Гуру
– Бесконечная мера вашего невежества – даже не забавна…
Такова была первая фраза, которую я от него услышал, – подножка моей судьбе, отклоненной им с предусмотренного пути.
Но – к черту интимные подробности.
Я всем ему обязан. Всем.
Теперь не узнать, кем он был на самом деле. Он любил мистифицировать. Весьма.
Я приходил с бутылкой портвейна и куском колбасы, или батоном, или пачкой пельменей, или блоком сигарет в его конуру. И прежде, чем палец касался дверного звонка, из самоувернного, удачливого, хорошо одетого, образованного молодого человека превращался в того, кем был на самом деле – в щенка. Он был – мастер и мэтр, презревший ремесло с горных высот познания. Он был мудрец; я – суетливый и тщеславный сопляк.
Он презирал порядок, одежду, репутацию и вообще людское мнение, презирал деньги – но кичливую нищету презирал еще больше. Добродетель и зло не существовали для него: он был из касты охотников за истиной.Не интересуясь фарсом заоконнных новостей, он промывал ее крупицы, как золотоискатель в лотке.
Золотой песок своих истин он расшвыривал горстями равнодушного сеятеля направо и налево, рассчитываясь им за все.
Эта валюта имеет ограниченное хождение. Его жизнь можно было бы назвать историей борьбы, если б это не была история избиений. Изломанный и твердый, он напоминал саксаул.
Он распахивал дверь, и его дальнозоркие выцветшие глазки щурились с отвагой и презрением на меня и сквозь – на внешний мир. Презрение уравновешивало чашу весов его мировоззрения: на другой покоилась отвергнутая миром любовь. Я понял это позже, чем следовало.
Он принимал мои дары, как хозяин берет покупки у посланного в магазин соседского мальчишки, когда домработница больна. Каждый раз я боялся, что он даст мне на чай, – я не знал, как повести себя в таком случае.
Пижоня старческой брюзгливостью, он молча тыкал пальцем в вешалку, после – в дверь своей комнаты: я получал приглашение.
В комнате он так же тыкал в допотопный буфет и в кресло: я доставал стаканы и садился.
Он выпивал стакан залпом, закуривал, и в бесформенной массе старческого лица проступали, позволяя угадывать себя, черты – жесткие и несчастные. Он был из тех, кто идет до конца во всем. А поскольку все в жизни, живое, постоянно меняется, то в конце концов он в своем неотклонимом движениии заходил слишком далеко и оказывался в пустоте. Но в этой пустоте он обладал большим, чем те, кто чутко седует колебаниям действительности. Он оставался ни с чем – но с самой сутью действительности, захваченной и законсервированной его едким сознанием; и ничто уже не могло в его сознании эту суть исказить.
– Мальчик, – так начиналон всегда свои речи, – мальчик, – вкрадчиво говорил он, и поколебленный его голосом воздух прогибался, как мембрана, которая сейчас лопнет под неотвратимым и мощным напором сконцентрированных внутри него мыслей, стремительно расширяющихся, превращаясь в слова, как превращающийся газ порох выбивает из ствола снаряд и тугим круглым ударом расшибает воздух.
– Мальчик, – зло и оживленно каркал он, и втыкал в меня два своих глаза ощутимо, как два пальца, – не доводилось ли тебе почитывать такого американского письменника, которого звали Эдгар Аллан По? Случайно, может?
Я отвечал утвердительно – не боясь подвоха, но будучи в нем уверен и зная, что все равно окажусь в луже, из которой меня приподнимут за шиворот, чтобы плюхнуть вновь.
– Так вот, мальчик, – продолжал он, и по едва заметному жесту я угадывал, что надо налить еще. Он выпивал, вставал, – и больше не удостаивал меня взглядом в продолжение этих слов. Я был – внешний мир. Я был – контактная пластина этого мира. К миру он обращался, не больше и не меньше.
– Все беды от невежества, – говорил он. – А невежество – из неуважения к своему уму. Из счастья быть бараном в стаде.
