Я начал подумывать о том, чтобы пообщаться с кем-нибудь. Я, посторонний, находился там уже полчаса. Наверное, у меня возникло ложное ощущение о том, что эти люди уязвимы — я чувствовал себя взломщиком.
С минуту я шел рядом с какой-то женщиной. Она очень целеустремленно — или так мне показалось — направлялась куда-то. Она что-то ощутила, возможно, мои шаги. Она слегка замедлила шаг, и я прикоснулся к ее плечу, не зная что еще делать. Она тут же остановилась и повернулась ко мне. Глаза ее были открыты, но казались пустыми. Ее руки прошлись по мне с головы до ног, слегка прикасаясь к лицу, груди, рукам, ощупывая одежду. Я не сомневался, что она знала, что я пришелец; вероятно, с первого похлопывания по плечу. Но она тепло улыбалась мне и обнимала меня. Руки ее были очень нежными и теплыми. Это было странным, так как они были покрыты мозолями от тяжелой работы. Но они казались деликатными.
Она дала мне понять — указывая на здания, делая движения воображаемой ложкой и прикасаясь к циферблату своих часов — что через час будет ужин, и что я на него приглашен. Я кивнул и улыбнулся в ладони ее рук; она поцеловала меня в щеку и поспешила дальше.
Ну что же, пока оказалось не так и плохо. Меня беспокоило, смогу ли я общаться с ними. Позже я обнаружил, что они узнала обо мне гораздо больше, чем рассказал я сам.
Я отложил поиски общей столовой — или как там это еще называлось и стал бродить в сгущающейся тьме, оценивая расположение зданий. Увидел, что собака собирает овец на ночь в загон. Она без всяких указаний умело загнала их в открытые ворота, которые один из людей закрыл и запер. Он нагнулся и почесал собаке голову, та лизнула ему руку. Закончив свою дневную работу, собака поспешила ко мне и обнюхала мою ногу. До конца вечера она следовала за мной.
Все, казалось, настолько заняты, что меня удивила одна из женщин, сидевшая, ничего не делая, на ограде рельсового пути. Я направился к ней.
Подойдя ближе, я увидел, что она моложе, чем я думал. Как я узнал позже, ей было тринадцать. На ней не было никакой одежды. Я дотронулся до ее плеча, она соскочила с ограды и проделала то же, что и другая женщина, ощупывая меня без стеснения с головы до ног. Она взяла меня за руку, и ее пальцы быстро задвигались по моей ладони. Смысла я не понимал, но знал, что это такое. Я пожал плечами и другими жестами попытался показать, что не знаю языка жестов. Она кивнула и продолжала ощупывать мое лицо.
Она спросила меня, останусь ли я обедать. Я уверил ее, что да. Она спросила меня, не из университета ли я. И если вы думаете, что легко задавать вопросы лишь телодвижениями, то попытайтесь. Но ее движения были настолько гибки и грациозны, настолько умело предавали слова. Зрелище было красивым — речь и балет одновременно.
Я сказал ей, что я не из университета, и попытался отчасти объяснить, чем занимаюсь и как попал сюда. Она слушала меня руками, выразительно потирая свою голову, когда мои объяснения делались непонятными. Все это время улыбка на ее лице делалась шире и шире, и она безмолвно смеялась над моими странностями. И все это время она стояла совсем рядом со мной, касаясь меня. Наконец она уперла руки в бока.
— По-моему, тебе нужна практика, — сказала она, — но если тебе все равно, не могли бы мы разговаривать ртом? Ты меня изматываешь.
Я подпрыгнул, как ужаленный пчелой. Эти прикосновения, которые я мог бы вынести от слепоглухой девушки, внезапно показались неуместными. Я отступил назад, но ее руки вновь коснулись меня. Она, казалось, озадачена, но затем нашла ответ с помощью рук.
— Извини, — сказала она. — Ты думал, что я глуха и слепа. Если бы я об этом знала, то сразу сказала бы тебе, что это не так.
