– Спроси, пожалуйста, и мне воды: у меня страшная жажда, – проговорила Саломея.
Дорофей отправился в корчму, выпил там известную меру, взял копченых сельдей и булку и вынес напиться Саломее.
– Дай мне кусочек хлеба, – сказала она дорогой.
Дорофей, уплетая селедку и булку, возбудил в ней голод.
– Изволь… извольте, – сказал Дорофей, отняв от рта булку и разломив оставшийся кусок пополам.
Саломея поднесла ко рту, но с отвращением поморщилась и не стала есть хлеба: он заражен был водкой.
– Э, да ты… вы, барыня, брезгаете, сударыня?
Саломея ничего не отвечала.
– Ну, как изволите… Ну, ты, сивая! пошла! Приедем домой, чем угодно накормлю, у нас все есть… суп сварим, пожалуй… вот уж недалеко… тут будет корчма… да вот она… а тут, версты две, и деревня Александра Ивановича… Пррр! стой! Не прикажете ли тут булочку взять? тут славные булки… я возьму… а может напиться не угодно ли?
И с этими словами Дорофей остановил коня и побежал в корчму. Выпил известную пропорцию водки, взял булку и вынес воды Саломее.
– Изволь… извольте.
– Благодарствуй, я не хочу пить, – отвечала Саломея, очнувшись из задумчивости и содрогаясь при взгляде на свою одежду, экипаж, корчму и Дорофея, угощающего водой.
– Ну, булочки, – говорил он, – я не кусал, ей-богу… Ну, честь приложена… а… Ну! собака! пошел! близко!
И Дорофей начал жарить лошадь кнутом. Сивая понесла во всю прыть, тележка по неровной дороге запрыгала, Саломею бросало во все стороны; бледная и трепещущая, она вскрикивала на всяком скачке тележки.
– Прокачу! – кричал Дорофей, – прокачу! небойсь! ничего! Эх ты, сивая!
– Остановись, остановись! ай!
– Ничего!… вот она, и наша корчма!
Около корчмы стояла толпа мужиков; все они по проезде Дорофея Игнатьича сняли шляпы и поклонились.
– Гей, староста! – крикнул он, проскакав мимо.
Староста побежал вслед за ним.
Наконец тележка остановилась подле флигеля дряхлого господского дома, миновав развалившийся забор.
– Вот и приехали, – сказал Дорофей. – Эй, Маланья!
Из дверей выбежала старуха крестьянка.
– Помогай, старая карга!… не мне, а вот… барыне-то…
Саломея была почти без памяти, едва переводила дух.
– Ну, что ж ты? – крикнул Дорофей на старуху, которая подошла к тележке и смотрела на Саломею, которая, приклонив голову на руку, безмолвно, неподвижно сидела, отдыхая от испуга.
– Где ж мне ее стащить с телеги-то, ишь, какая грузная! Ноги-то, верно, ей уж не служат!… Слезай, голубушка!
Саломея вздохнула глубоко и с ужасом посмотрела на старуху, на Дорофея и на всё ее окружающее.
– Сударыня, говори!… барыня это, говорю я тебе… Ну, покорно просим!
И Дорофей сам взял за руку Саломею, потянул ее с телеги.
– Оставь, пожалуйста, я сама пойду, – сказала она и сошла с тележки.
– Покорно просим! – проговорил Дорофей, взяв под руку Саломею и едва стоя на ногах.
– Готово что есть, а? ты! тебе говорю! Маланья!
– Ну, что, что прикажешь, Дорофей Игнатьич?
– Отворяй двери!… ну!
Пьяный Дорофей и истомленная Саломея показались старухе не лучше один другого.
– Э-эх! добыл! – бормотала она, – наклюкались!…
Саломея вошла в людскую горницу, которая была пуста, кругом стен лавки, в углу стол, на котором лежало множество бумаг; вправо другой покой с русской печкой, подле стены койка, на лавке самовар, чайник и чашки.
– Самовар ставь, Маланья; покорно просим! Чайком сейчас попотчую…
– О боже мой! – проговорила Саломея, садясь подле I стола и приклонив голову на руки.
