидает. Вот тогда душа будет бессмертна и осознает это. Здание бессмертия надо строить, как Кокоринову и Деламоту Академию художеств. Христос выполнил гениальный проект, заложил фундамент, выполнил «нулевой» цикл работ. Теперь настала наша работа, работа подрядчиков бессмертия.
— И моя тоже? — спросила Аня, заглядывая Иерониму в глаза под широкими черными полями.
— И моя, и ваша, — ответил он, видя отраженные в ее зрачках огни Дворцовой и Адмиралтейской набережных.
— Вы, конечно, себя относите к генподрядчикам? — это было первое ироничное замечание, которое он услышал от Ани, из тех, что будут впоследствии доставлять ему столько веселых минут и вызывать столько же приступов раздражения.
— Даже не к субподрядчикам, — засмеялся Иероним. — Я только подсобный рабочий. Самый неквалифицированный и самый малооплачиваемый труд.
— А я так и вовсе экскурсантка, ротозей, — вздохнула Аня и тут же добавила серьезно: — Только не строим ли мы опять Вавилонскую башню? Вот в чем вопрос…
— Имеет место быть или не имеет место быть — вот в чем вопрос, — ответил Иероним назидательно.
Они шли уже по Университетской набережной, петербургский коктейль из ветра, дождя и еще чего-то, особенно промозглого, летел им прямо в лицо, и Аня машинально пряталась под широкие поля Иеронимовой шляпы. Он, конечно, этому не противился. Больше всего на свете ему сейчас хотелось расстегнуть свое широкое пальто и спрятать этого петербургского воробышка, который совсем закоченеет, если Иероним сейчас же не тормознет машину.
— Интересно, как выглядит призрак Академии художеств? — спросила Аня, когда они перешли на другую сторону, где Иероним застыл с вытянутой поперек дороги рукой.
— Призрак «Репы»? — переспросил он.
— Какой репы? — не поняла Аня.
— Ну, Академии Репина, сокращенно «Репы»…
— Призрак «Репы» я и сама могу описать довольно точно, — расхохоталась девушка. — Желтое-прежелтое пальто, как раз под цвет репы. Зеленый шарфик, как ботва у овоща. Черная шляпа с широкими полями, как котелок для варки данного овоща.
Иероним не сразу догадался, что это был его точный портрет. Девчонка была с чувством юмора. Конечно, он и есть призрак «Репы». Пусть так…
В этот момент у тротуара затормозила «девятка». Словно репку, их выдернули из сырых и замерзших рядов пешеходов и помчали в первое совместное путешествие до улицы Кораблестроителей, до университетской общаги.
Глава 3
Какого дьявола люди вроде меня толкутся
между небом и землей? Все мы кругом
обманщики. Не верь никому из нас.
Ступай добром в монастырь…
Перед окнами любимых девушек пишут на асфальте, на снегу. Ровно в двадцать два часа ноль-ноль минут Аня должна была выглянуть в окно. Она помнила об этом весь вечер, ходила из угла в угол, присаживалась то на свою кровать, то на кровать соседки по комнате. Минуты капали медленно, как в древней китайской пытке вода на темечко. Что она могла увидеть с пятого этажа в сыром и темном петербургском дворе? Опять Иероним что-нибудь начудит, напутает со своей обычной непрактичностью, а потом расстроится и обидится на весь свет. Понимает ли он, что осенью в это время на улице видно только горящую помойку?
Она достала из тумбочки брошюру «Анализ хоздеятельности предприятия» и попыталась вникнуть в смысл написанного. Дочитав до скрепок, то есть до половины, она решила, что должна быть еще какая-нибудь брошюра, предшествовавшая этой. Аня внимательно пересмотрела все свои пособия, но ничего похожего не нашла. Надо было взять у кого-нибудь лекции. Но у кого? Будущие журналисты обычно пишут так, что сами потом едва разбирают написанное. Надо было самой сидеть на лекциях. Но кто же знал, что будет не только зачет, но и огромная курсовая с множеством таблиц, формул, подсчетов? И это на гуманитарном факультете, где таблицу умножения многие уже забыли! А потом, кто мог предположить, что за нею станет всерьез ухаживать взрослый, интересный мужчина, личность незаурядная и неординарная, художник, сын лауреата всяческих премий и тому подобное?
