* * *
Моя жизнь началась с того, что меня подобрали по ошибке. Вернее, украли вместе с машиной. Мы были припаркованы в неположенном месте, и, помню, Мамита долго грозила мне, маленькому, когда я плохо ел, что меня заберут на штрафную стоянку. Тогда я начинал торопиться, глотать, как гусак, и в конце концов меня выворачивало и я выдавал обратно все, что съел. Впрочем, оно и неплохо — я не жирел. Вроде как знал свое место: приемыш, он приемыш и есть.
У цыган ребенок — это свято. Он должен быть упитанным, чем толще, тем лучше. До четырех лет с ним носятся как с королем, а дальше — пусть встает на ноги и живет как хочет. Со мной никто не носился, я обошелся без королевского дебюта, был тише воды, ниже травы и не лез на рожон, самый незаметный, самый щуплый. А когда стараешься не высовываться, о тебе никто и не вспоминает.
Часто по ночам мою стоящую не по правилам машину подцеплял полицейский автокран и тащил под пресс, на металлолом. Хорошо, что в фургончике Мамиты всегда бывало полно сопливых королей — хоть один да заорет, — и сон обрывался, прежде чем меня успевало раздавить в лепешку. Целый и невредимый, я снова закрывал глаза. Пухлые цыганята ворочались в темноте, бренча цепочками и медальонами, и я знал: здесь, в тепле и покое, меня никто не тронет. Счастье, которое я умел ценить, тем более что, как мне часто твердили, был обязан им одному-единственному человеку, старому рому Вазилю. Это он нечаянно украл меня, не заметив на заднем сиденье, среди вороха рождественских подарков, корзинку со спящим младенцем. И на совете старейшин все решил его голос: он горячо воспротивился тому, чтобы меня отдали в приют. В «бардачке» не оказалось никаких документов, и Вазиль решил, что меня послало небо. Ему не стали перечить: он и тогда уже был совсем дряхлым, а по нашим обычаям слово старца, пусть даже выжившего из ума, — величайшая мудрость.
Назвали меня Аметистом, потому что мой фамильный автомобиль принадлежал к семейству «аметист», из рода «ситроенов». Все чин чином — имя соответствовало происхождению. Со временем Аметист превратился в Амисиста, потом в Амисиса и, наконец, в Азиза, так удобнее. Мамите, румынской цыганке, которую во время войны стерилизовали фашисты, такое сокращение не нравилось: она верила, что имя переиначивает человека на свой лад, а я, маленький, был самым настоящим французом. По мне, так все равно. Араб — ну и пусть, даже хорошо, таких много, никто ко мне не цепляется. Когда я встал на ноги и занялся автомагнитолами, пришлось обзавестись липовыми документами — на случай ареста. С тех пор у меня есть и фамилия: Кемаль. Почему так, не знаю. Может, в том году шла серия на «К».
Я часто думал о своих настоящих родителях: наверно, они объявили розыск сына, ждали, что похитители запросят выкуп, а поскольку тело не обнаружено, то все еще надеются. Я давно собирался дать как-нибудь объявление в «Провансаль»: «Ребенок, похищенный под Рождество в „ситроене“ модели „аметист“, ищет родителей. Писать на имя Азиза Кемаля, синий почтовый ящик напротив „фольксвагена“ фургона-пиццерии „У Вазиля“, Валлон-Флери, Марсель-Северный». Но все откладывал. Раз уж тебя худо-бедно приняли в одну семью, как-то не тянет делать вторую попытку. Лучше оставаться в неизвестности и не разрушать мечту. Кто я по рождению — еще неизвестно, нынешнее же положение вполне сносно, а от добра добра не ищут.
Иногда я воображал, что моим отцом был нападающий из команды «Марсель-Олимп», который одолжил «аметист» у своего механика на время, пока тот отремонтирует его «мерседес». Иногда представлял себя наследником Марсельских мыловарен. А не то — младшим отпрыском безработного докера: двенадцать душ на одно пособие. В дождливую же погоду и вовсе думал, что родители давно обзавелись другим ребенком и думать обо мне забыли.