— Я думал, что здесь все глухи и слепы.
— Только родители. Я из числа детей. Все мы нормально слышим и видим. Не нервничай. Если тебе не нравится, когда до тебя дотрагиваются, тебе здесь не понравится. Успокойся, я тебя не обижу. — И ее руки продолжали двигаться по мне, главным образом по лицу. В то время я не понимал, что это значит, но сексуальным это не казалось. Оказалось, что я был неправ, но вызывающей эта сексуальность не была.
— Я тебе понадоблюсь, чтобы показать, что к чему, — сказала она и направилась в сторону куполов. — Она держала меня за руку и шла совсем рядом. Когда я говорил, другая ее рука касалась моего лица.
— Во-первых, избегай бетонных дорожек. По ним…
— Я уже догадался, для чего они.
— В самом деле? А сколько ты времени здесь? — Ее руки с новым интересом изучали мое лицо. Было уже темно.
— Меньше часа. Меня едва не переехал ваш поезд.
Она рассмеялась, затем попросила прощения и сказала, что понимает, что для меня это смешным не было.
Я сказал ей, что _т_е_п_е_р_ь_ смешно и мне, но тогда не было. Она сказала, что на воротах есть предупреждающий знак, но мне не повезло, и я подошел к ним когда они были открыты — это делается дистанционно, перед пуском поезда — и я его не увидел.
— Как тебя зовут? — спросил я ее, когда мы приближались к неярким желтым огням, светившим из окон столовой.
Ее рука машинально задвигалась в моей, затем остановилась. — Ну, не знаю. Имя у меня _е_с_т_ь_; даже несколько. Но все они на языке жестов. Меня зовут… Пинк [розовая (англ.) ]. Я думаю, оно переводится как Пинк.
С этим была связана целая история. Она была первым ребенком, родившимся в группе. Они знали, что о младенцах говорят, что они розовые, поэтому ее так и назвали. Когда мы вошли в зал, я увидел, что имя не вполне ей подходит. Один из ее родителей был негром. Она была смуглой, с голубыми глазами и курчавыми волосами, которые были светлее, чем ее кожа. Нос ее был широким, но губы небольшими.
Она не спросила о моем имени, а сам я его не назвал. Все время, пока я был там, никто не интересовался моим именем. На языке жестов они называли меня по-разному, а дети обращались ко мне: «Эй, ты!» Разговаривать они не любили.
Столовая была прямоугольным кирпичным зданием. Оно соединялось с одним из куполов. Она была слабо освещена. Позже я узнал, что свет предназначался лишь для меня. Детям он нужен был лишь для чтения. Я держался за руку Пинк и был рад, что у меня есть проводник. Я был весь внимание.
— У нас нет формальностей, — сказала Пинк. Ее голос неуместно громко звучал в большом зале. Остальные не разговаривали вообще; были слышны лишь дыхание и звуки движений. Несколько детей подняли головы. — Я не стану представлять тебя всем. Просто чувствуй себя членом семьи. Люди будут прикасаться к тебе позже, и ты сможешь поговорить с ними. Одежду можешь оставить здесь на полу.
Это для меня труда не составило. Все остальные были обнажены и к тому моменту мне было легко приспособиться к разным домашним порядкам. В Японии вы снимаете башмаки, а в Таосе — одежду. В чем разница?
Ну, в самом-то деле, разница была порядочная. Прикосновения не прерывались. Все касались друг друга, и это было так же обычно, как взгляды. Сначала человек дотрагивался до моего лица, а затем — казалось, в полной невинности — ощупывал меня всего. Как обычно, это было не совсем то, чем казалось. Это не было невинностью, и не так они обращались друг с другом. Гениталий друг друга они касались гораздо чаще, чем моих.
От меня они держались чуть в стороне, чтобы я не испугался. С посторонними они были очень вежливы.
Там был длинный низкий стол, и все сидели вокруг него на полу. Пинк подвела меня к нему.
