– Ну?
– Штольц. Так что, наша встреча – знак судьбы.
– Штольц и Ильинская? Как в «Обломове»?
– Неужели читала?
– Я много чего читала...
* * *
Девятнадцать...
– Слушай, а как там твои папахен с мамахеном? Может, проведаем, устроим, так сказать, возвращение блудной дочурки?
– С чего это вдруг? Совсем крыша протекает?.
– Не скажи. Недельку комедию поломаем, обаяем старичков, подарочками ублажим, глядишь, папашка твой мне рекомендацию по всей форме нарисует.
– Куда рекомендацию? В страну Лимонию тайгу валить? Это он быстро.
– Ой, помягше к людям надо, Линда Батьковна, помягше, а вот мыслить – ширше и переспективнее... Мне, душа моя, не на лесоповал надобно, а наоборот, на юридический факультет университета...
– Ну точно, тронулся...
– Не скажи. Умным людям даже верхнее образование не помеха. Если, допустим, и нет у нас с тобой в жизни амбиций, кроме как потрошить жирных карасей всеми известными способами, так ведь диплом в кармане и должность соответствующая этому делу могут очень даже поспособствовать, Я и тебя, лапушка, всерьез к наукам приобщить намерен. Ты у меня через годик на филологический поступишь.
– Мило. А почему именно филологический?
– Официальная маза для контактов с фирмой. Сама ведь замечаешь, как они к нам зачастили. Америкашки, япошки, не говоря уж про турмалаев и прочих шведов. Разрядка, душечка... Плюс факультет невест. Там со всего города чудо-охломончики пасутся – пухленькие, богатенькие, глупенькие. Только сачок подставляй.
– Я тебе остохренела? Мерси!
– Зачем так ставить вопрос? Надо же нам в этом чудном городе легализоваться. А то, о чем я говорю – способ испытанный, нехитрый, недорогой и надежный. Охмурить какого-нибудь маменькиного сыночка из приличной семьи, выскочить за него замуж, быстренько развестись и отсудить квартирку с имуществом. Учти при этом, что и я со своей стороны буду делать ровно то же самое. И тогда, через пару-тройку лет...
Самое смешное в авантюре с университетом было то, что все получилось. С блеском! Родичи, увидев доченьку ласковой, гладкой и благоустроенной, вмиг оттаяли до соплей, а ее обходительный и завидно состоятельный друг – Ринго назвался работником портовой таможни – и вовсе их очаровал. Мамаша от них не отходила, кормила от пуза и все нарывалась к детям в гости. Пришлось сослаться на текущий ремонт и предстоящий переезд и обещать непременно пригласить на новоселье. Папаша в лепешку расшибся, но добыл для него нужную рекомендацию с присовокуплением красивой грамоты победителю областного смотра общественных рыбоинспекторов. Потом, уже дома, Ринго немного похимичил с трудовой книжкой и характеристиками, и совокупности предъявленных бумажек с лихвой хватило на то, чтобы обеспечить режим наибольшего благоприятствования на вступительных экзаменах и последующее триумфальное зачисление на юридический факультет. Еще бы – по документам он получился потомственный стопроцентный пролетарий, отличник боевой и политической подготовки, обладатель трехлетнего трудового стажа по специальности.
Линду он метил на финское отделение, но трезво сопоставив конкурс и проходной балл со своими возможностями, она предпочла более доступное албанское, куда и поступила – тоже без особых проблем.
Приехав в Житково с опозданием – неделю провалялась с ангиной, – она почему-то не застала там Ринго, но первые дни даже и не вспоминала о нем, потому что случилось нечто, не подлежащее предвидению и перспективному планированию.
В ее жизнь ворвался Нил Баренцев.
Первый же взгляд на него отозвался внезапной слабостью в ногах и головокружением, и только потом оформился мыслью: «Какой красивый мальчик!»
