Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Путь в один конец

ModernLib.Net / Современная проза / ван Ковелер Дидье / Путь в один конец - Чтение (стр. 6)
Автор: ван Ковелер Дидье
Жанр: Современная проза

 

 


Так вот, Валери пичкала меня ссылками на данные палеонтологии: отпечатки ископаемых ящеров из Имин-Ифри (25 миллионов лет) и их громадные яйца, обнаруженные в неправдоподобном состоянии консервации. Места отправления неолитического культа в Тизин-Тиргиз, тысячи наскальных изображений из Тин-сулина и с берегов Дра, исполненных в технике гравюры резцом (10 000 лет)… Если ее послушать, Марокко изобилует граничащими с чудом следами древней жизни, местами, где на протяжении веков ничего не менялось, тайнами, не поддающимися расшифровке. Что до мест, подобных Иргизу, их сотни в недоступных ущельях

Гора Айаши Высокого Атласа. А асфальтированная дорога, угрожающая равнине сероликих людей, — магистраль СТ1808, предназначенная для обслуживания горнолыжной спортивной базы около горы Вавизагт (3770 метров), да, того самого отвратительного шрама на лице природы, той стройки, что мы только что миновали.

Когда вернулся Азиз, она взяла его в свидетели. Он подтвердил ее слова. Она спросила, далеко ли мы от тех мест. Он встал в середине цирка, уперев руки в бока, и долго поворачивался в разные стороны, казалось, разыскивая в ослепительной белизне ледников самый удобный для преодоления перевал. Она быстро проговорила что-то по-арабски, он же ответил только долгим, очень серьезным покачиванием головы. Затем она посмотрела на меня. Она не захотела перевести, о чем его спрашивала.

Обильный ужин вечером в тигремте, крашеном охрой доме-крепости с окнами, обведенными белой краской, отгоняющей злых духов (жнун). Мятный чай, харира (суп неопределенного свойства), таджина (тушеное мясо) с черносливом, кефта (фрикадельки), гигантских размеров стручки жгучего перца, который я съел, приняв за сладкий, и два литра воды, призванной затушить пожар, несмотря на предостерегающие восклицания Валери, опасавшейся бактерий. А мне на них плевать, для меня теперь единственная нечистая вещь, которую надобно избегать, — моя левая рука. Тридцать два года минеральной воды «Эвиан» — стоп. Я жить хочу. Я выбросил мои пшеничные проростки.

Потом я отдалился от глинобитных хижин селения, чтобы справить малую нужду подальше от чужих глаз, и, потирая горящее горло, очутился среди коз и каменных дубов (проверить, те ли дубы). Там меня отыскала Валери. Мы сели на старые покрышки. Она взяла меня за руку. Пот, уже пропитавший мой пуловер, как по волшебству, высох. Она мне призналась, что Азиз никак не может найти вход в свою долину. Я успокоил ее, что время у нас еще есть. Что впервые в жизни мне так страшно хочется, чтобы время еще было. Она коснулась своими губами моих и подарила мне поцелуй, продлившийся добрых двадцать секунд. Потом она отпрянула, гордо вздернув подбородок, с непокорной прядкой на глазах, и спросила, лучше ли мне теперь. Я ответил, что лучше. Она прошептала, что ослабила действие перца и по сему случаю накидываться на нее бесполезно.

Я глядел, как она удаляется к хижинам. Запечатлевал в памяти силуэт ее фигурки, тонкой и отчаянно юной, живой, недоступной. Как предложить свою любовь фее, которая смеется над вами? Да и занималась ли она когда-нибудь любовью? В ней есть нечто неизлечимо девственное: резковатое свободолюбие, мечтательная непреклонность, безотчетная меланхоличность. Быть может, именно об этом она и пыталась мне сказать. Я еще никогда никого не лишал невинности. Агнес, Агнес… Как далеки Юканж и ты, там, в моей комнатке, где я читал тебе мою рукопись и, опьяненный собственными фразами и тобой, моей единственной читательницей, целовал тебя на кровати, ласкал тебя, а ты говорила «нет», ты повторяла: «Читай еще». И я читал.

