Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Безмятежные годы (сборник)

ModernLib.Net / Детская проза / Вера Новицкая / Безмятежные годы (сборник) - Чтение (Ознакомительный отрывок) (стр. 3)
Автор: Вера Новицкая
Жанр: Детская проза

 

 


Я обрадовалась. Ну, думаю, это нетрудно: большой круг, а рядом много маленьких кружочков один на одном. Но это только так казалось…

На самом деле яблоко у меня вышло чересчур круглое, потому что я его по бумажке обвела. Знаете, как вместо циркуля устраивают? Проткнуть две дырочки, в одну булавку вставить, а в другую карандаш – и вести. Потом я не знала, куда тень класть, и положила с обеих сторон.

А виноград… Когда я его нарисовала, мне почему-то припомнилась задача из учебника: на заводе ядра уложили так, что в первом ряду было одно ядро, во втором два, в третьем – три, в четвертом – четыре и так далее. Сама не знаю, отчего мне представилось, что ядра эти были уложены именно так, как мой несчастный виноград. Только в задаче они наверняка покруглее были, потому что виноград я раньше яблока рисовала и от руки – не догадалась еще циркуля устроить, вот кружки не очень круглые и вышли.

На французском пришел инспектор раздавать аттестации. Отчего-то мне вдруг так страшно стало, боюсь, да и только, уж меня и Надежда Аркадьевна успокаивала. А ждать ведь долго, пока он в списке до буквы «С» дойдет.

Наконец.

Посмотрел, внимательно все высмотрел и говорит:

– Хорошо, Старобельская. Очень даже хорошо, только, пожалуй, в Академию художеств вас не примут, а? Как думаете?

Сам улыбается, весь свой миндаль так на показ и выставил, а глаза смеются.

Люба – двенадцатая ученица, Полуштофик – восьмая, Тишалова – восемнадцатая, Танька – десятая, Юля Бек – двадцать пятая. Зернова, конечно, первая, а Сцелькина тоже первая, только с другого конца.

Мамочка и папочка очень довольны остались моими отметками и сейчас же со мной честно расплатились. У нас по условию за каждое «двенадцать» на неделе гривенник[21] полагается, а за каждое «двенадцать» в четверти – полтинник. Их у меня оказалось целых три, а потому я и с мамочки, и с папочки по полтора рубля получила, да еще по полтиннику за все остальное вместе, итого четыре рубля – целый капитал.

А тетя Лидуша что выдумала! Она знает, как я давно мечтаю попасть в оперу, ведь никогда в жизни не была, вот она мне сюрприз и устроила – раздобыла билет на «Демона»[22]. Завтра едем. Я страшно рада!

Глава XI

«Демон». – Мои мечты

Господи, как в театре хорошо было! Я до сих пор еще в себя не могу прийти.

Народу собралась там тьма-тьмущая, потому что в этот день был манифест… то есть… Нет, ерунда какая! Манифест это совсем другое, это, кажется, что государь говорит или пишет, когда у него наследник рождается или он женится, – на радостях, одним словом… (Кажется, не напутала?)

Ну, а оттого, что «Демона» давали, чего ж царю уж так особенно радоваться? Он его ведь, должно быть, видел. В этот же вечер был… как его?.. Да, бенефис (ужасно похоже!) того самого актера, который Демона изображал.

Вы знаете, что такое бенефис? Верно, нет, я сама только в пятницу узнала. Это вроде именин актера: он играет не то, что ему велят, а то, что сам хочет, и потом ему публика подарки делает.

А он умно распорядился, что «Демона» захотел поставить, я бы на его месте то же самое сделала, потому что это самая лучшая опера… Правда, я другой никакой не видела, но это все равно, – никогда не поверю, чтобы можно было еще что-нибудь лучшее выдумать, так тут все красиво: и Демон, и ангелы, и монастырь, и сторож так хорошо в дощечки бьет, а кругом тихо, темно…

А когда Тамара плачет, что ее жениха убили, вдруг над ней Демон появляется в такой длинной черной разлетайке, за спиной большие крылья, на голове бриллиантовая звездочка, и где он ни станет, все сейчас красноватым светом озарится. Чудесно!