Красивые мальчики были ей, конечно, не в новинку, но в каждом из них, встречавшихся ей доселе, сквозило природное, неподавляемое никакими манерами и воспитанием и дико раздражающее ее самоощущение элитного жеребца. Непробиваемая убежденность в собственной неотразимости, пресыщенно-снисходительные улыбочки – дескать, погарцуй передо мной, кобылка, изобрази что-нибудь этакое, тогда я, так и быть, тебя покрою. Может быть... Для таких она даже придумала хитрое словечко – «засимплексованные», то есть, полная противоположность закомплексованным... Томлением по подобным экземплярам она не маялась, к тому же, патентованные красавцы сплошь и рядом оказывались весьма хреновы в общении – особенно, в горизонтальной его разновидности.
Но этот был иной. Она сразу определила эту «инаковость» по глазам – большим, неправдоподобно синим, не по возрасту печальным. И еще, прочитала она в этих глазах ответный зов, напугавший ее своей робостью... Дурея от сладкой вибрации во всем теле, она последним усилием воли прикрылась улыбчивой, чуть грубоватой личиной «своего парня» и в этой стилистике выдержала всю сцену на чердаке, куда они поднялись после импровизированной экскурсии по бараку. Малыш, кажется, ничего не заметил...
Боже, каким облегчением было появление Стефанюка – манерного, приторного, изломанного, по внешности своей и повадкам показавшегося ей злобной пародией на грациозного, неосознанно пластичного Нила, каждое движение которого сводило ее с ума! А голос! А длинные музыкальные пальцы, так проворно и сноровисто бегающие по гитарному грифу!.. Потом, когда под навес столовки стянулся народ, она развеселилась, стряхнула с себя наваждение, забыла о нем... А зря – ибо оно нахлынуло с удесятеренной силой, когда Линда вдруг обнаружила себя наедине с Нилом на безлюдной деревенской улице, ощутила на своих плечах тепло его рук, почувствовала, обмирая, как он рывком поднял ее с земли и понес куда-то, не разбирая дороги...
В те минуты он мог сделать с ней все. Не сделал. Потом была одинокая бессонная ночь на темном продувном чердаке, искусанная подушка... «Хороша! – шипела она, подавляя слезы. – На самой клейма ставить негде, а туда же, влюбилась, как гимназистка! В сопляка! В малолетку!»
И весь следующий день, превозмогая отвращение, напропалую кокетничала с четырьмя прочими представителями сильного пола – как на подбор, один другого гаже. Это такую казнь себе устроила, за проявленную слабость. Заодно надеялась отвлечься.
Получилось только до вечера, а когда увидела Нила, вышедшего к полю встречать ее, так и стукнул в головушку невероятный, багрово-фиолетовый сентябрьский закат...
Уже на берегу, извиваясь в его жарких объятиях, стремительно погружаясь в золотистое безумие, последними остатками воли и рассудка, как в последнюю соломинку, вцепилась в жалкий, насквозь лживый лепет. Про покинутую мать, про несуществующую сестру. Подействовало... И от нахлынувшей победной пустоты хотелось выть волчицей.
Ну не могла она позволить себе потрафить чувству, внезапному и мощному, как селевый поток. Понимала, что легкого, необременительного романчика здесь не получится. Толкового гешефта, как замыслили они с Ринго, – тем паче. И так прикинь, и эдак – ничего, кроме тяжелейших проблем, эта связь не сулила.
Когда на другой день он внезапно заболел и уехал в город, стало легко и пусто.
О том, что случилось с Ринго, она узнала в правлении совхоза, куда скоренько пристроилась, не горя желанием ишачить в поле. Там только об этом и судачили. А через недельку он и сам все рассказал ей, когда побитой собакой притащился из Выборга, отощавший, небритый, провонявший «обезьянником». Рассказал откровенно, с прежде ему не свойственными подвываниями и придыханиями.