– Подай подушечку!… Извольте… если угодно отдохнуть… Ну! живо самовар!… ты что? пошел вон! ты видишь, здесь барыня!
Староста, сунувшийся было в двери с огромной клюкой, вышел вон; за ним вышел и Дорофей.
– Ну, ты, Тарас, дурак! ты думаешь, это черт знает что? а?
– Что ж, не наше дело, Дорофей Игнатьич, – отвечал староста.
– Не наше дело! так и уважения нет! ты думаешь, что просто крестьянка… что уж я взял, да и привез… что глядишь?
– Ничяво, Дорофей Игнатьич.
– Небойсь сыну-то твоему Василию не черед? Нет, брат, забрею!
– Да за что ж прогневалась милость ваша, Дорофей Игнатьич?
– То-то, ты думаешь, я «на свой счет угощать буду?
– Да мы представим что угодно.
– Угодно!… Это барыня, а ты думал баба?
– Да что ж думать… уж как барин приказал… так и будет; вам господская воля лучше известна.
– Так пошел! ведь запас есть про заседателя?
– Да есть же, есть… сладкая водка есть, закуска есть, изюму, чай, прикажете…
– Неси!
Староста побежал на село; а Дорофей важно прошелся по двору и повелительно останавливал и подзывал к себе всех идущих и едущих с поля крестьян, баб, мальчишек и девочек, спрашивал, допрашивал, гневался и кончал словом: «Ну, пошел!»
– Эй, ты, постой! поди сюда!
– Дорофей Игнатьич, доброго здоровья вашей милости.
– Ты где был?
– В поле, батюшка.
– Завтра тебе в лес ехать, с Семкой, привезете лесу на забор… Слышишь?
– Дорофей Игнатьич, помилуйте, уж дозвольте поприбраться с хлебом. Забор-то, сударь, не к спеху…
– Ну, молчать! Учить стал!… Как велю, так и делай!…
– Кто ж ослушаться будет вашей милости; оно не то что бы… да завтра же мед снимать хотел… уж такой мед, Дорофей Игнатьич!…, Если дозволите, представлю…
– Мед… ну, разве… привози, попробую,
– Такой мед, Дорофей Игнатьич, что и не бывало такого! а уж как приберемся, в день забор новый поставим, ей-богу!
– То-то, я долго ждать не буду. Ну, пошел!… Поди-ко ты сюда, поди! в кузовке-то что?
– Черника, батюшко.
– А где ты набрала? В поле небось?
– В лесу, батюшко.
– А лес-то чей?
– Вестимо, что господской.
– То-то!
– Извольте, батюшко, отсыпать на здоровье.
– Отсыпать! Захочу и все возьму… Что ж ты мало набрала? а?
– Да неколи было; только и набрала что вот дорогой.
– А орехи поспели?
– Нет еще, сударь.
– На! пошла!
Отсыпав в картуз черники, Дорофей пошел к себе и высыпал чернику на стол перед Саломеей, которая, прислонясь к стене, сидела с поникшей головой и закрытыми очами, как опьяневшая от горя.
Есть сердца, которые знают испуг, страх, боязнь, но в беде, вместо смирения и терпения, ожесточаются. Это именно те высокомерные сердца, которые не сознают в себе ничего, кроме высоких достоинств и великих совершенств, а во всех других ничего, кроме глупости и подлости. Саломея, предавшись горьким думам о судьбе своей и унижении, в которое она поставлена, обвиняла, во-первых, виновников своего рождения: они не умели руководить ее к счастию жизни, не умели обставить ее тем, чем ее красота, ум и высокие чувства должны были быть обставлены; потом обвиняла дураков молодых людей, которые не умели найти в ней; потом обвиняла свинью Федора Петровича, которого черт принес в дом свататься на девушках, которых он и подметки не стоит; потом обвиняла мерзавца Дмитрицкого, который соблазнил ее невинную душу, жаждущую истинной, безмерной, высокой любви; потом досталось Филиппу Савичу, сморчку, который осмелился думать сделать из нее вторую хозяйку в доме; потом, припоминай слова Алексея, она разобрала их и убедилась, что, верно, мерзавка Юлия Павловна и мать выведали у глупого Георгия что-нибудь я рассказали Филиппу Савичу; а Филипп Савич из ревности так низко поступил с нею. Никому не было пощады, и лицо Саломеи Петровны выражало какое-то озлобление и совершенно походило на опьянелость, в которой подозревала ее старая Маланья. Дорофей, взглянув на нее, скорчил маску, поусумнился и подумал:
«Врешь, мать моя, какая ты барыня… чай, просто, тово… девка, вот и все».