На следующий день, благо праздник был, вытащила я у папочки из шкафа Лермонтова и стала долбить… Учить то есть, много выучила.

А как Тамара просит, чтобы ее в монастырь отпустили! Ее отец чего-то ломается, не хочет, так она бух на колени:

Отец, отец, оставь угрозы,

Свою Тамару не брани.

Я плачу, – видишь эти слезы?

Ужель не трогают они?

Я и это наизусть выучила, а потом стала пробовать представить этот кусочек в мамочкином будуарчике перед трюмо. Очень красиво выходило. Завернулась я в простыню и на колени чудно шлепалась, только вот пела я немножко того… Не так чтоб уж очень хорошо.

Но что мне больше всего понравилось, это апо… апо… Да как же его? – Апо… Апофедос[23]? Тоже нет, слишком на Федоса похоже… Ну, одним словом, конец, последняя картина, когда Тамара уже умерла и ангелы ее душу на небо несут. Господи, как красиво! Ну, совсем точно правда.

А Демон вовсе на черта не похож: хвоста у него нет, а рожки хоть маленькие и есть, но все-таки он, по-моему, больше на черного ангела смахивает. И красивый – прелесть!

Как это Лермонтов сумел выдумать такую дивную вещь? Жаль, что он умер, мне бы хотелось посмотреть на него, не может быть, чтоб он был таким, как все люди, верно, совсем другой. Хоть бы когда-нибудь такого увидеть.

Глупая! Ну, какая же я глупая!.. И зачем мне на Лермонтова смотреть, когда у меня моя собственная мамуся имеется? Вы читали ее сказки «Ветка мира» и «Сад искупления?» Нет? Ну, тогда, конечно, вы не поняли, почему я себя сейчас глупой назвала. Потому, что эти две сказки, это даже сказать нельзя какая прелесть. Лучше «Демона» – там не только ангелы, даже Серафим есть.

Вот если бы из этого оперу сделать! Все бы так и ахнули. Как жаль, что мамочки дома нет, я бы ей сейчас же это посоветовала. И зачем она только в этот глупый гостиный двор уехала? Да, правда, ведь мои башмаки каши запросили, а в гимназию в туфлях идти нельзя, морозище здоровенный.

Прежде я все думала сделаться женщиной-математичкой, но теперь ни за что – фи! Сиди да таблицу умножения подсчитывай, либо какое-нибудь противное деление делай. Покорно благодарю! Пусть наша Краснокожка в этом упражняется.

Нет, теперь я совсем о другом мечтаю: быть писательницей, сочинять трогательные стихи (если это не слишком трудно), сказки, оперы – вот это прелесть… А актрисой?… Актрисой еще приятнее: говоришь всякие красивые и грустные слова, платье блестит, всюду бусы, золото, публика аплодирует, плачет, топает, бросает цветы – хорошо!

А бенефис? Бенефис тоже чудесно: так всего раз в год именины и раз рождение бывает, а тут еще можно всякий месяц бенефис устраивать. То-то всяких красивых вещей в квартире наберется! Боже, Боже, как мне хочется быть актрисой!..

Нет… Лучше не просто актрисой, а так, чтобы самой что-нибудь сочинить такое красивое, печальное и самой же потом представлять. Это было бы самое-самое большое счастье, какое только придумать можно, даже еще лучше, чем царицей быть. Вот хочется!

Господи, сделай, чтоб я могла сочинять как мамочка, как Лермонтов, а я за это готова всю жизнь ничего сладкого….

Нет, что я? Что это я? Хорошо, что не договорила! Не есть никогда ничего сладкого?! Вот ужас-то! Я только чай без сахара пью, и то как мне тяжело приходится. А тут никогда и ничего – ни меренг[24], ни мороженого, ни шоколаду… Ни за что бы не выдержала! Да и зачем это нужно? Мешать оно ничему не может. Ведь другие актрисы наверняка шоколад едят, а мамуся моя так даже и очень, особенно крафтовские, как у нас в ложе были, а стихи вон какие чудные пишет!