Если нам придется, Валери, заниматься любовью и если для тебя это первый опыт, верь мне, я буду таким же девственным, как ты. Я вдруг почувствовал, что мне только пятнадцать. Однако должен заметить, что твой поцелуй ни в коей мере не прекратил жжения от перца.

Я счастлив. Так ли?

Посмотрим.

Первая ночь под открытым небом. Я ненароком порвал желтую палатку, желая обрезать слишком длинную веревку. Валери ставит зеленую и обосновывается там. И тотчас тушит свою газовую лампу.

В час ночи — ужасная буря, прямо-таки дантовской мощи. Азиз и я, промокшие до костей, укрываемся «в лендровере». Через десять минут неизвестно откуда обрушивается грязевой поток и уносит покинутую нами палатку. Мы бросаемся к той, где Валери, хлопаем по полотну, отдергиваем застежку «молнию». Она полусонным голосом обругивает нас и посылает куда подальше. В трех метрах от нее, спящей, бушует поток. Мы колеблемся, решая, не вытащить ли ее силой, а затем по очереди дежурим, наблюдая за палаткой через лобовое стекло, до самого конца грозы.

Семь часов утра. Похолодало на пятнадцать градусов. Накинувшая пуловер Валери только что выбралась из палатки. Я зажигаю фары, чтобы она видела, куда ступает, и выхожу из машины, неся ей термос. Она бросает рассеянный взгляд в огромную выбоину, проделанную ночным потоком, и роняет фразу, которую я никогда не забуду: «Те, кто не любит жизнь, знают, когда им помирать. Я ничем не рисковала».

Она делает пипи за палаткой и возвращается в нее досыпать. Встает заря, небо, как и вчера, кристально ясное, с мерцающими звездами. Я закрываю термос и возвращаюсь в машину, где продолжаю писать, положив блокнот на руль. Азиз, привалившийся в своем спальнике к дверце, хмуро бормочет, что мне бы лучше потушить свет, а то сядет аккумулятор. Он вновь засыпает. Высоко в небе над нами кружит орел.

Перечитываю фразу, произнесенную Валери. Она станет гвоздем моей книги. Моей книги. Уже не знаю, что в ней будет. Мне наплевать на Иргиз, на серо-ликих людей, на Кэ-д'Орсэ, мою миссию, на водворение Азиза на его родину, поскольку он может позаботиться обо всем этом и сам. Валери, Валери, Валери. Ах, как…

Откладываю авторучку, чтобы докончить фразу в мечтах.


Воскресенье 29-го.

Ослепительное солнце, 20°С.

Не знаю, с чего начать. Моя жизнь перевернулась.

Вчера вечером я не вел записей. Не мог.

Чудесный, погибельный, несказанный…

Для чего служит прилагательное?

В субботу утром, без десяти восемь, подошла Валери и постучала в мою дверцу. Просыпаюсь, открываю. Она вытаскивает меня из «лендровера» и тянет к обрыву. Взгляду открывается пустыня в цвету. Палево-фиолетовые, желтые, голубые пятна, мерцая, проступают на растрескавшейся земле. Не сдержав восхищения, я сжимаю ее в объятиях, но в ответ слышу, что она, собственно, здесь ни при чем: это всего лишь явление природы. Редкое, но вполне естественное. Как любовь. В Атласе семена растений могут годы дожидаться благоприятного дождя, который позволит им прорасти, и тогда они взрывообразно распускаются и расцветают — все разом, под первыми лучами солнца.

Я кладу голову ей на плечо. Она рукой легонько притягивает меня к себе. Мгновение полноты существования, абсолюта, уверенности — фразы закруглю потом. Слова отказываются повиноваться. Лирики я опасаюсь не меньше банальности. Хотелось бы посылать ей письма и ждать ответа, но я в своей жизни потерял столько возможностей! И вот я хватаю ее за руку и бегом тяну к маленькому озерцу, около которого мы остановились на ночлег, чтобы вместе с ней броситься в воду, распугивая розовых фламинго, прижать ее к груди и рухнуть в сияющую рябь. Она кричит: «Нет, не здесь, осторожно!» И произносит какое-то имя, но оно ничего мне не говорит, что-то вроде Билли: может быть, это человек, которого она любила, или который здесь утонул, но какая разница? <На самом деле она сказала «бильгарциоз». Кишечное заболевание, вызываемое червями-трематодами, переносчиками которых являются водяные моллюски, способные передавать их и человеку. Она мне после все объяснила. (Прим.Жан-Пьера.)> Ничего, кроме ее тела, не существует во всплесках взбаламученной нами блестящей грязи. Мир принадлежит только нам — полное безлюдье, если не считать Азиза, который где-то готовит для нас кофе. Я опрокидываю ее в жидкую тину, сбрасываю с себя одежду, словно какой-нибудь красавец, она вздыхает и прямо на этом ложе, проваливающемся под нами, отдается мне.