– Эй, сударыня, чернички покуда!… Ну, Маланья, что ж чаю? налила? подавай сюда на стол; а староста принес что?
– Да вот же, принес два полуштофчика, да изюму, орехов, яблоков.
– Ставь сюда на стол… постой-ка, я попробую…
И Дорофей попробовал из каждого полуштофчика по рюмочке.
– Маланья, ступай, изготовь к ужину яичницу, да что-нибудь еще… покушать вот им… что ж, сударыня, извольте!
– Я ничего не хочу, благодарю! – отвечала Саломея, вздрогнув, когда Дорофей прикоснулся к ней рукой, потчуя чаем.
– А отчего ж так?
– Пожалуйста, дай мне покой!
– Ну, как угодно… я сам выпью…
И Дорофей отпил до половины чашку, долил сладкой водкой и стал прихлебывать с наслаждением.
– А смею спросить, сударыня моя, какие разбойники ограбили вашу милость?… Сударыня, а сударыня! Э, какая спесивая! когда говорят – не отвечает!… Добро бы еще кто, а то черт знает!… Да я знать не хочу… вот барыня отыскалась какая! нашла тут разбойников! Так и поверили! черт ограбил…
– О боже! – вскричала Саломея, вскочив с места и бросясь к двери.
– Нет, пррру! – сказал Дорофей, вскочив вслед за ней и схватив ее за сарафан.
– Мерзавец! – вскрикнула Саломея вне себя.
– Ах, ты! да я тебя, знаешь! – сказал Дорофей, подняв кулак над Саломеей и потом толкнув ее на скамью.
– Помогите, помогите! – закричала Саломея.
– Молчать! – крикнул и Дорофей, размахнувшись снова. Саломея присела от ужаса и замолкла.
– О боже! – произнесла сна тихо.
– Что, выкричала? то-то… ну, помиримся… выпьем… ну, пей! это дамская… сладкая…
Глаза Саломеи загорелись вдруг безумным исступлением; казалось, что она готова была вступить в борьбу, как львица.
– Прочь!
– Фу ты, страшная какая! ну, пей, говорят тебе!
– О, он убьет меня! – вскрикнула она трепещущим голосом.
Дорофей стоял над ней, как некий герой драмы стоял над
героиней драмы с кинжалом и требовал, чтоб она выпила яд.
Саломея, как эта героиня, испугавшись кинжала, пила яд.
– До дна! – крикнул грозно Дорофей, – а! вот теперь вижу, что барыня! Ну, теперь с чайком, я не даром для тебя самовар ставил… Нет, брат, меня не надуешь!… Ну… что ж чайку, брат… а? небойсь, не трону… э! свалилась… слышь?…
У Саломеи закружилась голова, она без памяти упала на лавку и не чувствовала, как пьяный Дорофей тянул ее за рукав.
– Что ж, брат, надо пить… Эки разбойники… пррру! И Дорофей повалился сперва на лавку, потом на пол.
– Держи, держи! – кричал он – Маланья, держи!
Маланья вбежала, посмотрела и на Дорофея и на Саломею, покачала головой и плюнула.
– Насосались! – проговорила она и, присев подле на лавке, выпила водочки из полуштофа, потом стала пить чай, потом стала все прибирать, а, наконец, и сама свалилась на лавку подле печки и захрапела.
