Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Девичьи судьбы - Веселые будни. Дневник гимназистки

ModernLib.Net / Детская проза / Вера Новицкая / Веселые будни. Дневник гимназистки - Чтение (Ознакомительный отрывок) (Весь текст)
Автор: Вера Новицкая
Жанр: Детская проза
Серия: Девичьи судьбы

 

 


Вера Новицкая

Веселые будни. Дневник гимназистки


Молебен. – Японка.



Ну, теперь я совсем настоящая гимназистка, даже и платье на мне форменное! То есть не то, чтобы уж очень форменное, потому на нем есть и складочки, и оборочки, передник тоже с крылышками и кружевом обшит, но все же платье на мне коричневое, a передник черный. Мне даже кажется, будто я немножко выросла, но это, быть может, только так кажется, потому что все-таки я самая маленькая в нашем классе. Как это приятно сказать – наш класс, наша гимназия!

Мундир свой я надела первый раз на молебен, a – представьте себе! – были же такие чудачки, которые в пестрых платьях явились. Вот охота!

Как только мы пришли, сама начальница забрала всех нас, новеньких, и повела в зал на молебен. Жарко было страшно. Две или три девочки из старших классов хлопнулись в обморок, но, говорят, это ничего, всегда так бывает.

Кончили мы молиться, подошла к нам девица в синем платье и повела по лестнице на самый верх, потому что малыши-приготовишки, мы, шестой и пятый классы[1] – все в верхнем коридоре. Оказалось, это и есть наша классная дама, она сейчас же представилась нам.

Ужасно миленькая: небольшого роста, но толстушка порядочная, личико круглое-круглое, как дядя Коля говорит, «циркулем обведенное», глаза большие, карие, веселые и блестят, точно мокрые вишни. Носуля у нее совсем коротенький, верхняя губа тоже. Засмеется – точно ей все лицо веревочкой кверху подтянут! A зубы большие, белые, тоже как у инспектора, на миндаль похожи. Сама живая, веселая, так и крутится. Дуся!

Вот стала она нас по скамейкам рассаживать.

Я еще за молебном заметила одну ужасно миленькую девочку, в темно-синем платье, с двумя длинными светлыми косами. Мы с ней рядом стояли, a потом, пока шли наверх, и побеседовать немного успели. Зовут ее Юля Бек.

Мне очень хотелось сесть с ней на одну скамейку, да не тут-то было – она высокого роста, и ее на третью загнали, a меня посадили на первую, но не совсем вперед, а во второй колонне от учительского стола. Место-то чудесное, ворчать нечего, но если бы вы только знали, кого со мной посадили!

Ее я тоже раньше заметила, и мудрено проглядеть. Смотрю: японка, ну, право японка! И фасон лица такой, и глаза немного кверху. Фу! Правда, она довольно беленькая, и у нее дивная толстая каштановая коса ниже пояса – но все ж она японка. И вдруг именно меня с ней сажают! Я чуть не заплакала со злости.

Ничего не поделаешь, сидим рядом, но я нарочно с ней ни слова, будто ее и не существует. Вот еще, может, ее дядя или братья русских убивали, a я с ней разговаривать стану! И зачем ее только в нашу гимназию приняли?

Отвернулась. A все-таки интересно. Стала я сперва так вкось на нее поглядывать, a потом не выдержала, повернулась совсем: ведь вместе сидеть будем, поневоле придется в конце концов познакомиться.

Пока я обо всем этом раздумывала, классная дама ходила от одной скамейки к другой и у каждой девочки спрашивала, как зовут, фамилию и кто такая, православная или нет. Добралась и до нас. Я сказала. Потом японку спрашивает:

– Как ваша фамилия?

– Снежина.

– A имя?

– Люба.

– Вы православная?

– Да.

Вот тебе и фунт!.. То есть pardon, я хотела сказать. Вот так штука, вот тебе и «японка»!

Я ужасно обрадовалась, что ошиблась, теперь можно будет подружиться с ней. Сейчас, конечно, и разговорились. A ведь она совсем миленькая, особенно когда говорит или улыбается, так потешно рот бантиком складывает, и веселая, хохотушка – так и заливается.

В этот день нас недолго в гимназии продержали, велели только записать, какие книги и тетради купить надо, a потом распустили по домам.

Мы, сколько могли, поболтали с Любой, но в какие-нибудь полчаса много ли успеешь? Ничего, мы свое наверстаем, потому ведь я ой-ой как люблю поговорить, да и «японка» моя, видно, по этой части тоже не промах.

После обеда мы с мамочкой отправились за всем нужным. Купили книги, тетради, и ранец – это было самое интересное! Мамочка хотела сумку; но тут я и руками и ногами замахала. Подумайте только: если купить сумку, то ее за мной горничная будет носить, – ужасно нужно! – тогда как ранец я сама на плечи нацеплю. И всякий издали увидит, что гимназистка идет!

Купили мы еще целую массу белой бумаги для обертки тетрадей, клякспапиру[2] и ленточек. Конечно, клякспапир не обыкновенный, розовый, как во всякой тетради даром дают, – фи! Нет, у меня они двух цветов: чудесные светло-сиреневые, и к ним пунцовые ленточки, a другие светло-желтые с нежно-голубыми лентами. Разве плохой вкус? Совсем bon genre[3], даже мамуся одобрила.

Мой милейший двоюродный братец Володя смеется, конечно, говорит «бабство». Да что с мальчишки взять? – Пусть болтает! A все-таки красиво, и во всем классе таких тетрадей точно больше ни у кого не будет. Только бы клякс слишком много не насаживать, это уж вовсе не bon genre выйдет.

Наши учительницы.

Ну, теперь я, кажется, всякий уголок и закоулочек у нас в гимназии знаю, все облетела и высмотрела.

В самом низу один только первый, выпускной класс, квартира начальницы, докторская, дамская[4] и еще какая-то большая-большая комната с желтыми шкафами и столами, a на них все хитрые машины стоят; написано «физический кабинет», но кто его знает, что там делают. В среднем этаже второй, третий и четвертый классы, a на самом верху остальные. Во всех трех этажах есть коридор и зала, и оба верхних как две капли воды друг на друга похожи, только в средней зале есть образ «Благословения детей», потому что там всякое утро общая молитва бывает.

Нам, малышам, бегать вниз только до начала уроков позволяют, a потом ни-ни.

Класс у нас большой, светлый, веселенький. Уроков каждый день пять полагается, только в субботу четыре.

Вот одна за другой стали учительницы являться.

Русская – тот же самый милый толстый Барбос, который экзаменовал меня, настоящее его имя – Ольга Викторовна.

Француженка – тоже та самая, что меня на экзамене спрашивала, только теперь лицо у нее не такое смуглое, как тогда. Зовут ее Надежда Аркадьевна, и она русская француженка, не французская.

Девочки ее не любят, говорят «цыганка», a мне она нравится, хотя правда – некрасивая: глаза у нее черные и точно вон выскочить собираются, a прическа – как большое-большое гнездо. Все-таки она славная.

Попинька же у нас премиленький, настоящий душка; некрасивый и тоже желтоватый, но веселый, ласковый, постоянно шутит и нас иначе как «кралечками» да «красавицами» не называет. Евгения Васильевна (это нашу классную даму так зовут) говорила, кажется, что он академик, но, конечно, это вздор или я что-нибудь не разобрала, или она напутала. Первый раз слышу!.. То есть, понятно, не про академию, это я давным-давно знаю, да и дядя Коля мой – академик; но то совсем другое, он офицер, – так ему и полагается значок, шпоры и аксельбанты носить, но чтобы наш милый поп-батенька нарядился!..

Конечно, ерунда.

Ну и немка у нас! Откуда только такую откопали? Уж кого-кого, a ее точно циркулем не обводили – ни дать ни взять две дощечки в синее платье нарядились! И всю ее точно из треугольников сложили: локти углом, подбородок углом, нос углом. Глаза карие и ужасно блестящие, щеки – будто вдавленные, но розовые, a сама такая длинная, что хочется ее взять да посередине узлом завязать.

Зовут это сокровище мадемуазель Линде. Видно, злющая-презлющая, настоящая шипуля. A начнет по-русски говорить, все смеются: где только «л» попадется, она непременно мягкий знак поставит: «палька», «слюшайте». Ведь надо ж выдумать!

