Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Мастера советского детектива - Визит к Минотавру

ModernLib.Net / Научная фантастика / Вайнеры Братья / Визит к Минотавру - Чтение (стр. 3)
Автор: Вайнеры Братья
Жанр: Научная фантастика
Серия: Мастера советского детектива

 

 


      -- Один, -- упрямо сказал я, -- моя гипотеза не исключает возможности существования группы, организовавшей похищение, но в квартире, мне думается, был один человек. . Комиссар подумал и сказал мне со смешком:
      -- На проверку твоих гипотез -- срок три дня, а там посмотрим, кто был прав. Я уверен, что кража вещей -- просто камуфляж.
      -- Ничего себе "камуфляж"! Сколько денег, ценного имущества!
      -- Это лишний раз свидетельствует о том, что воры знают толк в редких и ценных вещах. Так вот, не забывай, Тихонов, что ты ищешь: нам с тобою всего сроку службы -- двадцать пять лет до полной пенсии, а скрипке этой -сколько, ты говоришь, возрасту?..
      -- Двести сорок восемь...
      -- Вот то-то и оно. И ей надо еще долго служить людям...
      Глава 3 Кислая вода лжи
      Антонио вздрогнул и поднял голову -- в дверях стоял мастер Никколо. Желтое пламя свечи металось темными бликами на его толстом красном лице. Амати был грозен и спокоен.
      -- Объясни мне, мой мальчик, что делаешь ты ночью в мастерской? Разве ты не знаешь, что ученикам разрешается входить сюда только вместе со мной?
      Антонио испуганно смотрел ему в глаза и видел, как в зрачках мечутся холодные молнии. От слабого дуновения ветерка трепетал на столе листок с записями и цифрами, придавленный деревянным кронциркулем.
      -- Почему ты молчишь? -- спросил Никколо. -- Твое молчание говорит об испуге, а испуг -- о дурных намерениях. Честному человеку нечего бояться...
      -- Человеку всегда есть чего бояться, -- тихо сказал Антонио. -- И в первую очередь -- себя самого...
      Никколо Амати захохотал:
      _ Значит ты, мальчик, решил за одну ночь узнать то, что ищет род Амати сто лет? Дай сюда листок!
      Трясущейся рукой Антонио протянул лист, и Никколо, далеко отставив его от глаз, мельком посмотрел, смял и поджег на беглом пламени свечи.
      -- Ты записывал промер изгиба деки... Листок догорел в задубелой толстой руке Амати.
      -- А теперь повтори на память ход кривой верхней деки.
      Антонио молчал.
      -- Ну! -- крикнул Амати.
      -- Три -- ноль, три -- один, три -- один, три -- три, -- стал быстро перечислять цифры Антонио, их было много, этих цифр. -- Три -- семнадцать... три -- двадцать один...
      Амати открыл шкафчик, налил в оловянную кружку палермского алого вина, залпом выпил, и Антонио видел, как несколько капель черными точками пали на кружева его сорочки.
      -- Если бы мне не жаль было дерева, я велел бы сделать тебе скрипку по этому промеру. Может, у тебя купил бы ее за несколько байокко бродячий музыкант...
      -- Почему, учитель? Я взял вашу "Анжелу" как образец!
      Старый Никколо снова захохотал:
      -- Потому что в сорока трех точках промера ты один раз ошибся, и, кроме меня, этого бы никто не заметил. Но скрипочка твоя годилась бы только для балагана.
      -- Один раз? -- переспросил ошарашенно Антонио.
      -- Да, один раз. Этого достаточно -- скрипка звучать не будет. Но дело не в этом -- ты мог и не ошибиться, через несколько лет ты научишься хотя бы мерить правильно. И тогда, как дурацкая бессмысленная обезьяна, ты сможешь скопировать мою скрипку. Доволен?
      -- Я был бы счастлив сделать что-нибудь подобное, -- испуганно сказал Антонио.
      -- Принеси мне холодной воды и апельсинов, болван. На большее ты все равно не способен.