Наконец, когда мне стукнуло восемнадцать, я узнал правду. Оказалось, все совсем не так, куда хуже или, может, куда проще, чем я мог предположить. Старый Вазиль вовсе не крал мой «ситроен», он врезался в него своим фургоном-пиццерией на крутом повороте, когда тот пошел на запрещенный обгон. Мои родители разбились насмерть. А меня Вазиль успел вытащить, пока машина не взорвалась. Ну а дальше — все известно. Вазиль тяжело пережил этот случай, с тех пор он ни разу не сел за руль и не запустил свою мини-пиццерию, вот почему, сколько я помню, его фургон всегда стоял застопоренный кирпичами и заросший плющом, а в амбразуре печи была установлена статуэтка Богоматери.
Я был тронут деликатностью, с какой весь квартал так долго и дружно врал, щадя мои чувства, хотя чем-то это меня задевало. Нарядившись в лучшую рубашку, я отправился к Вазилю и церемонно поблагодарил его за то, что он не украл, а спас меня. Он выпростал из-под пледа сморщенный палец и проскрежетал:
— Зачать — еще не создать по образу Отца благим Его произволением, все и вся сотворившим.
Я принял его слова за загадку и не знал, что надо ответить. Впрочем, ни для кого не было секретом, что старый Вазиль совсем спятил, его вытаскивали на свет Божий только по особо торжественным случаям, так что скорее всего никакого ответа на эту бессмыслицу и не требовалось.
Конечно, участь родителей меня опечалила. Но оплакивать, кого не знаешь, не очень легко. И я скоро утешился мыслью, что они, по крайней мере, не горевали обо мне. А вот чего мне действительно не хватало, и еще долго, так это заветного объявления: я уже не мог по вечерам, перед сном, составлять его в голове, переделывать так и этак, подбирать слова поточнее и покрасивее. Объявления, которое я всегда носил при себе, в глубине души, чтобы в любой момент достать и продиктовать. Теперь оно теряло всякий смысл. Я был сиротой — окончательно и бесповоротно.
Как бы то ни было, но жизнь шла своим чередом. Официально я считался марокканцем со временным видом на жительство в Марселе, подлежащим периодическому возобновлению с оплатой. На мой взгляд, раз уж ксива все равно липовая, так почему было не записать меня французом. Правда и то, что это обошлось бы дороже и я сам не пожелал бы разоряться. У меня свои принципы. Деньги, которые я зарабатываю на магнитолах, должны идти в казну общины, чтобы возместить расходы на мое воспитание, а не изготовителям ксив из Панье. Ну а вообще-то, по-моему, национальность не сделаешь на заказ, это как цвет глаз или погода — такие вещи не выбирают, что есть, то есть. И потом, если кому-то, чтобы удостовериться, что я француз, нужен липовый паспорт, лучше уж я останусь арабом. Из гордости.
Нет, проблемы такого порядка возникают у меня только на футбольной площадке. Вот тут я разрываюсь надвое. Когда играю за цыган Валлон-Флери против арабов Роше-Мирабо, то чувствую себя предателем. И самозванцем впридачу: я ведь знаю, что рома не считают меня за своего. А гаджо остается гаджо, каким бы классным центрфорвардом он ни был, хоть бы даже забивал голы в ворота своих соплеменников. Вот почему в конце концов я стал судьей.
С Лилой мы ровесники, ей тоже девятнадцать. Мы знаем друг друга с детства, но теперь приходится соблюдать осторожность — из-за моего происхождения. Братья прочат ей в мужья такого же чистокровного мануш, местного уроженца, из паствы Святых Марий, как они сами, Ражко, специалиста по «мерседесам». Поэтому на улице мы с Лилой еле смотрим друг на друга, здрасьте — до свиданья, и все. Но раз в неделю она садится в трамвай, я — на мотороллер, и мы встречаемся в бухте Ньолон, это самое красивое место в мире; по крайней мере, так я считал раньше, потому что никогда еще не выезжал за пределы департамента Буш-дю-Рон.