A я-то чуть не на первом же уроке отличилась!

Повесили нам на доску картину, a там нарисована девочка на стуле, и волосы у нее размалеваны – как раз как пестрые кошки бывают. Стала мадемуазель Линде вопросы задавать, a девочки отвечать должны. Уж и отвечают они – одно горе! На весь класс, кроме нас с Любой, всего пять-шесть есть, которые хоть что-нибудь маракуют. Вот немка и спрашивает одну девочку, Сахарову:

– Was fur Haare hat das Madchen?[5]

Ta стоит, рот разинув, ничего не понимает, a я Любе потихоньку и говорю:

– Bunte[6].

Правда ведь пестрые! Сахарова, умница дорогая, возьми да и повтори:

– Bunte!

Кто сообразил, понятно, так и покатился, мне тоже страшно смешно было, только я очень испугалась: ну, думаю, съест меня сейчас немка! Закусила я губу, сделала «святые глаза» и сижу тише воды ниже травы. Классная дама, кажется, видела, что это я шепнула, но она только собрала свою носулю на веревочку и хохочет-заливается.

Немка посмотрела-посмотрела – и ничего. Сказала только Сахаровой:

– Какие глюпости!

А потом объявила:

– Das Madchen hat blondes Haar[7].

Хорошо, что сказала, иначе я бы до этого никогда не додумалась!

Кто ужасно-ужасно милый – так это учительница рисования. Высокая такая, волосы черные, глаза большущие, идет точно царица, но с нами такая ласковая, меня даже по голове погладила, a как в коридоре встретит, сейчас же:

– Ну-ка, черноглазый стригунчик, подите сюда, покажите ваши тараканчики!

Но если бы только вы видели, что этот самый «стригунчик» в тетрадке рисует!.. Господи, как мне совестно! Так бы хотелось угодить Юлии Григорьевне, но рука ни с места, a коли двинется, так и того хуже. И ведь есть же счастливые девочки, которые могут рисовать: и Юля Бек, и Зернова, да и «японочка» моя совсем недурно это делает. А у меня – Боже, Боже! – что за ужасные кривули в тетрадке красуются!

Учительница географии у нас очень хорошенькая, зовут ее Елена Петровна; она совсем молоденькая, розовая, тоненькая, нарядная и всегда как куколка одета. Девочки наши по ней с ума сходят, только не я. Вот хорошенькая она, a не нравится мне, потому что я знаю… То есть не знаю, а… Чувствую, что она никого из нас не любит. Я всегда чувствую, любят меня или нет. И когда нет, мне делается так неуютно, так холодно… А около нее всегда холодно, и глаза у нее недобрые.

Учительница арифметики и того хуже. Это не та, что меня экзаменовала, совсем другая. Зовут ее Вера Андреевна. Она молодая, но вся красная, вечно по классу бегает, руки потирает и вертится, и крутится. Ужасно ей хочется миленькой быть, a только, по-моему, она противная. Мы с Любой ее сейчас же «краснокожим индейцем» прозвали; все девочки одобрили, теперь ее никто иначе и не называет.

Весело у нас в гимназии, просто чудо! Чего мы только на переменках не вытворяем! Да кабы только на переменках – на уроках тоже всяко бывает. У нас своя компания, хоть и маленькая, но, правду надо сказать, шумная. Говорят, что мы и на новеньких не похожи, так скоро ко всему привыкли.

Да, все это хорошо, a уроки-то на завтра все-таки выучить надо. Это не дома – тут весь класс слушает, да и перед учительницами совестно. И задана-то гадость какая: горизонт, небосклон, параллельные круги – покорно благодарю. И зачем только все это выдумали?

Бегу, a то мамочка ворчать будет.

Только что пришло письмо от тети Лидуши. Пишет, что она с мужем приедет через месяц из Швейцарии и привезет мне что-то очень хорошее. Что бы это могло быть? И отчего прямо не сказать? Извольте-ка четыре недели мучиться!

Моя компания. – Путешествие по святым местам.

У меня теперь завелось трое друзей неразлучных, мы почти всегда вместе ходим и в классе по соседству сидим. A сколько нам от начальницы достается! Не знаю уж почему, но она терпеть не может, когда обнявшись ходят. Как увидит, сейчас же скажет:

– Пожалуйста, не переплетайтесь!

А мы это именно и любим: обнимаемся все четверо да по самой середине коридора и маршируем, и кто ни идет, дорогу загораживаем.

Самая тихонькая из нас Люба, она редко когда расшалится и что-нибудь выдумает, но хохотать мастерица. Зато наша Шурка Тишалова – той хоть медаль за шалости давай. И мордашка у нее препотешная: плоская, широкая, нос совсем кверху и маленький, как пуговка. Глаза серенькие, плутоватые, зубы большие, белые, a щеки точно поджаренные. Страшно на татарчонка похожа. Славная девчонка, никогда-никогда не врет, a все-таки жулик страшнейший.

Полуштофик – это я нашу Штоф так называю, потому что она совсем маленькая, почти как я, – тоже душка. Волосенки короткие, белобрысенькие и кудрявые, a рожица всегда улыбается. Она на такого веселого, шустрого мальчишку похожа.

Вот вся эта наша компания чуть-чуть в историю не влетела. Мы-то три выкрутились благополучно, a бедная Шурка так здорово вляпалась… то есть я хотела сказать попалась. Это все Володина наука – выраженьица-то эти, он их из гимназии поприносил! Я-то сама ничего, одобряю их, да, беда, другие не одобряют. Девочки-то, пожалуй, тоже, хотя тоже не все – например, наша всезнающая Зернова раз на меня за это так взглянула! Да она-то – пустяки, a было похуже.

Как-то объявила Евгения Васильевна, что Краснокожка нам трудную-претрудную письменную работу даст, я и скажи:

– Вот тебе и фунт!

Девочки все фыркнули, a я вовсе смешить их не собиралась, нечаянно это у меня вырвалось. Евгения Васильевна, хоть и засмеялась, но с ужасом на меня взглянула.

– Муся, вы ли это? Такая благовоспитанная девочка! Откуда это у вас?

Я ей объяснила откуда, a только все-таки отвыкать надо. Вовсе не желаю, чтобы все эти тихони наши надо мной смеялись. Покорно благодарю!

Как узнала Шурка про арифметику, сразу точно в воду ее окунули. Странно, так-то вообще она сейчас и сообразит, и придумает что хотите, но лишь дело коснется арифметики… Кончено! Точно у нее в мозгу занавесочку задернули – ни с места. Люба моя насчет задач ни то ни ce, ни шатко ни валко. Полуштофик тоже как Бог на душу положит. Я же обыкновенно молодцом, a только – кто его знает! – разве можно уж слишком на свою голову полагаться?

A тут еще Женюрочка наша напугала: трудная, говорит, работа будет, претрудная. Шурка чуть не трясется, Штоф охает, и мне страшно делается.

– Господа, a господа! Знаете что? Бежим перед работой к образу прикладываться, – шепчет Тишалова.

Мысль хорошая, да сделать-то как? Образ внизу, a ход туда нам, малышам, воспрещается, и Евгения Васильевна в этом отношении ужасная упрямица, – просись не просись, ни за что не пустит. Как же быть? Мудрили мы, мудрили и решили потихоньку стрекача задать. Проситься хуже: если не пустят, а все-таки убежишь, так уж наверняка накажут.

Всю вторую перемену мы провертелись у лестницы – никак не улизнешь: как назло, то одна, то другая синявка[8] так и шмыгает около нас.

Вот и звонок. Все в классы входят, и мы плетемся, нос повеся. Тишалова чуть не плачет; глядя на нее, и у меня как будто душа в пятки уходит. Женюрочки еще в классе нет, Краснокожки тоже.

– A что если сейчас слетать? Еще успеем, теперь все по местам, на лестнице никого не встретим, а? Идем, живо! – говорит Тишалова.

– Ладно, идем, – говорю.

– Идем, – говорит и Штоф.

Люба немножко трусит, но только одну минуту – и мы уже вихрем несемся по лестнице в среднюю залу. По дороге ни души.