      Антонио подал мастеру глиняный кувшин холодной воды и плетенку с апельсинами. Никколо вновь плеснул в кружку вина, долил воды и стал выжимать в нее сочные ароматные плоды. Апельсины лопались в его толстых сильных пальцах, и в неровном свете свечи казалось, будто над кожицей их поднимается пар. Мастер забыл про Антонио. Потом он поднял голову и посмотрел иронически на него:
      -- Говоришь, был бы счастлив? А тебе не приходило в голову, почему бы другим мастерам не купить вскладчину мою скрипку -- они ведь дорогие, -радостно засмеялся Никколо. -- Разобрать, скопировать и научиться делать скрипки, такие же, как мои? А? Ты что думаешь об этом? Антонио молчал.
      -- Промер скрипки можно украсть, -- сказал Никколо. -- Разобрать и измерить. А лак ты как украдешь? Лак, который мы варим сто лет, и каждый раз он у нас получается новый? Ты его как украдешь? Он ведь у меня здесь, -постучал себя по красному залысому лбу Амати. -- А без лака не будет звучать скрипка так, чтобы по звуку издали сказали -- это Амати!.. Породу дерева, возраст его, место среза, способ промывки, затем сушки, пропитку лаком, нанесение его -- тоже украдешь?
      Мастер сделал два больших глотка, задумчиво посмотрел на свечу, не спеша сказал:
      -- Но разве в лаке дело? Это дураки думают, что богатство дома Амати -секрет лака. Хочешь расскажу секрет лака? Которым покрыта "Анжела"?
      Антонио отрицательно покачал головой. Николло выжал в кружку еще один апельсин, поднял глаза:
      -- Твое счастье, что отказался. А то выгнал бы.
      -- Я понимаю, -- кивнул Антонио.
      -- Ничего ты не понимаешь, -- сказал Никколо. -- Но я надеюсь, что еще поймешь. В тебе есть одержимость, и жаль, если пропадет это все попусту. Мне ведь не только секрета жалко...
      -- А чего?
      -- Тебя. Ты маленький фанатик. Есть такие послушники, но у них дело пустое, умирают в тоске и разочаровании. Даже перед святым причастием врут. А ты можешь умереть счастливым...
      -- Как?
      -- Искать, учиться, а потом творить. Я сорок три точки промера наизусть помню, потому что каждую искал долгие годы. Если ты не найдешь своих точек -- значит зря я с тобой вожусь...
      -- И умру я в раскаянии и тоске... -- тихо повторил Антонио.
      -- Да. И пока ты будешь учиться, тебя не будут покидать муки исканий, страдание неудовлетворенности и стыд бессилия твоего. Истина, как человек, рождается в боли, страшном усилии всего нашего бренного тела и высоком воспарении души. А скрипка подобна человеку...
      -- И все-таки я могу не постигнуть этого, -- в смятении сказал Страдивари. -- Ведь может так случиться, что я и не научусь делать скрипки!
      Никколо Амати сидел на верстаке, выпятив толстый свой живот, с любопытством глядя на него из-под седых клочкастых бровей.
      -- Скрипки не делают. Делают бочки и скамейки. А скрипки, как хлеб, виноград и детей, рождают и взращивают. Не сеют хлеб в январе, не мнут виноград в мае, и человек должен созреть, чтобы родить себе подобных. Свою скрипку ты еще должен зачать в себе и долго вынашивать. Пройдет много времени, и тебе будет казаться, что ничего не меняется. Но незаметно для тебя пальцы твои будут приобретать гибкость и твердость, глаз станет светел и прям, как солнечный луч, а слух изощрен и трепетен. И тогда воображение представит тебе, как в юношеском сне, сладком, зыбком, мгновенном, то, что ты ищешь. Эта скрипка будет, как первая женщина в твоей жизни -- широкими полными бедрами разойдутся обечайки, тонок и строен будет стан ее грифа, изящно, как поворот шеи любимой, наклонится завиток, а эфы загадочными волнующими складками очертят ее лоно. И она подаст тебе свой голос -нежный, ласковый, поющий, и не будет мига более полного счастья -- сколько бы тебе ни довелось прожить, -- чем это мгновенье сладостного обладанья! И тебе будет казаться: ничего прекраснее в мире не может быть и продлится это вечно. Но гением становится только тот, кто отдал всего себя творению своему без остатка и в разгаре счастья уже чувствует холодок неудовлетворенности -он уже вновь возродился для мук и страданий в поиске совершенства...