Надо описать то, что произошло потом; но я все еще под впечатлением шока. Да, знаю, я был неловок, груб, но меня так переполняло желание, мне это так было необходимо, что она с каким-то фатализмом впустила меня в себя. Когда я обнаружил, что получил удовольствие только сам, я тихо, с комом, подкатившимся к горлу, пробормотал: «Ашиб Алла», словно нищему, которому не смог подать. У нее хватило снисходительности улыбнуться. «Я люблю тебя». (Это я говорю). Отвечает: «Да нет». Вот увидишь, когда из этого выйдет книга.

Помогая тебе подняться, я спросил в сомнении (однако, если уже выглядишь смешным, можно себе позволить и наивность), первый ли я у тебя. Ты отозвалась надменно, но, возможно, только из целомудрия или гордости: «В воде — да!»

Мы отошли от озера, и фламинго за нашей спиной зашевелились, возвращаясь на прежнее место. Не оглянувшись, ты кинулась в свою палатку. Я пошел искать Азиза, который отошел к полупересохшей речке и развлекался, бросая гальку так, чтобы она прыгала по воде. Думаю, он нас видел. Он плакал. Встав около него так, чтобы солнце не жгло ему голову, я принес ему мои извинения. Он отвечал, что плачет не из-за нас, а из-за воды. Из-за любви в воде. Поскольку я напрасно старался понять, что он имеет в виду, он начал говорить о поляне подземного леса в жерле потухшего вулкана, где благодаря свету, проникавшему сверху, росли платаны и зонтичные пальмы. Маленькие лошади давно утраченной наверху породы паслись у горячего источника, в котором, напевая, купалась среди кувшинок Лила, его возлюбленная, дочь короля Иргиза, который никогда бы не выдал ее за простого жаворонка (sic!), вот почему он добровольно отправился в Марсель на поиски господина Жироди, и потому-то он теперь в отчаянии, так как возвращается с пустыми руками. Он добавил, что не говорил мне этого раньше, но теперь проход к долине закрыт для него потому, что его левая рука стала нечистой от взглядов других людей.

Пытаюсь набросать все по памяти, в общих чертах; это зрелище — молодой парень, насквозь пропитанный солнцем, оплакивающий свое фантастическое видение, — оставляет меня совершенно ледяным. Я вдруг начисто потерял интерес к его истории. Потому что начинается моя собственная. Он теперь может неделями водить нас вокруг своей горы — я влюблен и вполне располагаю временем.

Неужели всегда влюбленные так быстро становятся эгоистами? Я посмотрел на часы. Мне хотелось удержать в памяти, что в эту субботу утром, в девять сорок пять утра, я все простил Клементине.

А что я должен ей простить? То, что ей полюбилась «Лотарингия» — моя рукопись, которую я в один прекрасный день прочел ей в ресторанчике? То, что на обедах для студентов в доме ее матери меня просили на десерт почитать несколько страниц оттуда «для возбуждения аппетита»? Нас убила боязнь показаться смешными. По крайней мере, меня. Она-то, во всяком случае, не бедна. И с художником жить легче. Достаточно десяти секунд, чтобы все уразуметь: взглянешь на стенку, и готово — художник не так мешает удобно жить, как писатель. А потом, Лупиак действительно пишет красивые картины.

Перед завтраком романтическая прогулка в одиночестве, в мыслях о Ней, о Ней, совершенно новой, о Валери д'Армере де Вильнев. Сладость моя, моя сирена. Я бродил вдоль русла. Боли в желудке. Думаю, что психосоматического свойства.