Подбегаем к образу. Я приподнимаюсь на цыпочки и перевешиваюсь через решетку с правой стороны, Люба с левой, Штоф в середине, Шурка ждет очереди. Я прикладываюсь и, давай Бог ноги, улепетываю наверх, вскакиваю в класс, остальные за мной. Уф! Доехали! Евгении Васильевны все еще нет.

Но где же Тишалова? Странно!

Вдруг в дверях появляются Евгения Васильевна и Шура. Батюшки-светы, что ж это значит? На нее без смеху глядеть невозможно: прямые редкие волосенки, почти везде мокрые, прилипли к голове, и с них что-то капает…

Евгения Васильевна, красная-прекрасная, собирается отчитывать Шурку, но за их спиной появляется Индеец.

– Это что за дивное видение? – спрашивает она, установившись на Тишалову и состроив насмешливую гримасу.

Ишь ты, Краснокожка еще и остроумничает!

Шурке стыдно и смешно, она тоже вся красная и просит разрешения выйти. Евгения Васильевна сама идет с ней и через минуту приводит ее обратно, еще более облизанную, но сухую, – с нее уже не капает.

Класс хохочет, a мы все переглядываемся, – влетели!

Зернова сидит как мумия, Грачева поджимает губы – радуется, что нам достанется. Но Краснокожка усмиряет всех и велит записывать задачу. Тишалова шепчет нам:

– Лампадку на голову перевернула, но все-таки приложилась. Муся, милая, ради Бога, подсказывай, до смерти боюсь!

Задача была нехитрая и сразу у меня вышла. Люба поднаврала в одном месте, но по моей поправила.

У бедной Шурки, видно, дело не ладилось, она и сопела, и пыхтела – да только это не всегда помогает. Нагибается к Леоновой, спрашивает, сколько фунтов[9] во втором вопросе получается. Ta будто не слышит. Скажет она, как же! Но, по крайней мере, хоть гадости не сделала, a Танька Грачева, слышу, нарочно неверно подсказывает. Вот противная! Смотрю: Индеец с Женюрочкой о чем-то беседуют. Тогда я тетрадкой закрылась да все строчки Тишаловой и подсказала. A Таньке это даром не пройдет, я ее тоже когда-нибудь подкачу!

После звонка мы, как всегда, собрались уходить, да не тут-то было. Начала Евгения Васильевна суд и расправу чинить, взяла Шурку за бока. Ta все по чистой совести и рассказала. Евгения Васильевна сразу успокоилась, поняла, конечно, что по серьезному делу ходили, a не за глупостями какими-нибудь, улыбнулась и спрашивает:

– Что ж это, вы одна у меня в классе такая набожная?

Шурка взглянула на нас, замялась немножко и говорит:

– Да, это я одна выдумала.

– И ходили одна? Никого в свое странствование к святым местам не соблазнили?

Тишалова краснеет и собирается открыть рот, чтобы что-то соврать, но я встаю и говорю:

– И я ходила, Евгения Васильевна.

– И я, – поднимается Люба.

– Я тоже, – подтягивает Штоф.

– Ну, молодцы, что честно сознаетесь. A Тишалова славный товарищ, никого выдать не хотела. Что ж, повинную голову, говорят, меч не сечет, и я вас этот раз наказывать не буду. Да Тишалова и так уж претерпела, ишь как напомадилась! Что, Шура, небось, противно? Только впредь, дети, чтобы этого не было. Правило не пускать вас вниз не я выдумала, но исполнять его и слушаться старших я обязана. Если же вы будете продолжать туда бегать, то по вашей милости у меня будут крупные неприятности. Зачем же нам с вами ссориться? Правда? Значит, впредь ничего не делать без спросу. Ну, a теперь марш завтракать, вон уж Ермолаева вытерпеть не может, жует что-то.

A это правда: Ермолаева наша всегда есть хочет, на всех уроках что-нибудь да жует. Зато и толстая она, как кубышка, красная, и всегда ей жарко.

Смеху и разговоров что у нас потом было! Мамочка тоже очень смеялась, когда я ей все подробно рассказала.

A Снежины, оказывается, живут в одном доме с нами, – только мы во втором, a они в четвертом этаже, так что мы теперь всегда с Любой вместе из гимназии возвращаемся.

Искусственное дыхание

Приходит сегодня Барбосина в класс, смотрим – тетрадки под мышкой тащит. Молодчина, вчера написали, a сегодня уже и готово, поправлено.

Села, расписалась в журнале, все как следует быть. А потом тетради раздавать – ах, извините пожалуйста, не те! Она вместо седьмого «Б», седьмой «A» схватила! А, небось, принеси мы вместо русской тетради арифметику, так непременно наворчала бы.

– Ну, – говорит, – кто вниз сходит да настоящие тетради принесет? Хотите, Старобельская?

Вот вопрос! Кто ж не захочет вниз пробежаться, да еще во время уроков, когда по дороге во всякий класс заглянуть можно?

– Хочу, – говорю, – Ольга Викторовна, еще как хочу.

– Ну, так и маршируйте, да по дороге не растеряйте половины, ведь у вас всегда все форточки в голове настежь.

Я было, по обыкновению, пулей полетела, но Евгения Васильевна остановила меня, велела идти тихо и не шуметь, чтобы не мешать заниматься другим классам.

Дамская – в самом конце нижнего коридора, дальше первого класса. Вот, прохожу я мимо и вижу – что за штука? Уж больно там что-то хитрое происходит.

Остановилась, конечно, у стеклянной двери, смотрю. На полу разостланы четыре простыни, на каждой из них лежит по ученице, a четыре другие берут их за руки и со всех сил то к себе потянут, то от себя отпихнут, да еще и ноги для чего-то в коленях сгибают. Что за ерунда? Я сперва думала, они там одни дурачатся, Потом вижу – нет: и классная дама, и докторша, что у них гигиену или геометрию, не знаю, что-то преподает, обе глядят на это, не злятся, но и не смеются.

Я и про тетрадки забыла, стою, вытаращив глаза, и смотрю на это беснование. Может, я и долго так бы простояла, да одна моя знакомая девочка, Попова, в это время из класса напиться вышла.

– Ты тут что делаешь? – спрашивает.

– Нет, это вы, – говорю, – что там вытворяете?

– А это, – отвечает, – искусственное дыхание.

Ногами-то да руками? Да кто ж это когда так дышал? И зачем это им? Разве они не могут дышать как все?

A она знай только заливается-хохочет. Насилу толку от нее добилась, да и то не так, чтобы уж очень хорошо поняла. Оказывается, что если кому-нибудь иногда дурно сделается, или, например, утопленника вытащат, так ему таким образом дышать помогают. Вот ученицам и показывают – может, когда наука эта пригодится.

Но я все-таки не понимаю, отчего, если человека заставить дрыгать ногами и размахивать руками, ему от этого легче дышать станет? По-моему, наоборот, устанешь только и запыхаешься. Надо будет попробовать.

Тетрадки явились немножко с опозданием, но никто внимания на это не обратил.

A за русскую диктовку мне «одиннадцать»[10] поставили. Одну ошибку таки всадила и, по обыкновению, глупейшую: вместо «потом» написала «попом». У меня только такие и бывают, особенно с «п» и «т» – то лишнюю ногу приставлю, то одной не хватает. Хочу написать «теперь» – так или «пеперь» или «тетерь» выйдет, даже злость берет.

Ну и отличилась же сегодня Юля Бек за русским!

Я понимаю, что можно иногда не додуматься до чего-нибудь и глупость сказать – с кем греха не бывает? – но чтобы так ляпать, как у нас сегодня!..

Ольга Викторовна толковала нам что-то про озимые хлебные растения, потом обращается к Юле:

– Ну-ка, Бек, назовите мне какое-нибудь.

Ta встает и говорит:

– Мед.

Вы не верите, думаете, я сочиняю? Вот мамочка меня и предупреждала: «Ты, Муся, лучше никому этого не рассказывай, не поверят, подумают, что ты выдумываешь…»

Барбос даже глаза вытаращил:

– Как мед? Почему ж это?

Но Юля этот раз даже не особенно и сконфузилась, обыкновенно же она из-за всего краснеет:

– Потому что он и зимой есть.