Вот другие все могут: и поют, и рисуют, и сочиняют, неужели же одна я совсем неталантная и ничего не буду уметь? Как хочется быть актрисой!

Глава XII

Мадемуазель Линде плачет. – Что мы решили

Бог знает сколько времени мы уже не видели мадемуазель Линде, ей даже на дом журнал посылали, чтобы проставить четвертные отметки. Сестра ее долго была больна и несколько дней назад умерла.

Вчера наконец пришла мадемуазель Линде. Худенькая такая, еще, кажется, похудела, личико грустное-грустное, глаза блестят, а под ними такие широкие темные круги.

Евгения Васильевна предупредила нас, чтобы мы не шалили и вели себя тихо. И правда, в классе было замечательно спокойно, только «кумушки» попробовали-таки немного побушевать, но на них мы сами со всех сторон зашикали.

Дали нам писать немецкие склонения. Пишу я, только вдруг подняла голову – вижу: мадемуазель Линде сидит боком у стола, повернув голову к окну, смотрит в одну точку, губы у нее немного дрожат, а слезы, крупные такие, так и катятся из глаз, и она даже не вытирает их. Это близенько, совсем почти около меня, не больше как шага полтора.

Тут уж мне не до склонений было, смотрю на нее, и так жалко мне ее, так жалко… В горле щекочет, в глазах тоже… Не могу, не могу я видеть, когда кто-нибудь плачет! Я и про перо забыла, что у меня в руке, бросилась около нее на колени и крепко обняла ее за талию.

– Мадемуазель Линде, дорогая, золотая, не плачьте, пожалуйста не плачьте, мне так жаль, я так вас люблю, – всхлипывала я.

Она сперва чуть-чуть вздрогнула, не заметила, верно, как я подошла, но потом прижала меня за лицо к своей груди.

– Доброе, милое дитя, – ласково так прошептала она.

Девочки перестали писать и смотрели на нас. У многих тоже

были такие лица, будто и они вот-вот заревут, одна только какая-то фыркнула, оказалось – Зубова. Дрянная девчонка! Мадемуазель Линде плачет, а ей смешно. Ну и досталось же ей потом от всех нас!

Я потихоньку полезла в карман, потому что мне непременно нужно было высморкаться, но тут мадемуазель Линде точно проснулась:

– Идите, малютка, на место, теперь не время грустить, надо делом заниматься.

Она хотела улыбнуться, но личико у нее сделалось такое жалкое, такое жалкое, что я и теперь не могу забыть его выражения.

Села я на место и стала писать, но какое уж там писанье? Я только и делала, что сморкалась, а из глаз все-таки на страницу капало, и совсем она мокрая стала, чернила разлились, так что иного и прочитать нельзя было. Худо ли, хорошо ли – дописала. Вряд ли очень хорошо.

Странные какие наши девочки, многие потом говорили, что им тоже очень хотелось подойти и приласкаться к мадемуазель Линде, только неловко было, совестно. Чего же тут совестного? Коли человек плачет, надо же его приласкать? Надо же утешить? А они – «неловко», рассуждают еще. Чудачки!

Наша компания потом целый день только и толковала про мадемуазель Линде и ее несчастных маленьких племянников. Бедные малыши! Они совсем еще маленькие, одному шесть лет, другому пять и младшему всего два года, это нам Евгения Васильевна сказала. Такие крохи – и уже ни папы, ни мамы, подумать только! На все и про все одна тетя, да и та больная, и потом ведь она почти целый день с нами в гимназии занята, а они, жалкушки, сидят себе дома одни-одинешеньки, и поиграть им, может быть, не с чем. Евгения Васильевна говорила, что они очень бедные.

Вдруг я вспомнила про свои четыре рубля, даже больше, еще 1 руб. 63 коп. прежних денег есть…

– Знаете что? – говорю. – Давайте сложимся и купим этим ребятишкам каких-нибудь игрушек, а потом пошлем, только чтоб никто не знал. Хотите? У меня есть 5 руб. 63 коп. Кто еще дает?