Азиз достал нам мулов, чтобы попытаться пройти по южному склону горы: по его уверениям, он припоминает, что проход находится там. Я позволяю ему делать все что угодно. Желудочное расстройство.

Валери занимается обычными делами, чертит маршруты по карте, манипулирует циркулем и компасом, чтобы восполнить недостаток знаний нашего сероли-кого человека. Как кажется, ее отнюдь не стесняют мои маленькие проблемы. «Я кое-что понимаю в подобных болезнях», — заметила она. Со своей стороны она предупредила меня: нежности, клятвы, разглагольствования о нашем будущем — все, что я горю желанием ей предложить, она отвергает сразу. Что до новых занятий любовью, она бы предложила мне сначала принять лекарства, которые она отыскала в моей походной аптечке. Меня несколько беспокоит, что они все попорчены. Она щупает мне лоб, сжимает запястье и, сосчитав пульс, отвечает: дескать, неизвестно что больше испорчено — они или я. Надеюсь, это шутка.

Ее диагноз — амебная инфекция. Вода, в которой мы познали друг друга? Нет, та, которой я запивал жгучий перец.

Предпочитаю последнее.

Азиз на своем муле возвращается под вечер. Он заявляет, что проход должен находиться на южном склоне. Видя, что я весь дрожу в своем спальнике, он спрашивает Валери, что у меня еще. Она отвечает ему по-арабски. Он отворачивается и вздыхает. Мне не переводят.


Понедельник

Пасмурно, 39,4°С.

Отказался спуститься вниз и обратиться к врачу в Табанте. У меня лихорадка, ну и черт с ней; она вот-вот прекратится, и мы пройдем перевал. Никогда больше я не поверну назад. Роман будет называться «Путь в один конец».

Желудок терзают приступы резкой боли, иногда у меня бывают странные помутнения сознания, отнюдь не неприятные. Они куда-то меня уносят. Я в уме своем к чему-то приближаюсь. Что-то важное, отступающее в туман под действием аспирина, но я еще вернусь и найду.

Слишком устал, чтобы записывать свои сны. Слова без всякого порядка, в надежде, что они напомнят об образах: Генрих IV — Ливан — рогалики — лилии — кекс.

Нога после укуса морского дракона снова начала пухнуть, и Азиз поддерживает меня, когда приходится встать и пройтись, чтобы сняться с лагеря. Продолжаем огибать горную цепь. Тропу он все еще не нашел.

Подождать ночи с Ней под пологом одной палатки. Вновь обрести Агнес, слова, которые я для нее извлекаю из своей тетрадки. Агнес замужем, дети, просьба быть крестным отцом. Отказ, почему? Все так плохо. Все эти потерянные, испорченные годы. Во имя чего? Стыд. Стыд за то, что я сотворил. Перрон Восточного вокзала. Нет. Пока не надо слов. Еще не время. Забыть.


Четверг?

Ветрено, солнечно. Жар спал. Остаюсь в палатке, пока они исследуют подходы.