– Господи прости! Да разве это растение, да еще и хлебное? Дети, кто из вас никогда не видел растения, встаньте, пожалуйста.

Подымается Щелкина.

– Как, вы никогда не видели растения?

– Нет.

Вы не знаете, что такое наша Щелкина, такой второй, наверное, не существует: волосы у нее вылинявшие и будто маслом помазанные, рот открыт, глаза выпучены, и она всегда говорит глупости, даже по ошибке ничего другого не скажет, да еще и подшепетывает.

Теперь эта «Сцелькина» стоит, открыв рот, и молчит. Все хохочут, даже Юля, забыв, что она сама сейчас ляпнула. Она хотя и миленькая, и люблю я ее, но ляпает постоянно. Но какая она хорошенькая! Точно фарфоровая куколка.

Тут сейчас и зазвонили на перемену.

На переменке я рассказала про то, что видела в первом классе. Понятно, решили сейчас же и попробовать.

Как только перемена кончилась, еще ни батюшки, ни Женюрочки в классе не было, мы Тишалову с Любой разложили на пол, только без простынь – откуда ж их взять? – и начали их оживлять. Не знаю уж, легче ли им дышать было, но что живы они были, так даже и очень. Как стали мы им руки да ноги разводить, да колени сгибать, они так развизжались, что Евгения Васильевна как на пожар прискакала.

– Старобельская! Штоф! Да вы с ума сошли! Что это за валянье по полу, что за безобразие!

A мы и не заметили, как она вошла, очень уж своими утопленницами занялись. A они-то, обе пациентки наши, трепанные, мятые, живо на ноги повскакивали да по местам, a я Женюрочке объяснять стала:

– Это, – говорю, – мы учились искусственное дыхание делать.

– Какое искусственное дыхание? Зачем?

– Да ведь в первом же классе делают? Я сегодня, как за тетрадками ходила, видела. Вот и мы хотели попробовать.

Евгения Васильевна рассмеялась.

– Ведь надо ж такое выдумать! Ну, будет, марш по местам, и дышать естественно. Вон и батюшка уж идет.

A что, ведь не особенно у нас в гимназии скучно?

Мои таланты. – Проткнутый глаз.

Никак не умудришься часто в свой дневник записывать – не хватает времени, да и все тут! Учительницы в гимназии теперь уж как следует нам каждый день задают, да еще начались мои несчастные уроки музыки, a уж хуже этого ничего не выдумаешь. И к чему меня только учат? Все равно у меня способностей нет. С пением тоже дурно.

Недавно пробовали нам в гимназии голоса. Уж и напела я им – одно горе, даже учительница рассмеялась. И девочки, понятно, рады стараться; только мне одной это вовсе смешным не казалось.

Поставили все-таки во второе сопрано.

– Ничего, – говорит учительница, – пока молодой петушок, но распеться может, слух есть.

Хорош слух! Когда играю, так в трех тактах пять раз совру. Володька дразнит:

– А ты, Мурка, совсем по-христиански играешь, у тебя поистине левая рука не ведает, что творит правая.

Гадкий мальчишка, и разозлиться даже нельзя – правда.

И каждый день меня этой самой музыкой по полтора часа угощают – извольте радоваться!

Почитать ведь тоже надо, как же без этого? Ну, a там смотришь – девять часов бьет, и спать тебя гонят.

Но сегодня я книжку побоку, не читала – уж больно интересное случилось, необходимо записать. Слушайте вот.

Началась вся история с урока рисования. Вычинила я себе карандаш – просто роскошь: аккуратный, острый, такой именно, как Юлия Григорьевна любит, потому что она всегда страшно злится, если ей тупые огрызки дают, чтоб рисунки поправлять.

Люба моя малюет себе, a я жду, чтобы Юлия Григорьевна пришла мне показать, что делать. Сижу, карандаш в правой руке, a сама повернулась налево и разговариваю с Грачевой. Хоть я ее и терпеть не могу, но, делать нечего, остальные все рисуют, а молчать слишком скучно.

Рассказываю я ей про качели, которые у нас на даче висели, и, чтобы показать, какой длины доска была, развела во всю ширину руками. Вдруг слышу, Снежина моя как вскрикнет.

Я страшно испугалась, живо поворачиваюсь, a она за глаз рукой держится и плачет. Через минуту отвела руку, чтобы платок носовой достать, потому ей непременно высморкаться надо было, смотрю, глаз у нее красный-прекрасный, весь кровью налитой. Это я ей карандашом моим острым прямо в глаз угодила!

Господи, в каком я отчаянии была! Вдруг она ослепнет? Лучше б я себе оба глаза выколола!.. Ой, нет, нет, – какой ужас быть слепой!.. Но тогда хоть совесть спокойна, a теперь… Боже, Боже!..

Вот, сколько я времени потратила, пока все это записала, a когда это случилось, и минуты, верно, не прошло; Евгения Васильевна только успела подбежать к Любе и живо увести ее в докторскую.

Скоро и меня туда же отправили, потому что я с перепугу начала плакать и трястись вся, даже зубами щелкала. Меня уже Юлия Григорьевна вниз повела, напоила там каплями, положила на диван, утешала, успокаивала, a потом с горничной послала домой. Любу же сама Евгения Васильевна на квартиру отвезла.

Бедная моя мамуся страшно перепугалась, увидев, что меня всю зареванную в неурочный час привели домой. Когда же узнала подробно обо всем, что случилось, то испугалась и за Любу. Она решила, что мы сейчас же после обеда пойдем ее навестить и узнать, в чем дело.

За столом я ничего есть не могла, даже трубочек с кремом, все торопила мамочку скорее идти. Но когда наступило время одеваться, мне вдруг сделалось так страшно, так страшно!

Боже мой, вдруг бедная Люба уже совсем слепая, сидит в кресле в больших синих очках, ничего-ничего не видит! Родители ее плачут, убиваются, и когда мы войдем, когда они услышат, что я здесь, в их квартире, вдруг они велят прогнать меня!.. Или еще хуже, – Господи, как это страшно! – вдруг они проклянут меня!

И я ясно-ясно вижу и ее отца, и ее мать: оба высокие, бледные как смерть, одеты совсем в черном, стоят оба за стулом, на котором сидит слепая Люба в своих круглых темных очках… Как только я появлюсь на пороге, они протянут ко мне свои длинные, бледные руки и скажут:

– Это ты, ослепительница нашей дочери, уйди, уйди, и да будешь ты проклята!

Господи, какой ужас!

– Боже, помоги, помоги, чтобы Люба не была слепа, чтобы ее родители меня не выгнали, не прокляли, a я клянусь Тебе, Боже мой, что всегда, всю жизнь буду пить чай без сахару, только помоги! – я бросилась на колени перед образом в своей комнатке и много-много крестилась, потом вышла к мамочке, и мы пошли.

Сердце мое громко-громко тукало в груди, пока мы поднимались по лестнице… Звоним… Еще минута… Господи, помоги!..

Мы вошли. Мамочка объяснила горничной, кто мы и чего хотим. Та побежала докладывать, a нас пригласила в гостиную. Вдруг в соседней комнате затопали ноги, зашуршало платье… Мне сделалось еще страшнее, даже тошнить немного начало.

Портьера поднялась, и вышла маленькая не то брюнетка, не то блондинка, a рядом высокий полный господин, оба веселенькие, улыбающиеся. Как я увидела их спокойные физиономии, с меня сразу точно камни сняли – я поняла, что ничего ни страшного, ни ужасного не случится.

Они были очень любезны, рассказывали, что Любу водили к окулисту, тот не нашел ничего опасного и обещал, что через пять-шесть дней глаз будет совершенно здоров.

Конечно, я была очень-очень рада, но плакать мне почему-то страшно хотелось, и я чувствовала, что в горле у меня что-то тискает все сильнее и сильнее. Наконец, я не выдержала и разревелась. Недурно, придя первый раз в чужой дом!

Принесли воды, поили меня, успокаивали. Я боялась только, чтобы не смеялись надо мной. Но нет, мадам Снежина даже ласкала меня. Минут через десять, когда я перестала хныкать, мы начали прощаться, a они приглашали непременно приходить.