Невежество. Нечестность. Глупость. подчиненность. Трусость. Вот пять вещей, каждая из которых способна уничтожить творчество. Честность, ум, знание, независимомть и храбрость – вот что тебе необходимо развить в себе до идеальной степени, если ты хочешь писать, мальчик. Те, кого чествуют современники, – не писатели. Писатель – это Эдгар Аллан По, мальчик, – и он клал руку на корешок книги с таким выражением, как если б это было плечо мистера Э.А.По. Он актерствовал, – но, прокручивая потом в голове эти беседы, я не находил в его актерстве отклонений от нормы. Может, мы актерствуем каждый раз, когда отклоняемся от естественности порыва?
– О честности, – говорил он, и голос его садился и сипел стершейся иглой, не способной выдержать накал исходящей эгнергии, – энергии, замешанной на познании, страдании, злости. – Ты обязан отдавать себе абсолютный отчет во всех мотивах своих поступков. В своих истинных чувствах. Не бойся казаться себе чудовищем, – бойся быть им, не зная этого. И не думай, что другие лучше тебя. Они такие же! Не обольщайся и не обижайся.
Тогда ты поймешь,что в каждом человеке есть все. Все чувства и мотивы, и свяость и зодейство.
Это все – хрестоматийные прописи. Ты невежествен, – и я не виню тебя в этом. Ты должен был знать это все в семнадцать лет, хотя понять тогда этого еще не мог бы. Но тебе двадцать четыре! Что ты делал в своем университете, на своем филфаке, скудоумный графоман?! – И его палец расстреливал мою переносицу. Я вжимался в спинку кресла и потел.
– Без честности – нет знаний. Нечестный – закрывает глаза на половину в жизни.
Наши чувства, наша система познания, восприятия действительности как хитрофокусное стекло, сквозь которое можно видеть невидимую иначе картину мира. Но есть только одна точка, из которой эта картина видится неискаженной, в гармоничном равновесии всех частей – это точка истины. Точка прозрания в абсолютной честности, вне нужд и оценок.
Не бойся морали. Бойся искажения картины. Ибо при малейшем отконении от точки истины – ты видишь – и передаешь – не трехмерную картину мира, а лишь ее двумерное – и хоть каплю, да искаженное отображение на этом стекле, искусственном экране невежественного и услужливого человеческого мозга. Эпоха и общество меняют свой угол зрения – и твое изображение уже не похоже на то, что когда-то казалось им правдой. А трехмерность, истина, – то и дело не совпадают с тем, что принято видеть, – но всегда остаются; колебания общего зрения не задевают их, они же корректируют эти колебания.
Поэтому никогда не общайся с людьми, которые вопрошают: "А зачем тебе это писать?" – подразумевая, что писать надо в некой сбалансированной разумом пропорции, преследуя некие известные им цели.
Такие люди неумны, нечестны и невежественны. Что ты знаешь о биополях? А о пране? О йоге? Не разряжай своей энергии, своей жизненной силы в никуда, контактируя с пустоцветом и идиотами.
Искусство, мальчик, – он пьянел, отмякал, отрешался, – искусство это познание мира, вот и все. Что с того, что во многой мудрости много печали. ЧТо, и Экклезиаста не читал? Серый штурмовичок… крысенок на пароходе современности… Духовный опыт человечества – вот что такое искусство. Анализ и одновременно учебник рода человеческого. Это тот оселок, на котором человечество оформляет и оттачивает свои чувства все! Весь диапазон! На котором человечество правит свою душу. Вся черная грязь и все сияющее благоухание – удел искусства – как и удел человечества. Познание – удел человечества. Счастье? Счастье и познание – синонимы, мальчик, слушай меня. Это все банально, но ты запоминай, юный невежда. Ты молод, душа твоя глупа и неразвита, хотя и чувствтельна, – ты не поймешь меня. Поймешь потом.
