– Нет, этого уж не будет! – вскричал Черномский, – я не хлап какой-нибудь.
– Так оттащи его, жид; прощай, пан!
– Еду, еду!
И Черномский взобрался со стоном на козлы.
– Пошел! – крикнул Дмитрицкий, – болван! думает, что я с ним не справлюсь! Нет, брат Матеуш, заикнись только у меня, ступи не так, – не пожалею медного лба! мне, брат, все равно, семь бед один ответ… Хочешь служить верой и правдой – служи, а вздумаешь проказить, грубиянить, пьянствовать, подниматься на какую-нибудь штучку, чтоб опять парик надеть; так тогда уж извини – на все пойдет!… Слышишь ты там?…
Черномский в ответ простонал.
«Э! да куда ж я еду? – спросил Дмитрицкий сам себя, – куда ж мне ехать? а? вот вопрос». – Эй, ямщик, куда идет эта дорога?
– Да в Могилев же, в Могилев.
– А что ж я буду делать в Могилеве? А еще куда?
– Из Могилева в Минск, да на Смоленск.
– А что ж я буду делать в Минске и в Смоленске? Мир велик, а прислониться негде, и ни одной души, которой бы можно было сказать откровенно: послушай, душа моя, поверишь ли ты мне, что я ужасная свинья. «Неужели?» – Ей-ей! черт сбил меня с пути, и вот, сам не знаю, что делать на белом свете. – «Женись». Да не знаю, где живет невеста, – куда к ней ехать? Родилась ли она, жива, или умерла, ничего не знаю. Другим как-то счастье: все само ладится. Уж если влюбится и навяжется на шею, так по крайней мере девушка, а не чужая жена, как, например, Саломея Петровна. Уверила, что я создан, собственно, для нее, а она для меня, я и поверил, да и увез ее. Что ж из этого вышло? она на стороне, я на другой… А желательно было бы знать, что с ней делается: где она? что она?… Удивительный характер! Поскакала от мужа, от отца, от матери, черт знает куда, точно как из гостей домой!… Отец и мать!… Господи боже мой, отец и мать!… Я бы поехал теперь к отцу и матери… «Здравствуй, Вася, здравствуй, сынок!» У Васи сердце бы порадовалось, Вася бы заплакал. «Это что у тебя? где это ты нажил?» – «Бог дал». – «Ах ты мое нещечко», – сказала бы матушка и заплакала бы с радости. «Врешь, брат, – сказал бы отец, – верно, ты черту служишь!» – и заплакал бы с горя… Да это все мечта: батюшка умер давным-давно, а матушка недавно скончалась… Э! Да у меня есть тетка и сестра невеста… Верно, в бедности живут… Вот случай осчастливить Наташеньку… прекрасно!…
Дмитрицкий стал развивать и лелеять эту мысль в голове.
Приехали на станцию.
– Матеуш! – крикнул Дмитрицкий, – распорядись скорей о лошадях.
– Нет, пан, – отвечал Черномский, соскочив с козел, – лошадей успеют запрячь; прежде всего надо решить, кому пановать на этом свете; если пан благородный человек, то не откажется на мой вызов… пара пистолетов есть…
– Изволь, брат, пойдем! вот тут же в рощице. Только не иначе, как оба заряда в один пистолет; а потом выбирай любой; но подлецу я в руки не дам пистолета, а сам, одним дулом себе в пузо, а другим тебе.
– Нет, я на это не согласен!
– Так пошел, записывай подорожную! ну!
– Это, пан, бесчестно!
– Ну!
Черномский бросился от Дмитрицкого.
– Постой, поди сюда! Вот что я тебе скажу: хочешь, чтоб я возвратил тебе название плута грабе Черномского, и все, разумеется, кроме того, что у меня выиграли мошенники? Хочешь?
– Пан обязан воротить мне все!
– Ну, это мечта; ты слушай, что я тебе говорю; во-первых, отвечай, женат ли ты?
– Женат, пане, имею шесть человек детей, на руках моих все родные; все, что нажил трудом, нажил для обеспечения своего бедного семейства; а пан хочет лишить меня всего, пустить по миру по крайней мере двадцать человек!