Я нахожу, что все это чудесно устроилось, и очень-очень рада, что едва не проткнула Любе глаз… То есть – глупости какие! – не этому, конечно, a тому, что мы с ними хоть так странно, но познакомились. С мамусей в этом отношении беда: ни за что не пустит меня туда, где лично не знакома. А теперь ей и сказать нечего: сама мамочка была у Снежиных, значит и мне можно.

Что, разве не хорошо?

Подсказка. – Володя ликует.

Фу, какая наша Елена Петровна нехорошая! И чего она скупится? Не понимаю. Если бы ей за всякое «двенадцать» из своего кармана девочке гривенник приходилось давать, вот как мой папочка со мной делает, я бы это еще могла понять. Но ей-то ведь это ни гроша не стоит, ставь себе хоть «сто двенадцать», коли их заслужили. Так ведь нет, ни за что!

Наш Полуштофик сегодня как чудесно отвечал, без единой запиночки, ну, думаем, «двенадцать». Как бы не так! Даже не «одиннадцать» – «десятка», всего на «десятку» Елена Петровна расщедрилась..

И ни у кого «двенадцати» нет, как там себе хорошо-распрекрасно ни знай, дальше «десятки» ни-ни. Только Зерновой поставила «одиннадцать», она, правда, всегда уж все, решительно все по всем предметам знает, даже противно, и никогда-никогда ничего не ляпнет. Грачева тоже умудрилась «одиннадцать» получить, но она-то вовсе не лучше других отвечала, только подлиза она, так хвостиком и виляет да святошей на глазах прикидывается. У-у, гадость!

A бедная Юля опять попалась. Вызывают ее по географии, a она урока-то, видно, и не читала, так, разве только одним глазком пробежала. Счастье еще, что ее поставили около учительского стола, и как раз она спиной к моей парте очутилась. Ну, понятно, я не зевала и отличнейшим образом стала ей подшептывать. Все океаны подсказала, что такое широта тоже, a на долготе-то и попалась, географша заметила.

– Старобельская, вы что? В суфлеры нанялись?

Я встала, молчу – что ж тут говорить?

А та опять:

– И что это у вас у всех за манера вечно подсказывать? Разве вы не понимаете, что этим только вред подругам приносите?

Вред! Хорош вред! Не подскажи я Шурке на арифметике, она бы непременно «шестерку» охватила, a так «десять» получила.

Я молчу.

– Что ж вы молчите? Не находите, что это не годится?

Вот пристала!

– Нет, – говорю. – Коли она не знает, надо же ей подсказать!

– Чтобы она в другой раз на подсказку рассчитывала и вовсе учиться перестала? Разве вы этого не понимаете?

Я-то отлично понимаю, a она вот почему сообразить не может? Ставит Юле «семь» и вызывает другую.

Вот и толкуй после этого про вред: не подскажи я, она ей ровно-ровнехонько единицу поставила бы, уже у двоих стоят, a «семь» – хоть неважно, но прилично, и Юле дома головомойки не будет.

Смешные эти учительницы, ведь, небось, сама гимназисткой была, рада-радешенька бывала, когда ей подшепнут, a вот теперь забыла, говорит «вредно». Еще бы! Дай Бог побольше такого вреда.

Замечательно, как это старшие все скоро забывают. Неужели и я забуду?

Только я вернулась из гимназии, вдруг слышу страшенный звонок. Высунула, конечно, нос в прихожую, смотрю – Володька. Как увидел меня, недолго думая – бух на шею и ну меня целовать! Я даже испугалась, потому что с ним такого никогда не бывало, уж, думаю, беды какой не приключилось ли? Да нет, вид то у него больно сияющий.

– Кричи скорее «ура», Мурка, я принят!

– Куда это? – спрашиваю.

– Туда, Муренок, в действующую армию.

Что за ерунда? Ничего не понимаю, a он как сумасшедший прыгает.

Наконец сообразила – в корпус его приняли. Дядя Коля давно уже хлопотал, да все вакансий не было, a теперь открылась, переэкзаменовку свою Володя сбыл благополучно, его и перевели. Вот и радуется!

Он сегодня уж и в корпусе на уроках побывать успел, но только еще не в форме, a настоящим кадетом явится тогда, когда будет уметь честь отдавать и всю царскую фамилию в лицо знать – a то как же? Вдруг встретит кого-нибудь и прозевает козырнуть…

Ha первой же перемене, как увидели кадеты его гимназическую форму, как налетят со всех сторон и ну его тузить! Без этого, говорят, никак нельзя, непременно нужно, чтобы поколотили, так уж у них полагается, и называется «окрестить» новичка – чуть не до полусмерти дотискать его. А если «сфискалит», побежит воспитателю жаловаться (это у них как наши классные дамы) – беда, со света сживут. Миленький народец, деликатный! Володя и синяки показывал, что ему наколотили, – ничего; постарались милые мальчики.

Хорошо, что у нас в гимназии такой моды нет!

Тараканы

Краснокожка наша положительно того… С ума спятила! Чуть не два раза в неделю письменные работы вздумала устраивать – где ж это видано? Ведь «двенадцать»-то не всякий раз удастся получить, и то уж я одну «десятку» схватила. Да «десятка» еще куда ни шло, – у других и «шестерки», и «семерки» завелись, не говорю уж про нашу Сцелькину: та все по пятибалльной системе учится.

Вот и на среду назначена была работа, да не тут-то было, – перехитрили Индейца; a все Тишалова, молодчинище она!

Прихожу утром в гимназию, Тишалова веселенькая-превеселенькая, распевает себе, a ведь вы знаете, как обыкновенно она нос повеся перед письменной работой ходит.

– Что это ты, Шурка, нынче так разгулялась? Или арифметики не боишься? – спрашиваю.

– То есть ни чу-чуточки не боюсь! Да и бояться нечего, потому письменной работы не будет.

– Толкуй тоже!

– Говорю тебе русским языком: письменной работы не будет, потому я, Шура Тишалова, этого не желаю.

– Да ты, Шурка, что? Cпятила?

– Спятила или не спятила, a хочешь пари на плитку шоколаду, что работы не будет?

– Хочу, – говорю.

– Ну, так иди, только, чур, ни слова.

Шурка тянет меня за рукав, и ее плутоватая татарская рожица так и прыгает. Она ведет меня к своей парте, подымает крышку. Вижу: стоит там большая коробка от табаку, a в ней много-много дырочек понаделано. Тишалова сует мне ее под самое ухо.

– Слушай, – говорит.

Я прислушиваюсь, a там что-то так и шуршит, так и шуршит.

– Глянь-ка, кто там. Только осторожно, не выпусти наших освободителей.

Она чуть-чуть приоткрывает коробку, a там целая масса большущих черных тараканов, думаю, фунта этак с три набралось бы.

– Вот этих самых усачей мы и пустим гулять по классу, a сами будем притворяться, что до смерти их боимся! A что? Хорошо? Тут уж, мать моя, Индейцу не до письменной работы будет!

Еще бы не хорошо! Ну и голова у Шурки!

– Всем не надо болтать, еще выдадут. Грачевой – Боже сохрани, сейчас же с докладом побежит. Только нашим, верным.

– Ну понятное дело.

Сейчас же целое заседание собрали, штук с десяток, потому тут помощники нужны. Все толком обсудили и порешили. Все чуть не прыгают, ждут арифметики, дождаться не могут.

Пока что взяли мы эту самую коробку да заблаговременно и пристроили ее в ножке классной доски; ведь ноги-то у нее книзу раздваиваются. Так вот туда-то мы коробку и сунули. Крышечку оторвали, a саму ее вверх дном перевернули прямо на пол – значит, потом приподнять ее только, и дело с концом. Как опрокинули, несколько тараканов и давай улепетывать. Нет, голубчики, еще рано, подождите, пожалуйте-ка обратно! И давай их кто пальцем, кто карандашом обратно подпихивать.

Пока мы с Тишаловой этим занимались, остальные, чтобы загородить нас, стали около доски и будто задачи друг другу объясняют. Нет уж, драгоценная Краснокоженька, этот раз мы тебе задачу зададим, да еще какую!

После звонка входит Индеец и велит листочки для работы приготовить. Смешно, мы так все и переглянулись.