Лила научилась от матери гаданию по руке. На моей она прочитала только, что мой путь скоро прервется, а потом, после пересечения, возобновится. У Лилы черные волосы, жгучие глаза, от нее пахнет липовым цветом, и носит она красные или синие юбки до щиколоток, которые раздуваются, когда она танцует, но больше я ничего не скажу — при том, как все обернулось, мне больно вспоминать о ней.
Первое время она все донимала меня рассказами о стране своих предков, в которой сама никогда не была, — об Индии. О тамошних обычаях, священных коровах, украшенных цветами погребальных кострах, куда бросают вдову, если усопший был чистых кровей, — я не особенно вслушивался. Слушать я как-то вообще не привык, разве что в школе приходилось, а туда я уже давно не хожу. Но с того дня, как мы с ней первый раз любили друг друга — я не раздеваясь, она спиной ко мне, чтобы соблюсти себя до свадьбы, ее свадьбы, разумеется! — все это стало неважно. Она сказала мне на своем языке: «Я люблю тебя», — у меня же своего, то есть какого-то особого, языка нет, поэтому вслух я ничего не сказал, но подумал то же самое. А еще подумал, что после свадьбы можно будет уже не заботиться о приличиях и любить друг друга, не отворачиваясь.
Вечером, перед сном, у нас любят поговорить о предках, о краях, где они жили, посетовать на то, что с появлением нержавейки закатилась слава клана Кэпдерары, потомственных жестянщиков-лудильщиков, вспомнить под переборы гитары и трели губной гармошки о гонениях, погромах и законах, из-за которых все и очутились здесь, в Валлон-Флери, в департаменте Буш-дю-Рон, и сменили колеса фургонов на кирпичи, а странствия — на воспоминания. Я при этом сижу и молчу. Киваю для вида головой, но пропускаю все мимо ушей.
Меня огорчает не то, что у меня нет родины — если не считать «ситроена», — это бы ладно, а то, что я один такой.
Счастье я нашел в школе. Учиться — вот настоящее счастье. У меня появилась своя собственная семья, из слов и цифр, которые я мог тасовать по своему усмотрению: склонять и спрягать, складывать и вычитать, — и все меня понимали. Все слушали, когда я отвечал у доски о какой-нибудь битве или реке, как будто рассказывал о самом себе. Миллионы погибших: жертвы войн, наводнений, заговоров — приносили мне хорошие отметки. Но лучшей наградой была сама возможность изучать рельеф и климат любой страны, не потому что ты оттуда родом, а потому что она есть на свете. И ведь это было только начало, предстояло узнать еще столько нового — на всю жизнь хватит!
Но в шестом классе школу пришлось бросить — в Валлон-Флери не любят дармоедов. В пять лет малец уже работает «кукушкой» — стоит на стреме; в семь «стрижом» — стрижет первые кошельки; а в одиннадцать дорастает до «голубка», разведчика на мопеде, и уходит из школы. Так заведено.
Господин Жироди, наш учитель географии, очень жалел, что я ухожу, хотя мы с ним не так уж много беседовали помимо уроков: я не мастер вести разговоры, так трудно ухватить нужное слово, они все ускользают и отбиваются, как рыбы, когда пытаешься их вытащить из воды, куда приятнее стоять и смотреть, как они плавают. Господин Жироди сказал, что в жизни все устроено несправедливо; ему виднее: он прожил на свете уже полвека. В Марселе, сказал он, в других кварталах, есть нормальные школы, где никаких тебе каракулей на стенках, никаких наркотиков, драк и краж, и я заслуживаю лучшего, потому что хочу учиться. Он был такой печальный, когда говорил все это, я никогда не видел, чтобы человек так расстраивался, и подумал: может, оно и неплохо, что я бросаю школу, раз школа — это так печально.
Господин Жироди пожелал мне счастья и подарил потрясную книгу, трехкилограммовый атлас «Легенды народов мира». Я ничего не сказал — боялся расплакаться, мне ведь столько раз внушали: «Араб должен быть гордым»; но подумал про себя: «Да хранит тебя Пророк на всех путях твоих». Просто повторил, что слышал от других, без особой веры, но с чувством.