Правда, если не смотреть в паспорт и на нелепую бородку, не такой уж он и взрослый. Аня частенько чувствовала себя куда взрослее, особенно когда Иерониму приходилось принимать решения, вступать в отношения с окружающими, вообще совершать какие-то шаги. Вот и сейчас он, наверное, выдумал какую-нибудь нелепицу, потратил массу времени и сил, а теперь сидит где-нибудь под дождем, схватившись за голову, и считает себя полным идиотом.
За стеной пропели позывные какой-то радиостанции. Десять часов! Она чуть не пропустила время Йорика! В окно она высунуться в любом случае должна. За стеклом был абсолютно черный вечер с дождем и, кажется, мокрым снегом. Аня стала машинально водить пальчиком по холодному стеклу, выводя мокрыми дорожками свое имя. И тут она увидела прямо перед собой, даже немного выше, те же самые буквы, светящиеся ярким электрическим светом. Ее имя было сложено из светящихся окон дома напротив. На фоне темного фасада ясно читались «А», «Н», вот только «Я» было немного рогато. Свет в трех окнах был лишним. Аня была так поражена этим зрелищем, что не успела даже позвать кого-нибудь из подружек. Огни стали вспыхивать, гаснуть, прочитать что-то было уже невозможно. Только рогатое «Я» светилось дольше всех.
Потом она узнала, чего это стоило Иерониму. Целую неделю он обходил жильцов дома по улице Кораблестроителей напротив университетской общаги. У него была только одна просьба — включить или выключить свет в определенной комнате в определенное время. Если даже ему открывали двери, все равно, как правило, он наталкивался на стену глухого равнодушия. Люди не знали, что такое любовь и не верили, что она вдруг посетила этого бородатого господина в пальто сумасшедшего цвета, явно не юношу.
Они поняли его гораздо лучше, когда он пришел с большой сумкой, набитой водкой и шоколадом. Это уже было похоже на любовь. С тремя квартирами, правда, пришлось помучиться. В одной жила старая дева, которая сдалась только за собственный портрет, исполненный Иеронимом в стиле классического подхалимажа. В другой квартире два очень красивых человека собирались разводиться. Они смотрели на Иеронима пустыми глазами, как на народного судью, и не понимали — что такое электричество, время, любовь. Влюбленный художник достал последнюю бутылку водки, выпил с мужчиной, и предложил им перевезти вещи на своей машине, когда им понадобится. Мужчина промолчал, а женщина сказала, что хочет уехать к родителям как можно скорее. Иероним предложил заехать за ней завтра в двадцать два ноль-ноль. В этой квартире он собственноручно зажег свет на кухне и погасил в спальне. В темной комнате тихо сидел мужчина и смотрел прямо перед собой.
Оставалась еще одна старуха. Иероним предлагал ей денег, продуктов, посулил сделать ремонт, изобразить ее в Эдемском саду среди ангелов, купить новый телевизор, а на обоях нарисовать героев любимого сериала. Она не верила ни единому его слову, подозревая в нем жулика, агента недвижимости. Иероним в сердцах крикнул, что взорвет ее прямо в торжественный день получения пенсии, и не запрятанные в чулок купюры долго будут кружиться в воздухе. Старуха обиделась, вызвала милицию, и бедному художнику пришлось оформлять стенную газету в соседнем отделении. Так у буквы «Я» получился рог из трех старухиных окон.
Не увидев его в следующие три дня, Аня подумала, что Иероним обиделся на нее за скуповатый поцелуй благодарности. На самом же деле, он просто приходил в себя после самой, казалось бы, несложной композиции в его жизни. Композиции из трех букв.
На новогодние каникулы они уехали в старинный православный монастырь, недавно открывшийся после многолетнего запустенья. Плотненький, жизнерадостный игумен, похожий на туриста-песенника, с бородой, измазанной в известке, уже в сумерках поселил их в двух соседних кельях, но с общей печкой, то есть, общим теплом.
Игумен, как ребенок, обрадовался имени Лонгина и, разговаривая с художником, повторял его через каждое слово.
— Иероним… Надо же! Как благостно… Иероним… — слышался удаляющийся по темному коридору приятный басок отца Макария.
Их разбудил колокольный звон, созывавший на утреннюю службу. Иероним и Аня вышли на двор. Монастырь еще наполовину был в развалинах, но богатый в эту зиму снег прикрыл разорение. Снег и недавно побеленные стены сливались в едином ослепительно белом пространстве, и темные маковки, карнизы, наличники, казалось, повисли в морозном воздухе.
— Вот он, белый свет! — сказала Аня, зачерпнула целую пригоршню снега, подумала, подумала и вдруг ткнулась в нее лицом.