Юля Бек – дежурная; она тоже «наша». Вот подходит она к доске, берет полотенце и старается – трет все, что на ней намалевано. Повернулась, посмотрела на Женюрку, на Индейца – все благополучно. Тогда она живо снимает коробку и отбрасывает в угол, a сама, чуть не прыская со смеху, возвращается на место.

Обрадованные таракашки копошатся, толкаются, перелезают друг через друга и удирают в разные стороны.

Я усердно роюсь в сумке, будто листок ищу, a сама одним глазком на пол поглядываю. Люба фыркает, нагнувшись над своей сумкой, другие нарочно копаются, чтобы тараканы успели расползтись.

Краснокожка уткнулась носом в задачник, – выискивает что-нибудь позаковыристее. Ищи, ищи, матушка, a опасность-то на тебя уже надвигается.

– В лавке смешали восемнадцать пудов[11]… – начинает она.

Но в это время Тишалова встает и, скорчив физиономию, говорит:

– Вера Андреевна, у вас на платье большущий таракан сидит, да и не один… два… три… ай, сколько!..

Краснокожка как взвизгнет, как вскочит! A от тараканов в передней части класса черным-черно. Ученицы пищат, визжат, a больше всех, понятно, наша компания. Шурка так и вопит, вот-вот умрет со страху, да и я не отстаю.

– Ай!.. Ай!.. Ой!.. – только и слышно со всех концов, не приведи Бог, как все сразу тараканов забоялись.

Краснокожка подобрала юбки и вскарабкалась на стул – она-то по-настоящему тараканов боится. Вот ловко!



Евгения Васильевна выходит на середину, a черные чудовища так и ползут, так и бегут.

– Дети, кто не боится, помогите мне собрать их.

Куда там! Все боятся, кто притворяется, a кто и по правде.

– И откуда они взялись? Это чьи-нибудь штуки, – говорит она.

Нечего делать, идет Евгения Васильевна звать на помощь нашего гимназического швейцара Андрея. Тот является со щеткой, обернутой мокрой тряпкой, с совком, что сор собирают, и с ведром. Сперва тараканов со всех углов сметают, потом на совок – и бух в ведро с водой. Бедные наши освободители бултыхаются в холодной ванне.

Долго мы шумели и хохотали, a когда успокоились, письменная работа тю-тю, половины урока как не бывало.

Евгения Васильевна потом, понятно, допрашивать принялась: «Кто» да «кто», да все кричат: «Не я!» «Не я!» «Я их страшно боюсь»!

Евгения Васильевна, видно, не особенно поверила, – да и правда, не с неба же тараканы свалились! – только ей, кажется, самой очень смешно было, и скандала подымать не хотелось. Так все благополучно и обошлось.

Ловко устроили: работы не было, Индейца в трепет привели и нахохотались!.. С радостью принесла я Шурке из собственных заработанных гривенников плитку шоколаду. Молодчинище она!

A хорошо, что в коробку-то никто не догадался нос сунуть, там на дне два покойничка лежало. Нижние, верно, – вот остальные-то их и притиснули.

Я попалась…

Сегодня со мной настоящая беда приключилась, и так мне совестно, так неприятно!..

Был у нас немецкий. Мадемуазель Линде задавала нам урок на следующий раз – рассказец выучить. Вот мы его в классе и переводили, потому ведь дома не у всякой девочки есть, кто бы ей объяснить мог.

Я-то все слова знала (недаром же с бонной-немкой два года промучилась), но только меня страшно смешит, как мадемуазель Линде русское «л» выговаривает. Как только слово такое с каверзой встретится, я сейчас же встаю и делаю святые глаза:

– Bitte, Fraulein, was ist das – «Seife»[12]?

– Wie, sie wissen nicht?[13] Миле.

Люба тихонько фыркает.

– Und «Pfutze», Fraulein?[14]

– Люжа.

Люба готова – так и трясется. Некоторые девочки пошустрей тоже сообразили.

– Und «Tatze»?[15]

– Ляпа, – уже ворчливым голосом отвечает мадемуазель Линде.

Люба фыркает на весь класс, Полуштофик так и заливается. Немка краснеет и сворачивает рот на сторону, злится:

– Прошу без вопросов, все, что нужно, я скажу сама.

Смешно, вот-вот фыркну, но я наклоняю голову и перелистываю книгу.

Некоторое время ничего, дело идет как по маслу, пока не попадается нам слово Degenkuppel[16]. Слово как слово, будто и безобидное, a беды-то оно мне сколько наделало!

Немка сама не знает, как это по-русски будет, и начинает объяснять руками:

– Это такой круглий, круглий… который…

– Такой круглий столя, a на ней кольбаса, – шепчу я Любе.

Тут уж мы обе фыркаем на весь класс и не слушаем, что там Линде дальше лопочет. И вдруг:

– Старобельская, wiederhohlen Sie, was ich gesagt habe[17].

Какой тут «wiederhohlen»[18], когда я ни-ни-ни-шень-ки, ничего не слышала. Испугалась страшно, встаю и совсем, совсем нечаянно повторяю:

– Это такой круглий, круглий… Такое круглое, – поправляюсь я, но дело уже сделано, все слышали. A я совсем, совсем не хотела этого сказать, просто само с языка соскочило, как дурачились мы с Любой, так я и ляпнула.

У немки даже губы задрожали, и она вся белая сделалась. Евгения Васильевна смотрела на меня совсем особенными глазами и качала головой.

Мне было так стыдно, так стыдно и больно, и ужасно жалко бедную немку.

– Мадемуазель Линде, простите! Пожалуйста, простите, честное слово, я нечаянно… Я не хотела… Простите… Мне очень, очень жаль… Но я нечаянно.

– Оставьте меня, вы не просто шалунья, вы дерзкая девочка, и я попрошу сбавить вам за это из поведения.

У нее дрожал голос, и глаза были совсем-совсем мокрые. Этого я не могу видеть, я и сама заплакала:

– Милая мадемуазель Линде, пусть хоть «шесть» за поведение, только вы простите… Милая, дорогая мадемуазель Линде… Простите… Ей-Богу, я не нарочно…

Она как будто немного успокоилась:

– Хорошо, довольно об этом, я вам верю, но поведение ваше во всяком случае неприлично, и вы будете наказаны. A теперь займемся делом.

После звонка Евгения Васильевна опять задержала нас в классе. Ну, думаю, будет мне сейчас! Но она только ко всем нам обратилась и сказала:

– Я верю, что Старобельская не умышленно сделала подобную дерзость мадемуазель Линде. Девочка она воспитанная, не злая и не позволила бы себе издеваться над старшей. И потом, господа, разве мадемуазель Линде виновата, если не чисто произносит по-русски? Коли над этим можно смеяться, то она имела бы право всех вас на смех поднять, так как грех сказать, как многие из вас что произносят. A кроме того, дети, я вам скажу, что сердить ее нарочно, как вы часто делаете, просто грешно. Бедная мадемуазель Линде очень несчастна, у нее много горя в жизни, да и здоровье совсем слабое. Она вовсе не «злючка», как, я знаю, многие из вас окрестили ее. Только очень нервная и потому легко раздражается, особенно последнее время. Сама она нездорова, a сестра ее при смерти. Умрет она – и трое детей останутся на руках мадемуазель Линде, потому что отец их умер еще в прошлом году. Я нарочно рассказываю все это вам, потому что девочки вы все добрые, только шалуньи и легкомысленные, оттого иногда невольно зло делаете. Ну, так что же? Не будете больше мадемуазель Линде огорчать? Обещаете?

– Обещаем! Обещаем! – закричали мы со всех сторон.

– А Старобельской я все-таки «одиннадцать» за поведение поставить должна, мадемуазель Линде этого требует, и она совершенно права.

Я опять плакала, но не потому, что из поведения сбавили, просто мне было так стыдно, так жалко бедную немку. Внутри, там, глубоко-глубоко, точно прищемилось что-то.

Я-то смеялась, что она вся треугольная, a она такая худенькая, потому что больная… Несчастная…

– Довольно плакать, Муся, пойдем лучше со мной в дамскую и попросите у мадемуазель Линде прощения, она теперь там. Идем, я сама вас отведу.