Приехал в знакомые места и чуть не сразу расслабился с аборигенами, у которых в бытность свою ефрейтором взрывпакеты на самогонку выменивал. Подписался на дебильную пьяную кражу, опомнился, когда уже в его полуторку дизель загружали, и свалил по-тихому, предоставив остальным самим разбираться. Тем только и уберегся от тюрьмы, а скорее всего, и от чего похуже, поскольку оба его подельника разбились насмерть, вывозя добычу. Но из университета выперли без малейших шансов на восстановление, о чем уведомили в приказе, копию которого ему предъявили в выборгской ментовке. Сволочи, такие перспективы обломали!
Он изнемогал от жалости к себе и явно нарывался на сочувствие, но удостоился лишь холодного презрения. Прокололся по собственной дурости, а теперь плачется в жилетку! В ее глазах он моментально утратил всякое право не только на лидерство, но и на партнерство. Она прекрасно сумеет устроить свои дела самостоятельно...
В Ленинград она возвращалась, полная всевозможных планов. И в этих планах не было места Нилу Баренцеву. Линда упорно внушала себе, что в разыгрываемой ею партии он – фигура лишняя, отвлекающая, вносящая ненужный сумбур вымысли и чувства.
Но бороться с этим сумбуром было свыше ее сил, хотя, видит Бог, она старалась. С головой погружалась в учебу, в рамках программы жизнеустройства легко добилась индивидуального приглашения в гости от двух перспективных мальчиков, но дальнейшего развития отношения не получили – один слишком уж нахраписто распустил ручонки, а второй, мгновенно выжрав все спиртное, заготовленное на случай затяжного интима, безнадежно вырубился. А, между прочим, квартирки у обоих несостоявшихся кавалеров были вполне барские...
От этих визитов на душе остался грязный осадок. Одно дело эксплуатировать людские пороки, заставляя расплачиваться за жадность, тупость, похоть, но провоцировать любовь, с тем, чтобы потом наказывать за нее?.. Линда злилась, ругала себя сентиментальной дурой, но ничего с собой поделать не могла. И тем неудержимее влекло ее к Нилу...
Поход в больницу принес ей и облегчение, и растерянность. Малыш очень обрадовался ее появлению, принесенным подаркам, – но в дивных его глазах больше не было того тихого зова, который вмиг перевернул все ее существо там, в деревне. «Ты отличный парень, Линда!» – говорили теперь эти глаза...
Перегорело у него. «Все к лучшему!» – решила она. И когда он пришел на факультет, действительно стала для него отличным парнем. Курили на лекциях и на переменках, пили кофе, бегали в киношку. Украдкой, внушая себе, что ее это нисколько не задевает, она следила за его неуклюжими, щенячьими потугами снискать благосклонность надменной рыжей красотки Захаржевской с английского и тихо радовалась, понимая, что там ему вряд ли что обломится. И это правильно – не такая ему нужна подруга... Ей было весело оттого, что удалось пролететь над пламенем, не опалив крылышек.
Щас! Как увидела его, растерянно озирающегося в вестибюле общежития, так будто повторилось роковое двенадцатое сентября. Пришлось спрятаться за колонну и отдышаться, прежде чем шагнуть ему навстречу. А не шагнуть было свыше ее сил.
Может быть, ничего этого и не случилось бы, если бы, как на грех, днем в общагу не заявился Ринго. Снова на коне – веселый, напористый, распираемый прожектами. Угощением, крайне притягательным для студенческого желудка, складным разговором быстро расположил к себе недалеких Йоко с Джоном, внедрился, так сказать, с большим знаком плюс, так что выгнать его теперь было неловко. А потом состоялась первая подкурочка, и зачем-то потянуло проветриться на первый этаж... Туман в мозгах рассеялся уже за полночь, когда обнаружила себя развалившейся в кресле, Джона с Йоко – храпящими в двух койках, а Ринго – восседающим на третьей и лукаво на нее щурящимся.
– Где Нил? – хрипло спросила она.
Ринго молча ткнул пальцем вниз.
Нил лежал на холодном линолеуме, раскинув руки, похожий на распятого ангела.
– Надо бы его на кровать, замерзнет ведь, – сказала она.
Вдвоем кое-как переложили. Он был безмятежен и прекрасен в свете догорающих свечей.