Я пил вино и пьянел Он попеременно казался мне то мудрецом, то пустым фразером. Логика моего восприятия рвалась, не в силах подхватить стремительную струю крепчайшей эссенции, как мне казалось, его мыслей.
– Публика всегда аплодирует профессиональной сделанной ей на потребу халтуре. Шедевры – спасибо, если не отрицая их вообще при появлении, – она не способна отличить от их жалких подобий. Зрение ее двумерно! А остаются – только шедевры! Художник – увеличивает интеллектуальный и духовнфый фонд человечества. Зачем? А зачем люди на этой планете? Только невежество задает такие глупые вопросы…
Ты не слышал об опытах на крысах? Первыми осваивают новые территории "разведчики". По заселени устанавливается жеская иерархия, а «разведчиков» – убивают. "Так создан мир, мой Гамлет…" А Икар все падает и все летит: не в деньгах счастье, не хлебом единым, живы будем не помрем.
Он допивал вино, и, снова повинуясь неуловимому жесту, я шел на кухню заваривать чифир. Он не употреблял кофе – он пил чифир. Он говорил, что привык к нему давно и далеко, и произносил длинные рацеи о преимуществе чая пеерд кофе.
Чифир означал конец "общей части" и переход к "литературному мастерству". Он заявлял, что я самый паршивый и бездарный кандидат в подмастерья в его жизни. И, что обиднее всего – видимо, последний. В этом он оказался прав бесспорно – я был последним…
– Мальчишка, – говорил он с невыразимым презрением, и на лице его отражалось раздумье – стошнить или прилечь и переждать. – Мальчишка, он полагает, что написал рассказ лучше вот этого, – он потрясал журналом, словно отрубленной головой, и голова бесславно летела в угол с окурками и грязными носками.
– Шедевры! – ревел он. По – писатель! Акутагава – писатель! Чехов писатель! И выбрось всю эту дрянь с глаз и из головы, если только и тебя не устраивает перспектива самому стать дрянью!
И заводил оду короткой прозе.
– Вещь должна читаться в один присест, – утверждал он. – Исключения – беллетристика: детектив, авантюра, ах-любовь. Оправдания: роман-шедевр, по концентрации информации не уступающий короткой прозе. Таких – несколько десятков в мировой истории.
Концентрация – мысли, чувства, толкования! Вещь тем совершеннее, чем больше в ней информации на единицу объема! чем больше трактовок она допускает! Настоящий трехмерный сюжет – это всегда символ! Настоящий сюжетный рассказ – всегда притча!
Материал? Осел! Шекспир писал о Венеции, Вероне, Дании, острове, которого вообще не было. А По? А Акутагава? Мысль – лежит в основе, и ты оживляешь ее адекватнымматериалом. Ты обязан знать, видеть, обонять и осязать его, – но не обязан брать из-под ног. Бери где хочешь. Все времена и пространства – сущие и несуществующие – к твоим услугам. Это азбука! – о невежество!..
Он дирижировал невидимому чуткому оркестру:
– Процесс создания вещи состоит из следующих слоев: отбор наиподходящего, выигрышного, сильнейшего материала, построение вещи, композиция; изложение получившегося языковыми средствами. Этот триединый процесс оплодотворяется мыслью, над-идеей, которая и есть суть рассказа. Пренебрежение одним из четырех перечисленных мотивов уже не дает появиться произведению действительно литературному.
Хотя! – он взмахивал обтерханными рукавами, и оркестр сбивался, хотя! – доведение до идеала, открытия, лишь одного из четырех моментов уже позволяет говорить об удаче, таланте и так далее. Но только доведение до идеала все четырех – рождает шедевр.
Каждая буква должна быть единственно возможной в тексте. Редактирование – для распустех и лентяев, вечных стажеров. Не суетись и не умствуй: прослушивай внимательно свое нутро, пока камертон не откликнется на истинную, единственную ноту.
Не нагромождай детали – тебе кажется, что они уточняют, а на самом деле они отвлекают от точного изображения. Каждыый как-то представляет себе то, о чем читает, твое дело – задействовать его ассоциативное зрение одной-двумя деталями. Скупость текста – это богатство восприятия, дорогой мой.
