– Сядь, – сказала она сыну, который переминался перед нею с ноги на ногу.
– Встань! – на другом конце города сказала дочери Лидия Тарасовна.
– Я прекрасно помню твою Лену Чернову. Не подумай, что я имею что-то против нее лично. Она хорошая девочка, хотя и русская... Но это заходит слишком далеко, – сказала Рива Менделевна.
– Я прекрасно помню твоего Рафаловича. Не могу сказать, чтобы я была от него в восторге, возможно, он после школы и переменился к лучшему. Я даже готова допустить, что он хороший человек, хотя иеврей... Но то, о чем ты говоришь, не лезет ни в какие ворота, – сказала Лидия Тарасовна.
– Ты, конечно, можешь наплевать на свою старую больную мать и поступить по-своему. Но знай, что этим ты убьешь меня...
– Я не допущу, чтобы ты наплевала на дело жизни твоего отца и моей!
– Нас тысячами истребляли погромщики, миллионами уничтожал Гитлер. Сейчас советские начальники вынуждают бросать родные дома и бежать на край света, где нас убивают арабы и фашисты всех мастей. Все жаждут нашей гибели – и ты хочешь внести свой вклад в уничтожение собственного народа, продолжить дело Гитлера...
– Всего месяц назад вышло новое постановление ЦК об усилении борьбы с сионизмом и закрытое приложение к нему. Очень, кстати, своевременно, а то эти клопы, жиреющие на крови страны, совсем уж распоясались... Ты же понимаешь, что в свете современной политической ситуации после такого брака дочери отцу останется только уйти на пенсию. И никто не предложит ему пост посла в каком-нибудь занюханном Габоне... Помолчи – никакая я не антисемитка и охотно допускаю, что даже среди евреев есть честные советские люди, в том числе, возможно, и твой разлюбезный Рафалович. Но какое до этого дело какому-нибудь Буканову или Завалящеву, которые спят и видят занять кресло отца и, уж поверь мне, не забудут воспользоваться таким удобным случаем спихнуть его...
– И что с того, что мои внуки будут носить фамилию Рафалович и числиться по паспорту евреями? Паспорт – это для чиновников, а кровь передается только через мать. А иначе разве я стала бы устраивать брак нашей Беллочки с русским мальчиком Юриком Айзенбергом?.. Что? Конечно же, русским – а то я не проработала с его мамой Марьей Ивановной в одной бухгалтерии пятнадцать лет! Так вот их дети – это евреи, а ты со своей Черновой можешь нарожать только трефных жидов!
– И даже если тебе не дороги интересы собственной семьи, то подумай об интересах Родины! У твоего отца в кулаке вся промышленность города, а это ох какое непростое и ответственное хозяйство. Кто, по-твоему, способен курировать это дело, кроме отца? Лакей и лизоблюд Завалящев? Чей-нибудь племянничек, сосланный из Москвы за пьянство? Выдвиженец из Тамбова, совершенно не знающий специфики? Начнутся сбои, какой-нибудь завод напортачит с важным оборонным заказом, в нужную секунду не выстрелит пушка, не взлетит ракета... И тогда они пойдут по нашим улицам победным маршем, а нам и нашим детям будет запрещено говорить по-русски. Ты этого добиваешься?!
– Знаешь, мама, – опустив глаза в скатерть, тихо и твердо сказал Рафалович. – Не помню, как было раньше, но за последние годы я разучился воспринимать понятие «еврей» применительно к себе. И даже паспорт мне заменяло курсантское удостоверение, в котором нет графы «национальность». Да, я люблю вашу «Цум балалайку», но наша про Стеньку Разина мне ближе, хотя бы потому, что в ней я понимаю все слова, кроме «стрежень», а в «Балалайке» – ни одного, кроме «балалайка».
– Ты говоришь полную чепуху, – сказала Елка, вжимая обе ладони в край стола. – Я не верю тебе. Я же не за иностранца выхожу, не за диссидента какого-нибудь, не за фарцовщика, а за советского офицера. И я отказываюсь понимать, как это может повредить отцу и, тем более, всей стране.