– Так ты женат? Ну, черт с тобой, ступай, да чтоб скорее лошадей.
– А пану для чего знать, женат я или нет?
– Дело кончено, так нечего и говорить условий, на которых я бы тебе возвратил парик с усами и имущество Черномского.
– Да я прошу сказать мне, пане, какие условия, может быть, я их исполню.
– Нет, уж кончено; ты женат и мне не годишься.
– Я пану нарочно сказал, что я женат.
– Подлец! думал разжалобить; теперь уж я не поверю.
– Ей-ей, не женат!
– Так хочешь жениться на моей сестре? девочка чудо, с хорошим состоянием, умна; ну, просто, отдаю ее тебе, как свинье апельсин, для того только, чтоб исполнилось мое предсказание, что она будет графиня.
– Пан все отдаст мне?
– Все, кроме выигрышных у меня.
– То есть восемь тысяч?
– Нет, любезный, сто восемь.
– Э, нет, пане, не могу согласиться.
– Ну, не можешь, так оставайся холостым Матеушем.
– Но какие ж выигранные сто тысяч у пана? Я и не знаю об них.
– А вот те, что шайка твоя выиграла у меня.
– Пан обижает меня!
– Ну, обижаю, так оставайся холостым Матеушем.
– Я готов двадцать тысяч из своих кровных прибавить к восьми, а больше не в состоянии.
– Ты дурак: изо ста тысяч я шестьдесят назначил твоей будущей жене в приданое.
– Восемьдесят, пан, и мне отдать в день свадьбы.
– Торговаться? так ни жены, ни копейки! убирайся!
– Пан сдержит свое слово свято? – Еще спрашивает!
– Ну, так и быть, я согласен. Вот рука моя.
– Пошел к черту с своей грязной рукой!
– Прошу пана отдать мне ключи.
– Нет, приятель, это будет все сделано следующим образом: теперь мы поедем в Шклов; там я кое-что куплю к свадьбе, – там, говорят, все есть у жидов, и дешево; а потом поедем в Путивль, где живет моя тетка. До тех пор ты будешь Матеуш, слышишь?
– Пан не верит мне, что я исполню данное слово? Я не могу унижать себя, ехать на козлах.
– Врешь, поедешь и на деревянном козле, на котором вашу братью мошенников кнутом дерут.
– А если, пан, свадьба как-нибудь не состоится?
– Если только не ты в этом будешь виноват, получишь все, как сказано.
– И условленное приданое?
– Половину.
– Ну, так и быть!
Лошади были запряжены; Черномский, понимая нрав Дмитрицкого, верил ему на слово, и как низкая душа обратился в совершенного холопа. Прикрикивал в подражание Дмитрицкому на ямщиков, на смотрителей, называл барина его сиятельством; но только портил дело.
– Поди-кось какой! – говорили ямщики, – экой страшный! расхрабрился! запрягай сам скорее!
– Еще прикрикивать вздумал! так нет же лошадей, все разошлись, а курьерских не дам! – говорили и смотрители станций.
Дмитрицкий платил тройные и четверные прогоны, сидел по нескольку часов на станциях и ехал как на волах.
Приехав в Шклов, он расположился в гостинице у жида, потребовал почтовой бумаги и написал следующее письмо к тетке:
«Любезная тетушка Дарья Ивановна. С год тому назад вы писали ко мне в полк, жаловались на недостатки и просили прислать хоть рублей сто; тогда у меня, ей-ей, ничего не было. Теперь очень рад служить вам: ведь вы да Наташенька только и родных у меня. Наташеньке я везу жениха, моего приятеля, графа. Только вы, пожалуйста, наймите богатый дом, со всей роскошью, да нашейте моей сестричке, будущей графине, модного платья и разных уборов, чтоб все было на знатную ногу, чтоб не стыдно было принять сиятельного. На расходы посылаю двадцать тысяч, а сам привезу все приданое, шалей, материй, драгоценных вещей и всего. Поторопитесь все устроить, недели через две я непременно буду.
Любящий вас племянник В. Дмитрицкий».