Записывать мне было запрещено. Он – ткрывал себя миру и не желал отчуждения своих истин в чужом почерке.
Я жульничал. В соседнем подъезде закидывал закорючками листки блокнота, чтоб дома перенести в амбарную книгу полностью. Иногда при этом казался себе старательным тупицей, зубрящим правила в надежде, что они откроют секрет успеха.
– У мальчика подвешен язык, – язвил он. – У мальчика стоят мозги и то ладно. Импотент от творчества не способен оплодотворить материал он в лучшем случае описатель. Творческий командированный. Приехал и спел, что он видел. Дикари!! Кстати, таким был и Константин Георгиевич. А ты не хай, сопляк; сначала поучись у него описывать чисто и красиво. Момент недостаточный, но в общем не бесполезный.
Он затягивался, втягивал глоточек чифира и вдыхал дым. И выдыхал:
– Первое. Научись писать легко, свободно – и небрежно – так же, как говоришь. Не тужься и не старайся. Как бог на душу положит. Обычный устный пересказ – но в записи, без сокращений.
Второе. Пиши о том, что знаешь, видел и пережил. Точнее, подробнее, размашистее.
Третье. Научись писать длинно. Прикинь нужный объем, и пиши втрое длинннее.Придумывай несуществующие, но возможные подробности. Чем больше, тем лучше. Фантазируй. Хулигань.
Четвертое. А теперь ври напропалую. Придумывай от начала и до конца; начнет вылезать и правда – вставляй и правду. Верь, что это так же правдоподобно, как то, что ты пережил. То, что ты нафантазировал, ты знаешь не хуже, чем всамделишное.
С демонстративным отвращением он перелистывал приносимые мною опусы, кои и порхали в окурочно-носочный угол как дохлые уродцы-голуби, неспособные к полету.
– Так. Первый класс мы окончили: научились выводить палочки и крючочки. Едем дальше, о мой ездун:
Пятое. Выкидывай все, что можно выкинуть! Своди страницу в абзац, а абзац – в предложение! Не печалься, что из пятнадцати страниц останутся полторы. Зато останется жилистое мясо на костях, а не одежды на жирке.
Шестое. Никаких украшений! Никаких повторов! Ищи синонимы, заменяй повторяющееся на странице слово чем хочешь! Никаких «что» и "чтобы", никаких «если» и "следовательно", «так» и "который". По-французски читаешь? Ах, пардон, я забыл, каких садов ты фрукт и продукт. Читай "Мадам Бовари" в Роммовском переводе. Сто раз! С любого места! Когда сумеешь подражать – двинешься дальше.
В голосе его мне впервые услышалось снисхождение верховного жреца к щенку на ступенях храма.
Началось мордование. Я перестал спать. Болело сердце и весь левый бок. Я вскакивал ночью от удушья. Зима кончалась.
– Отработка строевого шага в три темпа, – издевался он. – Что, не нравится писать просто, а?
Я преступно почитывал журналы и ужасался. Я хотел печататься и заявлять о себе. Но течение несло, и я не сопротивлялся: туманный берег обещал невообразимые чудеса – если я не утону по дороге.
В апреле я принес четыре страницы, которые не вызвали его отвращения.
– Так, – константировал он. – Второй класс окончен. Небыстро. Не совсем бездарь, хм… задатки прорезались…
Наверно, я нажил нервное истощение, потому что чуть не заплакал от любви и умиления к нему. Старый стервец со вкусом пукнул и поковырялся в носу.
Допив портвейн, он поведал, что сейчас – еще в моей власти: бросить или продолжать; но если не брошу сейчас – человек я конченнй.
Я, почувствовав в этом посвящение, отвечал, что уже давно конченый, умереть под забором сумею с достоинством, и сорока пяти лет жизни мне вполне хватит.
В мае я принес еще два подобных опуса.
– Не скучно работать одинаково?