– Хочешь его? – неожиданно прошептал Ринго. Соврать не получилось, а правда не выговаривалась. Она молча кивнула.
– Повязать бы мальчонку. Для верности, – сказал Ринго.
– Как повязать? – не поняла Линда.
– Кровью... Ладно, не испепеляй меня взглядом. Сама ведь понимаешь, что я имею в виду...
Помог стащить с беспамятного Нила штаны, принес из холодильника чей-то фарш, возвращенный после того, как его отжали через марлечку и окропили простыню в районе оголившихся чресл.
А дальше было то, что было...
Теперь прошлое беспощадным потоком хлынуло на нее, накрыв с головой, сбив с ног. И не требовалось большого ума, чтобы понять, чья злая воля разрушила плотину, любовно возводимую ею...
Решительными движениями Линда ополоснула лицо и быстро вышла из ванной.
<Почтенный автор очень красиво изобразил чувства своей Lovely Linda, однако сильно погрешил против фактов. Впрочем, откуда ему было знать, что с Линдой мы были знакомы несколько раньше, чем с Нилом... Я тогда училась в десятом классе и зимние каникулы проводила на ранчо у шефа – он называл это «стажировкой». Входила в курс многогранной деятельности его конторы, осваивала вождение, делопроизводство, восточные единоборства и хорошие манеры, по мере сил развлекала «дорогих гостей» и отбивалась от их ухаживаний. Как-то вечером очередной гость явился из города изрядно под мухой и в обнимку с дамой. Под утро дама испарилась, прихватив с собой толстый бумажник гостя и несколько безделушек. Огорченный гость никак не мог вспомнить ни имени этой особы, ни места, где он с ней познакомился. Через пару недель я встретила ее в одном ресторанчике и провела небольшую разъяснительную беседу. Она клятвенно пообещала больше так не делать, а убытки возместить. Потом расплакалась, разоткровенничалась. Чем-то эта блядушка мне глянулась, и я решила заняться устройством ее судьбы... На следующую нашу встречу она явилась в лохматом рыжем парике и в трогательной самопальной подделке под мой парижский костюмчик. Я поняла, что в ее лице обрела «уоннаби» – фанатку-подражалку, вроде нынешних силиконовых дурочек а-ля Памела Андерсон. Это было чертовски глупо, но самолюбию льстило. Линда так и загорелась идеей поступать в университет вслед за мной и тоже непременно на филологический. «Будь реалисткой, мать, – сказала я, – конкурс на факультет безумный, а у тебя ни подготовки, ни связей». – «Значит, надо кому-то сунуть на лапу, только не знаю, кому и сколько... Ты только устрой мне это дело, а я буду век благодарна и верна... Что хочешь для тебя сделаю...» Я обещала подумать и назначила встречу через неделю. Она пришла вместе с Ринго, которому вдруг приспичило податься на юрфак. Я определила для них программу действий и назвала сумму предполагаемой взятки, довольно приличную... К лету они смогли набрать только половину. Вторую половину я великодушно предложила им взаймы. На определенных условиях. Надо ли уточнять, что условия были довольно жесткие, а их поступление обошлось мне ровно в один телефонный звонок? (Прим. Т. Зохаржевской.)>
V
(Ленинград, 1974)
– Все ваше существо, всякое ваше движение приобретали для меня сверхчеловеческий смысл! Когда вы шли мимо, мое сердце поднималось, словно пыль, вслед вам. Вы были для меня как лунный луч в летнюю ночь, когда всюду благоухания, мягкие тени, белые блики, неизъяснимая прелесть, и все блаженства плоти и души заключались для меня в вашем имени, которое я повторял про себя, стараясь поцеловать его. Выше этого я ничего не мог себе представить. Я любил госпожу Арну именно такой, как она была, – нежную, серьезную, ослепительно прекрасную и такую добрую! Этот образ затмевал все другие. Да и мог ли я даже думать о чем-нибудь другом? Ведь в глубине моей души всегда звучала музыка вашего голоса и сиял блеск ваших глаз... Что, ба?
