— Значит, ты не осуждаешь меня за то, что я в твоих глазах идолопоклонник, прелюбодей и пьяница?
— Ты вне веры, — отвечал он. — Мне не подобает судить тебя. Мы судим только тех, кто внутри нее. Бог тебе судья.
В словах его звучала такая убежденность, что я внутренне содрогнулся. И хотя я намеревался не задевать его, я все же не смог удержаться, чтобы не спросить язвительно.
— И когда же, открой мне секрет, наступит этот твой судный день?
Павел ответил, что не подобает ему предсказывать ни этот день, ни какой другой, ибо день Господень придет внезапно, грянув, как гром среди ясного неба. Из слов его я все же заключил, что он верил, будто господин его вернется еще при жизни самого Павла.
— А как же он придет? Объясни! — попросил я. Павел внезапно поднялся.
— Господь спустится с небес, и те, кто умер во Христе, первыми восстанут из праха. Затем нас, живых, воссоединят с ними, и мы станем вечно обретаться рядом с Господом.
— А суд, о котором ты столько толкуешь? — поинтересовался я.
— Господь Иисус явится в пламени на небесах, в окружении своих ангелов, — возгласил Павел. — И он станет судить всех, кто не познал Бога и не внял Благовещению Господа нашего Иисуса. В наказание будут они прокляты навечно перед ликом Господа, и воссияет величие его.
Мне пришлось признать, что во всяком случае он не скрывал своих воззрений, а откровенно высказывал их. Слова его тронули меня, ибо он был искренен в приверженности своей вере. Без всяких расспросов с моей стороны Павел поведал о демонах и других силах зла; о своих странствиях по разным странам и о полномочиях, которыми надели ли его старейшины общины в Иерусалиме. Но больше всего меня поразило то обстоятельство, что он совершенно не пытался обратить меня в свою веру. К концу вечера я уже едва различал отдельные слова — так заворожили меня голос гостя и убежденность, звучащая в его речах.
Я, разумеется, понимал, что нахожусь в собственном доме и слушаю приглашенного мною же на ужин иудея Павла, я видел его, обонял мешанину запахов — аромат восковых свечей и благовоний, аппетитный пар, поднимающийся от кушаний и неприятный запашок вяленой шерсти. С Павлом было покойно, и все же в своем полусне я попытался освободиться от его чар. Я встряхнул головой и громко воскликнул:
— Откуда же тебе все известно вернее и лучше, чем остальным людям?
Он раскинул руки и сказал просто:
— Я посланник Божий.
И прозвучало это вовсе не как богохульство; он произнес эти слова с полной убежденностью. Я сжал ладонями виски, вскочил и принялся мерить шагами триклиний. Итак, если этот человек не лжет, то я вот-вот смогу познать смысл всего сущего. Дрожащим голосом я сознался:
— Я ничего не понимаю из того, что ты говоришь. Положи руки мне на голову, как это у вас в обычае, пускай войдет в меня твой дух и просветит мой разум.
Но Павел не прикоснулся ко мне. Вместо этого он пообещал усердно молиться, чтобы Иисус явил себя мне, и я стал бы христианином, ибо жизнь коротка и близок конец этого мира.
Когда Павел ушел, все, что он тут наговорил, внезапно показалось мне сущим вздором. Я громко вскрикнул, обругал себя легковерным болваном, обежал вокруг стола и в ярости смахнул на пол несколько глиняных плошек.
Услышав шум, Геракс ворвался в зал. Увидев, в каком я состоянии, он позвал привратника, и меня отнесли на мое ложе. Я плакал навзрыд и вдруг издал совершенно безумный вопль; он исторгся из самой глубины моего существа, причем как бы помимо моей воли, будто чужая сила сотрясла все тело и вырвалась наружу ужасающим криком.
Наконец я в изнеможении забылся сном. Утром у меня раскалывалась голова и болело все тело, поэтому я остался в постели и только и делал, что глотал горькие снадобья, которые готовил мне Геракс. Он все время ругал меня, говоря.
— И зачем только ты пригласил этого иудея-колдуна? От евреев не жди добра, это всем известно. Они же любого с ума сведут!
— Он не колдун, — возразил я. — Он либо свихнулся, либо обладает очень сильной, прямо-таки нечеловеческой волей. Боюсь, он и впрямь посланник некоего непостижимого для нас бога.