– Ваша... Наша... – Рива Менделевна горько улыбнулась. – Это Бог карает меня за то, что кормила вас свининкой... Что ж, я боялась, что мои слова тебя не убедят. Тогда будь добр, подойди к книжному шкафу, раскрой вон ту створочку сбоку. Там сверху, у самой стенки старый альбом. Возьми сырую тряпочку, сотри с него пыль, а потом подай мне.
– Ах, вот как? Отказываешься?.. Тогда попробуем взглянуть на дело с другой стороны. Ты готова пожертвовать отцом, семьей, возможно, родиной – а во имя чего? Любви? А какая она – эта любовь? Это мы, русские, любим безрассудно, а у них и здесь на первом месте расчет, выгода. Давай, выходи за него – отца выгонят с работы, мы станем никем, и вот тогда твой разлюбезный покажет тебе любовь! Заплачешь, да поздно будет.
– Лжешь! – крикнула Елка. – Он меня любит!
– Ладно, не спеши с выводами, я дам тебе возможность все хорошенько обдумать. Сейчас я поеду к Дмитрию Дормидонтовичу в Солнечное, а в понедельник мы с тобой еще раз все обсудим, прежде чем говорить отцу... Только я приму некоторые меры предосторожности. – Лидия Тарасовна вышла в прихожую.
– Знаешь, кто это? – С желтой фотографии на потемневшей странице альбома на Рафаловича смотрело худое, аскетическое лицо длинноносого блондина в кожаной куртке и полувоенной фуражке. – Это твой дед, Мендель Фрумкин, чье имя еще ни разу не произносилось в этом доме. Я не помню его, и мать вспоминать о нем не любила и только перед самой смертью рассказала мне, что он был большевик, ближайший сподвижник Троцкого, комиссар, который бросил ее с годовалым ребенком на руках «за недостаточную идейность» и ушел к какой-то русской партийке. Потом он отрекся от Троцкого, выступал с разоблачительными речами, но это его не спасло. Его расстреляли. Перед самой войной вспомнили, что у этого врага народа осталась недобитая бывшая жена. Из родного Ленинграда мы попали в Салехард. Это называлось «административная ссылка»... Ты, наверное, интересовался, в кого наша тетя Кира такая русая и курносая? Так вот, когда тамошнего коменданта тянуло на зрелых женщин, он забавлялся с мамой... Но зато у нас были дрова, рыбий жир и большие желтые поливитамины, без которых я в первую же зиму легла бы в вечную мерзлоту, был свой отдельный закуток в бараке, у печки, за занавесочкой – и лютая зависть других ссыльных, и вечные шепотки, что уж эти-то везде устроятся... И каждую ночь мама плакала в подушку, тихо, чтобы я не слышала... Знаешь, я, наверное, пережила бы, если бы ты решил взять в жены русскую девушку из простой, обыкновенной семьи – ну, как сделал Ваня Ларин... Но снова допускать в род проклятое комендантское семя, семя змея...
– Мама, ну что ты такое говоришь? – пробормотал совершенно ошеломленный речью матери Леня. – При чем тут коменданты и змеи какие-то? При чем тут Елка?
– Отец... – чуть слышно произнесла Рива Менделевна и вдруг разрыдалась. – Мама... Тетя... Теперь ты... Грехи отцов... Эйцехоре... Проклятое семя...
Впервые на его памяти мать плакала. Это зрелище было невыносимо. Он развернулся и выбежал из комнаты.
– Так, – сказала, возвратясь в гостиную, Лидия Тарасовна. – Продуктов в холодильнике и в буфете-достаточно. А если чего и не хватит, не сдохнешь.
Елка смотрела на нее, ничего не понимая. Что все это значит и почему мать держит в руках телефонный аппарат, обернутый шнуром, как веревкой?
– Телефончик я забираю с собой. На всякий случай. Не вздумай выламывать дверь – она все равно железная...
Елка подскочила к матери и стала вырывать у нее аппарат. Лидия Тарасовна повернулась к дочери боком и резким, поставленным движением локтя ударила ее в солнечное сплетение. Елка сложилась пополам и, пятясь, добралась до края дивана. В ее круглых от ужаса глазах стояли слезы.