Вложив в конверт двадцать тысяч, Дмитрицкий запер свою комнату и сам отправился с письмом на почту, отдав приказ Черномскому привести жидов с товарами. Почта была в двух шагах, и потому Дмитрицкий скоро возвратился; но жиды пронюхали богатого покупщика, набежали со всех сторон с узлами и ящиками, разложили свои товары на полу и перебранивались. Жид Мошка с узлом полотна уверял жида Иоску с ящиком янтарных колечек, сердечек, мундштучков, игольников и прочее, что пану не нужны его игольники, что пан не шьет; а Иоска твердил, что пан не такой дурак, чтоб стал покупать у Мошки миткаль вместо полотна.
Старый жид Соломон отталкивал ногой узел другого Мошки и говорил ему, чтоб он добром шел домой, покуда барин взашей его не выгнал.
– Ты, голова углом, разве не знаешь, что вельможный пан в бумажные платки не сморкается?
– А что ж, он в твое гнилое сукно будет сморкаться? Славное сукно, седанское! с бумагой пополам!
– Не трогай руками! – вскричал Соломон, ощетинясь.
– Не толкайся! – вскричал Мошка.
Жид Хайм притащил дюжины три одеял и готовился, только что войдет вельможный пан, раскинуть одно на всю комнату по головам и товарам и крикнуть:
– А вот зе, вельмозный пан, самые луцция покрывала, двухспальные, каких луцце не бывает! усь если пан хоцет иметь покрывала, так усь пан будет ласков: купит вот это.
Но Шлем, посматривая в окно, говорил Хайму:
– Видишь, офицер приехал к Ханзе, ты бы шел туда; он скорей купит одеяло, а вельможному пану не нужно одеяло; вельможный пан хочет купить материй на жилетки.
– Дз, эх! узнал он, что у тебя есть жилетки, каких и даром никому не надо!
– Дз, эх, – повторял и Черномский, – промотает та каналья Дмитрицкий у меня все деньги!…
Только что вошел Дмитрицкий, жиды в один голос начали высчитывать свои товары.
– Ну, что у вас есть, показывай, – сказал он, садясь на диван.
Жиды полезли на него толпой, давят, толкают друг друга; крик страшный. «Сукно седанское, пане! какого цвету прикажет пан? Полотно голландское! Перчатки, пан, французские! Платки, пан, материи разные, атлас, бархат, тафта!… Перчатки, пан: какую прикажет пан вырезать?… Ситцы!… Колечко пану?… цепочки, серьги брильянтовые!»
– Вон! – крикнул Дмитрицкий. Все вдруг умолкли.
– А что ж пану угодно? – вызвался Соломон.
– Молчать!… Ты! показывай серьги брильянтовые!… Скверные!…
– А вот зе лучше! работа какая! брильянты с бирюзой.
– Гадкие! что стоют?
– Дешево, пан, для пана триста червонцев.
– Сто хочешь?
– Да помилуй, пан, как это можно покупать такую дрянь! им вся цена десять карбованных! Камни фальшивые! – вскричал Черномский.
– Тебя спрашивают? – прикрикнул Дмитрицкий.
– Пан только деньги бросит; у меня есть брильянтовые серьги, я пану уступлю их за сто червонных, не такие, – сказал Черномский.
– Свои подаришь сам невесте… Это что, мундштуки? что этот стоит?
– Двадцать червонных.
– Десять.
– Ах ты, свента матка Мария! Это композиция!
– Мне все равно, композиция или янтарь, я покупаю, что мне нравится.
– У пана денег много! пану деньги нипочем! пан их не наживал трудом!
– Ни трудом, ни мошенничеством: по наследию достались; и потому молчи! Что это, шали? Показывай.
– Аглецкие, самые лучшие! бур де су а [95]!
– Что голубая?
– Пятьдесят червонных.
– Дорого! возьмешь и половину.
– Видно, пан знает толк, – сказал Черномский, ахнув, – сшивная, середина от старой дрянной шали, девки носят! Возьми, пан, за эту цену мою тибетскую.
– Пустяки! Ты свою подаришь сам невесте; а эту я подарю ей.
– Чтоб моя невеста носила такую поскудную шаль! фи!