III
В некотором уездном городе, при городской части, жил квартальный надзиратель Иван Иванович Тесьменко, отличнейший человек, преисправнейший по службе, вернейший муж Авдотьи Матвеевны и попечительнейший отец пяти сыновей и шести дочерей. При всех своих достоинствах он часто страдал невинно и в жизнь свою переменил по крайней мере двадцать родов службы. Из одной вытеснен, из другой уволен, из пятой сам вышел, из седьмой обстоятельства заставили выйти, из восьмой болезнь, из девятой жена, из десятой начальник, из которой-то, кажется по лесной части, леший, просто пришел к нему и говорит:
– Иван Иванович, извольте выходить в отставку, а не то я истреблю весь лес, вверенный вашему благоусмотрению и надзору.
Собственно Иван Ивановичем все были довольны как нельзя больше, но женой его никто не был доволен; даже леший, служивший с Иваном Ивановичем по лесной части. Авдотья Матвеевна была очень хорошая женщина; но по недоверчивости к мужу она всегда входила в его дела по службе и распоряжалась всем очень умно и заботливо, однако ж это не нравилось ни начальникам, ни подчиненным ее мужа. Леший же недоволен был тем, что она называла всех, на кого рассердится, сперва лешим, а потом свиньей. «Стало быть, и я свинья?» – подымал леший и обиделся. Долго терпел, наконец, не зная чем отмстить, начал рубить лес. По ночам такая рубка, что чудо; глядь на утро – сотни самых лучших дерев как не бывало. Иван Иванович, смекнув, что плохо и придется отвечать, принужден был подать в отставку.
В звании квартальной надзирательши Авдотье Матвеевне как-то удобнее было мешаться в разные распоряжения.
Однажды Авдотья Матвеевна, уложив детей спать, гадала в карты, что за причина, что так долго Иван Иванович не возвращается от городничего; вдруг доложили ей, что приехал управляющий Брусницкого.
– А! зови-ко, зови его!… Здорово, Дорофей Игнатьич.
– Здравствуйте, сударыня Авдотья Матвеевна; как вас бог милует?
– Слава богу, слава богу, как видишь; а ты-то, батюшка, запал! Забыли свой дом; а городских-то повинностей не мало накопилось… стыдно! ведь это всё на ответе Ивана Ивановича… Барии гуляет в Москве, а ты-то где гуляешь, батюшка?
– Какая гульба, сударыня… такой год вышел, что избави боже!… зиму всю проболел…
– Так! у кого нет отговорок в запасе!
– Прикажите, сударыня, матушка Авдотья Матвеевна, принять кому: куль мучки, две четверти овсеца да там еще разное кое-что… яичек, маслица, того-сего…
– С зимнего-то пути на летний свел, да тем, чай, и заговеемся?
– Помилуйте, сударыня, всё в свое время будет…
– То-то! дичь-то еще за тобой, а тонкий-то холст?…
– Привез, сударыня.
– Разве?
– Прикажете на двор въезжать?
– На двор, на двор.
– Да к Ивану Ивановичу дельцо у меня есть…
– Что такое?
– Да вот какой казус случился. Еду я четвертого дня из Саньковцев через лес, эдак перед закатом солнца, – смотрю, бежит ко мне какая-то бабенка да кричит: «Батюшка, помоги, разбойники режут! батюшка, гонятся за мной!» Я и оторопел: «Садись скорей», говорю: взял ее к себе, да и припустил коня, думаю, вправду гонятся. Приехал домой, уж ночь на дворе.
«Покорми, – говорю Маланье, – бабенку-то, да пусть переночует»; а сам пошел по хозяйству. Как воротился, а Маланья и говорит: «Что, батюшка, Дорофей Игнатьич, какую ты привез, безумную али пьяную?» – «А что?» – «Да вот смотри на нее, все буянит! говорит, что она барыня, а не крестьянка». – «Ты что, голубушка? – спросил я ее, – откуда ты? Какие разбойники тебя ограбили?» – «Как ты смеешь, говорит, называть меня голубушкой; ты знаешь, кто я?» – «Нет, не знаю, сударыня». – «А вот я тебе покажу!» – да как ухватит бутылку со стола да в меня было, я так и обомлел, насилу выскочил в двери; безумная, думаю, и велел припереть двери да стеречь до утра. Как рассвело, отворили двери, а она лежит без памяти, вся, как огонь, красная. Ну, думаю, как умрет, – беда! Пойдут следствия: откуда взялась да кто уморил. Я скорей ее на воз, да и сюда. Хочу просить Ивана Ивановича, чтоб в часть ее взяли.