Лидия Тарасовна рассеянно улыбнулась.
– Надо же, через столько-то лет пригодилось... Больно? Ничего, до свадьбы заживет. В общем, посиди, доченька, подумай.
– Я тебя ненавижу... – прошептала Елка.
– Это ненадолго, – сказала Лидия Тарасовна. – Потом всю жизнь благодарить будешь. – Она направилась в прихожую.
– Я... – проговорила ей вслед Елка. – Я жду от него ребенка.
У самой двери мать развернулась, подошла к дивану и, нависая над дочерью, занесла руку, как для удара. Елка закрыла лицо руками.
– Не физдипи, – спокойно сказала Лидия Тарасовна. – Кто три дня назад пакетики в мусоропровод выбрасывал? Кстати, если надумаешь воспользоваться отцовским телефоном то связь будет односторонняя – мембрану я тоже забираю.
– Чтоб ты сдохла, – шепотом сказала Елка. Лязгнула вторая, железная дверь. В ней повернулся ключ. Елка немедленно вскочила с дивана и подбежала к окну. Лидия Тарасовна вышла из подъезда и что-то объясняла шоферу поданной по ее распоряжению «Волги». Потом она села в машину и уехала.
– Спокойно, – приказала себе Елка. Для начала она все проверила. Дверь действительно заперта снаружи. Из телефона в отцовском кабинете действительно вынута мембрана. Но в ее сумочке остались ключи, в том числе и тот, от железной двери. Значит...
Она выглянула в окно. Хоть бы кто-нибудь... Есть!
– Тетя Маша! – крикнула она. – Меня тут заперли по ошибке! Выручайте. Я вам ключики скину...
В душе Рафаловича было полное, катастрофическое смятение. Это состояние было настолько ему не свойственно, что он никогда не мог понимать его в других, считал выдумкой писателей и уловкой слабаков. И сейчас, стоя возле ее дома, он желал, мучительно, всем сердцем желал – но чего? Немедленно, прямо сейчас увидеть ее и обнять? Не видеть ее никогда в жизни? Схватить ее и унести куда-нибудь на край света и бросить все остальное к чертям? Просто бросить все к чертям, включая и ее?
«Вот бы кого-нибудь не было вовсе, – подумал он. – Ее или мамы. Нет, не то чтобы умерли, а так – не было, и все. Или меня...»
В Елкин дом он проник не дальше милицейского поста на первом этаже. Старшина, проверив его документ, вежливо сообщил, что пропустить его не может, поскольку в данный момент в указанной квартире никого нет. Конкретно Елена Дмитриевна?
Старшина смерил Рафаловича долгим, оценивающим взором и только потом сказал, что Елена Дмитриевна вышла с большим чемоданом минут пятнадцать назад. Куда? Неизвестно. Нет, передать ничего не просила.
Где же, где искать ее? Ведь надо, позарез надо с ней встретиться! Или позарез не надо?
Они встретились. Уже под вечер, когда Леня, который решительно не мог сейчас идти домой, к матери и уже не мог оставаться один, решил наведаться в родную «чурбаковую» общагу. Сам он выбыл оттуда дней десять назад, но оставалось еще много братвы, дожидающейся прибытия денежного довольствия с мест службы, да и коек свободных летом навалом. В картишки перекинуться, может, выпить немного или просто потрендеть – что угодно, лишь бы снять это идиотское состояние. А завтра, на свежую голову, разобраться, дозвониться...
Она шла навстречу ему по перрону и умудрялась сохранять гордую походку, даже согнувшись вбок под тяжестью чемодана.
– Елка! – Он кинулся к ней (в конечном счете, радостно!).
Она смерила его странным взглядом и попыталась пройти мимо, но он вцепился в чемодан, и она остановилась.
– Откуда ты?
– Из твоей казармы.
– Погоди, какой еще казармы?
– Ну, общежития. Меня туда не пустили. Я посидела у фонтана с другими девочками. И имела с ними очень интересную беседу. Я узнала, как нежно ты любил меня за этот год, сколько раз и с кем, конкретно...
– Елка, постой...