– Не хочешь? Ну, так я подарю ей турецкую, выпишу из Одессы.
– Турецкую пану! у меня такая турецкая… Дз, эх! – вскричал жид и, оставив свой узел и шали, разложенные по полу, схватился за шапку и побежал вон.
– У пана много денег, что пан так бросает их! – сказал Черномский с страдальческим выражением лица, как будто у него жилы тянут.
– А тебя кто просит сожалеть о моих деньгах?
– Нельзя, пане, нельзя не жалеть; деньги не легко достаются.
– Потом и кровью: оттого-то ты такой худой и бледный. Трудно переводить деньги из чужого кармана в свой! Вели-ко подать мне бутылку шампанского – я выпью за твое здоровье,
– Пану шутки!
– Вот, васе сиятельство! вот настоящая турецкая! – вскричал запыхавшийся жид, вбежав в комнату с новым узлом.
– Показывай!
– Ганц фейн [96]! Дз-эх! вот шаль! у султана турецкого нет такой!
– Что стоит?
– Пятьсот червонных; только десять червонных и наживаю барыша.
– Я тебе дам за нее…
– Пан! – вскричал Черномский, – для бога, позволь мне торговаться и покупать пану! Пан не знает толку в товарах!
– А тебе-то что?
– Не могу! панья матка бога, не могу!
– Ну, изволь, покупай!
– Что просишь ты за шаль? а? – спросил Черномский, уставив глаза на жида.
– Пятьсот червонных.
– Берешь восемьдесят?
– Пан покупать не хочет, – сказал жид, складывая шаль.
– Тут тебе ровно десять червонных наживы.
Жид, ни слова не говоря, сложил шали в узел, укрутил его тесьмой, взвалил на плечи и сказав… «прощайте, пане!» вышел.
– Ты с ума сошел, вместо пятисот даешь восемьдесят! Мне шаль нравится, я дам ему двести пятьдесят червонных.
– Завтра шаль будет у пана за семьдесят пять червонных. Не хотел брать десяти барыша, – возьмет пять.
В тот же день жид пришел снова.
– А что ж, пане, «шаль? Деньги нужны, в убыток продаю; извольте, беру четыреста червонных.
– Восемьдесят.
– Триста пятьдесят, угодно?
– Ни копейки.
– Ну! будь пан так счастлив! отдаю за триста! И жид хотел развязывать узел.
– И не хлопочи! Больше восьмидесяти сегодня не возьмешь, а завтра отдашь за семьдесят пять.
– Пану не угодно покупать? – сказал жид; долго завязывал узел и, наконец, ушел.
Через час явился снова, сбавил цены на половину.
Через час снова пришел и, положив шаль на стол, сказал:
– Эх, что делать! Пан такой счастливый! Уж я знаю, что пан сам что-нибудь прибавит.
– Как же это ты, жид проклятый, – сказал Дмитрицкий, – запросил пятьсот червонных, а отдал за восемьдесят?
– А что ж, я виноват, – отвечал жид, – коли нет счастья!
III
Дмитрицкий давно не был на родине, в славном Путивле, где некогда на городских забралах горько плакала Ярославна, молилась ветру, чтоб он вздул паруса милого друга Игоря Всеволодовича на обратный путь из стран половецких; молилась Днепру, чтоб он взлелеял на себе насады (корабли) его, молилась тресветлому солнцу, чтоб оно не палило в безводном поле жаждою дружину храброго князя [97].
Но этой ограды Путивля, с которой Ярославна встречала взорами своего милого князя, давно уже и следа нет. И тут, как и везде, давно русские терема и светлицы стали щебнем, а жизнь черноземом – до материка не дороешься.