– Скучно…
– Элемент открытия исчез… Ладно…
Седьмое! – он стукнул кулаком по стене. – Необходимо соотношение, пропорция между прочитанным и пережитым на своей шкуре, между передуманным и услышанным от людей, между рафинированной информацией из книг и знанием через ободранные бока. Пошел вон до осени! И катись чем дальше, тем лучше. В пампасы!
Я плюнул на все, бросил работу и поехал в Якутию – "в люди".
Память у него была – как эпоксидная смола: все, что к ней прикасалось, кристаллизовалось навечно.
– Восьмое, – спокойно сказал он осенью. – Наляжем на синтаксис. Восемь знаков препинания способны сделать с текстом что угодно. Пробуй, перегибай палку, ищи. Изменяй смысл текста на обратный только синтаксисом. Почитай-ка, голубчик, Стерна. Лермонтова, которого ты не знаешь.
Я налегал. Он морщился:
– Не выпендривайся – просто ищи верное.
Продолжение последовало неожиданно для меня.
Девятое, – объявил он тихо и торжественно. – Что каждая детал должна работать, что ружье должно выстрелить – это ты уже знаешь. Слушай прием асов: руже, которое не стреляет. Это похитрее. Почитай-ка внимательно Акутагаву Рюноскэ-сан, величайшего мастера короткой прозы всех времен и народов; один лишь мистер По не уступает ему. Почитай «Сомнение» и "В чаще". Обрати внимание на меч, который исчез неизвестно куда и почему, на отсутствующий палец, о котором так и не было спрошено. Акутагава владел – на уровне технического приема! – величайшим секретом, юноша: умением одной деталью давть неизмеримую глубину подтекста, ощущение неисчерпаемости всех факторов происходящего… – он закашлялся, сломился, прижал руки к груди и захрипел, опускаясь.
Я заорал про нитроглицерин и, перевернув кресло, ринулся в коридор к телефону. Вызвав «скорую» – увидел его землисто-бледным, однако спокойным и злым.
– Еще раз запаникуешь – выгоню вон, – каркнул он. – Я свой срок знаю. Иди уже, – добавил с одесской интонацией, сопроводив подобающим жестом.
С приемом "лишней детали" я мучился, как обезьяна с астролябией. Безнадежно…
– Не тушуйся, – каркал наставник. – Это уже работа по мастерам. Ты еще не стар.
И подлил масла в огонь, уничтожающий мое представление о том, как надо писать:
– Десятое. Вставляй лишние, ненужные по смыслу слова. Но чтоб без этих слов – пропадал смак фразы. На стол клади «Мольера» Михаила Афанасьевича.
И жезлоообразный его палец пустил неправденое течение моей жизни в очередной поворто, столь похожий под откос. По старому английскому выражению, "я потерял свой нерв". В марте, через полтора года после начал этого самоубийства, я пришел и сказал, что буду беллетристом, а еще лучше – публицистом. И поднял руки.
– Одиннадцатое, – холодно вымолвил мой Люцифер. – Когда решишь, что лучше уже не можешь, напиши еще три вещи. Потом можешь вешаться или идти в школьные учителя.
Все кончилось в мае месяце. Хороший месяц – и для начала, и для конца любого дела.
– Молодой человек, – обратился он на "вы". – У вас есть деньги?
Денег не было давно. Я стал люмпеном.
– Мне наплевать. Украдите, – посоветовал он. – Придете через час. Принесете бутылку хорошего кньяку, двести граммов кофе, пачку табаку "Трубка мира" и самую трубку работы лично мастера Федорова, коя в Лавке художника стоит от тринадцати до сорока рублей. Не забудьте лимон и конфеты "Кара-кум".
Восемь книг я продал в подворотне букинистичесого на Литейном. Камю, Гоголя и "Моряка в седле" я с тех пор так и не возместил.
Лимон пришлось выпрашивать у заведующей столом заказов "Елисеевского".
– Вот и все, молодой человек, – сказал он. – Учить мне вас больше нечему.