– А потом вышли твои сокурсники, разобрали девиц, а мне сказали, что ты там больше не живешь. Хотя твоя мамаша заверила меня по телефону, будто ты отправился в свое училище. Интересно, кто врал – ты ей или она мне? Хотя не все ли равно?
– Елка...
– Пусти меня. Я сама донесу.
– Я... Я люблю тебя.
Она резко отпустила ручку, так что Леня не удержал чемодан, и тот встал между ними.
– Ах, любишь?.. Что ж, докажи. Я ушла из дома, я не могла там больше оставаться... Вот она я – вся здесь, со всем приданым. Забирай меня, рыцарь!
– То есть подожди, ты совсем, ушла из дома?
– Что это ты так взволновался?
«Она – она отреклась от комендантского семени, – неожиданно подумал Рафалович. – Она чиста теперь. Надо немедленно сообщить маме».
– Стой здесь! – крикнул он Елке. – Стой здесь и никуда не уходи! Я сейчас! Елка скривилась.
– Куда ты, если не секрет?
– Маме, надо срочно позвонить маме!
Он побежал по платформе к вокзалу, не заметив, как побелело ее лицо.
В автомате трещало, он почти не слышал слов матери, да и не вслушивался в них. Да и мать едва ли могла понять его; он говорил сбивчиво, все громче и громче, переходя на крик:
– Мама, она теперь моя-моя, только моя. Она ушла из дому, ушла от своих, от того, чего ты боялась! Она чиста! Мы едем! Едем к нам.
Он бросил трубку и побежал обратно на перрон. Елки не было. Он осмотрелся с глупым видом и вновь кинулся под навес вокзала...
Он нашел ее на площади. Она стояла в очереди на такси с гордо поднятой головой.
– Лена! – крикнул он, схватив ее за руку и разворачивая к себе. – Едем к нам!
Она, прищурившись, посмотрела на него.
– Мамочка одобрила, да?
– Да... Постой, ты о чем?
– Ну как же? Она объяснила тебе, что твоя шикса просто немножко взбесилась, но остается-таки дочкой «того самого Чернова», – Елка заговорила картаво, с утрированными местечковыми интонациями: – И она все равно вже помирится со своим папашем и своим мамашем, и Рафаловичи-таки будут иметь себе с такого брака полный цимес...
– Что ты несешь?
Он больно сжал ее руки повыше локтей. Она резко вырвалась.
– Где вы – там всегда ложь, грязь, предательство...
Она подхватила чемодан, рванулась в самую головку очереди и, оттолкнув какого-то парня, собиравшегося сесть в подъехавшее такси, нырнула туда сама.
– Э-э-э! – предостерегающе заворчал парень. – Ты что, упала?
Она обожгла его таким взглядом, что тот смутился и выпустил из рук дверцу машины.
– Психичка какая-то, – сказал он всей очереди, оправдываясь.
Рафалович смотрел ей вслед, не шелохнувшись. Его серые губы беззвучно шевелились.
Отужинав, Лидия Тарасовна пошла принимать любимую хвойную ванну, а Дмитрий Дормидонтович вернулся в кабинет и прилег на диванчик со свежим номером «Коммуниста» и красным карандашиком. Там публиковалась большая статья самого Пономарева, и было бы весьма политично подобрать из нее две-три цитатки для послезавтрашнего партхозактива.
Он перелистнул несколько страниц и протянул руку к столу, где всегда в пределах досягаемости лежали наготове пачка сигарет, спички и пепельница.
Пачка оказалась пустой. Дмитрий Дормидонтович встал, обошел вокруг стола, открыл ящик. Тоже пусто. Он шепотом выругался. Надо же, забыл дома блок, специально заготовленный для выходных, и вспомнил только сейчас. Что ж, до завтра придется, значит, обходиться Лидкиным «Беломором». Сверху доносился шум текущей воды. Это надолго. Значит, поищем сами.
Он вышел в прихожую и засунул руку в карман ее белой куртки. Ключи, спички, еще что-то круглое, вроде пуговицы, но побольше. Что-то знакомое. Мембрана телефонная. На кой ей черт?
Папирос не было. Дмитрий Дормидонтович вздохнул и открыл ее сумку, стоявшую возле вешалки. Вот он, голубчик, аж три пачки! А рядом – рядом почему-то их телефон из прихожей, перемотанный собственным проводом.