Шурка так даже мне на шею кинулась:

– Ты душка, Стригунчик, и голова у тебя многоумная. Отлично! Только у меня всего 1 руб. 40 коп. есть.

У Любы нашлось 1 руб. 80 коп., у Юли – целых три рубля, у Штоф – 90 коп. Вот и решили все это принести с собой на следующий день и толком обсудить, что именно купить.

Люба предложила спросить весь класс, может, еще кто-нибудь захочет денег дать. Сперва так и хотели сделать, но потом передумали. Бог с ними! Денег у нас на игрушки хватит, а поди-ка скажи только всем этим болтуньям – сейчас на всю гимназию разнесут. А нам хочется, чтобы никто-никто про это не знал; ну, мамам-то нашим, понятно, мы скажем.

Придя домой, все это я первым же делом своей мамусе и изложила. Она очень похвалила, говорит только, что лучше немного иначе распорядиться:

– Ведь игрушек у всякой из вас много таких найдется, которые вас больше не интересуют, да и книжечек, верно, тоже. Чем покупать, вот их лучше и пошлите. Можно все это к нам принести, а потом я отошлю, куда полагается. На те же деньги, что вы даете, да я еще немножко своего прибавлю, мы купим этим малышам всяких нужных вещей: рубашечек, платьица и тому подобное. И, конечно, материи, чтобы их тетя сама могла распорядиться, как ей удобнее. И потом, Муся, нужно так сделать, чтобы мадемуазель Линде не знала, от кого это. Иначе ей может быть немножко не то чтоб обидно, а неприятно для самолюбия. Так, по крайней мере, ей никого благодарить не придется, а это бывает крайне тяжело для того, кому дают. Поняла? Я думаю, подруги твои ведь не ради благодарности это выдумали, а потому, что вам самим приятно доставить удовольствие бедным маленьким сироткам. Правда?

Еще бы не правда! То есть, как моя мамуся все хорошо понимает, это замечательно! Так и решили.

Глава XIII

Отправка пакетов. – Бенефисы. – Терракотка

Как мамочка предложила, так и устроили.

Понаприсылали девочки к нам всякой всячины, и хорошие такие игрушки, целенькие. У Любы игрушек нет, она вместо того дала несколько красивых книжек. Я пожертвовала две куклы, чайную посуду и столовую. Только со своей любимицей Лили мне слишком жаль было расставаться. Играть-то я едва ли буду – у нас в классе никто в куклы не играет, – но все-таки пусть остается.

Ко всем нашим деньгам мамы наши еще и от себя прибавили кое-что, и собралось больше сорока рублей. Мамуся отправилась в гостиный двор и накупила всего нужного: темно-синей и темно-красной материи на платьица, холста и дюжину чулочек. Ко всему этому она еще прибавила большую жестянку какао, два свертка печений «Альберок» и три коробочки Ольденбургского монпансье[25] – каждому по одной; пусть малыши погрызут, наверное, ведь любят.

Все это посвязывали вместе, вышло два громадных пакета. Когда они были готовы, мамочка велела отнести их вниз, позвать извозчика, оделась и сказала, что сама все довезет до первого посыльного и лично отдаст ему, а то, знаете ведь, дай прислуге, так она или перепутает, или чего-нибудь ненужного наболтает. Так наши вещи и уехали, а адрес-то, понятно, мы еще раньше в гимназии разузнали.

В этот самый день случилось важное событие. Володя первый раз явился в своей новой форме. Право, он премиленький кадетик и держится ровно так, точно в струнку вытянувшись, а прежде ходил кривуля кривулей, согнувшись в три погибели – ни дать, ни взять верблюд. Любу мамочка в этот день тоже пригласила, все вместе и пакеты приготовляли.

Веселый Володька был страшно. И вообще-то он, как папа говорит, «меланхолией не страдает», а тут, чуть не на голове ходил. Люба просто каталась от смеха, да и было с чего, особенно как начал этот шалопут про свой корпус рассказывать.

А хорошо им живется! Много их там, и если все такие же сумасшедшие, как мой братишка, весело, должно быть. Только вот воспитателям их, верно, не до смеха.