Евгения Васильевна взяла меня за плечи и повела. Я все еще не могла успокоиться, в горле что-то давило, и я едва пробормотала:

– Никогда… Никогда… Простите…

Мадемуазель Линде улыбнулась, и такое у нее доброе личико стало в эту минуту.

– Не плачьте, маленькая, я не сержусь и верю, что этого больше никогда не случится.

Она сказала «слючится», но теперь это вышло ужасно мило. И почему мне раньше не нравилось? Странно.

В моем дневнике красуется «одиннадцать» за поведение и замечание, в котором расписано, за что оно поставлено. Если вы думаете, что мне приятно было хвастаться этим перед мамочкой, то вы ошибаетесь. Пришлось все рассказать, самую сущую-пресущую правду. Мамочка внимательно выслушала и говорит.

– Я, Муся, не хочу упрекать тебя, поскольку знаю, что ты раскаиваешься и самой тебе грустно и тяжело. Видишь, как, не думая, можно иногда сделать больно. Сердечко-то ведь у тебя доброе, я знаю, голова вот только сквозная, отсюда и беды наши происходят. Смотри же, будь осторожна, деточка.

Господи, какая я счастливая, что у меня такая славная мамуся! Все-то она знает, все понимает, иногда прямо-таки точно подслушивает мои мысли. Если б можно было выбрать себе маму или заказать, другой я бы не взяла!

Подарок. – У Снежиных.

Встала я в воскресенье, выхожу в столовую – где же мамочка? Тю-тю. Папа? – Тоже. Оказывается, накануне вечером, когда я уже спала, пришла телеграмма от тети Лидуши, что она на следующее утро приезжает, вот папочка с мамочкой и укатили на вокзал – встречать.

Собственно говоря, я нахожу, что мамуся моя немного того… сплоховала – могла бы и меня с собой на вокзал взять. Но когда я взглянула в окно, то поняла, почему она этого не сделала: с неба сыпалась какая-то гадость, не то снег, не то дождь, a на заграничный вокзал путь ведь неблизкий, да и горло у меня вчера вечером немного побаливало.

Только я успела все это подумать, еще даже и молоко не допила, звонок – папа с мамой вернулись, но только вдвоем. Оказывается, тетя Лидуша с мужем проехали прямо в свою новую квартиру, они отдохнут там, помоются, распакуются («да-да, непременно пусть распакуются» – подумала я, а мамуся при этом слове лукаво взглянула в мою сторону), a часа в два они придут к нам и останутся обедать.

Я страшно рада видеть тетю Лидушу, я ее очень люблю, да и дядюшку тоже, но и «распаковка» их меня до смерти интересует. Может это нехорошо, но сами виноваты – зачем столько времени мучили меня? Мамуся знает, но не хочет даже сказать – большое или маленькое. Говорит, что иначе я сразу отгадаю.

За завтраком явилась Люба, которую мадам Снежина прислала просить, чтобы меня к ним вечером отпустили. Торжества у них там никакого нет, просто зовут поиграть и поболтать вместе.

Я страшно обрадовалась. Прошлый раз ведь я даже ничего толком не разглядела, как и что у них в квартире, a обыкновенно все сразу замечу, недаром же меня дядя Коля «глазастой» называет. Но в тот день у меня с перепугу все мысли наизнанку вывернулись.

После завтрака меня засадили за уроки. Это было единственное темное пятнышко за весь день. Хорошо еще, что уроки все легкие, и в ту минуту, как в прихожей раздался звонок, я кончила переписывать французскую диктовку.

Я живо бросила перо, да с размаху на тетрадку – ляп! Сидит клякса, да какая страшенная! Счастье, что на обертке, a то пришлось бы страницу вырывать и переписывать, нельзя же Надежде Аркадьевне диктовку с черными бородавками подать. Краснокожке – куда ни шло, a ей совестно. Придет Володя, попрошу завернуть тетрадь в чистую бумагу…

Лечу в прихожую. A там уже Ральф как сумасшедший скачет и беснуется. Вот глупый пес! Впрочем, правда, он их первый раз видит, хоть это и Леонид Георгиевич мне его подарил. Но ведь он тогда еще совсем маленький был, немудрено и забыть.

Бросилась я на шею к тете, потом и ее мужа расцеловала, уж очень я рада была их видеть. Тетя Лидуша розовая, нарядная, веселая. Не успели мы в гостиную войти, как она и говорит:

– Ну, Муся, не хочу тебя, бедную девчурку, дольше мучить, небось, сгораешь от любопытства узнать, что для тебя из-за границы приехало?

A я так была рада их видеть, что в ту минуту даже и думать об этом забыла – но только в ту минуту. А как сказали, сейчас же и вспомнила.

Но пакета с ними никакого нет. Что бы это значило?

– А по-моему, Лидуша, лучше ей, «этого» не давать, припрятать до Рождества… – дразнит противный Леонид Георгиевич. – Я боюсь, вдруг «это» ей не понравится? Она теперь уж не прежняя Муся, а гимназистка. Их ведь ничем не удивишь. Видишь, она даже нисколько и не интересуется.

Не интересуюсь?! Да я еле на месте стою!

– Ну-ка, Муся, закрой глаза, – говорит тетя.

Я закрываю. Хоть мне и ничего не видно, зато слышно, как тетин маленький саквояж щелкнул. Значит, оттуда вынимают что-то маленькое. Что? Кольцо?..

Только я успела это подумать, вдруг у самого моего уха: «тик-так, тик-так», и что-то холодное прикоснулось к нему. Неужели? Не может быть!..

Я быстро открываю глаза, поворачиваю голову и попадаю носом прямо в тетину руку, в которой часы, – да, маленькие, хорошенькие голубые эмалевые часики на голубом же эмалевом бантике! Я только ахнула и бросилась опять обоих целовать.

Вот душки часики! Ну, и глупая я! Как же сразу не догадаться было, что мне из Женевы привезут? Ведь там же часы делают… Все швейцары ведь только тем и занимаются, что часы да сыр делают (а швейцарский сыр я люблю).

Понятно, часы я сейчас же на себя и нацепила.

Отправились мы все в папин кабинет, уселись на тахту и стали беседовать. Тетя Лидуша и Леонид Георгиевич меня все подробно про гимназию расспрашивали. Я все должна была выложить, даже свое «одиннадцать» за поведение.

Они очень много смеялись, a я была рада-радешенька лишний раз поболтать о нашей милой гимназии. Столько всего было, что я боялась забыть или пропустить что-нибудь, a потому ужасно торопилась, даже захлебывалась.

Вдруг меня Леонид Георгиевич останавливает:

– Слушай-ка, Муся, сколько тебе еще классов проходить осталось?

– Да шесть еще, ведь седьмой уже нечего считать, правда?

– Значит, – продолжает он, – ты через три года и гимназию окончишь?

– Это почему?

– Да потому, что ты в один год успеешь сказать то, что другие только в два года скажут. Значит, через три года всю эту премудрость и одолеешь.

Вот противный! Я надулась и замолчала.

– А интересно, который теперь час? – через секунду говорит он. – Будь, Мусенька, добра, посмотри, пожалуйста.

Ну, как на это не ответить? Я лениво так, будто нехотя, вынимаю часы:

– Половина четвертого, – отвечаю я таким тоном, будто я всю жизнь только то и делала, что на часы смотрела.

В это время тетя Лидуша начала рассказывать про все, что они видели в Швейцарии. Красиво там, видно, ужасно: горы высокие-превысокие, и даже летом на самых верхушках снег лежит; и громадные ледники. Тетя говорит, что если вскарабкаться совсем наверх, так они там особенно красивыми кажутся.

Вот тут уже я ровно ничего не понимаю. Во-первых, что может быть красивого в леднике[19]? И во-вторых, что за глупая мысль устраивать их так высоко? В такую жару – a там настоящее пекло – изволь-ка, когда что понадобится, карабкаться в этакую высь! Времени сколько потеряешь, да и пока оттуда донесешь мороженое или крем, так они и растают. Или эти швейцары совсем-таки дурни, или я чего-нибудь да не поняла, a спрашивать не хотелось, еще опять противный Леонид Георгиевич на смех подымет.

К обеду пришли дядя Коля и Володя. Он все еще не в кадетской форме, наденет ее в следующую субботу и тогда явится во всей красе.