Геракс озабоченно посмотрел на меня и проговорил:
— Я был рожден и воспитан рабом и научился на все вещи смотреть снизу вверх, подобно лягушке. Но я старше тебя и подолгу путешествовал, я видел дурное и хорошее и узнал многих людей. Если хочешь, я схожу к твоему иудею, послушаю его и честно скажу тебе свое мнение.
Преданность его тронула меня. Он был прав — рабу легко будет выяснить о Павле что-нибудь такое, что мне никогда не откроют Поэтому я сказал:
— Да, пойди к нему, послушай, чему он учит и постарайся все запомнить.
После этого я взялся за отчет для Галлиона, стараясь писать как можно лаконичнее.
«Минуций Лауций Манилиан о еврее Павле. Прослушав в молельном доме его проповедь единомышленникам по вере, я позвал его к себе и допросил с глазу на глаз. Он отвечал открыто, не запираясь, ничего, как мне показалось, не пытаясь утаить.
Он еврей и происходит из чистокровной еврейской семьи. Учился в Тарсе, затем в Иерусалиме. По рождению — римский гражданин, причем из состоятельной фамилии. Раввин. До того член Высшего совета в Иерусалиме. Прежде преследовал апостолов Иисуса из Назарета, но ему было дано откровение, и он стал христианином и в Дамаске признал Иисуса Мессией евреев. Жил в пустыне. Рассорился с первым апостолом Назаретянина, Симоном-рыболовом. Позднее помирился с ним. Получил от Иисуса право крестить необрезанных в христианство.
Разъезжал по восточным провинциям. Множество раз подвергался наказаниям. Тактика: сначала отыскивает синагогу иудеев. Затем славит в ней Иисуса как Мессию. Не единожды бит. Обращает слушателей, желающих принять еврейского бога, в свою веру. Не требует обрезания. Освобождает от исполнения иудейского Закона. Утверждает, что тот, кто верует в Христа, обретает высшую милость и жизнь вечную.
Не смутьян. Не подбивает рабов к бунту. Призывает к воздержанности. Не вмешивается в дела посторонних, держится равных себе. Несомненно сильная личность. Легче всего ему влиять на тех, кто уже заражен его убедительностью.
Важно: верит, что Иисус из Назарета вернется, чтобы учинить суд над всем миром, причем пред судом предстанут и не признающие Христа.
Таким образом, в известном смысле Павел является человеконенавистником.
С политической точки зрения для Рима совершенно не опасен. Сеет рознь и распри среди евреев, что нам выгодно.
Не нахожу в поведении этого человека ничего предосудительного.»
С таким докладом я и отправился к Галлиону. Он внимательно прочитал его, искоса взглянул на меня и сказал:
— Однако ты весьма лаконичен.
— Это же всего лишь памятная записка, — недовольно возразил я. — Если ты желаешь, я могу сообщить о Павле очень и очень много.
— Какой такой божественной тайной он обладает? — устало спросил Галлион.
— Этого я не знаю, — сказал я раздраженно. Опустив голову и чувствуя, что весь дрожу, я добавил: — Не будь я римлянином, я, наверное, снял бы с себя знаки военного трибуна, отказался от карьеры и стал его последователем.
Галлион посмотрел мне в глаза, выпрямился, вздернул подбородок и холодно заявил:
— Я совершил ошибку, послав тебя к нему. Для этого ты еще слишком молод.
Затем он недовольно тряхнул головой, помолчал и продолжал:
— Да, в этом все дело, я уверен. Ты слишком молод и пока еще не искушен премудростями света и удовольствиями жизни. Уж не болен ли ты, что так дрожишь? В городе превосходный водопровод, но иногда его вода бывает непригодна для питья и вдобавок заражена местной лихорадкой, которую здесь называют коринфской болезнью. Я ею тоже переболел. А в общем, можешь не волноваться. Я не верю, что их Иисус Христос из Назарета вернется еще при нашей жизни и примется судить человечество.
Но мне показалось, что Галлион очень заинтересовался этим сверхъестественным судом — ведь я часто слышал его рассуждения о всяких необычных вещах. Да и кто из римлян совершенно свободен от суеверий?
Чтобы отвлечься и рассеяться, он предложил мне выпить с ним вина. Галлион даже позвал свою жену, дабы я не скучал, и принялся читать нам пьесу, переложенную им с греческого оригинала на латинский язык и обработанную в римском стиле. Временами он декламировал и греческие стихи, чтобы показать, как верно наш язык следует греческому ритму, если только за перевод взяться верно.