— Видишь эти полосы голого пола? Не ступай на них. Не оставляй на них ничего. Именно по ним люди ходят. Никогда ничего не переставляй. Я имею в виду мебель. Это нужно решать на общих встречах, так чтобы мы все знали, где что находится. Если ты что-нибудь берешь, то клади обратно на то же самое место.
— Понимаю.
Из соседней кухни приносили миски и блюда с едой. Их ставили на стол и обедавшие искали их на ощупь. Они ели руками, без тарелок, и делали это медленно и любовно. Прежде чем положить кусок в рот, они долго нюхали его. В еде для них было много чувственного.
И они потрясающе готовили. Ни до того, ни после я не пробовал такой хорошей еды, как в Келлере. (Так называю это место я, хотя на их языке жестов название чем-то очень похоже на это. Когда я говорил «Келлер», все понимали, о чем я говорю.) Они использовали хорошие свежие продукты, какие достаточно трудно найти в городах, и готовили с артистизмом и воображением. Это не было похоже ни на одну известную мне национальную кухню. Они импровизировали и редко готовили какой-нибудь продукт одним и тем же способом дважды.
Я сидел между Пинк и тем мужчиной, который едва не переехал меня. Я бесстыдно обжирался. Эта еда слишком отличалась от вяленой говядины и подобия картона, которыми я питался, чтобы можно было удержаться. Я медлил, и все же закончил гораздо раньше, чем остальные. Я осторожно откинулся назад, и подумал, не стошнит ли меня. (Слава Богу, это не произошло.) Они ели и кормили друг друга, все время вставая и обходя вокруг стола, чтобы предложить лакомый кусочек другу, сидящему с другой стороны. Чересчур многие кормили таким образом меня, так что я едва не лопнул, пока не выучился простенькой фразе на языке жестов, обозначавшей, что я сыт до отвала. Пинк объяснила мне, что более вежливый способ отказа состоит в том, чтобы самому предложить что-нибудь.
В конце концов мне осталось лишь кормить Пинк и смотреть на остальных. Я начал лучше замечать происходящее. Я подумал, что они ведут себя замкнуто, но вскоре увидел, что за столом идет оживленный разговор. Руки постоянно двигались — так быстро, что это было трудно заметить. Для того, чтобы что-то сказать, они использовали любую часть тела соседа: ладони, плечи, живот, руки, ноги. Я в изумлении следил за тем, как смех распространялся вдоль стола как рябь по воде, когда по цепочке передавали какую-нибудь шутку. Это происходило быстро. Внимательно вглядываясь, я мог заметить движение мыслей от одного к другому и обратно. Это походило на волны.
Выглядела трапеза неопрятно. Скажем прямо: есть руками и разговаривать с их же помощью означает, что вы будете измазаны едой. Но никто не обращал на это внимания. Я-то уж точно. Меня слишком заботило то, что я чувствовал себя посторонним. Пинк говорила со мной, но я знал, что открываю для себя, что значит быть глухим. Эти люди были дружелюбны, и, похоже, я им нравился, но они ничего не могли с этим поделать. Мы не могли общаться.
Позже все мы вышли на улицу, за исключением тех, кто убирал со стола, и вымылись под струями очень холодной воды. Я сказал Пинк, что хотел бы помочь с посудой, но она объяснила, что я буду лишь мешать. Я не смогу ничего делать в Келлере, пока не научусь делать все как они. Похоже, она уже решила, что я останусь там достаточно долго.
Мы вернулись в столовую обтереться; это происходило с обычным для них щенячьим дружелюбием, превращавшим это в игру и как бы подарок. Затем мы пошли в куполообразное здание.
В нем было тепло и темно. Через галерею, соединявшую его со столовой, проникал свет, но не настолько, чтобы сквозь решетку треугольных рам над головой не были видны звезды. Выглядело это почти так, как будто ты находишься под открытым небом.