Я не сразу сообразил, что это – он. Он был в кремовом чесучовом костюме, голубой шелковой сорочке и черно-золотом шелковом галстуке. На ногах у него были бордовые туфли плетеной кожи и красные носки. Он был чистейше выбрит и пах не иначе "Кельнской водой N 17". Передо мной сидел аристократ, не нуждавшийся в подтверждении своего аристократизма ежедневной атрибутикой.
Благородные кобальтовые цветы на скатерти белее горного снега складывались из буковок "Собственность муниципаля Берлина, 1900". Хрустальные бокалы зазвенели, как первый такт свадьбы в королевском замке.
– Мальчишкой я видел Михаила Чехова, – сказал хозяин, и я помертвел: я не знал, кто такой Михаил Чехов. – Я мечтал всю жизнь о литературной студии. Не будьте идеалистом, мне в высшей степени плевать на все; просто – это, видимо, мое дело.
Не обольщайтесь – он помешал серебряной ложечкой лимон в просвечивающей кофейной чашке. – Я не более чем дал вам сумму технических приемов и показал, как ими пользуются. Кое на что раскрыл вам глаза, закрытые не по вашей вине. Сэкономил вам время, пока еще есть силы. С толком ли – время покажет…
В его присутствии сантименты были немыслимы; уже потом мне сделалось тоскливо ужасно при воспоминании об этом прощании.
Сколько породы в истинной, безрекламной значительности оказалось в этом человеке!.. Он мог бы служить украшением любого международного конгресса, честное слово. Эдакий корифей, снизошедший запросто на полчаса со своего Олимпа.
Он потягивал коньяк, покачивал плетеной туфлей, покуривал прямую капитанскую трубку. И благодушно давал напутственные наставления.
– Читайте меньше, перечитывайте больше, – учил он. – Четырех сотен книг вполне достаточно профессионалу. Когда классический текст откроет вам человеческую слабость и небезгрешность автора – вы сможете учиться у него по-настоящему.
– Читая, всегда пытайтесь улучшать. Читайте медленно, очень медленно, пробуйте и смакуйте каждую фразу глазами автора, – тогда сможете понять, что она содержит, – учил он.
– Торопитесь смолоду. Слава стариков стои на делах их молодости. Возрастом пика прозаика можно считать двадцать шесть – сорок шесть; исключения редки. Вот под пятьдесят и займетесь окололитературной ерундой, а рагьше – жаль.
…Позже, крутясь в литераторской кухне, я узнал о нем много – все противоречиво и малоправдоподобно. Те два года он запрещал мне соваться куда бы то ни было, натаскивал, как тренер спортсмена, не допускаемого к соревнованиям до вхождения в форму.
– Умей оттаскивать себя за уши от работы, – учил он. – Береги нервы. Профессионализм, кроме всего прочего, – это умение сознательно приводить себя в состояние сильнейшего нервного возбуждения. Задействуются обширные зоны подсознания, и перебор вариантов и ходов идет в бешеном темпе.
(– Кстати, – он оживлялся, – сколь наивны дискуссии о творчестве машин, вы не находите? Дважды два: познание неисчерпаемо и бесконечно, применительно к устройству «человекя» – также. Мы никогда не сможем учесть, – а значит, и смоделировать, – механизм творческого акта с учетом всех факторов: погоды и влажности воздуха, ревматизма и повышенной кислотности, ощущения дырки от зуба, даже времени года, месяца и суток. Наши знания – "черный ящик": ткни так – выйдет эдак. Моделируем с целью аналогичного результата. Начинку заменяем, примитивизируя. Шедевр – это нестандартное решение. Компьютер – это суперрешение суперстандарта, это логика. Искусство – надлогика. Другое дело – новомодные теории типа "каждый – творец" и "любой предмет символ"; но тут и УПП слепых Лувр заполнит, зачем ЭВМ. Нет?)