Тетка Дмитрицкого, Дарья Ивановна, была замужем за мелким чиновником, который волею божиею помре, оставив ей и дочери Наташеньке в наследие маленький домик. С этого домика Дарья Ивановна получала около трехсот рублей, а иногда и поболее доходу. Наташенька, в коленкоровом платьице, была миленькая девочка. Курс учения ее был не велик. Имея хорошие от природы способности, она выучилась, можно сказать, сама читать и писать, выучилась шить платьица, корсеты и юбочки, вязать и штопать чулки, выучилась завивать себе на ночь волосы, а поутру расчесывать и разглаживать по щеке, распускать локонами, заплетать косу, свертывать ее жгутом и затыкать гребнем, следуя моде, то на макушке, то на затылке; выучилась учтиво приседать и смотреть умильно глазками на молодых людей – этому выучила ее природа; выучилась смотреть скромно и равнодушно на пожилых, – и этому выучила ее природа. Сверх всего этого она переняла у одной подруги играть на гитаре и петь целых три романса: двух соловьев да, кажется, канареечку.
Покуда домик Дарьи Ивановны не требовал починки, крыша не текла, стены и балки не подгнили, до тех пор Дарья Ивановна и думать не думала ни о чем; приход с расходами был верен.
– Чего ж более, слава тебе, господи, – говорила она всему городу (потому что со всем городом была знакома), – ни в чем не нуждаюсь.
Злые языки длинны, никак не обойдутся без того, чтоб не сосчитать, что в чужом кармане, не переверить чужого приходу с расходом, не вывести сомнений: возможно ли прожить целый год в довольствии тремястами рублями, – ну, положим, хоть и тремястами пятьюдесятью? и не заключить: уж, конечно, что регистратор Фирс Игнатьич живет лет восемь в деревянном домишке Дарьи Ивановны не даром.
– Уж, конечно, не даром: платит за квартиру триста рублей в год.
– Нет, уж вот даром! Триста рублей платит за развалины; мы свой мезонин отдали бы за двести. Я и намекала: плохонек дом-то Дарьи Ивановны; чай, у вас и сквозит и протекает, Фирс Игнатьич? – «Да, немножко, Палагея Ивановна». – «Что ж это вы не подумаете нанять другую квартиру: ведь вы можете ревматизм получить, у вас здоровье такое хилое». – «Место удобно, близко от судебных мест, да и привычка!» – «Знаю, батюшка, знаю, подумала я сама себе: кошки привыкают к месту, а люди к людям: живмя живешь на другой половине, которая покрепче!»
Эти толки не доходили до Дарьи Ивановны; Фирс Игнатьич привык к своей квартире, где подчас было и холодненько; а Дарья Ивановна привыкла к древности дома своего; привыкла и к постояльцу – все-таки мужчина в доме, да и притом же такой добрый, угодливый, что ни попроси, все сделает: совершенно уже как свой человек. Как ни привык, однако ж, Фирс Игнатьич к течи, но, верно, кто-нибудь стал сбивать его с толку. После одной бури, которая чуть-чуть не разнесла по бревну дом Дарьи Ивановны, Фирс Игнатьич пришел к ней и говорит:
– Дарья Ивановна, уж извините, а мне приходится нанять другую квартиру.
– Что такое, Фирс Игнатьич? что так вам моя не понравилась? Жили-жили столько лет да вдруг расходиться; нет, Фирс Игнатьич, это грех!
– Да помилуйте, течет так, что места не найдешь, где присесть и прилечь.
– Да потерпите, Фирс Игнатьич, все исправлю; что делать, напишу в полк племяннику; совестно, а попрошу у него; вот и Наташа подросла, авось найдется жених, выдам замуж, уступлю вам эту половину – эта крепенькая, – сама перейду на вашу.
– За эту-то половину вы потребуете прибавки, чай.
– Нет, ни копеечки не набавлю; для вас за ту же цену, только не сходите с квартиры.
– Да, ведь, бог знает, когда еще это будет.
– Ах, батюшко, да нет ли у вас в суде женишка? вот письмоводитель-то, что к вам ходит, кажется порядочный человек.
– Славный человек!
– Ведь вы с ним, чай, приятель: что бы вам повести словом, привести бы его к нам…
– Хм! – произнес, улыбнувшись, Фирс Игнатьич.
– Чему вы усмехнулись?
– Сам он просил, чтоб я познакомил его с вами.
– Зачем же дело стало?
– Да я думал, вам еще не понравится, что молодой человек ухаживает за Натальей Павловной; состояния же он не имеет.