      -- А знаете ли вы кого-нибудь, учитель, кто достиг совершенства?
      Амати усмехнулся и встал:
      -- Совершенство -- это постоянное блаженство. Сиречь состояние, свойственное только святым и идиотам.
      -- Значит, поиски эти бессмысленны? -- с отчаянием спросил Страдивари,
      -- Да. Если можно считать бессмысленной самое жизнь. Ибо жизнь -- это стремление познать совершенство.
      -- Познать, чтобы стать идиотом?
      -- Или святым, -- сказал Никколо, зевнул, перекрестил рот. -- Пошли, пора спать. Мне много лет, и до смерти остается совсем мало. Завтра я хочу сделать еще один шаг к познанию...
      Мастер не закончил фразы и вышел, хлопнув дверью.
      * * *
      Осень перед наступлением зимних холодов сделала глубокий вдох, как пловец перед прыжком в воду. Стекляшками звенел на лужах тонкий резной ледок, и длинные округлые пузыри воздуха под ним лопались с тихим треском, а листва на деревьях, желтая, хрусткая, слабая, освещенная близоруким мягким солнцем, казалась ненастоящей. Тени на тротуар ложились неглубокие, размытым дрожащим силуэтом, как в окуляре неотфокусированного бинокля. И воздух -синий, холодный, свежий, кипящий в крови нарзановыми капельками.
      От Красных ворот я прошел вниз по Басманной, и здесь листья на деревьях тоже висели сгустками застывшей смальты, а дымки из выхлопных труб проносящихся машин скручивались маленькими синими смерчами, замирали в воздухе неподвижно и в следующее мгновение бесследно исчезали... Около храма Петра и Павла была небольшая столовая, а времени у меня оставалось предостаточно, и я решил там позавтракать. В столовой -- бывшей монастырской трапезной, мрачном сводчатом зале, народу было много, и я подсел к двум пенсионерам, не спеша вкушавшим капустные котлеты, которые они запивали кефиром. Один из них сердито говорил другому:
      -- Мудрят все!.. Вон вчера в газете написали, что умники какие-то воду варили до тех пор, пока не получилась вода, да совсем на воду не похожая -клейкая, тягучая, на морозе не замерзает, и вкус кислый. Вот ты мне и скажи -- на кой она нужна мне, вода такая, чтоб ни напиться, ни умыться! Глупости одни да деньгам народным сплошной перевод...
      Я доел свою яичницу, вышел на улицу и направился к Разгуляю, и все думал, что хорошо бы посмотреть на воду, которая хоть и вода, да не мерзнет на морозе, тянется, клейкая, а на вкус кислая.
      За окном приемного покоя желтел неподвижно сад, прозрачный туман голубел в дальнем конце, у высокого дощатого забора, обтянутого поверху колючей проволокой в несколько рядов. Как в тюрьме. И тишина этого ясного осеннего утра, светлая и чистая, так не вязалась с невеселой колючей проволокой и тихими бледными людьми, бесшумно сновавшими по дорожкам сада в серых мышиных халатах. И жуткий, захлебывающийся, поднимающийся до тонкого пронзительного визга и вновь падающий в звериную тоску вопль за стеклянной дверью. Иногда сквозь этот рев отравленного животного доносилось тонкое рыдающее причитание: "Доктор, миленькая моя, дорогая, спасите, родная, не буду никогда... а-а-а!!!" И снова дикий нечеловеческий крик. Потом стихло...
      Доктор Константинова вышла в приемную и смотрела на меня несколько минут, будто вспоминая, кто я такой, зачем я здесь и что я тут делаю. Потом достала из кармана халата пачку сигарет, закурила, и я видел, как прыгала сигарета у нее в руках. Тонкие губы кривились болезненной гримасой, взмахом руки она откинула со лба прядь пепельных волос, и когда она затягивалась, кожа обтягивала ее выпуклые, красиво прочерченные скулы.
      -- Ну как, нравится? -- спросила она, будто мы прервали разговор только для того, чтобы она закурила. И добавила, уже не обращаясь ко мне: -Сволочь, скотина несчастная. Сколько я на него сил положила!..