– Художник – это турбина, через которую проходит огромное количество рассеянной в пространстве энергии, – учил он. – Энергия эта являет себя во всех сферах его интеллектуально-чувственной деятельности; собственно, эта сфера – едина: мыслить, чувствовать, творить и наслаждаться – одно и то же. Поэтому импотент не может быть художником.
Он величественно воздвигся и подал мне руку. Все кончилось.
Но на самом деле все кончилось в октябре, когда я вернулся с заработков на Северах, проветрив голову и придя в себя. Неделю я просаживал со старыми знакомыми часть денег, а ему позвонил восьмого октября, и осталось всегда жалеть, что только восьмого.
Шестого числа его увезли с инфарктом. Через сорок минут я через справочные вышел по телефону на дежурного врача его отделения и узнал, что он умер ночью.
Родни у него не оказалось. В морге и в жилконторе мне объяснили, что надо сделать, если я беру это на себя.
Придя с техником-смотрителем, я взял ключ у соседей и с неловкостью и стыдом принялся искать необходимое. Ничего не было. Все, что полагается, я купил в ДЛТ, а не Владимирском заказал венок и ленту без надписи. Вряд ли ему понравилассь бы любая надпись.
Зато в низу буфета нашел я пачку своих опусов, аккуратно перевязанную. Они были там все до единого. И еще четыре пачки, которые я сжег во дворе у мусорных баков.
А в ящике письменного стола, сверху, лежал конверт, надписанный мне, с указанием вскрыть в день тридцатилетия.
Я разорвал его той же ночью, и прочитал:
"Не дождался, паршивец? Тем хуже для тебя.
Ты не Тургенев, доходов от имения у теья нет. Профессионал должен зарабатывать. Единственный выход для таких, как ты, – делать халтуру, не халтуря. Тем же резцом! Есть жесткая связь между опубликованием и способностью работать в полную силу. Работа в стол ведет к деградации. Кафка – исключение, подтверждающее правило. Булгаков – уже был Булгаковым. Ограниченные лишь мифологическими сюжетами – были, однако, великие художники. Надо строить ажурную конструкцию, чтоб все надолбы и шлагбаумы приходились на предусмотренные свободным замыслом пустоты: как бы ты их не знаешь.
А иначе приходит ущербное озлобление. Наступает раскаяние и маразм. "Он бездарь! Я могу лучше!" А кто тебе не велел?.. Раскаяние и маразм!"
Несколько серебряных ложек, мейсенских чашек и хрустальных бокалов оказались всеми его ценностями. Потом я долго думал, что делать с тремя сотнями рублей из комиссионок, не придумал, на памятник не хватило, и я их как-то спустил.
Ночью после похорон я опять листал две амбарные книги, куда записывал все слышанное от него.
"Учти "хвостатую концовку", разработанную Бирсом".
"Выруби из плавного действия двадцать лет, стыкуй обрезы – вот и трагическое щемление".
"Хороший текст – это закодированный язык, он обладает надсмысловой прелестью и постигается при медленном чтении".
"Не бойся противоречий в изложении – они позволяют рассмотреть предмет с разных сторон, обогащая его".
"Настоящий рассказ – это закодированный роман".
"Короткая проза еще не знала мастера контрапункта".
И много еще чего. Все равно не спалось.
День похорон был какой-то обычный, серый, ничем не выдающийся. И он лежал в гробу – никакой, не он; да и я знаю, как в морге готовят тело к погребению…
Звать я никого не хотел, заплатил, поставили гроб в автобус, и я сидел рядом один.
Северное кладбище, огромное индустриализованное усыпалище многомиллионного города, тоже к размышлениям о вечности не располагало в своем деловом ритме и очередях у ворот и в конторе.
Мне вынесли гроб из автобуса и поставили у могилы. Я почему-то невольно вспомнил, как Николай I вылез из саней и пошел за сиротским гробом нищего офицера; есть такая история.
Прямо странно слегка, как просто, обыденно и неторжественно это было. Будто на дачу съездить. Но когда я возвращался с кладбища, мне казалось, что я никогда ничего больше не напишу.
1980