– Вот то-то, Дорофей Игнатьич, бог-то, и попутал тебя; ведь если б не такой случай, ты бы и не подумал приехать.
– Помилуйте, матушка, у меня уж и подвода была готова, а тут вот как черт навязал обузу. Да уж будьте уверены, что то само по себе, а это само по себе; я только буду вас просить, чтоб Иван Иванович приказал взять ее у меня с рук долой.
– Дунька! – крикнула Авдотья Матвеевна, – сбегай-ко скорей… Э, да вот он идет.
– Это чтo за человек? – спросил Иван Иванович, входя в комнату.
Мы не станем описывать наружности Ивана Ивановича, чтоб читатель сам себе вообразил в мундирном сюртуке добрейшую наружность, не совсем уклюжую, на которой время исказило уже все черты доброты, так что с первого разу можно было подумать, что Иван Иванович и сердит, и привязчив, и невесть что еще. Дорофей низменно поклонился, а отвечала за него Авдотья Матвеевна:
– Ты не узнал управляющего имением Александра Ивановича Брусницкого.
– А! ну, что скажете?
– Ничего, сударь Иван Иванович; привез кой-что гостинцу вашей милости.
– Спасибо, спасибо; а чего привезли?
– Ну, что привез, то и привез; а вот лучше поговори-ко с ним, у него просьба до тебя.
– Да, батюшка Иван Иванович, не оставьте вашей милостью: вещь пустая, да я больно перепугался.
– Что такое? говори.
– Изволите ли видеть, ехал я третьёва-сь или, бишь, четвертого дня…
– Постой, постой, я расскажу, что тебе трудиться в другой раз; вот видишь, Иван Иванович, Дорофей Игнатьич ехал себе в деревню через лес, где разбойники водятся…
– И не думают водиться! – пробормотал Дорофей про себя.
– Вдруг бежит баба какая-то и кричит: «режут!»
– Постой, матушка, – перервал Иван Иванович, – нечего и продолжать, я вижу, что тут дело касается до исправника, а не до меня.
– Да дай, батюшка, кончить! так и рвет с языка!
– А пожалуй, говори, только я вижу, что дело до меня не касается.
– Вот видите ли, сударь, я вам доложу в коротких словах, – начал было Дорофей.
– Позволь уж мне досказать: не люблю, начав слово, не кончить… Изволишь видеть, он спас бабу от разбойников да привез домой, а оказалось, что она сумасшедшая, не ест, не пьет…
– Все-таки надо освидетельствовать; а что, я, что ли, поеду в уезд свидетельствовать?
– Да дай кончить! – сердито произнесла Авдотья Матвеевна.
– Она, сударь, умерла было! – начал было Дорофей.
– Свидетельства-то, или, как бишь, следствия-то, он и боится, – перервала Авдотья Матвеевна, – так для этого и привез ее сюда.
– Куда? – спросил Иван Иванович.
– Куда! сюда, говорят тебе!
– То есть к нам? ко мне? пошел, брат, пошел, а не то я проводить велю!… мертвую привез из уезда в город, в мой квартал, свалить беду на мою шею!
– Помилуйте, живехонька, сударь, она только больна.
– Все равно!
– Выслушай прежде, да потом кричи!
– Позвольте уж мне, матушка Авдотья Матвеевна, рассказать, в чем дело.
– Рассказывай! ты думаешь, он тебя лучше поймет?
– Только не извольте гневаться, батюшка Иван Иванович… дело, сударь, пустое…
При этих словах Дорофей вынул из кармана бумажник, отвернулся немножко из учтивости в сторону.
– Дело, сударь, пустое…
И Дорофей рассказал, что спасенная им женщина, верно, какая-нибудь беглая или сумасшедшая, заболела опасно, и он, из боязни, чтоб она не умерла и не завязалось из этого следствие, привез ее в город с тем, чтоб попросить Ивана Ивановича взять ее в часть.
– Нельзя, любезный друг, нельзя! – сказал Иван Иванович.