Воскресная поездка в Бриер. Маленький домик с разными полустертыми декоративными обманками, которые папа подновлял во время отпуска вместе с бригадой заводских приятелей. Отпуск по очереди: стены общие, а внутренность по вкусу каждого; дом, где все менялось… Лето в Вогезах. Мой первый уик-энд с Агнес, первый раз она сказала «да». Наедине с ней. И папой. «Ты несовершеннолетний, Жан-Пьер, я поеду». Ночь он проспал в своей «симке», под нашими окнами. Ради мамы. Она возложила на него особую миссию, но он нам оставил ночь. Нашу ночь, во время которой мы ничего не сделали. Я тебя люблю, папа. Я никогда тебе не говорил, только писал и никогда не осмеливался заставить тебя это произнести. Та-ри-ри-и, та-ра-ра-а,та-ра-та-та! — в восемь часов утра, чтобы мы успели привести себя в приличный вид; а затем он принес нам рогалики. Клянусь, мне не было стыдно за тебя. В своей голубой рабочей робе, клетчатой кепке и с отяжелевшим лицом, испачканным известкой, ты уже два часа как возился, поправляя запор в двери погреба. «Как дела, голубки, вы, надеюсь, были благоразумны?» С этакой веселенькой беспечностью. Нет, в тот раз я за тебя не стыдился. Только за себя. И ненавидел Агнес, отказавшуюся отдать мне свое тело. Теперь она отвернулась от отца, поджав губки и уставясь в стену, обернув простыню вокруг груди, которая даже не была обнажена. Мой единственный уик-энд с девушкой. До Кле. Никогда больше у меня не было рогаликов по утрам с кусочками штукатурки. Тогда я на тебя так обиделся, папа. Обвинять тебя было так легко. А ты даже не знал, что существуешь в моей книжке. Что там — твоя жизнь. И для меня ты более нигде, кроме как на бумаге, не существуешь. Не желаю знать, как ты выпиваешь, стареешь, играешь на трубе и похрапываешь за столом. Жизнь, сожженная в доменной печи, к которой ты относился с таким почтением. Печь была твоей гордостью. Прости, папа. Прости за все, что было потом. Прости за вокзал. Мне плохо.

Вечер, числа не помню.

Жар возобновился. Валери ухаживает за мной. Написанное не перечитывал. Хочу освободиться, чтобы это отпустило меня. День моего стыда. Двойного стыда.

Я поступил на службу. Кэ-д'Орсэ. Телексная служба. Функционер. Дипломат. НАКОНЕЦ я мог хоть что-нибудь им доказать, я кем-то стал, а значит, я уехал не зря. Я послал им билеты на поезд. Собирался отпраздновать с ними. В «Охотничьем рожке», памятном для папы ресторанчике, единственном его воспоминании о Париже, о его ночи в столице, в 39-м, перед отправкой на фронт. Приехал поездом, уехал так же, затем четыре года плена и снова на поезде назад, вес — тридцать шесть кило. А теперь я их ждал на вокзале. Ради примирения. На сей раз это был поезд счастья. «Мой сын преуспел в жизни».

Пробки, столкновение, полицейский протокол — и я опоздал на полчаса. Когда я их обоих увидел, растолстевших, раскрасневшихся, напяливших свои воскресные костюмы: он — клетчатую куртку, она — меховое манто соседки, уже послужившее ей в день женитьбы моего брата, я не выдержал. Чемодан из желтого екая, сумочка, купленная на дешевой распродаже, с домашним пирогом внутри. Ее кексом. Я не мог сделать ни шага. Был на грани срыва, боялся их гнева… Невозможно подойти к ним. Попросить у них прощения… Чтобы простили за опоздание, за то, что еще живу и не даю о себе знать, что влюбился в парижанку. Они кричали друг на дружку, призывая в свидетели вокзального служителя, только пожимавшего плечами. Я не двигался с места. Старался не дышать. Глядел на свое отражение в витрине табачного киоска. Костюм-тройка, круглые очки. Это я? Этот тип из бюро, униформист из министерства, выпотрошенный мечтатель, персонаж Магритта? Я, писатель, влюбленный в нервалевском духе, певец Лотарингии, посвятивший рукопись Бернару Лавилье, тоже выходцу из семьи сталеваров, нашему герою, бунтарю, признанному воителю, чьи яростные призывы передавались на ушко, чтобы начальство не услышало? Чем же я стал? Вешалкой для собственного костюма.

Я не двинулся с места, не позвал, глядел, как, волоча чемодан, они перебирались на другую платформу, чтобы снова сесть в поезд и уехать назад. Папа орал и ругался. Мама утирала слезы. Пирог вывалился из сумки. Я не двигался. Двойной стыд. За то, чем они остались и чем стал я, не пожелавший на них походить. Когда поезд на Мец, поблескивая красными огоньками, исчез вдали, я подобрал кекс. И сохранил его, так и не осмелившись съесть. Он до сих пор лежит на бульваре Малерб в моем шкафу. Если только Кле его не выбросила.