«Стоп! Допустим, новый кнопочный аппарат забарахлил, и она повезла его в починку. Но почему сама? Почему на выходной? Почему сюда? Я, конечно, много чего умею, но телефоны чинить пока не пробовал... И еще эта мембрана, круглая, явно от другого аппарата... Уж не из моего ли городского кабинета?»
Он прислушался. Шум воды не стихал. Потом еще будет феном сушиться...
Он вернулся в кабинет, взял со стола телефон и набрал свой домашний номер. На четвертом гудке трубку сняли. Последовала мертвая тишина и отбойные гудки. Он позвонил еще раз.
– Лена, ты дома. Слушай меня и не бросай трубку...
Не успел. Бросила.
Он еще несколько раз набирал все-тот же номер, но теперь короткие гудки звучали сразу.
Чернов закурил папиросу, тут же закашлялся, сердито раздавил папиросу в пепельнице и набрал другой номер.
– Богатиков? Да, я... Да, из Солнечного... Чего сам-то засиделся, поздно ведь. Отчет? Слушай, на ловца и зверь... Тут, понимаешь, какое дело... Лидия Тарасовна что-то беспокоится, чайник, говорит, выключить забыла перед отъездом. Пожар может быть или взрыв... Значит, спустишься сейчас на вахту, возьмешь там ключ от моего кабинета, поднимешься, откроешь... Как кто приказал? Я приказал! То-то... В верхнем ящике стола ближе к задней стенке лежит запасной комплект ключей от моей квартиры. Не найдешь – тут же звони мне сюда, а найдешь – бери и дуй ко мне на Школьную. Адрес знаешь? Удостоверение возьми обязательно, а то у нас внизу милиция строгая, так просто не пропустит. Могут и с удостоверением не пустить. Тогда позвонишь мне прямо с поста. Значит, откроешь, посмотришь, что да как. Если все в порядке – звонишь сюда, а если что не так – принимаешь без особого шума все необходимые меры и все равно звонишь... Ну давай, действуй, отрабатывай оклад...
Потом врачи в Свердловке сказали, что если бы они опоздали минут на сорок, то Елену было бы уже не спасти. Очень нехорошая доза очень нехорошего сочетания двух транквилизаторов и сосудорасширяющего. И даже хотя помощь была оказана наисрочнейшая и квалифицированнейшая, нельзя полностью исключить возможность тяжелых, практически неизлечимых последствий, в первую очередь по линии нервов и психики. Впрочем, разумеется, будут приложены все силы.
Лена оставила записку, короткую, всего из трех слов:
«ПРОСТИ МЕНЯ, МАМА».
V
В Лениздате Ивана направили в редакцию литературы по краеведению. Первые два дня он без толку мотался по длинным коридорам известного всем ленинградцам серого дома на Фонтанке, приставал с расспросами к шибко занятым – хотя и непонятно чем – старшим коллегам, которые отмахивались от него, как от назойливой мухи, курил на лестнице и неоднократно наведывался в буфет, пока не получил нагоняй от какого-то важного товарища за то, что закусывает в неположенное время. На третий день его командировали в типографию перетаскивать тяжеленные бумажные кипы. Такая работа уматывала его вконец, он почти в беспамятстве кое-как добирался до дому и валился на кровать, безучастный ко всему.
В начале второй трудовой недели его впервые вызвал к себе заведующий редакцией. В кабинете сидела еще какая-то незнакомая тетка с неприятным брезгливым лицом.
– Значит так, Ларин, – сказал шеф, – в редакцию пришла разнарядка на полевые работы в подшефный совхоз, под Любань...
Иван открыл рот, но ничего не сказал.
– Обсуждению не подлежит! – на всякий случай рявкнул заведующий и добавил уже спокойно: – Поедешь дней на десять, не больше. Сейчас идешь домой, собираешь все необходимое, отдыхаешь, а завтра в восемь ноль-ноль быть у главного входа, пойдет автобус прямо в совхоз. Все, свободен. Если есть вопросы – к Седине Селадоновне, – он кивнул на тетку. – Она у нас в партбюро трудовым фронтом ведает.