– Ах, батюшка, да отчего ж нельзя? – крикнула Авдотья Матвеевна.
– Ты, матушка, с ума сошла! тело поднято в уезде, а не на улице, да если б и на улице, да не в моем квартале, так мне плевать на него.
– Помогите, батюшка, посоветуйте, как мне быть… да если б тело, а то не тело, ведь она еще живехонька…
Дорофей положил что-то на стол и низко поклонился.
– Чудные вы люди, – оказал Иван Иванович, смягчив голос, – добро бы это случилось в моем квартале, ну, тогда бы знали, как поступить.
– Ах, боже мой, да она теперь в твоем квартале и есть! Кто ж знает, что. она привезена, – сказала Авдотья Матвеевна, удивляясь, что муж ее из пустяков делает затруднения.
– Лежи она на улице, дело другое, дозор бы поднял – и
прямо в часть!
– Слушаю, Иван Иванович, Так уж я исполню, как изволили сказать… потороплюсь.
– Ну, ну, ладно; да смотри, брат, мы только про то и знаем.
– Уж известное дело, – сказал Дорофей, поклонился и вышел вон.
Подвода стояла у ворот, он велел въезжать ей на двор; а его собственная тележка стояла в отдалении,
– Ты ступай, Кузька, да помоги Петрухе сложить с воза куль и мешки; а я сам сдам ее в больницу. Ступай.
Кузька пошел помогать Петрухе, а Дорофей вскочил на тележку и погнал коня в переулок, потом через улицу и опять в переулок. Тут была глушь; с обеих сторон заборы тянулись до другой части,
Дорофей приостановился, посмотрел, нет ли кого, выскочил из тележки, вытащил из нее бедную Саломею, сложил подле забора и – был таков.
Иван Иванович, утомясь после дневных трудов, понесенных на пользу ближнему, по выходе Дорофея стал раздеваться и, ложась уже в постелю, вспомнил, что надо послать дозор в глухой переулок, нет ли там чего-нибудь, и велел кликнуть к себе хожалого.
– Ты, братец, обойди же квартал дозором, чтоб все было в исправности, да глухие-то переулки обойди хорошенько, слышишь?
– Слушаю, ваше благородие, уж это известно, – отвечал хожалый и действительно прошел дозором по кабакам, прикрикнул, что пора запирать.
– Сейчас, сударь, сейчас, только гости уберутся, – отвечали целовальники.
– То-то, сейчас!…
– В глухие переулки! – пробормотал хожалый, отправляясь к себе»на дом, – а черта ли там есть!
Таким образом беспамятная Саломея лежала без призору в глухом переулке. Одр ее широк, она разметалась, горит, внутренний жар раскалил ее; с глухим стоном хватается она руками за одежду и, кажется, хочет сбросить ее с себя… Язык что-то лепечет, уста алчут… да нет никого, кто бы походил за больной и подал ей испить.
Но вот кто-то идет, говорит сам с собой.
– Мне что, – говорит, – пошел, да и утопился! житья нет! бил-бил, бил-бил, а за что?… вишь, я виноват, что, надевавши, у мундира рукав лопнул… а теперь по ночи достань ему где хочешь… Э! кто тут?… охает кто-то… Ах, батюшки, женщина какая-то… умирает!… Побежать сказать в будке, чтоб подняли.
И прохожий побежал к будке, которая была против длинного глухого переулка, на другой стороне улицы.
– Эй! будочник! слышь!
– Кто идет? – крикнул будочник, сидевший в дверях, прислонясь к стенке.
– Пошли, брат, скорей, поднять женщину, вон лежит тут в переулке, пьяная или что, бог ее знает.
– Где в переулке?
– Да вот тут недалеко.
– Ладно; поднимут и без тебя, – отвечал будочник.
Вскоре в глухом переулке раздались голоса хожалого [73] с командой.
– Ну, где тут?… эка невидаль! проспалась бы и здесь! тащи ее покуда в будку.
Хожалый, отдав приказ, отправился домой, а будочники перетащили беспамятную Саломею к будке.
– Вот тебе раз, еще в будку! – сказал один из них, – брось ее в загороду.