      Этого парня привезли при мне. Его вкатили на каталке, и лицо у него было запрокинуто, землисто-черное, отекшее, и единственно живыми на лице были глаза -- налитые кровью и слезами, они струились нечеловеческим страданием. Белая липкая пена, как у загнанной лошади, падала у него со рта, конвульсивные судороги сводили тело. И он страшно, ужасно кричал, хрипло, обессиленно. Константинова, забыв обо мне, скомандовала:
      -- Приготовить реанимационную бригаду... Кордиамин внутримышечно, пантопон... Антигистамин... Кислотные нейтрализаторы... Общее промывание с марганцовкой... Подготовьте переливание крови...
      Полтора часа я стоял в приемном покое и рассматривал засыпающий осенний сад, обнесенный колючей проволокой в несколько рядов, и тихих больных в сереньких халатиках, снующих по дорожкам. Больница, где пациенты не вызывают жалости, где страдания принесено не несчастьем, а собственным свинством. Где лечиться заставляют принудительно...
      -- ...Сколько я на него сил положила! -- сказала снова Константинова.-Двадцать пять ему, шесть лет он уже алкоголик, ребенок родился дегенерат, жена от него ушла. Семь месяцев я его лечила комплексным методом, выходил отсюда совершенно здоровым человеком. И вот пожалуйста -- что мне привезли, вы видели...
      -- А почему его так корчило? -- спросил я. Она сердито посмотрела на меня.
      -- Вы что думаете -- я их мятными конфетами тут лечу? Для восстановления утраченных функций организма алкоголика применяются сильнейшие химические препараты, которые служат и барьером несовместимости против всех видов спиртов. А он сегодня стакан водки выпил.
      -- И что теперь будет?
      -- Не знаю. Может умереть.
      Она закурила еще одну сигарету и сказала:
      -- Господи, обидно-то как! У нас закрытое лечебное учреждение, а я бы лучше сюда водила людей на экскурсии, как в кунсткамеру. Может, кого-нибудь хотя бы остановила. Ведь проходят люди по улице мимо -- ну, больница как больница, и все, и ведь кто здесь не был, и представить себе не может, сколько здесь горя нечеловеческого, слез и страданий. Восьмой круг ада? -- и только!
      -- А что сделать? -- спросил я.
      -- Да что вы меня спрашиваете? Я же врач, а не социолог, хотя и этому подучиваешься помаленьку на нашей работе. Нет формы зла, которая бы не проложила через нашу больницу свой маршрут. Семьи разваливаются -- к нам имеет отношение, дети больные родятся -- и это у нас на учете, травмы, увечья на работе -- пожалуйста, я вам и об этом справочку дам, ну а кто по пьянке попадает не к нам, а к вам -- это вы лучше меня знаете...
      Она помолчала, потом сказала:
      -- Ладно, чего уж там, вы этого тоже не решите. Вас интересует Обольников?
      -- Да, я бы хотел, чтобы вы мне о нем рассказали поподробнее.
      Константинова вытащила из шкафа папку с надписью "История болезни", и я заметил, что папка толстая, обтертая, старая.
      -- Он у нас второй раз лежит, -- сказала Константинова.-- Рецидивировал год назад, но без серьезных осложнений, пил не слишком... На этот раз явился для лечения сам, с направлением райпсихиатра. Говорит, что хочет полностью излечиться.
      -- А ваши пациенты часто сами являются?
      -- К сожалению, они нас не радуют такой сознательностью, как Обольников.
      -- Я хотел бы с ним поговорить.
      -- Пожалуйста. Он сейчас на прогулке в саду. Пригласить его сюда или поговорите на воздухе?
      -- Давайте лучше на воздухе. Уравняем шансы, -- усмехнулся я. -- А то в этих стенах Обольников чувствует себя привычнее и увереннее, чем я.
      Сергей Семенович Обольников гулял по дорожкам, задумчивый и меланхоличный, как Гамлет. Засунув руки за веревочный пояс теплого байкового халата, в кедах и вязаной женской шапочке, он не спеша вышагивал по утрамбованной красным толченым кирпичом тропке, снисходительно поглядывал на дерущихся из-за корок воробьев, и я слышал, как он сказал им осуждающе-снисходительно:
      -- Эть, птица, какая ты паскудная...