Есть у них один такой несчастный, которого они особенно не любят и изводом его занимаются. Как только его дежурство, они ему «бенефис» и устроят – только не такой, как актерам, с подарками, а, попросту говоря, штуку выкинут.

Вот как-то вечером дежурит он. Мальчишки все будто и спать улеглись, тихонько так лежат. Тот рад: слава Богу, спокойно. Да только, пожалуй, для него было бы лучше, если б они покричали да пошумели, чем то, что тихони эти затеяли. Только он за дверь – сразу все и повскакали. Достали длиннейшую-предлиннейшую веревку, все сапоги на нее за ушки, точно грибы сушеные, нанизали да через окошко на соседнюю крышу и спустили.

Просыпаются утром. Все кадеты их класса, как один, сапоги свои требуют, а сапоги-то тю-тю – были да сплыли!

Воспитатель ищет, воспитатель мечется, чуть с ума не сошел, сторожей всех взбудоражил, – сапог нет как нет! Должны были всем этим сорванцам новые из кладовой достать, так в них три дня и проходили, пока кто-то совершенно случайно на крышу не сунулся, а сапоги там стоят себе да смеются. Ну, понятно, по головке за это не погладили, всех без отпуска оставили.

Потом другая штучка, тоже недурно. Учитель географии у них страшно любопытный, все перетрогает, всюду нос сунет. Вот на его уроке один кадет нарисовал на клочке бумаги двух страшенных уродов и подписал: «два дурака дерутся, а третий смотрит», да и положил на видном месте.

Учитель проходит – цап! Повертел, повертел:

– А третий-то где же? – спрашивает.

Мальчик молчит, а весь класс фыркает. Тут учитель и сообразил – да уж и пора было! – разозлился, конечно, и художника этого в карцер, что ли, – или куда там? – отправил.

А в четвертом классе кадеты что смастерили. Разжились они где-то огарками, принесли на урок и в парты под чернильницы подставили. Они у них такие же, как у нас, – металлические ящики, вделанные в столы.

Перед уроком арифметики – чирк спичкой, все свечи позажигали. Ничего, пишут – а чернила греются. Сперва от них такой чуть-чуть сероватый пар пошел и только немножко нехорошо запахло. Преподаватель носом водит, удивляется, отчего это воздух такой скверный. Ну, а как чернила-то закипели, да стал черный-пречерный пар валить, тут уж учителю нечего было удивляться, ясно, откуда беда-то идет, только не сразу сообразил почему. А мальчишки, понятно, нарочно еще промешкали, не сразу «огонь спустили». Черные они все вышли, как трубочисты. Воображаю, какая красота была! Молодцы! Вот, если б нашу Краснокожку так угостить!

Потом стали и мы Володе свои дела-делишки рассказывать. Он ничего, тоже одобрял, а тараканы так его прямо-таки в умиление привели.

– Тишалова-то ваша, видно, молодчина, – говорит. – Вот, Мурка, поучайся, пример бери.

Потом про учительниц заговорили. Как до Елены Петровны дело дошло, пошла-поехала моя Люба ахать да восторгаться.

– Ну, а как же фамилия этой вашей цацы сверхъестественной? – спрашивает Володя.

– Елена Петровна Тер-Окопова, – отвечает Люба.

– Что? Как? Ну, и фамилия, нечего сказать! Да вы знаете ли, что Терракотка-то ваша – армяшка? Самая настоящая армянская армяшка!

«Ну, – думаю, – прощайся, Володя, со своими глазами: выцарапает тебе их Люба, как пить даст, выцарапает». Нет, слава Богу, зрячим остался, хотя Люба моя и крепко разозлилась.

– Неправда, совсем она не армяшка, – кипятится Люба, – а прелесть какая дуся, хорошенькая и молоденькая.

– Может, и молоденькая, я не спорю, потому ведь и армяне не сразу старыми на свет родятся, но что армяшка, так это точно. Ну, признайтесь, ведь черненькая она, а?

– Да, брюнеточка.