— А есть снег не надо, — послышался знакомый басок отца Макария. — Видите избушку? Ступайте туда, там матушка Акулина пряники медовые печет. Таких пряников и в Туле не ведают. Пряников она вам даст и чаю нальет, а вот рецепт даже не спрашивайте. Грешна матушка Акулина, гордыней обуреваема из-за пряников. Только пряники у нее все равно самые вкусные…
— Слушай, Иероним, а ты играл в детстве в «Акулину»? — спросила Аня, когда они шли через заснеженный двор по дорожке-траншее.
— Это что за игра? — удивился художник.
— Детская, карточная.
— Ну, нет. У меня отец, знаешь, какой строгий до карт был? Как сейчас до алкоголя и авангардизма. А рука у него не то, чтобы тяжелая, а тяжеленная. Так что ни азартных игр, ни курения мое детство не знало.
— Да у тебя же совсем не было детства! — посочувствовала Аня, покачав головой и схватившись ладошками за щеки, на какой-то фольклорный манер.
Она была в темном платке в мелких цветочках-лютиках и с яркой каймой по краям, купленном поспешно, в самый последний момент. Стянутое платком личико округлилось, щеки заметно располнели, а челочка делала ее совсем девчонкой.
«Во всякой одежде…» Каждое утро Иероним решал мучительный вопрос — брить или не брить бороду? Борода его старила, но острый, совсем не волевой подбородок, портил его гораздо больше. Он повязывал шарфы и платки, чтобы спрятать худую шею, позволял челке спадать на самые глаза, чтобы придать лицу хоть какое-то выражение. Все это были игры в пользу безликости. Но рядом с Аней он чувствовал себя красивым и мужественным человеком. Ей шла любая одежда, начиная от современных топиков до русской шали, сшитой, наверное, в Поднебесной империи. Иерониму тоже теперь казалось, что китайский свитер и турецкие джинсы сидят на нем, как будто сшитые на заказ. Аниной миловидности, изящества, простоты в обхождении с вещами с лихвой хватало на двоих. «С такой девушкой можно пойти куда угодно, — говорил его внутренний голос с рекламной интонацией, — хоть на вручение „Оскара“, хоть с котомкой и веригами по святым местам».
— Представляешь? Мы играли в «Акулину» втроем: бабушка, мой дядя, ее старший сын, и я, — рассказывала Аня. — А игра очень простая — надо вытягивать карты друг у друга, у кого на руках останется дама пик, тот проиграл. Самые азартные игры — самые простые. Когда бабушка проигрывала в хорошем настроении, она выбегала из-за стола, надевала пуховый платок, покачивала вот так головой и говорила: «Акулина Савишна — нынче, а не давишна». А когда настроение у нее было не очень, хотя это было редко, она бросала карты на стол и говорила: «Никогда у нас в доме никто не мухлевал, а вы мухлюете бесстыдно! Мухлевщиков нам не надобно!» Вот такая была старушка.
— А дядя твой где?
— Дядя Гена? А он спился, сидел несколько раз, бродяжил еще в то время, когда про бомжей не говорили, заболел туберкулезом и где-то в чужих краях умер. У него были золотые руки. Он мне сделал в детстве лошадку — не игрушечную, а самую натуральную модель лошади под мой рост. Я до самой школы была уверена, что она живая. Можно было потрогать ее мышцы, зубы, мне казалось, что я слышала биение ее сердца. Волосы для гривы и хвоста он ночью срезал у своей жены. Так был увлечен работой! Мама говорит, что после этого случая она от него ушла, и вся жизнь дяди Гены оказалась скомканной. Он любил эту женщину всю жизнь…
Рассказ Ани почему-то взволновал Иеронима так сильно, что у него комок подкатил к горлу. Чтобы скрыть свои чувства, он прокашлялся и спросил первое, что взбрело в голову:
— Эта лошадка не сохранилась?
— Только на фотографии. Я тебе потом покажу. А вот дядигениных фотографий, кажется, не сохранилось.
— Наверное, он был художник, — сказал Иероним. — Знаешь, есть такие художники без красок, глины, гипса, как поэты, не пишущие стихов. Я часто думаю про этих людей, и мне кажется иногда, что только они и есть — настоящие художники, которые не создают ничего, не дают своей гордыне выпячиваться, не хотят становиться темой разговоров, пересудов. Они походя творят великие произведения искусства из всего, что попадается под руку, дарят их детям, забывают на скамеечке, забрасывают на чердак…
— Подожди, Иероним, — перебила его Аня. — А как же тогда: не зарывай талант в землю?