      Он обернулся на наши шаги, вынул руки из-за пояса-веревки, стал "смирно", чем удивил меня немало, и сказал очень серьезно:
      -- Доброго вам здоровья, Галина Владимировна, желаю. И вы, товарищ, тоже здравствуйте.
      Константинова усмехнулась, зло она усмехнулась, и сказала:
      -- Здравствуйте, Обольников. Часть бы вашей вежливости да в семью переадресовать -- цены бы вам не было. Обольников серьезно кивнул:
      -- Семья недаром очагом зовется. Там ведь и добро и зло -- все вместе перегорит и золой, прахом выйдет, а тепло все одно останется. Люди промеж себя плохо еще потому живут, что уважению друг другу заслуженную оказать не хотят. Вежливость -- она что -- слова, звук, воздуха одно колебание, а все-таки всем приятно.
      -- Вам бы, Обольников, такую рассудительность в смысле выпивки, -мечтательно сказала Константинова. -- А то водочка всю вашу прелестную философию подмачивает.
      -- Водочку не употребляю, -- гордо сказал Обольников. -- Я "красноту", портвейн уважал до того, как под "автобус" попал, -- и засмеялся, залился тонко, сипло заперхал.
      -- Это они так лекарство "антабус" называют, -- пояснила мне Константинова. -- Шуточки ваши, Обольников, на слезах родных замешаны. Им-то не до смеха...
      Он успокаивающе протянул к ней руки:
      -- Да вы, Галина Владимировна, не тужитесь за них. Ничего, дело семейное, а жизнь -- штука долгая, не одни пряники да вафлики, и горя через отца немного на укрепу дому идет, -- и смотрел на нее он своими блекло-голубыми, водяными глазами ласково, спокойно, добро.
      -- Какие же это они от вас пряники в жизни видели? -- спросила Константинова.
      Обольников горестно развел руками:
      -- Даже странно мне слышать такие вопросы от вас, Галина Владимировна, как я знаю вас женщиной очень умной и начитанной. А кормил-то их кто, одежу покупал, образованию кто им дал? Пушкин? Тридцать лет баранку открутить -это вам не фунт изюму!
      Константинова сложила руки на груди и костяшки пальцев побелели:
      -- А то, что дочка ваша до пяти лет не говорила -- это фунт? И до сих пор состоит на учете в нервно-психиатрическом диспансере -- это фунт? А сын убежал в пятнадцать лет из дому, с милицией его разыскивали -- это фунт? А жена ваша -- инвалид -- это фунт? А когда мальчик ваш принес домой деньги, ребятами собранные на подарок учительнице, а вы их нашли и пропили, и парень бросил из-за этого школу -- это как -- фунт изюму?
      Обольников натянул свою нелепую шапку до бровей, посмотрел на врача, и глаза у него были хоть и водяные, но не ласковые и не спокойные. Вода в них была стылая, тягучая и кислая от ненависти.
      -- Так я ведь не ученый там педагог какой, воспитывал, растил, как умел, последнее отдавал, все силушки из себя вытянул. Вы мне вот, Галина Владимировна, обещали душ Шарко назначить, так вы скажите, а то няньки без вашего-то слова не дают. А мне он очень полезный, в ослабленном моем состоянии здоровья все жилочки оживляет, кровь мою усталую сильнее гонит...
      Константинова долго смотрела на него, вздохнула, сказала:
      -- Я скажу насчет душа. А этот товарищ с вами хочет поговорить. Он из уголовного розыска.
      Обольников повернулся ко мне мгновенно, будто его развернули на шарнире, и сказал снова ласково и добро:
      -- С большим моим удовольствием побеседую с вами, гражданин начальник. Галина Владимировна ведь без сердца на меня говорит, она ведь переживает за меня...
      Константинова сморщилась, как от зубной боли, и, пробормотав "эх, Обольников, Обольников...", пошла к лечебному корпусу.
      Глядя ей вслед, Обольников сказал грустно:
      -- Хороший человек Галина Владимировна и врач душевный. Но горяча, ух горяча без меры! Попадись ей некстати, и напраслину наговорит, не подумав. А потом ведь и сама жалеть будет.