– То-то. Ну, и нос у нее крючком, глазищи черные, и говорит она: «Ходы, дюша мой, до моя лавка, ест кыш-мыш, карош кыш-мыш, нэ купыш – дурак будыш».

А рожи-то, рожи какие он при этом строит! Умора, да и только! Люба и обижаться забыла, хохочет-заливается, а он опять:

– А еще говорит: «Карош город Тыплыс, езжай до Терракоткы, даст тэбэ шашлык, каррош шашлык».

И пошел-поехал, целый день потом Любе покоя не давал, забыл даже из-за этой самой Терракотки одну важнющую вещь: притащил он свой фотографический аппарат и хотел снимать нас, да так мы разболтались, что вспомнили уже, когда лампы позажигали. Не ночью же сниматься? Пришлось до другого раза отложить.

Глава XIV

Арифметика. – Лужа. – Зубову исключают

Вы можете себе представить, как я волновалась перед Лин-дочкиным уроком! Отгадала она или нет, кто игрушки прислал? Мне казалось, что как только она на меня взглянет, так все и узнает. И страшно было, что отгадает, и жалко, если нет.

Конечно, я совсем не хотела, чтоб меня благодарили, Боже сохрани, особенно после того, что мамуся про самолюбие говорила, но только тогда она наверняка знала бы, что мы ее любим, очень любим, а это так приятно. А иначе как я могу ей доказать? Учиться хорошо? Да, конечно, я постараюсь, но только мало ли что случиться иногда может, с кем беды не бывает!

Но мадемуазель Линде ничего не отгадала, по крайней мере, ничего нам не говорила. Весь урок она была такая тихонькая, спокойная, несколько раз посматривала на меня, чуть-чуть улыбалась, и глаза у нее были такие добрые-добрые. Милая!

Потом, когда мы списывали с доски правило, слышу: она о чем-то с Женюрочкой беседует. Начало-то я прозевала, а как услышала свою фамилию, ну, сейчас же у меня и ушки на макушке.

– …un coeur excellent et extncmement intelligente,[26] – говорит Линдочка.

Я чувствую, уши у меня краснеют, щеки, даже глазам жарко делается. Нагнулась над тетрадкой и ну клякспапиром правило тереть. А приятно так!

Нам в тот день в гимназии за завтраком такие соленые телячьи котлеты дали, что я потом как утка пила, и все еще пить хотелось. Раз пять под кран бегала, хотя это у нас, собственно говоря, запрещено: в Неве вода ведь сырая, а нам позволяют только кипяченую пить либо чай. Но за чай без сахару покорно благодарю, кипяченая же вода всегда какая-то тепловатая и препротивная, а под краном вкусная, холодная. И главное, что пить-то ее очень весело. Кружек гимназических мы для этого никогда не употребляем, больно вид у них облезлый да подозрительный, а просто откроешь кран, рот подставишь и пьешь. Ну, понятно, не без того, чтобы кто-нибудь подтолкнул, а тогда не только ртом, но и ушами напьешься, вот это-то и весело! Я однажды одной «шестушке»[27] так угодила, что ей вода чуть не до самого пояса за шиворот налилась!

Сегодня уж и на урок позвонили, я еще последний раз допивать бегала, и, чувствую, еще пить хочу. Делать нечего, взяла кружку, вымыла хорошенько, налила полную да с собой в класс и взяла, а там в парту поставила.

Урок – арифметика. Индеец по очереди учениц к доске вызывает деление на отметку делать. Ну, этого я не боюсь, уже наловчилась. Люба деление тоже хорошо понимает, так что мы на доску не особенно смотрим, у нас дело получше есть. Принесла Люба много конфет, – знаете, «карамель-тянучка» называются? – они очень вкусные, мы себе их тихонько и уплетаем.

По-моему, за уроком все как-то особенно вкусным кажется, я тогда все решительно могу съесть, даже что и не очень люблю. И весело, и страшно, особенно, сидя как я, чуть не под самым носом у учительницы.

Женюрочки нет, она ведь часто куда-то испаряется. Съели мы все свои конфеты дочиста, а тут Люба и шепчет:

– Беда, Муся, пить до смерти хочу, а ведь Индеец выйти не пустит.