Когда я украл свою первую автомагнитолу, «Грюндиг», то отослал ему по почте в подарок и приложил записку: «От Азиза из 6 „Б“, с благодарностью за вашу доброту». И решил про себя, что, когда вырасту, украду для господина Жироди машину, чтобы он на ней ездил, а то ему все приходится в автобусе. А потом как-то забыл и не успел из-за приключений, которые посыпались мне на голову.
Так вот, пока все сидели у костра и рассказывали друг другу про Румынию, Турцию, северную Индию и разные другие страны, откуда их выгнали, я учил наизусть легенды народов мира, особенно арабские, раз я сам араб. А поскольку неизвестно, из какой именно я страны, то было вернее изучать сказки, чем повседневную реальность, ее было сколько угодно в газетах, которыми я пользовался для упаковки моих магнитол на продажу.
Краем глаза я посматривал сквозь языки пламени на Лилу; она сидела рядом с Ражко, своим суженым, специалистом по «мерседесам», а он подыгрывал на гитаре рассказам о гонениях. Я же подыгрывал своей тоске, рассказывая сам себе историю о любовниках из Имильшиль: как юноша из племени аит Брагим влюбился в девушку из враждебного племени, как из их слез появилось два озера: Исли, озеро Жениха, и Тислит, озеро Невесты (см. стр. 143 моего атласа), в которых сродники утопили их обоих, порознь, чтобы не допустить нежелательного брака.
Как-то жарким июльским днем в нашей бухте, когда мы с Лилой были вместе, а потом сидели на камнях, я тихонько нашептал ей на ухо историю влюбленного Брагима. Лила решила, что я рассказываю про какого-то своего приятеля из арабских кварталов, послушала и пошла нырять за морскими ежами.
Порой, когда я отправляюсь в другие, французские, кварталы Марселя, чтобы поглядеть на новые модели автомагнитол и сориентироваться в ценах, мне попадаются на глаза молодые пары и вдруг страшно хочется очутиться на их месте. Но это проходит. Пусть в Валлон-Флери мне не хватает тепла и ласки, зато я принят в деловое братство. Тут я такой же член клана, как остальные: у меня широкая улыбка, ловкие руки и быстрые ноги.
Одна из наших коронных штучек — это итальянский набег. Итальянцы, наоборот, говорят «цыганский набег», но они в меньшинстве. Делается это так: вы останавливаетесь у светофора, тут подъезжает мопед, и вам протыкают шину, а потом услужливо помогают сменить колесо и по ходу дела угоняют машину. Полиция советует тем, кому никак не объехать наших кварталов стороной, не останавливаться на красный свет. Чудесный совет, но кто не останавливается, тем устраивают столкновение. Дальше составляется протокол с обещанием заплатить по договоренности, хозяин уходит пешком, и по дороге его грабят. Это другой способ атаки, «бельгийский». Машину уволакивают в поселок и разбирают по деталям, каждая бригада получает свою долю: одним достаются части двигателя, другим — покрышки, третьим — всякие мелочи, а мне — автомагнитолы. Чаще всего мы имеем дело с «мерседесами», причем мастер вроде Ражко, чтобы не копился лишний товар, работает только по предварительному заказу. Вы говорите ему: «Ражко, мне нужна прокладка головки цилиндра для пятисотки», — и на другой день вы эту прокладку получаете.
Когда остается один кузов, его вытаскивают на окраину, чтобы забрали мусорщики, иначе некуда будет деваться от рухляди. У нас тут не кладбище машин. Валлон-Флери — наша гордость, мы даже посадили цветы, чтобы оправдать названйе так что Мамита права: со временем имя отпечатывается на самой вещи. Вот и я, став Азизом Кемалем, лет в пятнадцать ударился было в мусульманство. Но увлечение было недолгим: мне слишком нравились губы Лилы, чтобы я пожелал запрятать их под чадру. Я вернул Коран Сайду, сторожу одного из арабских кварталов, который поставил рекорд: целый год отваживал бейсбольной битой от своего участка торговцев травкой, — и продолжал болеть за «Марсель-Олимп».