На другой день Иван Иванович донес, что во вверенном квартале, в Переезжем переулке, поднята женщина в нетрезвом состоянии, а по освидетельствовании оказалось, что она же и в горячечном состоянии; никакого вида при ней не оказалось, кроме носильного крестьянского платья, почему, вероятно, она в бегах обретается, и куда благоугодно будет ее отправить, – не благоугодно ли в острог в больницу?
– Без сомнения, отправить в острог в больницу.
– Слушаю, – отвечал Иван Иванович.
IV
Обратимся теперь в Москву, к родителям и супругу Саломеи Петровны.
В тот самый день, когда она отправилась по своим надобностям из Москвы, около полуночи Федор Петрович, очень хорошо зная, что Саломеи Петровны нет еще дома, так, для большего убеждения, спросил у слуги:
– Что, Саломея Петровна еще не возвращалась?
– Никак нет-с.
– Ах, ты, господи!… Нет уж, как хочет, а я спать лягу, – сказал Федор Петрович и лег спать.
По обыкновению, всякое утро приходил человек и будил его, докладывая, что чай готов и что Саломея Петровна изволили уже встать.
Против обыкновения, на другой день после отъезда Саломеи Петровны по своим надобностям человек не приходил будить Федора Петровича и докладывать, что Саломея Петровна изволили уже встать.
Был уже час третий пополудни, Федор Петрович отлежал бока, удивляясь, что Саломея Петровна так долго спит.
«Верно, поздно приехала домой, – думал он. – Вот жизнь собачья!» – прибавил он вслух и крикнул:
– Эй!
– Чего изволите, сударь? – спросил лакей.
– Барыня встала?
– Никак нет-с.
– Ах ты, господи! – сказал Федор Петрович, – в котором часу приехала барыня?
– Барыня не приезжали-с.
– Как, барыня еще не возвращалась домой?
– Никак нет-с.
– Ах ты, господи! – вскричал Федор Петрович, – да где ж она?
– Не могу знать-с; Петр ездил с барыней, они изволили послать его из галереи за афишкой в театр; он взял афишку, а в галерее уже барыни не было, так он и велел кучеру ждать У театра; а сам ждал в галерее в бельэтаже, подле нашей ложи. Театр-то кончился, все пошли вон, а Петр ждал-ждал, покуда свечи потушили. Петр хотел было еще немножко подождать, да капельдинер прогнал его: ступай, говорит, вон; кого ты ждешь? вce разъехались, и лампу потушили. Петр и пошел, спросил кучера Игната: «Что, барыня ее выходила?» – «Да не выходила же», говорит…
– Ах ты, господи! – вскричал Федор Петрович, – да где ж она?
– Не могу знать. Карета стояла подле театрального подъезда до рассвета, какое до рассвета – уж солнце высоко было, когда они воротились домой,
– Кто, барыня?
– Нет, Петр и Иван.
– А барыня?
– Ее так и не дождались.
– Ах ты, господи! Это ни на что не похоже! Давай чаю!
– Ключи у барыни.
– Тьфу! Давай одеваться.
Федор Петрович оделся и отправился к Петру Григорьевичу. Петра Григорьевича не было уже дома; Софья Васильевна куда-то сбиралась ехать, только Катенька была в гостиной.
– Ах, Федор Петрович! – вскричала она радушно, бросаясь к нему навстречу, – как давно вы у нас не были!
У Федора Петровича забилось сердце от какого-то тайного, горького чувства; несмотря на строгое запрещение Саломеи Петровны не подходить к ручке Катеньки – молоденькой девчонки, он в забывчивости подошел к руке.
– Что вы такие смущенные?
– Ничего, Катерина Петровна, так, устал, жарко!
– Вы пешком пришли?
– Пешком.
– Как же это вы осмелились? Сестрица не позволяет вам пешком ходить, – сказала шутя Катенька, – постойте, вот я ей окажу!
«Господи! – подумал Федор Петрович, – если б Катенька-то была моей женой!…»
– Вы что-то все думаете, не отвечаете.