– И я, говорю, хочу, а только беды тут никакой нет: нагнись и пей, а потом я.

Люба-то не знала, что у меня водяные запасы имеются. Посмотрели – Краснокожка спокойно отвернувшись сидит: все обстоит благополучно. Люба нагнулась и отпила с четверть кружки. Потом я под стол полезла, да только Бог его знает, как это приключилось, – противная кружка выскользнула у меня из руки и перевернулась в парту!

Сперва слышу «кап… кап… кап…» на пол, а потом уж и целой струйкой побежало. Люба, конечно, готова – киснет со смеху. Что тут делать? А лужица уж порядочная. Одно остается – лезть под скамейку. Лезу. Только я туда юркнула, подол юбки приподняла и изнанкой пол вытираю, Краснокожка поворачивается:

– Вы что там под столом делаете?

Как она спросила, я живо платок носовой, тоже мокрый, которым я парту вытирала, а теперь в руке держала, шлеп на пол, а подолом все тру. Слава Богу, сухо, только пятно небольшое осталось.

– Я, – говорю, – Вера Андреевна, носовой платок к вашему подножию уронила.

Все как фыркнут, даже Индеец засмеялся.

– Да что я, гора, что ли, что вы к моему подножию падаете? Ведь это только про горы так выражаются.

Я в это время уже встала, смешно мне, но я делаю святые глаза и говорю:

– А я думала, и про людей так говорят, есть ведь даже и в молитве: «подножие всякого врага и супостата…»

– Да, но я не враг и не супостат, и говорим-то мы не по-славянски, а по-русски. Садитесь на место и старайтесь никуда ничего не ронять.

– Говорит, не супостат, – шепчу я Любе, – а сама что ни на есть настоящая краснокожая супостатка.

Люба вся трясется и не может удержаться от хохота, а ведь вы знаете, как это заразительно, я тоже фыркаю, за нами остальные, но «супостатка» начинает злиться.

– Пожалуйста, перестаньте. Терпеть не могу этого бессмысленного хохота; знаете русскую пословицу: «смех без причины…»

Ну, уж коли это без причины, так неизвестно, чему и смеяться.

Кончилась вся эта история тем, что меня для усмирения к доске вызвали. Уж как она меня ни пытала, и так, и сяк, – но без единой запиночки я ей ответила, пришлось Индейцу «двенадцать» поставить. Отлично! Гривенник заработала, а лишний гривенник – никогда не лишний.

Да, чуть-чуть не забыла. История-то у нас на днях какая приключилась – опять раскрасавица наша Зубова отличилась. Мало того, что с книжки списывает да «девятки» за поведение получает, она уже теперь сама дневник себе подписывать стала.

Евгения Васильевна несколько дней все требовала, чтобы она ей показала подпись за прошлую неделю, а та все твердила: «забыла» да «забыла». Наконец Женюрка объявила, что, если она еще раз забудет, то ее родителям не забудут по городской почте письмо послать. Струсила та. Приходит, говорит: «Подписано».

– Слава Богу, давно пора, – отвечает Евгения Васильевна, покажите!

Та подает. Евгения Васильевна открывает, смотрит:

– Это кто же, мама подписывала?

Зубова покраснела как рак:

– Да, мама…

– Странно, будто не ее почерк.

– Нет, Евгения Васильевна, это мама. Честное слово, мама, ей-Богу, мама, а только она очень торопилась.

– Неправда, Зубова, это не мама подписывала, – говорит Евгения Васильевна.

Она уже тоже красная, значит, сердится, и в голосе у нее звенит что-то. Зубова молчит.

– Я спрашиваю, кто подписывал ваш дневник? Это не мама!

– Извините, Евгения Васильевна, я ошиблась. Я забыла, это правда не мама, она больна, это тетя.

Тут Евгения Васильевна как крикнет на нее:

– Не лгите, Зубова! Стыдитесь! Сейчас вы божились, что мама, теперь говорите, что тетя. Так я вам скажу, кто подписывал, – вы сами!