Жизнь у нас в Валлон-Флери мирная, облавы бывают редко. Надо сказать, что, вздумай какой-нибудь страж порядка затеять проверку паспортов в северных кварталах, его для начала выперли бы оттуда, а потом префект еще и намылил бы ему шею, потому что у него, у префекта то есть, свой способ снижать преступность — делать вид, что нас не существует. Официально Марсель-Северный превратился в пустыню. Даже на карте нет наших районов. На двести тысяч как бы несуществующих жителей чисто символически оставили три десятка полицейских, и мы взялись охранять их как исчезающий вид.
Нет, кроме шуток, префект оказался по-своему большим хитрецом: всем известно, что если на полицейского нападут и он напишет жалобу, его начальство никогда не передаст дело в суд, чтобы не портить статистику; ну, мы своих легавых пожалели и, вместо того чтобы на них нападать, постарались установить самодисциплину. Зная, что патрульные бригады, по пять машин каждая, колесят по улицам одна с полудня до семи вечера, другая — с семи вечера до четырех утра, мы стараемся работать с четырех утра до полудня, когда они спят, так что все довольны. Они же, в благодарность за нашу тактичность, открыли у нас оптовый рынок; теперь мы можем посылать туда своих пацанов отовариваться бесплатно, вместо того чтобы обчищать «Леклерк» и «Казино», солидные лавочки, куда ходят местные старики, которые за неимением лучшего способа вынуждены платить в кассу. Этих старичков у нас все уважают. Тем более, что многие из них живут тут по нескольку десятков лет в собственных квартирах, на три четверти обесценившихся из-за соседства с нами.
Нет, в целом в Марселе-Северном все идет неплохо. Иногда до нас докатываются даже столичные фокусы. Приезжают разные комиссии, которые нас изучают и вносят предложения, как улучшить наш уровень жизни. В прошлом году, например, у нас в Валлон-Флери здорово улучшили солнечную освещенность: взяли и снесли старые многоэтажные башни — дескать, на верхних этажах гнездится преступность. Если так, то нам опасаться нечего: цыган, даже такой приемыш, как я, не переносит высоты. Жить в башнях мы просто не смогли бы, так же как в длинных, лежачих коробках, там, должно быть, с правонарушениями дело обстоит не лучше, чем в стоячих. Как только в коробке освобождается квартира, жилищное управление не сдает ее новым жильцам, а замуровывает. Наверно, ремонт обошелся бы дороже.
Когда одна такая комиссия заявилась в Валлон-Флери, все получилось замечательно. Мы их радушно встретили, угостили анисовкой, чтобы привести в чувство, а то они прибыли только что от коморцев из квартала Басс-Робьер, где на них свалили из окна холодильник. Небольшой концерт: цыганский джаз, фламенко, джипси кингс — и нервы в порядке. Комиссия поблагодарила нас за теплый прием. И унесла с собой корзинки, которые протягивали детишки,
—решила, что это подарки. А потом в новостях зачитали ее отчет: «цыганское население» не может приспособиться к городской жизни, потому что ютится в фургончиках, и из-за этого все его беды. Что ж, кто не знает, так и подумает. И вот на месте старых развалюх, где у нас были устроены механические мастерские, нам отгрохали типовые дома компании «Буйиг».
Мы были очень довольны. Пока шло строительство, мы даже цемент не воровали: для нас же строят, так пусть заканчивают поскорее. Наконец все отделали и наступил торжественный день, понаехало народу: вся та комиссия, да еще префект, представитель строительной фирмы, телевидение,-нам должны были вручать ключи. И тут обнаружилось, что ключи некуда вставлять: нет не только замков, но и дверей, а также оконных рам, раковин и унитазов — все размонтировано и продано в розницу. Черепицу на крыше не тронули — оставили до зимы, когда на нее выше цены. Господин от фирмы «Буйиг» позеленел от злости, прогнал телевизионщиков; префект, кажется, готов был сквозь землю провалиться. А что расстраиваться? Нам домики очень даже понравились, такие миленькие, так приятно на них смотреть из окна фургончика. Они создают среду — мы так им и сказали в утешение. И поздравили их, и пригласили — милости просим, работает буфет.