Пинк быстро показала мне, где можно сидеть, согласно принятому этикету. Сложного в этом не было, но я по-прежнему старался прижимать руки и ноги к телу, чтобы никто не споткнулся об меня.
Меня снова подвели ошибочные представления. Я не слышал ничего, кроме легкого шепчущего звука соприкосновения плоти с плотью, и решил, что нахожусь в центре оргии. В других коммунах мне приходилось присутствовать на них, а это выглядело очень похоже. Я вскоре понял, что ошибался, и лишь позже обнаружил, что был прав — в известном смысле.
Причина того, что я был настолько сбит с толка, состояла попросту в том, что общий разговор этих людей и должен был выглядеть как оргия. Гораздо более тонкое наблюдение, которое я сделал позже, было в том, что когда одновременно сотня обнаженных людей поглаживает, целует и ласкает друг друга, то есть ли смысл проводить это различие? Различия не было.
Я должен сказать, что слово «оргия» использую лишь для того, чтобы дать общее представление о тесном контакте большой группы людей. Мне это слово не нравится — с ним связано слишком много ассоциаций. Но в то время эти ассоциации возникали и у меня, так что я испытал облегчение, увидев, что это не оргия. Те, на которых мне приходилось бывать, были тягостными и безличными. А у этих людей, я надеялся, будет что-то лучшее.
Многие пробирались ко мне сквозь давку, чтобы познакомиться со мной — и всегда только по одному. Они все время чувствовали, что происходит, и каждый ждал своей очереди, чтобы поговорить со мной. Естественно, тогда я этого не знал. Пинк сидела рядом, чтобы переводить для меня более сложные мысли. Постепенно я все меньше и меньше стал пользоваться ее помощью, проникаясь духом ориентации на осязание. Все считали, что по-настоящему познакомятся со мной лишь тогда, когда ощупают меня всего, так что постоянно меня касались руки. Я робко делал то же самое.
Из-за всех этих прикосновений у меня быстро возникла эрекция, что меня порядком смутило. Я осуждал себя за то, что не смог сдержать сексуальные реакции, за то, что не смог удержаться на том интеллектуальном уровне, на котором, как я думал, находятся они; и тут я понял, что пара рядом со мной занимается любовью. На самом деле это продолжалось в течение последних десяти минут и воспринималось как настолько естественная часть происходящего, что я одновременно и знал и не знал об этом.
Как только я это понял, то тут же стал задавать себе вопрос, прав ли я. Происходило ли это на самом деле? Настолько медленными были движения, а свет таким слабым. Но ее ноги были подняты, а он лежал на ней — в этом-то я был уверен. Глупость с моей стороны, но мне и в самом деле надо было это знать. Мне надо было понять, куда же, черт возьми, я попал. Как я мог правильно реагировать в общении, если не понимал ситуации?
После того, как я несколько месяцев скитался по разным коммунам, я тонко ощущал, что такое вежливое поведение. В одной коммуне я научился читать молитву перед ужином, в другой — распевать «Харе Кришна», а в третьей — со счастливым видом расхаживать голышом. Как говорится: «Когда ты в Риме…» [св. Иероним (ок. 340-397): «Если живешь в Риме, веди себя как римлянин»], и, если ты к этому не приспособишься, тебе не следует ходить в гости. Я согласился бы отбивать поклоны в сторону Мекки, рыгать после еды, присоединяться к любым тостам, есть рис, выращенный без искусственных удобрений и хвалить поваров; но для того, чтобы все это делать правильно, ты должен знать обычаи. Я решил, что их знаю, но в течение тех минут мне пришлось трижды изменить свое мнение.
Они и в самом деле занимались любовью — в том смысле, что его пенис находился внутри нее. Кроме того, они были сильно поглощены друг другом. Их руки, как бабочки, летали по телам друг друга, и это было наполнено смыслом, которого я не мог ни увидеть, ни почувствовать. Но к ним прикасались многие из окружающих, а они, в свою очередь, к тем. Они беседовали со всеми этими людьми, даже если произнесенная фраза состояла лишь в похлопывании по голове или руке.