— А они не зарывают его, они просто не делают из своего таланта идола или дойную корову. Они не относятся к нему серьезно, делают игрушки, искусство их просто и радостно.
— Ну уж несерьезно! Что уж серьезнее — срезал косу у жены и потерял любимого человека…
— Это в припадке вдохновения. Ты, например, веришь, что Микеланджело отравил человека, чтобы изобразить умирающее тело с натуры?
— Гений и злодейство — две вещи несовместные, — напомнила Аня.
— А я верю, что в творческом порыве можно убить. Художник способен на убийство ради прекрасного… Ты испугалась? Вот глупенькая! Это же слова, слова… А если ты испугалась меня, то напрасно. Отец, например, не считает меня настоящим художником… Да и про Микеланджело — это только легенда, как про Моцарта и Сальери… Давай-ка, наконец, зайдем к этой… Аксинье.
— Акулине!
Они вошли в трапезную, все пространство которой занимал длинный стол, а скамьи тянулись по стенам с трех сторон. Из полуоткрытой двери сюда шел густой, еще не жидкий, но уже и не газообразный, сдобный дух. Вошедшие застучали ногами, чтобы сбить с обуви снег, а заодно как бы оповещая о своем приходе.
Дверь в соседнее помещение открылась пошире, отчего теплая медовая волна побежала к Ане и Иерониму навстречу. Выглянула женщина. Иероним профессиональным взглядом «срисовал» ее лицо. Была она еще не стара, взгляд имела живой, заинтересованный. Лицо ее могло быть даже приятным, если бы не искривленный, видимо когда-то сломанный и неправильно сросшийся нос. Вспышка страшной мужской жестокости придала ее лицу неровную, повернутую на сторону курносость.
— Здрав-ствуй-те, — сказала женщина по слогам, как первоклассница. — Так вы и есть художник с невестой?
Аню тогда впервые назвали невестой, и это ее здорово смутило.
— А вы будете та самая Акулина, у которой самые вкусные пряники в России? — спросил Иероним. — А раз в России, то и на всем белом свете.
— Ну, вы скажете тоже, — Акулина спрятала лицо за дверью, но так же, как медово-сдобный дух, чувствовалось, что похвала ей пришлась по душе.
— Вы присаживайтесь, гости дорогие, чувствуйте себя как дома. Только спиной к тому окну не садитесь — надует, — говорила она уже из глубины кухоньки. — А я сейчас управлюсь. Очень угодить хочется. Вы из Москвы?.. Из Питера? Тоже город. У вас там хлеб пекут или же везут из-за границы?
— Пекут, — сказала Аня. — Только он почему-то не черствеет, а сразу плесневеет.
— Хлеб должен быть и горячим вкусен, и сухой коркой по-своему приятен, — сказала с кухни Акулина. — А что плесневеет, не черствея, так это от химии вашей. Ничего без химии у вас нет. Вот что плохо. Зато у нас даже слово такого нет — «химия»…
— А ты заметила, что у Акулины нос сломан? — тихо спросил Иероним.
— Ты же знаешь, я немного близорука. Вижу, что на лице не все в порядке, а в чем дело — не понимаю.
— Она от этого увечья на акулу похожа. Имя такое ей словно в насмешку досталось. Акулина — акула… Может, ее пытали, чтобы выведать тайну монастырских пряников? «А мне костер не страшен, пускай со мной умрет моя святая тайна, мой вересковый мед…»
— Как тебе не стыдно? — Аня легонько потрепала его за ухо.
Дверь вдруг резко распахнулась, видимо, от толчка ноги, и в трапезную вошла Акулина с самым настоящим самоваром.
— Ой, какой он огромный! Иван Иваныч самовар! — вырвалось у Ани.
— Антиквариат! — добавил Иероним.
Он вскочил, чтобы принять у хозяйки тяжелую ношу, но она не дала, сама водрузила сверкающего начищенными доспехами чайного рыцаря на стол. После этого торжественного шествия она забегала с заварным чайником, чашками, блюдцами, вареньями. Пряники под белым полотенцем с красными петухами оказались на столе как-то неожиданно, по мановению волшебной руки.
— Кушайте, гости дорогие, — сказала Акулина, сама присаживаясь на краешек скамьи. Потчуя гостей, она подперла щеку рукой, как принято, но пальцами слегка прикрыла уродливый нос. Было заметно, что она стеснялась своего уродства, но в то же время не могла не утолить своего любопытства.