Они же не притронулись ни к вину, ни к закускам, а мы-то старались, наготовили деликатесов из их родных продуктов, специально по такому случаю позаимствовали в аэропорту на складе Фошона. Комиссия уехала, а мы остались, как дураки, с целой горой заливных яиц и омлетов с лососиной. Пришлось все это съесть самим, причем оказалось не так уж вкусно.
Позднее пришел Пиньоль, чтобы мы подписали заявление: получалось, что мы понесли убытки от самих себя. Он помог нам прикончить угощение.
Мы с Пиньолем приятели с детства. Познакомились в школе, только я ушел, а он остался учиться дальше, и иногда жалеет об этом, глядя на меня. Сначала он хотел работать на железной дороге, но не прошел по конкурсу в училище и тогда пошел по стопам отца. Вот когда порадуешься, что ты сирота. Да еще полицейскую школу нарочно разместили на границе двух неблагополучных кварталов, чтобы ученики не отрывались от населения. Что-что, а это удалось в полной мере: бедняги занимаются за решетками, в постоянной осаде и под обстрелом, в них швыряют камнями и пивными банками — отличная практика! Днем они сидят в школе, как в бункере — выходить без охраны не разрешается, — а вечером их отвозят в общежитие в воронке, и все это называется «оставаться в лоне закона». Общежитие находится в другом горячем местечке, в квартале Жан Жорес, там их всю ночь караулит патруль, только тем и занимается, что защищает будущих полицейских от их будущих жертв. Естественно, в результате такого образования у воспитанников копится ненависть, а поскольку у нас ей не дают выхода, то образуется избыток невостребованных эмоций, которые находят применение в лионских пригородах, где не так культурно, как здесь.
По воскресеньям я обычно навещал Пиньоля, мы с ним сидели в зале для посетителей, и мне было не очень весело: разве не обидно, что он, делавший такие успехи во французском, вынужден теперь только стрелять в тире да резаться в карты до полного отупения! Будущее, в обмен на загубленную за решетками полицейской школы юность, не сулило ему ничего хорошего, а пока отец, работавший там же инструктором, обзывал его олухом, слабаком и тряпкой. Просто многим старым полицейским псам, когда-то командовавшим в Марселе, теперь не на ком отыграться, кроме как на несчастных учениках.
Я всегда, как мог, помогал Пиньолю. Когда он стажировался в патрульной службе, я предупреждал его, в какие места лучше не соваться, и даже подстроил для него парочку мелких задержаний с поличным, чтобы он получил свой диплом. Когда-то он мне давал списывать диктанты, а теперь настал мой черед выручать друга — все нормально.
Как-то раз, когда он с кислым видом тянул пиво, я рассказал ему одну легенду из моего атласа. Кубинскую, про Хосе Луиса, молодого парня, как мы, который по ночам с помощью заклинаний «воду», позволяющих переноситься из сна в явь в любом образе, превращался в ягуара. И вот этот Хосе Луис много ночей подряд пытался обольстить ягуариху, а она его не хотела. Ему было так плохо, что он забросил все, что должен делать взрослый ягуар, не охотился и не приносил пищу детенышам, а только предавался отчаянию; и то же самое творилось с ним днем: вместо того чтобы убирать сахарный тростник, он вздыхал по чужой жене. В конце концов духам «воду» это надоело, и в одно прекрасное утро Хосе Луиса нашли в постели мертвым: его, человека, загрыз тот самый ягуар, которым он был во сне.
Пиньоль только пожал плечами и сказал, что я утопист. А я пожалел, что он не понял смысла моей истории, такого, кажется, прозрачного: кто с головой уходит в отчаяние, того могут пожрать собственные химеры, внезапно обратившиеся против него самого.