Иван вздохнул и с тоской поглядел на Седину Селадоновну.
– Тяпку брать или на месте выдадут? – покорно спросил он.
«Ну, ничего, – утешал он себя, поднимаясь на недавно заработавшем лифте. – Подышу хоть свежим воздухом за казенный счет, с народом пообщаюсь, так сказать, неофициально, за стаканчиком... Кстати, надо бы из Таньки капусты побольше вытрясти – там, на питание, на прочие бытовые трудности. Да и она пока пусть к своей Лизавете смотается, все равно ведь делать нечего. Только надо ей сказать, чтобы собрала меня получше, ничего не забыла...»
Тани, однако, дома не было. Лишь на столе в кухне лежала записка:
"Ванечка, милый!
Суп и котлеты в холодильнике. Ешь, не жди меня. Мы с Леней Р. поехали в больницу – Елка очень плоха. Целую".
Иван несколько раз перечитал записку, зачем-то перевернул листок, посмотрел на чистую обратную сторону, вздохнул и полез в холодильник.
Таня и Рафалович вернулись вечером. Таня была вся напружиненная, будто готовая идти в атаку, Леньку Иван таким не видел никогда – бледный, съеженный, с остановившимся взглядом.
– Что? – спросил Иван.
Рафалович молчал. Таня взяла его за рукав и отвела в маленькую комнату. Он двигался, как робот. Вернувшись в кухню, Таня выдвинула табуретку и села напротив мужа.
– Плохо, – сказала она. – У Елки с Леней вышла какая-то крупная размолвка, не знаю, из-за чего – он молчит. Она хотела отравиться. Еле откачали. Сейчас она в реанимации, без сознания. Но жить будет, слава Богу. Нас в отделение не пустили, даже в саму больницу пришлось через забор лезть... Леня совсем убитый, как неживой – да ты сам видел. Нельзя его бросать сейчас, а то как бы тоже чего не выкинул. Я уже матери его позвонила, сказала, что он у нас.
– Да, дела, – сказал Иван, закурил и, выждав минуту, добавил: – А меня в колхоз посылают. Прямо завтра, с утра. Собраться бы.
Рафалович весь вечер не выходил из комнатки Ивана. Когда к нему обращалась Таня, желая хоть чем-то отвлечь его, он лишь виновато улыбался и чуть слышно говорил:
– Я просто посижу, а? Не сердитесь. Она отнесла ему ужин, накормила Ивана и собрала его в дорогу. На другой день Иван уехал. Таня не стала провожать его, а, подхватив ни мгновения не спавшего и по-прежнему пребывающего в прострации Рафаловича, пешком отправилась по теплому летнему городу на Крестовский в больницу.
И снова пришлось лезть через забор, и снова неприветливая медсестра в справочном категорически отказалась выписать им пропуск в отделение, хотя и сказала, что больная пришла в сознание и переведена из интенсивной терапии в обычную одноместную палату.
– Посещения разрешаются только ближайшим родственникам, – процедила сестра, всем видом показывая, что разговор окончен.
– Я ближайшая, – неожиданно для самой себя выпалила тогда Таня.
Медсестра недоверчиво посмотрела на нее. Вообще-то возможно – приличное импортное платьице, культурная стрижка. Правда, пришибленный еврейчик, который при ней – явно не того круга.
– Фамилия ваша? – спросила медсестра.
– Чернова, – не моргнув глазом, сказала Таня.
– Больной кем приходитесь?
– Жена брата. Чернова Павла Дмитриевича. Рафалович вздрогнул.
– Даже и не знаю, – протянула медсестра. – Документы при вас имеются?
– Нет, – сказала Таня. – А зачем?
– Вот завтра придете с документами, тогда и посмотрим, – решила наконец медсестра. – Тем более что сегодня не впускной день.
Потом было то же, что и накануне. Они вернулись, и Леня тут же забился в Иванов кабинетик. Ужин, который Таня вновь принесла прямо в комнату, он оставил почти нетронутым, ни в какие разговоры с ней не вступал, а только сидел, уставившись в книжку. Перед сном Таня заглянула к нему – книжка была открыта на той же странице, что и полтора часа назад.