      -- А она что, неправду про вас сказала?
      Обольников сдвинул вязаный чепец на затылок, вновь засунул руки за веревочную перевязь.
      -- Так что правда? Правда не рупь, она по виду, может, и монета чистая, а на самом деле -- сплошная фальша, И на зуб ее не возьмешь. Семейство я свое люблю, а недуг меня, как кобеля бездомного, все на помойку тянет. Так что уж мне самому тяжело, ну и им претерпеть маленько придется. Да и немного-то осталось...
      -- Это почему? -- поинтересовался я.
      -- А вот подлечуся я здесь, выйду, до пенсии мне работать совсем чуть. А там, глядишь, к пенсии-то моей трудовой, кровной, заработанной и детишки кое-чего подбросят. Они мне подбросят. Они меня любят, уважают меня. Чего им меня не любить? Это только Галина Владимировна расписала так, будто и есть я распоследний кровопиец. Сгоряча, конечно, да-да... Ну а как неблагодарные поросятки окажутся они, детишки мои, Аня-то с Геной, так ведь и закон есть, чтобы престарелым старичкам своим помочь по немощи их трудовой. Закон у нас старого человека бережет...
      И хотя стоял он прямо, засунув за пояс-веревку ладони с посиневшими ногтями, а голову в шапке-вязанке закинул вверх, вроде присматривался ко мне пристальнее -- понимаю я его правоту или нет, -- вид у него все равно был как у серого жука-носорога, которого перевернули палочкой на спину, и лежит он себе и судорожно сучит клешневатыми лапками -- отбивается от всех обидчиков, плохих людей, наговорщиков и захватчиков его прав, законом обеспеченных и оговоренных. Лицо у него было худое, длинное, и нос, волнистый, длинный, воинственно торчал вперед, как у реликтовой рыбы на красных консервных баночках "Севрюга в томате".
      -- Так вы не смущайтесь, вы меня спрашивайте, если нужда вас какая ко мне привела, -- сказал он мне. -- Я ведь завсегда готов помочь любому человеку, если на то есть только возможность. Эх, сколько людей добротой моей безвозвратно попользовались!..
      Он вздохнул сокрушенно, утомленный человеческой неблагодарностью и бездушием. Я недобро усмехнулся:
      -- Вот я как раз из-за доброты вашей и пришел сюда. Вы ключики от квартиры Полякова передавали кому-нибудь? По доброте душевной, на время попользоваться?
      Обольников смотрел на меня внимательно, и ничто в его лице не дрогнуло, будто он не понял меня или был готов к этому вопросу. Нос только вытянулся еще больше и глаза стали такими же, какими он давеча смотрел на Константинову.
      -- Это мне как же надо понимать ваши слова, гражданин хороший? -спросил он медленно, и я уловил, что в его сиплом, чуть гнусавом голосе появились звенящие стальные ноты. Он уже не отмахивался клешнястыми лапками -- он занял атакующую боевую стойку. Хрящеватый тонкий нос побелел у ноздрей, и на мгновенье мне показалось, будто это и не нос никакой, а острый -- копьем -- клюв, тюкнет раз -- и разлетится голова тонкими яичными скорлупками.
      -- Вот как спросил, так и понимать -- буквально! Вы кому-нибудь ключи от квартиры Полякова давали? -- спросил я холодно и, еще не докончив фразы, увидел, как боксер, не успевший вернуться в стойку, что Обольников ринулся в атаку.
      -- А вы так думаете, что сунули мне в нос свою книжечку красную -- и любое беззаконие вам дозволено? Ну, это уж вы погодьте! Являетесь в лечебницу к человеку больному, которому и жить-то неизвестно сколько осталось, и начинаете фигурировать правами своими, допросы мне оскорбительные учинять?
      В этот момент я понял, что Обольников имеет какое-то отношение ко всей этой истории. Существуют строго определенные закономерности разговора дознавателя и допрашиваемого, и Обольников их сразу нарушил. Не дождавшись очередных моих вопросов, он высказал возмущение по поводу факта, который мы еще не обсуждали, и он не мог быть ему известен. И от этого я сразу успокоился. Я сел на скамейку и сказал ему:
      -- Ну-ну! Я вас слушаю дальше...