– Отвечать-то, Катерина Петровна, нечего. Как на душе скребет, так бог знает что и отвечать.
– Что за несчастие такое с вами случилось?
– Помилуйте, встанешь в семь, жди до полудня чай пить!
– Кто ж вам велит?
– Кто? да это уж жизнь такая, неприятно же врозь пить чай… да добро бы в полдень, а то сегодня я по сю пору чаю еще не пил!
– Отчего ж это? Хотите, я велю поставить самовар.
– Сделайте одолжение… Ключи у Саломеи Петровны, а она еще, бог знает, со вчерашнего дня по сю пору не возвращалась домой.
– Как! – вскричала Катенька.
– Да так. Я уж этой жизни и не понимаю!
– Коляска готова? – раздался голос Софьи Васильевны; и с этими словами, она, разряженная, вышла в гостиную. – А! Федор Петрович.
Федор Петрович подошел молча к руке.
– Что это вас давно не видать, вы как чужой стали! Что Саломея делает?
– Да я пошел, ее еще не было дома, – отвечал Федор Петрович, стараясь говорить спокойным голосом.
– Маменька, Федор Петрович еще не пил чаю, я велела поставить самовар.
– Где ж вы были все утро?
– Дома.
– Напой, Катенька, Федора Петровича чаем; а мне нужно ехать. Прощайте, Федор Петрович, поцелуйте за меня Саломею.
– Покорнейше благодарю! – отвечал Федор Петрович по модному выражению, переведенному с французского диалекта.
Софья Васильевна поклонилась довольно сухо и уехала. Софья Васильевна сердита была на Федора Петровича, потому что Саломея, не позволив давать отцу своему денег взаймы, на него же свалила отказ.
Катенька напоила Федора Петровича чаем, и он пошел домой.
– Что, приехала барыня?
– Никак нет! – отвечали ему в передней в несколько голосов.
В ожидании Саломеи Петровны он сжег десяток пахитосов, потому что Саломея Петровна трубку ему запретила курить; потом ходил, ходил по всем комнатам, смотрел на часы и, наконец, вышел из себя.
– Шесть часов! Эй! что ж не накрыт стол?
– Да кушать не готовлено. Барыня с вечера ничего не изволили заказывать.
– Тьфу! Это черт знает что за жизнь! – крикнул Федор Петрович и прибавил сквозь зубы: – Таскается день и ночь…
Федор Петрович, не зевая, к кому прибегнуть с горем своим, снова пошел к Петру Григорьевичу, застал его с женой, дочерью и двумя гостями за столом.
– А! обедали, Федор Петрович?
– Нет еще, – отвечал Федор Петрович, – Саломеи Петровны нет дома.
– Так садитесь, – оказал Петр Григорьевич и стал продолжать разговор с гостями. Софье Васильевне также некогда было с ним говорить, а потому он молча, торопливо догонял кушающих уже десерт.
– Куда ездила сегодня Саломея? – спросила, наконец, Софья Васильевна.
– Никуда, – отвечал Федор Петрович.
– Как же вы давеча говорили, что ее нет дома?
– Ее по сю пору нет дома, – отвечал Федор Петрович, – она вчера поехала в театр… и не возвращалась… я не знаю…
Софья Васильевна, вероятно, догадалась, наконец, что что-нибудь да не так, прервала слова Федора Петровича и сказала, захохотав:
– Бедный муж, не знает, где жена!… а я знаю.
– Она мне ничего не говорила, – начал было Федор Петрович.
– Не говорила? да разве вы не помните, что она сбиралась с Малютиными в Вознесенск?
С этими словами Софья Васильевна встала из-за стола.
– Хотите трубку? – сказал Петр Григорьевич, взяв за руку Федора Петровича. – Пойдемте ко мне в кабинет… Федор Петрович, – продолжал он, – вы почти сами вызвались дать мне взаймы сорок тысяч, которые мне необходимы, чтоб поправить свои дела; для чего ж вы вместо исполнения слова нажаловались на меня своей жене, что я выдал нищую дочь свою за вас для того, чтоб обобрать вас? скажите пожалуйста?
– Я? я это говорил? вот вам Христос! – сказал Федор Петрович.