Рука слишком дрожит. Я все сказал. Я смогу их любить, только когда они умрут. А если мне выпадет первому? Тогда вечером я позвонил в Юканж. Очень расстроен, что не повстречались, нахожусь в Ливане с экстренной миссией, посылал к вам моего секретаря, который, по всей видимости, с вами разминулся, действительно, очень расстроен, что так получилось, сам приеду к Новому году. Хватит, Жан-Пьер. Твой отец все понимает: ты нас стыдишься. Незачем было все это ему устраивать. Оставь нас в покое, знаешь, так будет лучше; живи своей жизнью. Моей жизнью.

Сделайте так, чтобы меня прочли.

Вот уже три дня, как он больше не строчит в своем блокноте. Правая нога у него снова распухла там, где его укусил морской дракончик, и ему не удается зашнуровать ботинок. Ему частенько становится худо от аллергии и от пряных сладостей, которые он продолжает поглощать, знакомясь с местным колоритом. Его лицо — огромный солнечный ожог, и при всем том остается бледным. Он потерял килограммов пять. Но, может быть, это от любви.

Я завел привычку ночью спать в «лендровере», чтобы оставить им на двоих палатку. Валери не рассказывает мне, что между ними происходит, и я отворачиваюсь, когда лампа «молния» начинает рисовать их силуэты на ткани палатки. Впрочем, мы и так почти не говорим друг с другом. Просто смотрим друг на друга, крутим баранку, разбиваем лагерь. И я остаюсь наедине с багровыми восходами над каменной пустыней и оранжевыми восходами над снежными вершинами, лежу, уперев ноги в приборный щиток, в самом полном молчании, какое только может быть, его два раза в день прерывает только дизель шикарного рейсового микроавтобуса, пылящего где-то внизу со скоростью сто километров в час, — это катаются по пустыне туристы класса «люкс».

Однажды утром на берегу водопада, бившего в черные скалы, я, как обычно, глядел на восход солнца, сравнивая его с предыдущим, когда увидел в зеркальце заднего обзора, что Валери вышла из палатки. Она подошла к воде, завернувшись в шаль, с ногами, голыми от нулевой отметки и ниже. Тут никакой бравады, просто полное равнодушие. Холод от камней производил на нее не большее впечатление, чем прикосновение мужчины. Она наклонилась попить, потом потянулась, взглянула на горы, пожала плечами и вернулась к палатке. Разглядев через лобовое стекло, что я не сплю, она сделала небольшой крюк. Открыла дверцу, и когда та заскрежетала, прижала палец к губам, словно урезонивая ее. Мне хотелось с ней заговорить, хотя бы просто поздороваться. Она со вздохом оглядела меня, немного склонив голову набок. Казалось, она спрашивает себя, что я тут делаю и зачем ей вздумалось согласиться на наше предложение, а кроме того — действительно ли наше присутствие так уж необходимо хотя бы для вот этого восхода солнца.

— Красивые тут краски, — произнес я, потому что мне стало очень больно от такого ее взгляда.

Она дорасстегнула мои штаны, у которых я на ночь расстегнул первую пуговицу, и потерлась своей щекой о мою с такой нежностью, какой я за ней никогда не замечал, словно хотела поднабраться у меня умиротворения перед тем, как лечь спать. А затем стала ласкать одними губами, долго, пока солнце совсем не вышло из-за гор и не высветило разноцветные круги на ветровом стекле. Похоже было на знак надежды перед концом света, на какое-то желание, еще не ведающее, что оно напрасно, на счастье, родившееся, чтобы сразу умереть. Она проглотила меня целиком, даже не посмотрев мне в глаза, а потом закрыла дверь и вернулась в палатку; может быть, так она набиралась сил, чтобы доигрывать комедию любви перед Жан-Пьером. Я был не слишком уверен, действительно ли хочу того, что выбрал, но возвращаться вспять было слишком поздно.

Каждое утро Валери составляла нам маршрут, отдалявший нас от цивилизации, — единственный способ достигнуть Иргиза. Чем выше мы поднимались, преодолевая перевалы и спускаясь в ущелья по десять раз в день, тем теснее становились границы нашего жилья и мы крепче жались друг к другу в машине, все трое — на переднем сиденье, закутанные в одеяла, поскольку обогрев перестал действовать с тех пор, как Жан-Пьер решил его отрегулировать. Открыв капот, с английским ключом в руках и отверткой в зубах, он утверждал, что еще лет в двенадцать у себя в Лотарингии умел разбирать карбюраторы. Потом начинал кашлять, и пока он выплевывал куски легких, мне приходилось искать отвертку, которую он ронял в мотор.