Нил отложил книгу и склонился над кроватью.
– Довольно...
Он не столько расслышал эти слова, сколько догадался по движению пересохших губ.
– Устала? Может быть, водички?
– Нет... Поправь подушку, хочу сесть... В комоде, в верхнем ящике.... Там ключи... Нашел? Давай сюда.
Трясущимися руками бабушка отобрала из связки старых ключей самый маленький.
– Вот... Это от сундука... Открой. Нил снял отрезок красной ковровой дорожки со стоящего в углу старого сундука, вставил ключик в замок, подернутый патиной времени и чуть тронутый ржавчиной, повернул... Из-под крышки пахнуло древней пылью и немножко нафталином.
– Тут рухлядь какая-то, – пробормотал он. – Тряпки, ноты. Афиша старая...
Нил бережно развернул древнюю желтую афишу. На плохой бумаге – красные буквы характерного пролеткультовского начертания.
– "Артист Владимир Грушин, – прочел Нил. – Чудеса без чудес. Разоблачение церковной магии". Владимир Грушин – это мой дед?
– Евангелие... Там должно быть Евангелие...
– Сейчас. – Нил выпрямился, держа в руках небольшую книгу в красном сафьяновом переплете, с тускло-золотым крестом на обложке. – Оно?
– Да... Дай мне...
– А помнишь, как мне в детстве от тебя влетело за этот сундук? Это из-за Святого писания? Или из-за деда? Там, в альбоме – тоже он? Почему ты о нем никогда не рассказывала?
– Были резоны. Сядь-ка...
VI
(Самара, 1927-1942)
С артистом Владимиром Грушиным бабушка познакомилась, когда он был еще Вальтером Бирнбаумом, в середине двадцатых заброшенным судьбой в паршивенькую гостиницу города Самары. Плут-импресарио дал деру со всеми наличными, и изголодавшийся Бирнбаум на свой страх и риск устроил бесплатный сеанс магии в местном синематографе, но был неправильно понят и сдан в областную ЧК. Все это могло бы кончиться для него плачевно, но Вальтер сообразил продемонстрировать свои способности на первом допросе, чем немало заинтересовал тогдашнего председателя ЧК Мотю Кацнельсона. Грозный Мотя имел мужскую проблему интимного свойства, которую Вальтер успешно снял посредством лечебного гипноза, наладив пациенту и эрекцию, и эякуляцию. Малограмотный Мотя попросил записать ему эти красивые иностранные слова и с тех пор щеголял ими, к месту и не к месту. В благодарность Мотя не только обеспечил Вальтеру покровительство своего всесильного учреждения, но и пристроил в штат областной филармонии, где как раз начинала трудовой путь молодая пианистка Шурочка Елецкая.
Помимо прочего, поводом для их сближения послужило наличие общих воспоминаний и даже общей родни. Оказалось, что Вальтер – блудный сын Франца Бирнбаума, старшего мастера у прославленных братьев Карла и Агафона Фаберже. Шурочка же была с дядей Францем прекрасно знакома – в двадцатом году пожилой швейцарец неожиданно женился на Женечке, ее старшей сестре. Большой любви там не было, просто добряк-ювелир спасал молодую, талантливую художницу, увозя ее на свою гемютную родину из кровавой и нищей России. Семью же Евгении вывезти не получилось, и вскоре юная Шурочка с матерью оказались у дальней родни в Самаре-городке. Вальтер же расстался с отцом намного раньше, еще до революции, и при обстоятельствах весьма скандальных.