– И! лишь бы был дельный человек – наживет!
– Я, пожалуй, – сказал Фирс Игнатьич, и в тот же день ввечеру привел с собой Андрея Павловича Илиадина.
Наташенька была вне себя от радости, потупляла глаза в землю и все краснела. Андрей Павлович также, что ни слово к ней, то вспыхнет. Дарья Ивановна заметила, что что-нибудь да уж есть между молодыми людьми, и сначала рада была, что дело скоро может сладиться; а потом задумалась.
– Господи, да что ж я буду делать одна-одинехонька без Наташи?… домишка развалится, где я буду жить, чем я буду жить? Отдам я за бедного, а сама ступай по миру!… а еще и сама из веку не выжила: сорока еще нет; кроме куска хлеба, нужно и платьице и чепчик порядочный, салопчик, и мало ли что…
Дарья Ивановна совершенно раздумала выдавать дочь за бедняка, когда Андрей Павлович явился с предложением, уверенный, что отказа не будет, потому что Фирс Игнатьич намекнул, что он нравится и самой Дарье Ивановне.
– Благодарю, Андрей Павлович, за честь, которую вы мне делаете; но вот обстоятельство: вы бедны, да и у дочери моей нет ничего, – отвечала она.
– Дарья Ивановна! – сказал Андрей Павлович, – я не требую ничего, кроме руки Натальи Павловны, осчастливьте меня! с нас двух жалованья моего достаточно будет.
– Андрей Павлович, – отвечала Дарья Ивановна, – положим, и так, да я должна подумать и о себе: я в дочь положила все; хоть у ней нет приданого, а зато всему выучила ее, она и поет у меня, и хозяйка на редкость – рукодельница, надо же, чтоб за материнское попечение она обеспечила старость мою…
– Неужели вы думаете, что мы вас оставим?
– Кто говорит; да у вас-то что ж есть, чтоб меня прилично содержать; а мне ведь еще с добрыми людьми жить; и к себе прими и в люди поди. Нет, Андрей Павлович, уж, верно, этому не быть.
– Дарья Ивановна! – повторил Андрей Павлович, – осчастливьте!
– И рада бы… человек вы прекрасный, парочка дочери моей, да, верно, богу не угодно… Дело другое, если б я сама была пристроена… замужем… и горюшка бы мало, еще вас бы наградила… а то… домишка провалится и весь доход мой с ним… Фирс Игнатьич и то грозится уж съезжать… Как съедет… что я буду делать?… – Дарья Ивановна прослезилась. – Я привыкла к нему, как к родному! – прибавила она и зарыдала. – Обо мне муж так не заботился, как он…
– Он не съедет, ей-богу, не съедет! – сказал Андрей Павлович в утешение Дарье Ивановне, – он так привык к вам…
– А вы почему знаете?…
– Да это видно, Дарья Ивановна.
– Что ж он говорил про меня?
– Он говорит, что вы такая прекрасная хозяйка, каких он сроду не видал.
– Неужели? голубчик мой!… Какой он добрый, не правда ли?
– Необыкновенный человек.
– Необыкновенный человек!… Восемь лет стоит у меня, хоть бы поморщился! Смирный, учтивый, господи боже мой! ведь знаю я мужчин, и муж у меня был человек хороший, да все не то… Восемь лет под одной кровлей живем, Андрей Павлович, – что-нибудь да значит! и не к такому человеку привыкнешь! – Дарья Ивановна снова прослезилась.
– И он как привык к вам, Дарья Ивановна!
– Да что ж, все это не прочно!… ведь он не муж мне – сегодня у меня, а завтра взял да и переехал: а я-то что тогда?… умру с горя, да и только!
– Да я уверен, Дарья Ивановна, что он ни за что не оставит вас, – сказал Андрей Павлович.
– А вы порука за него? Поручитесь, да и берите Наташу… а без того не могу, ей-ей не могу! кому-нибудь и со мной надо остаться… Это теперь общее наше дело, а потому-то я и говорю вам откровенно… О, да будь Фирс Игнатьич муж мой, какая бы и для вас-то выгода, как бы я вас-то пристроила: у меня дом, у него есть капиталец, – домик-то поправили бы. Здесь сами, а другую-то половину вам с Наташей – живите себе да поживайте.