      Обольников прижал руки к лицу и горестным шепотом сказал:
      -- Вы сами-то понимаете, что вам сделают на службе, когда узнают, что вы здесь с больным человеком вытворяете? Я посмотрел на часы:
      -- Слушайте меня, Обольников, внимательно. Сейчас половина первого. В два часа я должен быть на работе. Время для ваших двухкопеечных фокусов исчерпано. Поэтому давайте сразу условимся: или вы будете со мной говорить как серьезный человек, или я вас заберу с собой и водворю в камеру предварительного заключения. Душа Шарко не обещаю, а вся антиалкогольная терапия будет обеспечена.
      -- Меня-я? -- спросил он с придыханием. -- Больного человека? Я уселся на скамейке поудобнее,
      -- Ну, а кого же еще? Конечно, вас. Вы, на мой взгляд, жертва гуманизма и повышенной терпимости нашего общества. Я подчеркиваю, что это только моя личная точка зрения, но вместо этого прелестного осеннего парка я бы вывел вас на лесоповал, а душ Шарко заменил земляными работами.
      -- То есть как это? -- спросил он с испугом.
      -- А так. Вы хотите, чтобы вас считали больным, несчастным человеком. Чтобы в силу нравственных норм нашего общества вам помогали, тратили на вас время, средства, человеческие усилия. Вот если бы вы болели сифилисом, вы бы, наверное, меньше рекламировали свое несчастье. Потому что, с вашей точки зрения, это еще и позор. А алкоголик -- что? Подумаешь, выпивал, выпивал человек, а теперь стал негоден ни к чертям собачьим. Пусть уж государство позаботится о нем. А с моей точки зрения сифилитик вызывает гораздо больше сочувствия, чем вы, потому что его болезнь могла стать следствием несчастного случая. А вот с вами другой разговор. Всем своим существованием вы уже много лет отравляете жизнь людям вокруг вас -- и родные ваши несчастны, и на работе не знают, как избавиться от вас. Поэтому вы свои штучки со мной бросьте, а то я с вами по-другому поговорю...
      Он грустно покачал головой, и нос его описал фигуру замысловатую, как скрипичный ключ.
      ---- Вот и верь тому, что в газетах пишут -- "новая милиция стала", -сказал он. -- Форму-то вам, видать, новую дали, а замашки старые остались.
      -- А вы бы хотели, чтобы я новым мундиром за вами блевотину пьяную подтирал и еще стаканчик на блюдечке подносил? Не знаю уж, я не врач -больной вы человек или здоровый, -- но в обществе нашем вы -- явление болезненное. Тем не менее общественные порядки и на вас распространяются. Они ведь существуют не только для тех, кто в алкоголических клиниках пребывает -- тут у вас, между прочим, не центр мироздания.
      -- Ладно, пануйте, издевайтесь над больным человеком, коли говорите, что власть вам на это дана, -- сказал он с горестным смирением. -- Я человек маленький, трудовой, в начальство не вышел, так надо мной чего угодно вытворять можно. А если от трудов своих, усталости сил и принимал лишнюю рюмку, так И у вас как детей убийца Неосисян...
      -- А я и не говорю, что вы убийца Ионесян. Я вас спрашиваю, вы зачем у жены брали ключи от квартиры Полякова?
      -- А Вы видели, что я брал? -- спросил он, став руки в боки и очертя голову бросаясь в волны испуганной запальчивости. -- Видели, как я ключи эти брал? Вы еще докажите, что я брал...
      -- Докажу. Но я хочу с вами решить этот вопрос по-хорошему. В квартире у Полякова совершена крупная кража. Вы об этом знаете?
      -- Нет, нет, нет, -- повторил он быстро. -- Ничего я не знаю про это... Не знаю я ни про какую кражу... Не был я даже дома... Здесь я... в больнице лежал... Не знаю я ничего...
      И я увидел, что он очень сильно, по-настоящему испугался. Это не было взволнованным напряжением, которое он испытывал с самого начала нашего разговора, это был настоящий испуг, который ударил под ложечку и тяжелой леденящей волной поднялся к горлу, залив его щеки графитной серостью. Я окончательно уверился, что ключи побывали у него в руках.