Тетя Лидуша привезла ему маленький фотографический аппаратик, только с собой его не захватила, потому что эту корзину с багажом не успели еще распаковать.

Хотя вся эта компания и сидела еще у нас, но в семь часов я все-таки отправилась к Любе. Там никого не было, кроме меня. Мы с Любой пошли в ее комнату. Не очень красивая. Там спит она и ее шестилетняя сестра Надя.

Игрушек у Любы совсем нет, кукол тоже, она говорит, что уж целых два года, как больше не играет, a ей теперь одиннадцать лет, она старше меня.

В соседней комнате спят ее оба брата, Саша, девяти лет, и пятилетний Коля.

Дети эти так себе, не особенно мне понравились. Саша каждую минуту из-за всего петушится и готов поссориться, a Надя ужасно кривляется, только малюська Коля миленький – толстый и большеглазый.

В чем я Любе страшно завидую – это, что ее держат как взрослую: она смотрит за младшими детьми, и если б вы знали, как они ее слушаются! Ужасно она с ними строго разговаривает. Она же садится за самовар, наливает чай, нарезает булки, накладывает варенье. У нее ключи от шкафа с печеньями, конфетами, наливками. И так это она аккуратно делает, прелесть! Если бы мне поручили шкаф со всякими вкусностями, я бы не утерпела, понемножку-понемножку то того, то другого пощипала бы, a она нет, ей это даже и в голову не приходит. Очень она хорошая девочка.

В половине десятого за мной прислали, и мамочка даже ничего не дала мне толком рассказать, живо-живо послала спать.

Батюшкины хитрости. – «Кумушки».

A батюшка-то наш хитрющий-прехитрющий. Вызвал меня вчера по Закону Божьему, я ему Иова[20] с шиком отрапортовала, «двенадцать», конечно, поставил. Сегодня, не успел хитрюга этот в класс войти, как сейчас же:

– А ну-ка, чернокудрая Мусенька, может, сегодня соблаговолите мне что-нибудь про пророка Иону рассказать?

Хорошо, что я вчера урок все-таки выучила, а то бы скандал вышел. A он еще дразнится:

– И какой этот батюшка нехороший, второй день подряд бедную деточку мучает.

Опять «двенадцать» поставил. A Таньку Грачеву все же подцепил: ее тоже вчера вызывал, она и лапки сложила, да на сегодня книжки и не открывала.

– Слабо, Танюша, слабо, кралечка моя, – говорит. – В будущем на батюшкино добродушие не надейтесь, a чтобы этот прискорбный случай крепче в головке остался, мы для памяти в журнал «семерочку» поставим. Нечего делать, видно, придется Татьянушку в третий раз побеспокоить, a то четвертная отметка неважная выйдет.

Страсть милый наш попинька, a Таньке – поделом.

Ермолаева нас на Законе тоже насмешила. Ответила батюшке новый урок, a потом он ее и спрашивает:

– Куда был послан пророк Иона проповедовать?

Она не знает, a соседка ее, Романова, шепчет:

– В чужие страны.

– По Туркестану, батюшка, – не дослышав толком, ляпает наша толстушка.

Батюшка рассмеялся, a про нас-то и говорить нечего.

– В другой раз, Лизочка, вы не верьте своим ушам, a верьте лучше глазам. Да в книжечку до урока загляните, a то уж больно новые вещи вы сообщаете – вот я живу-живу, a про это еще и не слыхивал.

Потом Ермолаевой проходу не давали, то одна, то другая пристает:

– Слушай, Ермолаша, a хорошо бы по примеру Ионы по Туркестану попутешествовать!

Но та и сама смеется. Ужасно она добродушный теленок, но пошалить иногда тоже умеет.

Вот на русском так у нас настоящий скандал приключился.

На четвертой и пятой скамейке сидят наши самые долговязые, да ленивые. Надежда Аркадьевна их «кумушками» называет, потому что они вечно трещат и о чем-то торгуются. Вот кумушки-то и влетели.

Была диктовка. Мало того, что красавицы эти все время советовались да друг к другу в тетрадку заглядывали, – они лучше придумали: разыскали преспокойно в книге кусочек, что диктуют, да и списывают. Даже не слушали, прямо до конца все и списали, да на беду перестарались, одну фразу лишнюю и всадили.

Взяла Барбоска тетради, просматривает и говорит:

– Дети, разве я диктовала вам эту фразу? – уж не помню какую.

– Нет, – говорим.

– Так отчего же она у Марковой написана?

Маркова ни жива ни мертва стоит, как рак вареный красная. Барбос допрашивает, а она молчит, глазами хлопает.

Просматривает Ольга Викторовна другие листки, a у Липовской, Андреевой и Зубовой то же самое.

Тут за них и принялись. Четыре соседушки-«кумушки» и у всех-то одинаково – значит, друг у друга списали. Ну a первая-то откуда взяла?

Заглянула Барбоска в книгу, a фраза эта там целиком так и сидит. Влепили им преисправно по единице за диктовку и по «девятке» за поведение, да еще длиннющее замечание в дневник написали.

Вот Барбоска зла была! Да и Евгения Васильевна тоже, вся красная-красная. Они обе предобрые, шали сколько хочешь, никогда по-настоящему не рассердятся, так только, больше страху нагнать. Но за ложь обе просто из себя выходят, Женюрочка чуть не дрожит вся. Да оно и правда, ведь это уже не подсказка, a совсем гадость.

Не любят этих красавиц в классе, дерзкие, распущенные, бранятся.

Ну, и подняли же они рев! Два урока, не переставая, хныкали, но на рукоделии опять разгулялись, благо учительница отметки выставляла.

За рукоделие-то мне «семь». Не знаю, отчего моя работа какая-то серая, неаппетитная, a ведь руки у меня не грязней, чем у других. Надо будет домой взять простирать.

A мадемуазель Линде третий день не приходит. Неизвестно, она ли больна, или с сестрой что приключилось.

Четвертные отметки. – Приятный сюрприз.

Раздавали нам четвертные отметки. Я четвертая ученица: съехала немного, поступила-то ведь третьей. Это все противные письменные работы, и ведь обидно, что настоящих ошибок никогда не бывает, a напишешь какое-нибудь «какшляешь» вместо «кашляешь» – ну и до свидания, мои «двенадцать»!

Баллы у меня хорошие, «девяток» не водится, только рисование и рукоделие совсем швах – по «семерке».

Так мне совестно перед Юлией Григорьевной, так бы хотелось ей угодить, но чем больше стараюсь, тем хуже выходит.

Как-то недавно сказали нам принести на урок рисования яблоко и кисть винограда. Уж это вы можете мне поверить, у всякой что ни на есть разини и растеряхи и то и другое оказалось. Велела Юлия Григорьевна положить их на парту и рисовать.

Я обрадовалась. Ну, думаю, это нетрудно: большой круг, a рядом много маленьких кружочков один на одном. Но это только так казалось…

Примечания

1

До революции в гимназиях седьмой класс был младшим.

2

Клякспапир – промокательная бумага.

3

Хорошие манеры (франц.).

4

Дамская – комната классных дам, учительская.

5

Какого цвета волосы у девочки? (нем.).

6

Пестрые (нем.).

7

У девочки светлые волосы (нем.).

8

Синявка – прозвище классных дам в гимназиях, которые носили синие платья.

9

Фунт – старинная русская мера веса, равная 409 г.

10

Оценки в гимназиях выставлялись по двенадцатибалльной шкале.

11

Пуд – старинная русская мера веса, равная 16,38 кг.

12

Фрейлейн, скажите, пожалуйста, что значит «Seife» (мыло)? (нем.)

13

Как, вы не знаете? (нем.)

14

А «Pfutze» (лужа), фрейлейн? (нем.)

15

А «Tatze»(лапа)? (нем.)

16

Портупея, поясной ремень (нем.).

17

Повторите, что я сказала (нем.).

18

Повторите (нем.).

19

Муся имеет в виду ледник — погреб для хранения продуктов, дополнительно охлаждаемый льдом или снегом.

20

Иов – библейский персонаж, герой Книги Иова.

Конец бесплатного ознакомительного фрагмента.

  • Страницы:
    1, 2, 3