Иероним разломил большой пряник пополам и не удержался, глубоко вдохнул в себя его хлебную душу.
А потом стал откусывать поочередно от одного и другого куска. Пряники были большие, простой формы, с едва намеченной зверюшкой на глазури.
— Как вы хорошо кушаете! — сказала Акулина. — Тут уже давно никто так не кушал. Все свои, привыкли. Дочурка, а ты что же? Как воробышек клюешь! Закуси, как следует. Не думай про всякие там модные фигуры! Коли человек хорош, то завсегда пригож…
Тут она смутилась, видимо, вспомнив о своей внешности. Но Иероним, еще не прожевав первый пряник, стал осыпать ее стряпню похвалами, и Акулина зарделась, замахала на него руками, будто эти комплименты были адресованы ее женской красоте.
Пока они закусывали, в трапезную дважды заглянул отец Макарий. Каждый раз он придумывал для этого какие-то пустяковые поводы. Было ясно, как день, что игумену не терпелось походить с художником по монастырю, посоветоваться, поговорить со знающим человеком, а, может, и столковаться насчет работы.
— Вот пристал! — добродушно возмутилась на него Акулина. — Не даст путем покушать! Вы уж идите с ним, а Аннушка со мной посидит. Что ей по стенам лазить? Да и сквозняки там, сырость…
Иероним ушел, Аня осталась с Акулиной. Та с заговорщицким видом повела ее на кухоньку. Аня поняла, что редко кто удостаивается такой чести, поэтому всем своим видом старалась показать, что ей это очень интересно.
— Правда, что вы никому не открываете секрет пряников? — спросила девушка.
— Так нет никакого секрета, — пожала плечами Акулина. — Возьму вот тесто в руки, помну его. Руки сами подскажут, надо ли мучки добавить. А мед, траву целебную, тут мне мой помощник подсказывает. — Акулина указала на сломанный нос. — Это муженек мой Николаша меня так наградил… Может, перегородка какая у меня там поломалась, только могу я с тех пор хорошо запахи различать. Любую травку узнаю, цветок, снег как пахнет по-разному, узнаю…
«Прямо Зюскинд какой-то! — подумала Аня. — „Парфюмер“ в захолустной Вологодщине. А вдруг Акулина — гений? Может, в обмен за свое уродство она и получила свой особенный дар? Надо будет поговорить с Иеронимом об этом…»
В кухне было очень жарко. Акулина с Аней вышли в трапезную и присели в уголке. Так хорошо Ане никогда не молчалось. Как здорово, что не надо приставать к Акулине со всякими вопросами, брать интервью, впихивать ее жизнь в один из газетных или телевизионных жанров! Как хорошо жить без всяких репортажных включений, подсмотренных деталей, эскизов для будущих портретов! Жить простой жизнью, без слоев и начинок, такой же, как эти пряники.
— Вот что я хочу, чтобы ты знала, дочка, — сказала вдруг Акулина. — Только ради бога не проговорись отцу игумену, а то подведешь меня сильно. Грех это по православной вере. Может оно и так, может оно от лукавого? От лукавого и есть. Только вот увидела тебя и поняла про тебя кое-что, нашептались мне слова. Что это значит — не пытай меня, не знаю. Но в себе держать это не хочу, потому предостережение это твое…
— Что же это за слова такие? — спросила Аня с улыбкой, но голос ее дрогнул.
— Берегись, Аннушка, черной кошки, желтого властелина и тихой воды… И еще. Священному человеку в вере откажи, не верь ему, новой личине его не верь…Ой, дочка, да ты побледнела! Так это все пустое! Не слушай дуру-бабу! Говорит, сама не знает чего! Сейчас вот мы с тобой наливочки выпьем. Вот у нее-то есть один секрет. А я тебе его расскажу без всякой утайки. А глупости эти из головы выброси. Сама вот наговорю всякого, а потом мучаюсь. Язык у меня такой, за что и по носу получила…
Глава 4
А я? Кто я, беднейшая из женщин,
С недавним медом клятв его в душе,
Теперь, когда могучий этот разум,
Как колокол надбитый дребезжит…
Сестра Аниной матери осталась старой девой. Хотя тетя Наташа ничем была не хуже других: ни лицом, ни фигурой. Мама рассказывала, что ее, Машу, родители предоставили сами себе, пустили на самотек, а Наташу отдали на воспитание бабушке Евфросинии Федоровне. У бабушки Фроси был тяжелый характер, критический взгляд на окружающих и маленькая пенсия.