Не имея охоты и призвания к отцовскому ремеслу, он с юных лет обнаружил в себе небывалую ловкость рук и мощный дар внушения. Но этими дарами он воспользовался не во благо; будучи по протекции отца принят в торговый дом Фаберже, он начал в общении с покупателями производить кое-какие лишние пассы,благодаря которым в скорейшем времени обзавелся капиталами и привычками, неприличными для начинающего приказчика и вчерашнего гимназиста. К счастью, он не успел утратить чувства меры до того, как был разоблачен – и к двойному счастью, разоблачен не взбешенными клиентами, а собственными сослуживцами. Дело, как сугубо внутреннее, не стали придавать огласке, однако же Бирнбаум-младший со службы вылетел и в короткое время примкнул к бродячей музыкальной антрепризе, где его сырой талант постепенно обрел профессиональную огранку и – прочную закалку в горниле революционных катаклизмов.
В начале тридцатых покровитель Мотя бесследно исчез, а вскоре за Вальтером в первый раз приехали.В хорошо знакомом ему кабинете в начальственном кресле сидел тщедушный субъект со злобно прищуренными глазками. Закончился визит благополучно – у Гриши, старшего уполномоченного ОГПУ, вследствие перегрузок и хронического недосыпа развилась та же проблема, что и у его предшественника. Исправили и ее, а вскоре молодая чета Бирнбаумов переехала в роскошную квартиру расстрелянного за вредительство инженера, где и родилась дочка, названная Ольгой.
Следующий хозяин сакраментального кабинета, Петр Степанович, попавший в начальники самарского НКВД прямо из Бутырок, где надзирательствовали еще его деды и прадеды, в укреплении мужской силы не нуждался, ибо был здоров и крепок, как медведь. Его Бирнбаум пользовал от тяжелых запоев. Перед вторым сеансом хмельной Петр Степанович, заведя беседу о внешнеполитическом моменте, невольно натолкнул Бирнбаума на мысль, доказавшую впоследствии свою ценность. Мировая революция захлебнулась, вещал Петр Степанович, французские социалисты свой рабочий класс предали, в Англии Чемберлен лютует, в Италии – Муссолини, в Испании поднимает голову гидра реакции, на Востоке японцы шкодят, в Германии ускоренно вооружается Гитлер, а Коминтерн вот-вот прикажет долго жить. СССР все более становится похож на остров, со всех сторон осаждаемый врагами. В связи со сложной международной обстановкой идеологический переход первого в мире социалистического государства на национально-патриотические рельсы – лишь вопрос времени, причем скорейшего. И тогда, в числе прочих, ох как поплачут всякие Карлы, Клары и Фридрихи, а заодно те Ваньки и Егорки, которые легкомысленно променяли исконные свои имена на заграничных Джонов и Жоржей... На другой же день артист пошел в комиссариат и из Вальтера Францевица Бирнбаума стал Владимиром Федоровичем Грушиным.
В самом скором времени это неброское имя прославилось на весь СССР. Гипноз, чтение мыслей, передвижение предметов на расстоянии, разоблачение религиозных «чудес». На его сеансах разговаривали картины и статуи, поднимались и парили над сценой столы, стулья, тяжелые вазы с цветами, а люди вытворяли такое, о чем мгновение назад и помыслить не могли: пели голосами Карузо и Неждановой, крутили двойные сальто, в уме перемножали четырехзначные числа. «Чудес нет, – комментировал сам Грушин свой уникальный дар. – Я просто сосредотачиваюсь и переношусь мыслью в другого человека, в неодушевленный предмет, и он начинает жить, подчиняясь моей воле и делясь со мной всеми своими тайнами. На время мы становимся как бы единым целым». – «Вам бы с вашим талантом, да в столицу», – говорили ему знакомые и малознакомые почитатели. «А зачем? – улыбался в ответ Владимир Федорович. – Столица сама ко мне придет».
Так и вышло.
Осенью сорок первого немцы были на подступах к Москве. Все посольства и многие правительственные учреждения, включая и наиглавнейшие, были эвакуированы в Куйбышев. Это обстоятельство не прибавляло спокойствия в доме Грушиных. Каждый день ждали ареста, депортации, а то и чего похуже, вздрагивали при скрипе тормозов за окнами – глава семьи слишком хорошо знал нравы бдительных органов,чтобы надеяться на то, что его немецкое происхождение останется без внимания. Но на протяжении нескольких месяцев никто их не обеспокоил, и постепенно напряжение улеглось.