Пинк заметила, на что обращено мое внимание. Она как бы обвивалась вокруг меня, но при этом не делала ничего, что я мог бы счесть провоцирующим. Я просто не мог определить, что это значит. Это казалось чрезвычайно невинным, и в то же время нет.
— Это (-) и (-), — сказала она. Скобки обозначают последовательность движений ее руки в моей. Я не узнал словесные имена ни одного из них, кроме Пинк, а воспроизвести имена-жесты не могу. Пинк протянула ногу, коснувшись женщины, и проделала пальцами ноги какие-то сложные движения. Женщина улыбнулась, схватила Пинк за ступню и ее пальцы задвигались.
— (-) хотела бы поговорить с тобой позже, — сказала Пинк. — А сейчас она занята разговором с (-). Ты с ней уже познакомился, помнишь? Она говорит, что ей нравятся твои руки.
Я понимаю, что это будет выглядеть, как что-то сумасшедшее. Тогда, когда я начал думать об этом, это выглядело сумасшедшим и для меня. У меня возник проблеск понимания того, что для нее и меня колоссально различается смысл слова «разговор». Для нее это слово означало сложный вид общения, в котором участвовало все тело. Она, как детектор лжи, могла прочесть слова и эмоции в любом движении мышц. Звук для нее играл в общении лишь небольшую роль — что-то, чем она пользовалась для разговоров с посторонними. Пинк изъяснялась всем своим существом.
Даже тогда я не представлял себе это и наполовину, но для того, чтобы полностью изменить мое отношение к этим людям, хватило. Они разговаривали своими телами, а не только руками, как я подумал. Соприкосновение любой части тела с любой другой было общением; иногда на очень простом, изначальном уровне (представьте, что лампочка Мак-Люэна [Мак-Люэн, Маршалл (1911-1980) — канадский историк культуры и теоретик средств массовой коммуникации] — это простейший информационный канал), означавшим, возможно, не более, чем: «Я здесь». Но речь — это речь, и если разговор дошел до момента, когда для общения с другим необходимо использовать гениталии, это все еще остается частью разговора. Но я хотел знать вот что: что они говорили? Я знал, даже при тех смутных проблесках понимания, что говорили они гораздо больше, чем удалось бы понять мне. Ну, ясно, скажете вы. Вы знаете о том, как говорить посредством вашего тела с возлюбленным, когда вы занимаетесь любовью. Эта мысль вовсе не нова. Конечно нет, но подумайте, как чудесно беседовать таким образом, даже если осязание и не играет для вас главную роль. Можете ли вы развить эту мысль дальше, или же вы обречены оставаться земляным червем, размышляющим о закатах?
Пока это происходило со мной, с моим телом знакомилась какая-то женщина. Ее руки были на моем теле — на бедрах, когда я почувствовал, что эякулирую. Для меня, но ни для кого больше, это явилось большим сюрпризом. Я, посредством знаков, которые они воспринимали руками, уже давно говорил им, что это должно произойти. И тут же ее руки принялись путешествовать по всему моему телу. Я почти что понимал произносимые ими нежные мысли. Во всяком случае, я понял если не слова, то смысл. Я ужасно смутился, но лишь на мгновение, а затем смущение ушло; его заменило ощущение приятия. Оно было очень сильным. Я долго не мог обрести дыхания.
Женщина, которая была причиной этого, коснулась пальцами моих губ. Она двигала ими медленно, но — я был уверен — со значением. Затем она снова растворилась в группе.
— Что она сказала? — спросил я Пинк.
Та улыбнулась мне.
— Ты конечно же, знаешь. Если бы только смог освободиться от привычки все выражать словами. Но, говоря вообще, она имела в виду: «Как это приятно тебе.» Это переводится также: «Как это приятно мне.» А «мне», в этом смысле, значит: всем нам. Организму.
Я понял, что мне следует остаться здесь и научиться говорить.