Зубова воет чуть не на весь класс, а все свое повторяет:

– Нет… Ей-Богу… Нет… Ей-Богу…

– Молчать! – как крикнет на нее Евгения Васильевна, я даже не думала, что она и кричать-то так умеет. – Идемте!

Взяла за руку и повела рабу Божью вниз.

Минут через двадцать, когда Надежда Аркадьевна нам уже диктовку делала, Евгения Васильевна привела всю зареванную Зубову, та забрала свою сумку, и обе сейчас же опять ушли. Потом Евгения Васильевна говорила, что инспектор велел ее исключить.

Глава XV

Я подвожу Таню. – Шелковая юбка

Вы не находите, что иногда полезно бывает позлиться? Право, сгоряча да со злости такую замечательную штуку можно придумать – прелесть! Вот, например, не рассердись я на нашу противную Грачеву, быть может, мне и не пришла бы в голову такая «гинуальная» мысль. (Кажется, не наврала, – ведь такие мысли так называются?)

Давно уж я на Таньку зубы точу, еще с той самой письменной арифметики, когда она Тишаловой нарочно неверный ответ подсказала. Я тогда же дала себе слово «подкатить» ее, да все не приходилось, а тут так чудесно пришлось!

Вызвала мадемуазель Линде Швейкину к доске выученный перевод писать. Швейкина – долбяшка, старательная и очень усердная, но ужасная тупица, а ведь с этим ничего не поделаешь: коли глуп, так уж надолго.

Вот пишет она себе перевод, аккуратненько букву к букве нанизывает, и верно, хорошо, ошибок нет, но трусит, бедная, страшно: напишет фразу и поворачивается, смотрит на класс, чтобы подсказали, верно ли. Я ей киваю: хорошо, мол, все правильно. Еще фразу написала, тоже нигде не наврано, но сдуру она возьми да посмотри на Грачеву. А та, противная, трясет головой: нет, мол, не так. Швейкина испугалась, да в слово die Ameise[28], которое хорошо было написано, и всади второе «ш». Танька кивает: хорошо, верно. Вот гадость! И ведь ничего с ней в эту минуту сделать нельзя – не драться же за уроком?

Как-никак, а Швейкина все-таки «одиннадцать» получила, а могло бы быть и «двенадцать», может быть, ей это гривенничек убытку.

Стали потом устно с русского на немецкий новый урок переводить. Как раз Таньку и вызвали. Встает.

– Подсказывайте, пожалуйста, подсказывайте, – шепчет кругом.

Как же, дожидайся!

Сперва переводила так, через пень колоду, ведь по немецкому-то она совсем швах[29], самых простых слов и то мало знает. Доходит, наконец, до фразы: «Самовар стоит на серебряном подносе». Стоп!.. Самовар стоит, и Таня тоже… Ни с места!

Вот тут-то и приходит мне дивная мысль, и я ей изо всех сил отчетливо так шепчу:

– Der Selbstkocher steht auf der silbernen Unternase.

Она так целиком все и ляпни. Немка сначала даже не сообразила, Женюрочка с удивлением подняла свои вишневые глаза. Я опять шепчу – еще громче и отчетливее. Люба катается от хохота, потому что уже расслышала и давно все сообразила. Танька опять повторяет. Отлично!

На этот раз все слышали и все фыркают. Даже грустное личико мадемуазель Линде улыбается, а Евгения Васильевна собрала на шнурочек свою носулю, выставила напоказ свои тридцать две миндалины и смеется до слез.

Таня краснеет и сжимает зубы, видя, что все над ней смеются: этого их светлость не любит. Самой издеваться над другими – сколько угодно, но ею все должны лишь восхищаться!

Ну что, скушала, матушка? Вот и прекрасно! Подожди, я тебя к рукам приберу, уму-разуму научу, будешь ты других с толку сбивать!

Так я это ей и объяснила, когда она после урока чуть не с кулаками на меня накинулась.

Правда, эта фраза была хорошо составлена? Уж такой верный перевод, самый точный-преточный: «самовар» – Selbstkocher, «под нос» – UnterNase.

Вчера не одной только Тане, Мартыновой тоже не повезло.


  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7