Однако суровым февралем сорок второго к подъезду Грушиных подъехал длинный черный автомобиль. В сопровождении двух мрачных мордоворотов явился вежливый лысый очкарик с ромбиками старшего политрука в петлицах и предложил отдыхавшему Владимиру Федоровичу срочно проследовать за ним. Александра Павловна, простоволосая, в накинутой прямо на ночную рубашку шубейке, выбежала следом за отъезжающим автомобилем, но споткнулась, упала в заледенелый сугроб и несколько минут пролежала так, без движения, не выпуская из рук авоську с наспех собранным теплым бельишком для мужа. Потом поднялась, подобрала авоську, зашла в дом и, не проронив ни слезинки, стала лихорадочно прикидывать, как бы половчее переправить мать и семилетнюю Оленьку к тетке в Казахстан. О себе и о муже она старалась не думать.
Через два дня Грушин вернулся. Веселый, в белом генеральском полушубке без знаков различия, в каракулевой папахе. От него приятно припахивало легким кахетинским вином. Расцеловав жену и дочку, он с достоинством прошел в комнату, уселся за стол, достал из кармана бордовую с золотом пачку довоенной «Тройки», неспешно затянулся толстой сигаретой с золотым обрезом и сообщил жене, что выступал с сольным концертом ни больше ни меньше как в Ставке Верховного Главнокомандующего. Гвоздем программы стал сеанс внушения. Два командарма, обнажившись по пояс, продемонстрировали рукопашную схватку по правилам греко-римской борьбы, товарищ Микоян самозабвенно и без малейшего акцента прочитал главу из «Евгения Онегина», а молодой нарком вооружений товарищ Устинов сплясал зажигательную лезгинку к полному восторгу присутствовавшего там же товарища Берия. Грушина накормили царским, по тем временам, ужином, а потом к нему тихо подошел Поскребышев и сообщил, что его желает видеть Сам. На негнущихся от волнения ногах артист долго шел за личным секретарем товарища Сталина извилистыми переходами, пока не оказался у сплошной дубовой двери без всякой таблички – единственной на весь коридор.
Вождь и учитель оказался очень похож на многочисленные свои портреты, только выглядел бледным и усталым. Тихим, глуховатым голосом он предложил Грушину садиться и, выпустив кольцо дыма из знаменитой трубочки, задал несколько общих вопросов. Тот принялся отвечать – дрожащим голосом, несколько более многословно, чем того требовала ситуация. Иосиф Виссарионович слушал, не перебивая, и чертил что-то левой рукой на листке бумаги. В конце недолгой аудиенции товарищ Сталин сложил листок и без слов вручил артисту. Уже в коридоре Грушин развернул бесценную бумажку. Там лаконично, неровными буквами – но без ошибок! – было сформулировано личное задание вождя, которое надлежало выполнить в течение суток.
Утром в местное отделение Госбанка СССР вошел человек в сером пальто с ничем не примечательным коричневым чемоданчиком в руках. Он прошел прямо к окошку кассира, протянул сложенный вчетверо листок, раскрыл чемоданчик и начал укладывать в него тугие пачки пятирублевок, услужливо протягиваемые кассиром; Так и не сказав ни слова, человек вышел из банка и через час, миновав нескольких военных патрулей, приблизился к тщательно охраняемому комплексу зданий, где временно расположилось руководство страны. Беспрепятственно войдя в здание, человек безошибочно направился по извилистым переходам и коридорам. На усиленных постах охраны, расположенных едва ли не на каждом повороте и укомплектованных отборными бойцами НКВД, либо вовсе не замечали человека в сером пальто, либо замирали, отдавая честь, после чего бросались отпирать перед посетителем охраняемые воротца и двери. В очередной раз поднявшись по лестнице, человек остановился перед единственной на этаже сплошной, дубовой дверью без таблички, миновал первую комнату – двое находящихся в ней людей не обратили на него ни малейшего внимания, – вошел во вторую и молча поставил чемодан перед сидящим за письменным столом усатым пожилым человеком.