У коммуны были удачи и неудачи. Вообще-то, они их ожидали, но не знали, в чем они могут выразиться.
Зимой у них гибли многие плодовые деревья. Они заменяли их гибридными. Во время ураганов они снова лишались удобрений и почвы, поскольку у клевера не было времени закрепить ее. Их планы тормозились судебными решениями, и по-настоящему удалось все наладить лишь через год с лишним.
Все рыбы у них погибли. Их пустили на удобрение и стали искать, в чем же могла быть причина. Они использовали трехступенчатый экологический цикл, как тот, что придумали «Новые алхимики» в семидесятых. В нем использовались три пруда, накрытых куполами: в одном была рыба; в одном отделении другого — измельченные раковины и бактерии, а во втором — водоросли; в третьем — рачки-дафнии. Воду, содержавшую отходы жизнедеятельности рыб, прокачивали через отделение с раковинами и бактериями, которые обезвреживали ее и превращали содержавшийся в ней аммиак в удобрение для водорослей. Воду с водорослями перекачивали во второй пруд — кормить дафний. Водоросли и дафнии служили кормом рыбам, а водой, обработанной бактериями, удобряли также растения в теплицах, располагавшихся во всех трех куполах.
Они проверили воду и почву, и обнаружили, что из раковин выщелачиваются вредные примеси и накапливаются в корме для рыб. После тщательной очистки они запустили цикл снова, и все пошло нормально. Но первая партия товарного продукта была упущена.
Голодать им не пришлось. Мерзнуть тоже, так как в течение всего года солнца хватало для работы насосов, получения пищи и отопления жилищ. Их строения были углублены в землю: для того, чтобы для обогрева и охлаждения использовать конвективные потоки. Однако им пришлось потратить часть капитала. Первый год оказался убыточным.
В одном из их зданий зимой вспыхнул пожар. Автоматические огнетушители не сработали, и погибли двое мужчин и маленькая девочка. Это потрясло их. Они думали, что все пойдет так, как описывала реклама. Никто из них не знал достаточно о строительстве, о разнице между оценками и реальностью. Они обнаружили, что часть построек не отвечает требованиям, и разработали программу периодической проверки всего. Они научились разбирать и чинить всю технику на ферме. Если в той содержалась слишком сложная электроника, они удаляли ее и устанавливали что-нибудь попроще.
В общественной жизни их дела пошли гораздо более успешно. Дженет разумно решила, что в области взаимоотношений у них имеются лишь две неотложные задачи. Первая была в том, чтобы она отказалась быть их президентом, председательницей, вождем или верховным главнокомандующим. Она с самого начала поняла, что для того, чтобы все спланировать, купить землю, и превратить их неясное стремление к иной жизни, необходима энергичная личность. Но когда они достигли земли обетованной, она отреклась от власти. С этого момента они должны были жить при демократическом коммунизме. Если бы это не получилось, они приняли бы что-нибудь другое — что угодно, за исключением диктатуры с ней во главе. В таком она участвовать не хотела.
Второй принцип был в том, чтобы ничего не принимать на веру. Никогда не существовало самостоятельной общины слепоглухих. Они не ожидали определенных результатов, им не надо было жить, подражая зрячим. Они были предоставлены самим себе. Не было никого, кто мог бы сказать им, что что-то не делают таким образом — просто потому, что такого не делали никогда.
У них было не более четкое представление о том, каким будет их сообщество, чем у окружающих. Им пришлось принять такую его форму, которая не была обязательной для их нужд; но кроме этого они не знали ничего. Им предстояло вырабатывать осмысленное поведение — такое, какое было бы моральным для слепоглухих. Они понимали основные принципы морали: что мораль не является неизменной, и при соответствующих обстоятельствах морально абсолютно все. Зависело это от социальной обстановки. Они начали с нуля, и примеров перед ними не было.
К концу второго года такая обстановка сформировалась. Они постоянно изменяли ее, но основные принципы установились. Они осознали себя в нынешнем и прошлом состоянии таким образом, каким они никогда не смогли бы сделать в школе. Они описывали себя своими собственными понятиями.