– Кончай, – решительно сказала Таня. – Она поправится, обязательно поправится. И все будет хорошо.
Рафалович поднял страдающий взгляд от книжки.
– А если не будет?
– Ну и что? Надо жить дальше.
– Ты так считаешь? – Он криво усмехнулся.
– Только так!
– И повезло же Ваньке-гаду! – внезапно воодушевясь, грохнул он. – Танюша, давай-ка чайку рванем и по койкам! Она улыбнулась.
Наутро они снова потащились в больницу и, перед тем как зайти в справочное, присели на скамеечку в просторном и ухоженном больничном парке, чтобы обсудить, как же все-таки прорваться к Елке.
– Так-так. Рафалович, если не ошибаюсь, – раздался вдруг трескучий и какой-то глумливый голос. Оба вздрогнули и одновременно посмотрели в ту сторону, откуда доносился голос.
Таня впервые видела эту холеную подтянутую даму с желтым щучьим лицом – и эта дама сразу же и активно ей не понравилась.
– Да, он Рафалович, – с вызовом сказала она. – Ну и что?
– А вы помолчите, – сказала дама. – Вас я не знаю, и знать не хочу. К Елене? – обратилась она к Рафаловичу.
– Д-да, – еле слышно пролепетал он. На него было жалко смотреть. – Скажите, как она?
– Вашими молитвами, – с ледяной злобой прошипела дама. – Впрочем, она вполне уже пришла в себя и готова сказать вам пару слов, после чего мы обе надеемся больше никогда вас не видеть.
– Я-п... Я-п... – заикаясь, начал Рафалович. Таня крепко сжала его руку. Дама молчала, испепеляя их обоих ненавидящим взглядом. – Я н-не понимаю, Лидия Тарасовна...
– Так идете? Или что, со страху штаны грязные? Только имейте в виду, что Елена будет говорить только с вами. Или вообще не будет.
– Пойдем, – шепнула Таня. – Вам нужно объясниться. А я подожду тебя у входа.
Они встали и вслед за Лидией Тарасовной направились к терапевтическому корпусу.
Нарядная, веселенькая палата напоминала хороший гостиничный номер. Тихо жужжал кондиционер, навевая прохладу, в углу белел импортный холодильник неведомой марки, на низком полированном серванте стоял большой цветной телевизор, столик, придвинутый к окну, был уставлен вазами с цветами и фруктами, коробками конфет. В дальнем углу, на просторной белой кровати, по шею накрытая ярким цветным покрывалом, лежала маленькая, почти незаметная, прозрачная Елка и молча смотрела на робко вошедшего Рафаловича ясными, осмысленными глазами.
Тихо прикрыв за собой дверь, он сделал один шаг вперед и застыл. Она тоже не шелохнулась и продолжала смотреть на него – спокойно, без каких-либо чувств. Молчание затянулось и стало для него совсем нестерпимым. Он сделал еще шаг.
– Не приближайся, – слабо, но отчетливо произнесла Елка.
– Леночка, я... – сказал он, закашлялся, остановился и начал снова. – Я понимаю, что ты меня ненавидишь...
– Ты не прав, – так же внятно и бесстрастно проговорила Елка. – Я не ненавижу тебя. И не презираю. Я не считаю тебя достойным каких-то чувств, даже таких. Ненавидеть и презирать можно то, что есть. А тебя для меня больше не существует. И я постараюсь забыть, что ты был когда-то.
– Лена, как же так...
– Уходи.
– Я не могу так уйти.
Елка выпростала из-под покрывала руку и нажала на кнопку, расположенную на боковой поверхности тумбочки. Дверь мгновенно распахнулась, и на пороге появилась дюжая и серьезная медсестра в тугом белоснежном халате.
– Прошу на выход, – сказала она. – Больной нельзя волноваться.
Леня дернулся, резко повернул голову к Елке, потом так же резко отвернулся, пожал плечами и вышел, не сказав ни слова.
На ступеньках его ждала Таня.
– Ну как?