      -- Я знаю, что вас не было в эту ночь дома. Поэтому я хочу узнать, кому вы давали ключи.
      Он заговорил быстро, давясь словами, заглатывая конец фраз!
      -- Не видел ключей... Не знаю... Говорил жене, чтобы не ходила туда... Они себе сами там пускай живут... Мы простые... Нам не надо... Они там на скрыпке пофыцкают -- тысячу рублей на тебе... А мне ничего не надо... Пропадет чего -- конечно, на меня скажут... Мне бы чекушку-то всего -- и все в порядке... и порядок... и порядок... А мне до всех этих симфониев -- как до лампочки... И не видел я ключей этих сроду...
      -- Слушайте, Обольников, перестаньте дурака валять. Мне Поляков говорил, что на прошлой неделе вашей жены дома не было, так вы ему сами ключи отдавали.
      -- Они, Лев Осипович-то, человек большой умственности, рассеянный он. Перепутал он, жена ему отдавала. А он-то с представления возвращается, все в мозгах у него там еще кружение происходит -- напутал он от этого, жена ему отдавала ключики, ужинал я сам, а она отдавала ключики с колесиком...
      -- При всей его рассеянности вряд ли перепутал Поляков вас с Евдокией Петровной. Но допустим. А ключи с колесиком значит вы все-таки видели?
      -- Ну, пускай видел. И чего? И чего с того, что видел? А брать мне их ни к чему! Что я у него, пианинов не видел?
      -- А вы в квартире у Полякова бывали? -- спросил я не спеша,
      -- Там без меня гостей хватало. И как на скрыпке играть -- он без моих советов обходился.
      Я посидел, помолчал, потом сказал:
      -- Неправду вы мне говорите, Обольников. Бывали в квартире у Полякова. Прошлой весной бывали...
      -- Конечно, пьяного человека обвиноватить, как два пальца оплевать, -то-то вы про меня больше меня самого знаете. Может, и заходил по хмельному делу, да не помню, а вы мне все теперя в строку.
      -- У вас, Обольников, пьянка, как палочка-выручалочка: на все случаи жизни оправдание -- не помню, не виноват, не мог, не знаю. А вот жена Полякова -- Надежда Александровна, так она вообще не пьет, может, поэтому память у нее лучше. Весной вы антресоли им сбивали для книг. И помнит она, что вы вместе с ней по всей квартире ходили -- место для антресолей выбирали. Не припоминаете?
      -- Может, и так было. Память у меня от болезни слабая стала.
      -- Ну ладно, оставим это пока. У меня к вам вот какой вопрос -- будь у вас их ключи, вы сумели бы по ним сделать дубликаты?
      Обольников испуганно попятился от меня, замахал руками:
      -- Зачем мене это! Конешно, не сумел. Не делал я ничего такого никогда.
      -- Так вы же раньше, до работы в такси, были слесарем-лекальщиком? Неужто такой пустяковой работы сделать не смогли бы? Это даже я, наверное, смастерил бы после некоторой тренировки...
      -- Вот вы и тренируйтесь! А я не пробовал и не собираюсь! Ни к чему мне это совсем...
      Я достал из кармана ключ от английского замка, обычный никелированный ключ, уже облезший кое-где, и в этих местах проступали рыжие медные пятна, ключ как ключ, на зеленой шелковой тесемочке с растрепавшейся в бахрому нитью на месте завязки в узелок. И показал его Обольникову:
      -- Вам этот ключ знаком?
      Он заерзал, задергал носом и взгляд его пилил ключ, как драчевый напильник.
      -- Ключ как ключ, -- сказал он, дернув плечом. -- Все они одинаковые.
      -- Не думаю, -- сказал я. -- Все ключи разные. Просто разными ключами можно иногда открывать одни и те же замки. Так что, не узнаете ключ?
      -- Нет, -- мотнул он головой.
      -- Да, с памятью у вас совсем неважно. Этот ключ мы изъяли сегодня у вашей дочери Анны Сергеевны Медведевой. Она пояснила, что этот ключ от вашей, Сергей Семенович, квартиры, изготовленный по ее просьбе вами после того, как она вышла замуж и переехала на квартиру своего мужа.

  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20, 21, 22, 23, 24