Свой первый день в Келлере я провел в школе. Этот шаг был естественным и необходимым. Мне необходимо было научиться разговаривать руками.
Пинк была сердечной и очень терпеливой. Я выучил основную азбуку и усердно практиковался в ней. К полудню она отказалась разговаривать со мной, вынуждая объясняться с помощью рук. Говорила она лишь при крайней необходимости, и в конце концов перестала. После трех дней я едва ли произнес хоть слово.
Это не значит, что внезапно я достиг в этом беглости. Вовсе нет. В конце первого дня я знал азбуку и с трудом мог добиться, чтобы меня поняли. В чтении слов ладонью успеха было меньше. Долгое время мне приходилось смотреть на руку говорившего, чтобы понять такую речь. Но, как и в любом языке, вы, в конце концов, начинаете думать на нем. Я свободно говорю по-французски и вспоминаю свое изумление, когда наконец достиг такого уровня, что мне не нужно было переводить свою мысль, перед тем как произнести ее вслух. В Келлере я пришел к этому примерно за две недели.
Я помню один из последних вопросов, который я задал Пинк, пользуясь речью. Это было нечто, беспокоившее меня.
— Пинк, уместно ли мое присутствие здесь?
— Ты здесь три дня. Тебе кажется, что тебя отвергают?
— Нет, дело не в этом. Просто мне кажется, что мне следует знать, как у вас принято относится к посторонним. Как долго я могу здесь оставаться?
Она в задумчивости нахмурила лоб. Вопрос, очевидно, был для нее нов.
— Ну, в сущности говоря, до тех пор, пока большинство из нас не решит, что ты должен нас покинуть. Но такого никогда не происходило. Никто не задерживался здесь дольше нескольких дней. Нам ни разу не пришлось вырабатывать правило о том, что делать, к примеру, в том случае, если кто-нибудь владеющий зрением и слухом, захочет присоединиться к нам. Пока что никто не захотел; но, наверное, такое могло бы произойти. По-моему, они бы не согласились. Они очень независимы и ревниво относятся к своей свободе, хотя ты, возможно, этого не заметил. Я не думаю, что ты когда-нибудь смог бы стать одним из них. Но пока ты согласен рассматривать себя как гостя, ты мог бы оставаться здесь, наверное, лет двадцать.
— Ты сказала: «они.» А себя ты в их группу не включаешь?
Впервые она выглядела так, как будто ей немного неловко. В тот момент мне захотелось, чтобы я лучше знал язык жестов. Я думаю, ее руки сказали о том, что она чувствует, гораздо больше.
— Конечно, включаю, — сказала она. — Дети — это часть группы. Нам здесь нравится. Я уверена, что нам не захотелось бы оказаться где-нибудь еще — если судить по тому, что я знаю о внешнем мире.
— Я тебя не осуждаю. — Кое-что оставалось недосказанным, но я слишком мало знал, для того, чтобы задавать правильные вопросы. — Но никогда не возникали проблемы из-за того, что ты видишь, а оба твоих родителя — нет? Они не испытывают к тебе… некоторую неприязнь?
На этот раз она рассмеялась.
— О, нет. Никогда. Для этого они слишком независимы. Ты это видел. Они не нуждаются в нас для того, чтобы мы сделали что-нибудь такое, чего они ни могут сами. Мы — часть семьи. Мы делаем абсолютно то же, что и они. И в действительности это не имеет значения — я имею в виду зрение. Да и слух тоже. Посмотри вокруг себя. Есть ли у меня какие-то преимущества из-за того, что я вижу, куда иду?
Мне пришлось признать, что нет. Но все еще оставалось ощущение того, что она о чем-то умалчивает.
— Я знаю, что тебя беспокоит. Относительно того, чтобы оставаться здесь.
Ей пришлось привлечь мое внимание к моему первому вопросу; мои мысли блуждали.