Он все чаще заговаривал с нами о Лотарингии, как если бы то, что он сжег мосты, соединявшие его с жизнью в Париже, открывало дорогу в детство, к самому началу пути. Огибая обрывы, пересекая русла рек, подскакивая на ухабах, мы слышали рев доменных печей, воздуходувок, заводские гудки, видели, как течет из ковша ручеек раскаленного чугуна, и ощущали, как закаляется людская дружба при тысяче пятистах градусах выше нуля. Возникал целый неведомый мир, начинавшийся за калиткой его садика. Маленький домик, стиснутый другими, в точности на него похожими, где все просыпались в одно время и торопились навстречу одинаковому будущему, та же школа, одна на всех безработица. И всякие праздные недоумки, терпеливо поджидающие, пока закроется завод, разъедутся люди и замрет жизнь, чтобы прийти в опустевший городок и обосноваться. Жан-Пьер твердил, что французское правительство обрекло Лотарингию на гибель, чтобы не дать умереть Руру. А я уже не знал, в какой мечте мы пустили корни, куда едем теперь: то ли к воображаемой долине, то ли к заводику, дымящему в далеком прошлом. Валери сидела за рулем, слушая все с полным безразличием, — наш проводник днем, любовница ночью, уверенная в своем маршруте, который не вел никуда.

А потом случилась авария. На высоте двух тысяч метров, среди ветра, заносившего нас то песком, то снегом, мы три часа пытались починить мотор, но все разобранные части тотчас покрывались песком, а мы так и не могли понять, что стряслось. Жан-Пьер, видно, позабыл, что я разбираюсь в радиоприемниках, а не в моторах, Валери же возилась с радиопередатчиком и посылала сигналы бедствия в пустоту. Попробовали поставить палатку, но ее сорвало. Консервы были в целости, но консервный нож испарился. Судьба и впрямь ополчилась на нас: Жан-Пьер, в жару и бронхитном кашле, с раздувшейся от воспаления ногой, обнаружил «счастливые предвестия» того, что мы приближаемся к Иргизу. Он уже слышал грохот плавильни, а стихии разбушевались потому, что сероликие люди спустили их с цепи, чтобы подать нам знак. Мне показалось, что он сходит с ума, но все было гораздо хуже: он впал в детство. Валери он называл Агнес, она его не поправляла, и я понял, что она знала почему. Мы его уложили на заднее сиденье, накрыв всеми одеялами, какие у нас были. Когда его грезы превратились в настоящий сон, она мне сказала, что пора кончать: доигрались. Как только буря утихнет, мы спустимся к Бу-Гемесу, там дважды в сутки проходит рейсовый автобус. Я возразил, что мы не можем возвратиться, не найдя Иргиз. Она закричала, мол, я сдвинулся: Жан-Пьер болен, и ему необходима «санитарная репатриация». Я отвечал, что во Франции его никто не ждет, его жизнь решается здесь, и нам надо доиграть все до конца, показав ему Иргиз, чтобы он мог докончить книгу. Она более не произнесла ни слова. Я запахнулся в куртку и привалился к дверце, дожидаясь, пока снежная буря перейдет в настоящую ночь.

Утром прояснилось, а Валери исчезла. Я бродил вдоль известнякового уступа, позволяя комьям льда, ломавшимся у меня под ногами, падать вниз, в ущелье, откуда донесся рокот мотора, затем скрежет тормозов: наверное, автобус подобрал нашего гида и устремился дальше. Она дала нам то, чего мы от нее ждали; теперь она была для нас бесполезна. Так что все шло к лучшему.

Когда я обернулся, Жан-Пьер куда-то шел напрямик по глубокому снегу, и его распухшая нога, казалось, больше не мешала ему. Я догнал его. Его глаза блестели от лихорадки, и взгляд скользил мимо меня. Он ткнул вперед пальцем:

— Это там.