У письмоводителя сердце ёкнуло, взор просветлел. «В самом деле, – подумал он, – это прекрасно!…» – Так Наташенька моя, Дарья Ивановна, если я устрою дело?
– Только устройте, нечего и говорить.
Андрей Павлович поцеловал руку Дарьи Ивановны и побежал к Фирсу Игнатьичу, который смиренно занят был какими-то отчетами.
– Ну что, – спросил он, – говорили?
– Нет еще, Фирс Игнатьич.
– Э, какой! чего боитесь, Дарья Ивановна такая добрая женщина.
– Как-то страшно!
– Вот еще, что тут страшного.
– Да, вы когда-нибудь сватались?
– Я? Нет.
– То-то и есть, что о других-то как-то легко говорить, а извольте-ко о самом себе!
– Оно правда, – сказал Фирс Игнатьич, задумавшись, – испытал я это… черт знает, никак язык не поворотится… Придешь, думаешь, вот скажу, да и ни слова; а время-то уходит да уходит! годы! хм! я бы давно уж женат был, да смелости нет!…
– А вы также влюблены в кого-нибудь, Фирс Игнатьич?
– Нет, что за влюблен; а хотелось бы судьбу пристроить: состареешься холостяком – и души не с кем будет отвести в четырех стенах.
– О чем же вы думаете, Фирс Игнатьич?
– Подумаешь, любезный!
– Вот бы вы женились на Дарье Ивановне.
Фирс Игнатьич покраснел.
– Нет, брат, – сказал он, вздохнув.
– Что же? Какая прекрасная женщина!
– Я сам думал… да нельзя; она по сю пору так любит покойного мужа, только и говорит что о нем… что ж тут делать?
– Хм! да я сейчас об вас говорил с ней… Она говорит, что и не видывала такого прекрасного человека, как вы, что муж у нее был хороший человек, а что уж вам и подобного нет…
– Неужели она говорила это? – спросил, вскочив со стула, Фирс Игнатьич.
– То ли еще говорила; да что ж вы так смутились, Фирс Игнатьич?
– Как же, братец, не смутиться, – отвечал Фирс Игнатьич, – что ж она говорила? скажи, пожалуйста.
– Просто, она влюблена в вас.
– Полно, братец, этого быть не может!
– Ей-богу; она сказала, что если вы переедете на другую квартиру, так она умрет.
– Голубушка моя! – вскрикнул Фирс Игнатьич, употребив любимое слово Дарьи Ивановны; но ему стало стыдно молодого человека, при котором он так забылся, – полно, брат, ты только смущаешь меня!
– Ей-богу, нет! клянусь вам, что Дарья Ивановна без памяти от вас.
– Полно, брат, полно! черт знает что говорит! как это можно!… Ей-богу, я рассержусь!
– Не верите, Фирс Игнатьич? так я вам скажу, что от вас зависит и мое счастье!
– Это как?
– Так! Обещайте, что вы не будете противиться моему счастию.
– С какой стати я буду противиться? я-то что такое?
– А вот то же, что без вас я не получу руки Натальи Павловны.
– Ты, братец, Андрей Павлович, загадки говоришь! что ж я такое? верно, в посаженые отцы хотите меня взять.
– Да, в посаженые отцы! Посмотрели бы вы, как Дарья Ивановна плакала.
– Плакала? да о чем же, братец?
– Она проговорилась мне насчет вас…
– Да говори, любезный друг Андрей Павлович.
– Когда я сделал предложение, она заплакала и сказала: что ж со мной будет, как я отдам дочь замуж, а Фирс Игнатьич съедет с квартиры…
– Да с чего она взяла, что я съеду с квартиры?
– Поневоле съедете, как дом развалится, а чинить ей не на что.
– Никогда не съеду, ни за что! на свой счет починю, да не съеду!
– Я и уверял ее, что вы не съедете, но она и верить не хотела, расплакалась, да и проговорилась: говорит, вы не порука мне за Фирса Игнатьича: дело другое, если б он был муж мне, тогда, говорит, я и не задумалась бы выдать за вас дочь, починила бы дом, на одной половине сами бы жили, а другую вам бы отдали.