Интереса ради я зашел в книжный магазин и посмотрел в словаре, что такое «утопист». Оказалось, это слово придумал в 1516 году некий господин Мор, образовав его от греческих корней, и означает оно что-то вроде «выходца ниоткуда». Что ж, неплохо.
С того дня и до тех пор, пока на меня не свалилось мое приключение, я больше никогда никому не рассказывал легенд. Держал их при себе, они были моим миром, не доступным ни Лиле, ни Пиньолю. Мало-помалу старый красный с золотом фолиант, потрепанный, зачитанный до дыр, стал для меня родной страной, землей предков. Была там одна сказка, австрийская, которую я особенно часто перечитывал. В ней рассказывалось об одном человеке, который однажды, купаясь в озере, залюбовался кувшинками и подплыл к ним поближе. Они были так прекрасны, так безмятежны, с ними было так хорошо, не то что с людьми, которые швыряли в него камни, потому что он еврей. И вот он протянул руку, чтобы потрогать цветок, и тут стебель плотно обвился вокруг его ноги и утянул его на дно озера. А там он нашел чудесное подводное царство, где его окружали рыбы-красавицы и водоросли-друзья и где ему дышалось лучше, чем на земле.
По ночам я лежал и мечтал прикоснуться к такой кувшинке, причем не только из-за людской жестокости. Я ведь вырос среди кочевников, хотя и временно осевших на одном месте, и меня часто томило страстное желание уйти в дальний путь, но что толку идти одному — я и здесь один! Лила смогла бы отправиться со мной не прежде, чем овдовеет, а Ражко был в добром здравии.
Часто, читая легенду за легендой и не покидая своего прислоненного к столбу фургона без колес, я забывался и воображал себя на дне озера, куда рано или поздно непременно попаду. Когда-нибудь буду вот так перебирать слова, и они увлекут меня в глубину, а над раскрытой книгой никого не останется.
Мы с Лилой искупались в зажатой меж холмов бухточке, там была пристань, много лодок, наверху стоял старый вокзал с синими ставнями, полустертой росписью по фризу и высоким гребнем крыши, над которым сновали ласточки. Мы занимались любовью прямо в воде, под учебной скалой альпинистов, откуда ныряли бледнокожие студенты, и их вопли и смех заглушали нашу возню. Потом мы сидели на терраске кафе «У Франсиса», спокойно попивали коктейль и любовались закатом над бухтой, как вдруг Лила собрала свои тяжелые волосы, скрутила в жгут и, энергично отжимая, сказала:
— Ну вот.
Таким тоном, что я удивился. Как будто объявляла о чем-то неотвратимом. Поначалу я решил, что это относится к погоде: в самом деле, над виадуком собирались тучи, и мне на руку уже капнула капля. Я сказал, что на будущей неделе будет теплее. Но она сказала «нет» еще более значительным тоном. Тогда я понял. Последнее паломничество к Святым Мариям они с Ражко совершили вместе, и теперь дело было только за тем, чтобы собрать Лиле приданое, а ее братья вот-вот должны были провернуть крупное дело: перепродать жилищному управлению партию в тысячу бронированных дверей, которые были украдены в декабре. С одной стороны, все это причиняло мне боль, с другой — я уважал Ражко. Прекрасный механик, это он научил меня справляться с сигнализацией на магнитолах и с секретным кодом. Можно сказать, Лиле повезло с женихом. Я знал, что она впустила его через парадный вход, но не ревновал. Я готов был удовольствоваться задним, только бы меня не отлучили вовсе. В конце концов, любовь «не в том, чтобы смотреть друг другу в глаза, а в том, чтобы вместе смотреть в одну сторону», как было сказано в диктанте из Сент-Экзюпери, который я когда-то написал всего с тремя ошибками.
— Значит, — сказал я, — твои братья продали двери.
Она пожала точеными плечами; может, сегодня я в последний раз обнимал их в воде.
— Этого надо было ожидать, — сказала она.
— Но мы все равно будем встречаться, — проговорил я сдавленным голосом.