– Принесли, Владимир Федорович? – тихо, с легким кавказским акцентом спросил усатый.
– Ровно сто пятьдесят тысяч, Иосиф Виссарионович, – ответил Грушин. – Желаете пересчитать?
Впервые с начала войны Сталин засмеялся.
На следующий день кассир, выдавший сто пятьдесят тысяч рублей в обмен на вырванную из учебника географии страницу с описанием рек Франции, заведующий отделением Госбанка и начальник правительственной охраны были расстреляны, а Грушина включили в состав особой творческой группы, возглавляемой известным советским драматургом Меркуловым.
Скороговоркой пересказав жене эту историю, Владимир Федорович умчался в заснеженную даль на казенном авто, оставив после себя сумку со сказочным богатством – три буханки горячего белого хлеба, десяток банок американской тушенки, мешочек гречневой крупы, огромный ломоть копченого сала, хозяйственное мыло и, специально для Оленьки, круглую прозрачную дыньку.
В течение еще двух месяцев такие же сумки трижды привозил молчаливый капитан, один взгляд на каменные скулы которого отбивал всякую охоту задавать вопросы. А в начале апреля Владимир Федорович приехал сам.
– В тот вечер я видела его в последний раз, – тихо, с хриплыми придыханиями продолжила бабушка. – Вальтер был нежен, внимателен и в то же время выглядел растерянным...
«Знаешь, моя родная, завтра, очень рано, я отбываю в длительную командировку. Писать тебе вряд ли смогу, условия будут специфические, но ты не волнуйся, все будет хорошо, – сказал он. – Я оставляю тебе офицерский аттестат, но не только. Вот». И он протянул ей продолговатый сафьяновый футляр. Она открыла и не поверила своим глазам – на белом атласном ложе покоилось редкостной красоты ожерелье, крупные синие сапфиры, обрамленные бриллиантами, в оправе из белого золота. «Это работа моего отца, – сказал Вальтер. – Его руку я узнаю без всякого клейма. А это ожерелье помню особо – ведь отец изготовил его не на продажу, это был его подарок на свадьбу сестры, моей покойной тети Эльзы. Можно только гадать, какими путями оно оказалось в личном сейфе всесоюзного ста...» Он резко замолчал, но она уже поняла, о ком речь. «Ты ограбил самого Калинина?!» – прошептала в ужасе. Он улыбнулся. «Еще вопрос, кто кого ограбил. Я возвратил семейную собственность. К тому же, старик сам с радостью отдал мне ожерелье. Впрочем, теперь он едва ли об этом вспомнит... Если вдруг со мной что-то случится и я не вернусь, – продолжил он совсем другим тоном, от которого ей стало не по себе, – ты сможешь поддержать себя и Олю, потихоньку продавая камушек за камушком надежным людям. Но, умоляю, ни в коем случае не пытайся продать все сразу – это очень опасно. А сейчас давай-ка мы его хорошенько припрячем. Кажется, я знаю подходящее местечко...»
VII
(Ленинград, 1974)
Бабушка дрожащей рукой показала на сундук.
– Да, – сказала она, проследив за взглядом Нила. – Мы выгребли оттуда все барахло прямо на пол, Вальтер взял стамеску и молоток и начал, стараясь не шуметь, вырезать нишу в стенке сундука. Я быстренько сварила клейстер, набрала газет. Вальтер еще возился с сундуком, и я взяла футляр в руки, вновь раскрыла его. Момент был не самый подходящий, но я не удержалась, застегнула ожерелье на шее и подошла к зеркалу. Боже мой! Мне захотелось сбросить с себя омерзительное тряпье, уложить волосы, надеть открытое платье, сделать маникюр, почувствовать себя женщиной!..
Она начала задыхаться. Нил поспешно налил воды из графина, дал ей напиться. Несколько минут бабушка лежала молча, потом вновь приподнялась на подушке.