Фирс Игнатьич ходил по комнате как помешанный; лицо его горело, глаза моргали; то тер себе подбородок левой рукой, то лоб и все лицо правой; то, запустив обе руки в хохол, приподнимал его горой, и, наконец, ни слова не говоря вышел и пропал.
«Верно, пошел к Дарье Ивановне», – подумал Андрей Павлович. Но Фирс Игнатьич ходил по саду в раздумье и проходил до полуночи.
На другой день Фирс Игнатьич прислал сказать в суд, что по болезни он не может быть у должности. Андрей Павлович побежал к нему и застал, что он продолжает ходить по-вчерашнему из угла в угол, но лицо его бледно, руки устали работать около подбородка и лба и висят как плети.
– Что с вами, Фирс Игнатьич?
Фирс Игнатьич вместо ответа провел над головой круг рукою.
Андрей Павлович испугался.
– Голова кружится? – спросил он.
Фирс Игнатьич только кивнул в знак подтверждения.
– Вам надо чего-нибудь принять; у Дарьи Ивановны есть разные домашние лекарства, я схожу к ней.
И Андрей Павлович побежал к Дарье Ивановне. Через минуту она, бледная, перепуганная, явилась с сткляночками в руках.
Фирс Игнатьич вспыхнул, ноги его подкосились; он присел и взялся за голову.
– Воды, воды! – вскричала Дарья Ивановна и сама побежала в кухню за водой.
– Выпейте скорее гофманских, – сказала она, возвратясь, и начала было отсчитывать капли; но руки ее дрожали. – Не могу» руки трясутся; Андрей Павлович, налейте пятнадцать капель… Успокойтесь, голубчик, Фирс Игнатьич, это все сейчас пройдет… Отсчитали? давайте… выпейте, голубчик» Фирс Игнатьич… Господи, благослови!…
Фирс Игнатьич выпил и поцеловал ручку Дарьи Ивановны.
– Вы бы прилегли, – сказала она, – прилягте, голубчик! успокойтесь.
Фирс Игнатьич прилег на диване, Дарья Ивановна и Андрей Павлович сели подле него и молчали. Через несколько минут утомленные глаза Фирса Игнатьича закрылись.
Дарья Ивановна дала знак пальцем, что теперь надо дать уснуть Фирсу Игнатьичу, и на цыпочках вышла из комнаты; Андрей Павлович вслед за ней.
– Что это с ним сделалось?
– Мне кажется, и вчерашнего дня он был нездоров; мы разговаривали об вас.
– Обо мне?
– Да. Он, Дарья Ивановна, вас очень любит и сказал мне, что ни за что от вас с квартиры не съедет, хотя бы, говорит, чинить дом пришлось на свой счет.
– Голубчик! да что ж с ним сделалось вдруг?
– Да заговорили о том, что вы покойного супруга очень любите… это, кажется, подействовало на него… он думает, что вы никого уж так любить не можете…
– Это кто ему сказал?
– Ему так кажется, потому что как ни начнет говорить с вами о себе, а вы сведете разговор на покойного супруга.
– Ах, батюшки, да как же мне его из головы выкинуть, согласитесь сами.
– Оно, конечно, да все лучше бы не упоминать.
– Право, не знаю, что может это мешать, если б я еще его не добром поминала.
– Все как-то неловко.
– Да, пожалуй, я постараюсь ни слова не говорить с ним о покойном муже.
Несмотря на данное слово, Дарья Ивановна не могла сдержать его. От гофманских капель Фирс Игнатьич совершенно оправился.
– Она воскресила меня! – говорил он Андрею Павловичу, – не приди она, я бы умер.
Собравшись с духом и подстрекаемый Андреем Павловичем, он, наконец, решился объявить Дарье Ивановне задушевное желание сочетать судьбу свою с ее судьбою.
«Теперь прекрасный случай, – думал он, – начну с благодарности за участие ко мне и за оказанную помощь, а потом и объявлю… Ну, с богом!»