— Нет. Ражко узнал про нас с тобой. Он не отказывается жениться на мне, но я поклялась, что между нами все кончено и ты для меня больше не существуешь.
Ну, раз так… Я проводил ее до станции. И наш роман оборвался на залитой солнцем платформе: вокруг счастливые парочки в мокрых купальниках, с блестящей от морской соли кожей. Она поднялась в вагон, а я глядел на ее облепленные юбкой бедра и не мог представить себе, что через десять лет она станет как мать, наберет те же сто десять килограммов — наследственность беспощадна. Мы могли бы полнеть вместе, так нет же — я так и останусь тощим. Однако на самом донышке души во мне тлела смутная надежда и не давала совсем отчаяться. Предчувствие никогда не обманывало меня, и хоть я не умею читать по руке, как Лила, которая все говорила, что, судя по линиям, я веду двойную жизнь, а меня, при моей верности, это бесило, — но если почему-то несчастье не вызывает у меня бурю переживаний, на то оказывается причина.
Когда за десять дней до свадьбы во время ночной вылазки на склад «мерседесов» Ражко нарвался на охранника и был убит, я возблагодарил Святых Марий, Пресвятую Богородицу, Аллаха и «Марсель-Олимп» — всех богов нашего града Марселя. Во мне говорила не злоба, а любовь: я ведь давно молился, чтобы Лила овдовела да поскорее, пока не успела слишком раздобреть.
Весь Валлон-Флери знал, что Ражко потребовал у Лилы залог супружеской любви и получил его, выходило, что теперь она обесчещена, и мне это было на руку. Я пошел к старшему брату Лилы Матео предложить себя взамен Ражко. В уплату за невесту готов был отдать дюжину лазерных «Пионеров» и сорок «бозов». Лучшего претендента на товар б/у было не найти. Состоялся совет старейшин, и дело было решено в мою пользу с перевесом в два голоса; оба они принадлежали старому Вазилю: из уважения к возрасту его голос считался за два, хоть он уже не помнил, как его звать. Матео скрепя сердце был вынужден согласиться. Чудные они иногда, эти мануш: предпочитают оставить девушку на всю жизнь обесчещенной, незамужней и пятнающей честь семьи, чем уступить ее со скидкой гаджо, который покроет позор и заберет ее из дома.
Сама Лила не прыгала от восторга, когда узнала, что я добился своего. Она печально улыбнулась и сказала:
— Рано радоваться, Азиз.
Я подумал, что она просто хотела несколько осадить меня: как-никак, она еще носила траур. И только через месяц, когда пришел день помолвки и оборвалась моя первая жизнь, понял, что она имела в виду.
Я выбрал кафе «Маршелли», расположенное на границе нашего квартала, на мосту через железную дорогу. Там обычно велись все переговоры по поводу наркотиков — на своей территории мы этим не занимаемся. Принципиально. Наша коммерция стимулирует производство: чем больше машин украдено, тем больше будет продано, героин — дело другое, это прямой вред потребителю, не говоря уж о первоначальных затратах на первую, бесплатную, дозу, чтобы только посадить на иглу. Лично я торговцев травкой беру на таран своим фургончиком. А когда рискую схлопотать крупные неприятности, перекрашиваю его.
Так вот, я выбрал для банкета в честь помолвки «Маршелли», потому что там настоящие скатерти на столах, приличное меню и можно украсить зал, к тому же, это почти заграница, чем не свадебное путешествие.
Я пригласил стодвадцатикилограммовую мамашу невесты, которую домашние принесли вчетвером в плетеном кресле; дюжину братьев с женами, кучу дядюшек, и все они затарахтели на своем языке, сишпи. Я не понимал ни слова, у Мамиты, царствие ей небесное, если что, говорили на кэлдерары, а вообще разные кланы общались между собой только по-французски. Обстановка была несколько напряженной, к моей досаде, потому что я постарался, как мог. В смысле убранства получилось неплохо, а что касается остального, я не успел ничего оценить — нагрянула полиция.