– Все хорошо, – нарочито бодрым голосом сказал Рафалович. – Идет на поправку, только пока еще слабенькая. Вам с Ванькой самый дружеский привет передает.
– Погоди, – сказала Таня. – Я не понимаю. А тебе-то она что сказала?
– Все нормально, – повторил Рафалович.
– Как же так – нормально? Она же травилась...
– Ничего она не травилась. По ошибке приняла, вместо витаминов... Это я дурак, все не так понял, решил, что из-за меня... И хватит про это, да? Давай лучше сходим в хорошее место, поедим, как белые люди, а то я голодный жутко...
Таня возражать не стала. Она чувствовала, что Леня говорит неправду, потому, должно быть, что правда оказалась слишком уж тяжела. Ладно, может быть, иногда неправда лечит.
Пока они стояли и ждали трамвая, пока ехали на Васильевский в «хорошее место», Рафалович являл себя перед Таней прежним, хорошо знакомым Рафаловичем – ухарь, хват, слуга царю, отец солдатам, – только в каком-то сгущенном, малоестественном виде. Таня слушала его разглагольствования о блюдах, винах, бесконечные курсантские байки встревоженно и напряженно, но постепенно успокоилась и тоже стала посмеиваться над его рассказами. Что делать, если и вправду смешно? Чего стоит один мичман-снабженец, выписавший для гальюна «квадратные зеркала шестьдесят на сто сантиметров»? Или адмирал, начальник училища, поучающий курсантов, что «по команде „отбой“ наступает темное время суток»?
Леня привел Таню в кафе «Фрегат», что на углу Большого и какой-то линии. «Хорошая русская кухня, часов до семи вечера тихо, чинно и благородно», – пояснил он. Тане, впервые попавшей во «Фрегат», кафе понравилось – лакированное дерево, спокойный интерьер, еду подают в фирменных фаянсовых плошках с голубой росписью под гжель. Рафалович, явно бывавший здесь неоднократно, в меню и заглядывать не стал, а тут же заказал двести водки, холодной осетрины, боярские щи, зразы, по кружке сбитня и кувшин клюквенного морса. Порции, особенно щей и зразов, были огромными.
Таня не могла с ними справиться. Помог Рафалович, охотно переваливший себе в плошку большую часть поданного ей нежнейшего мяса в луковом соусе. И почему это вкусное блюдо называется так неаппетитно – «зразы»? Ведь зразы – это что-то такое рубленое, паровое, «диетическое», состоящее из хлеба и перемолотого картона с незначительным добавлением мяса... Рафалович не мог вразумительно ответить на ее вопрос – он приметил в другом углу зала двух скромно гуляющих курсантов-артиллеристов, перетащил их за свой столик и оживленно беседовал с ними все в том же кавалергардском духе, потчуя их и Таню горячим сбитнем. Лицо его разрумянилось, глаза сверкали.
– Командовать парадом буду я, – заявил он, расплачиваясь и за себя с Таней, и за скромняг-артиллеристов. – Итак, ты утверждаешь, Борисов, что сегодня Валя поет в Измайловском? Слушай сюда, излагаю план кампании. Сейчас берем мотор, едем в Измайловский, покупаем билеты и цветы, до концерта прогуливаемся по тенистым аллеям с заходами в пивной павильончик. Потом наслаждаемся музыкой, осыпаем Валечку букетами, закупаем в лавке ящик шампанского и на всю ночь на острова. Я знаю одно местечко...
– Нам нельзя на острова, – тихо сказал второй артиллерист. – У нас в одиннадцать поезд в лагеря.
– Ладно, на месте разберемся. Борисов, шагом марш на Большой ловить мотор!
Даже поддаваясь исходившему от Рафаловича потоку лихорадочного веселья, Таня продолжала настороженно следить за ним, не отпуская его ни на шаг. Не зная, что же на самом деле произошло у него с Елкой, она не могла понять истинных причин столь резкой перемены его настроения – и выжидала. Сама по себе хмельная удаль особых опасений не внушала: он не шатался, не заговаривался, не лез на рожон, не впадал ни в философию, ни в истерику, ни в пьяное оцепенение. И все же... Таня внутренне сжималась, каждую минуту ожидая взрыва, рокового перелома.