— Что же это?
— Ты не чувствуешь своего участия в повседневной жизни. Не вносишь свою долю труда. Ты очень совестлив, и хочешь это делать. Я вижу.
Она, как обычно, поняла меня правильно, и я согласился с ней.
— А ты не сможешь этого делать, пока не научишься разговаривать со всеми. Поэтому вернемся к твоим урокам. Твои пальцы все еще очень неловки.
Научиться следовало многому. Прежде всего — неспешности. Они были медленными и методичными работниками, ошибались редко, и их не заботило, что какая-то работа занимает весь день — в том случае, если она делается хорошо. Кода я работал один — подметал, собирал яблоки, полол — проблемы не было. Но когда понадобилось работать в группе, пришлось привыкнуть к совершенно иному темпу. Зрение позволяет человеку одновременно уделять внимание нескольким аспектам своего занятия. А слепому, если работа сложна, приходится все делать по очереди, все проверять на ощупь. У верстака, однако, они работали гораздо быстрее меня. Я при этом чувствовал себя так, будто пользуюсь пальцами ног, а не рук.
Я никогда не высказывал мысль, что могу сделать все гораздо быстрее благодаря зрению или слуху. Они бы совершенно справедливо посоветовали мне не совать нос не в свое дело. Принять помощь зрячего означало бы сделать первый шаг к зависимости; а, в конце концов, после того, как меня здесь не будет, им все еще придется выполнять ту же работу.
Это заставило меня снова подумать о детях. У меня стало складываться мнение, что между родителями и детьми существует смутная, возможно подсознательная, неприязнь. Было очевидно, что они очень любят друг друга; но как дети могут не испытывать неприязнь из-за того, что их способности отвергают? По крайней мере так рассуждал я.
Я быстро привык к распорядку вещей. Ко мне относились не лучше, и не хуже, чем к другим, и я был этим доволен. Хотя я никогда не сделался бы членом группы, даже если бы и захотел, ничто не указывало на то, что это не так. Именно так они и обращались с гостями: как с одним из своих.
Жизнь здесь приносила удовлетворение в такой степени, в какой это было бы невозможно в большом городе. Такое пасторальное умиротворение присуще не только Келлеру, но там оно чувствовалось очень сильно. Земля под твоими босыми ногами — это нечто такое, чего нет в городском парке.
Повседневная жизнь была хлопотливой, но приятной. Надо было кормить кур и свиней, ухаживать за пчелами и овцами, вылавливать в пруду рыб, доить коров. Работали все: мужчины, женщины и дети. И все, казалось, устраивалось без видимого усилия. Казалось, что все знают, что надо делать, и в то время, когда это требовалось. Вы могли бы подумать об этом как о хорошо смазанной машине, но мне эта метафора никогда не нравилась, особенно по отношению к людям. Я представлял себе организм. Любая социальная группа — организм, но эта функционировала. У большинства других коммун, где я побывал, имелись бросающиеся в глаза недостатки. Работа не делалась, потому что все были слишком пьяны, или не хотели отвлекаться от своих дел, или попросту не видели в ней необходимости. Такая невежественность ведет к эпидемиям, эрозии почвы, к гибели людей от холода, или вторжению сотрудников соцобеспечения, которые забирают ваших детей. Я такое видел.
Здесь этого не было. Они четко представляли себе окружающий мир, не поддаваясь благостным иллюзиям, присущим большинству утопий. Они делали ту работу, которая была необходима.
Я так и не смог в точности понять работу всех шестеренок механизма (снова машинная метафора). Одни лишь жизненные циклы в рыбных прудах были настолько сложны, что я проникся благоговением. В одной из теплиц я убил паука, а потом узнал, что он находился здесь специально для того, чтобы поедать определенных насекомых, питавшихся растениями. Для того же служили и лягушки. В воде жили насекомые, истреблявшие других насекомых; дошло до того, что я боялся без разрешения прихлопнуть муху-поденку.