Он шел к какой-то расщелине и улыбался. В нескольких метрах от нее он споткнулся, упал и уже не смог подняться. Я помог ему. Он дрожал всем телом, но, как мне показалось, не от холода, а от счастья.

— А ведь сегодня воскресенье! —Да.

— Работают, Азиз… Все семь дней в неделю! Восемь плавок в сутки… Самый чистый металл в мире… Такой чистый потому, что его обрабатывают с особой точностью по десятку разных параметров. Электроплавка — это же курам на смех… Посмотри. Никогда железный лом, плавленный в электропечи, не заменит наших домен. Пойдем.

Я обнял его за плечи и поддерживал до самого входа в его плавильню, где в самой глубине, под лучами света, лившегося через какой-то проем, я приметил платаны и зонтичные пальмы Иргиза с доисторическими лошадками, сгрудившимися у источника, где пела, купаясь, женщина.

— Ты ее слышишь, Жан-Пьер? —Да.

Каждый видел свою женщину, но слушали мы одну и ту же песнь. Холод снега под ногами и ослепительное солнце над головой объединили нас у входа в расщелину.

— Красиво, — сказал я.

— Да. Я никогда не должен был отсюда уезжать.

— Конечно. Но ведь ты наконец вернулся.

Он прошептал «спасибо» и тихо соскользнул в снег с улыбкой, остановившейся на губах.

Я отнес его к машине. Вынул у него из кармана блокнот. Тот слегка намок, и я оставил его просушиться на капоте. Из его портфельчика я вытащил разные бумажки, начало романа, которое он записывал на моем досье, а также большую черновую тетрадь с надписью «Лотарингия», где страниц сто были исписаны детским почерком. Все это я заткнул себе за пазуху, между тенниской и рубашкой. Потом камнем выставил донышко коробки с тунцом, съел все, что в ней было, выпив и масло, чтобы придать себе сил, взвалил на плечи маленькое тело, такое легкое, что его груз ощущало только мое сердце, и пошел вниз по тропе.

Я останавливался каждые десять минут, чтобы поговорить с ним, так как подозревал, что он все еще со мной, вокруг меня — своей душой или грезами, не знаю, как выразить… Но его присутствие я ощущал. Какую-то дружескую теплоту, которая толкала меня: иди вперед, ты прав, ты все делал правильно, продолжай; какая-то аллергия на жизнь постепенно оторвала меня от моего тела, как от почвы, чтобы вознести к прошлым мечтам. Продолжай, Азиз, иди до конца, заверши мою историю, а я буду тебя вести. Ты был прав: я был твоим приятелем-попутчиком.

Через несколько часов навстречу мне выскочил большой старый американский «универсал». Оттуда вывалилась Валери и завопила:

— Вот видишь!

Я не возражал. Дремавший в машине ее отец открыл глаза и вышел, чтобы нам помочь. Это была какая-то оплывшая, бесформенная гора в синем теплом комбинезоне, застегнутом доверху: складки морщинистого, как Атлас, лица подрагивали при каждом движении, в них угадывались горные ущелья под бровями-ледниками. Его руки дрожали от пьянства, голова выставлена вперед, и можно было подумать, что ноги ее догоняют. Хорошо поставленный голос поражал глубиной и мрачностью.

— Осторожнее, мои лилии!

Мы сгребли в один угол поддоны с цветами в кузове, превращенном в оранжерею на колесах, чтобы укрыть там затвердевшее тельце моего гуманитарного атташе под листвой чего-то, напоминавшего дикий виноград. Опуская заднюю дверцу, он оперся на мое плечо и произнес голосом видавшего виды человека.

— Я всем этим займусь. Тебя высажу в Табанте. Автобус на Варзазат отправляется между двумя и четырьмя. Тебя никто не видел, тела не найдут, пройдет несколько недель до какого бы то ни было расследования. Деньги у тебя есть?

Я ответил, что у меня осталось пятнадцать тысяч франков из средств нашей миссии, но своего атташе я не покину.

— Послушай, старина, моего совета: растворись в пейзаже и дай о себе забыть. Ты меня понял?

— Делай то, что советует папа, — прошептала Валери.


  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7