Пьеса рассказывала о Троянской войне и, по замыслу Галлиона, должна была меня заинтересовать, поскольку троянцы — через Энея — были предками римлян. Выпив немного вина, я заметил:
— Греческий книжный язык прекрасен, но сегодня он звучит для моих ушей странно, как мертвый. Павел же говорит живым языком народа.
Галлион посмотрел на меня сочувственно:
— На языке плебса можно писать лишь самые примитивные сатиры, поскольку он смешон уже сам по себе. И в Риме комедианты используют язык ярмарок. Но философия на языке улиц? Да ты не в своем уме, Минуций!
Он побагровел от гнева, скатал рукопись в трубку и сказал:
— Ничего, придет время — и мы изгоним из твоей головы этот иудейский дурман! Ты ведь еще не бывал в Афинах? У нас возник небольшой пограничный спор в Дельфах, и с ним надо разобраться на месте. Собирайся-ка в дорогу, юноша. Мой помощник-писец подготовит тебе все необходимые справки, а также доверенность, подтверждающую твои полномочия.
Прекрасная Гельвия пробарабанила пальчиками по его жирной щеке и примирительно сказала:
— Супруг мой, ну к чему обрекать такого блестящего молодого человека на бесконечные странствия? Греки и сами заявятся к тебе со своими кляузами. Оставь его при себе в Коринфе. Покровительство благородной матроны подействует на него куда благотворнее, чем любые скитания.
Она, улыбаясь, посмотрела на меня поверх мужниной головы и грациозным движением прикрыла свои внезапно обнажившиеся мраморные плечи. К сожалению, я не слишком хорошо разбираюсь в подобных вещах и потому не в силах описать влекущие складки ее одежд, изящество прически и изумительные индийские украшения, что она носила. Я с трудом оторвал от нее свой взгляд, вскочил, расставил ноги на ширину плеч, как это положено по уставу, и пробормотал:
— Слушаюсь, проконсул!
Вот так возмутитель спокойствия Павел рассорил меня и с Галлионом. Я вверил свой дом попечительству Геракса и с несколькими солдатами и греческим проводником выехал из города.
О Дельфах, Олимпии[46] и Афинах написано так много восторженных путевых заметок, что мне нет необходимости упоминать тут об их несравненных красотах. Даже всесильному Риму пока не удалось выгрести из сокровищницы этих городов и половины их замечательных произведений искусства, хотя нужно признать, что со времен Суллы было сделано немало, дабы облагородить Рим умыкнутыми греческими скульптурами и вазами.
Меня, впрочем, все эти достопримечательности и шедевры, на которые я натыкался на каждом шагу, оставляли совершенно равнодушными. Ни раскрашенный мрамор, ни слоновая кость, ни позолота статуй, сотворенных десятки лет назад, ничего не говорили моему сердцу.
Я основательно занялся дельфийскими пограничными спорами и ради установления истины пригласил обе стороны на пир. Кстати, в Дельфах я собственными глазами видел знаменитую Пифию. Из ее невнятных слов жрец составил для меня льстивые пророческие стихи, которые даже не стоят того, чтобы их здесь приводить.
Неподалеку от Олимпии лежат священные земли с храмом, воздвигнутым более четырехсот лет назад полководцем Ксенофоном в честь богини Артемиды.
Десятина всего, что там вызревало, шла местным жителям на праздник урожая, и в старинных фруктовых садах каждый мог собрать столько плодов, сколько пожелает.
Но с годами многие пограничные камни сдвинулись, а храм разрушился. Во времена же Помпея в Рим свезли даже саму статую богини. И вот теперь жители этой местности направили жалобу о том, что человек, владеющий нынче землей богини Артемиды, перестал выполнять свой долг и нарушил обязательство. Истцы даже предъявили сбереженную ими древнюю каменную доску, на которой еще можно прочесть: «Эти края посвящены Артемиде. Кто над ними хозяин, тот ежегодно жертвует десятину. На остальное он должен содержать храм. А если он нарушит свой долг, то богиня не простит его».
Начался суд, и седые старцы, сипя и откашливаясь, наперебой принялись вспоминать прежние времена, когда на праздник Артемиды вино лилось рекой и щедро раздавались мука и сдоба, а на священной земле имел право — от имени богини — охотиться любой желающий. Владыка страны, выслушав их, торжественно поклялся восстановить древний праздник урожая, но заявил, что не в состоянии содержать храм Артемиды.
Я дал всем высказаться, а затем объявил свое решение: «Дело это не в компетенции Рима. Поступайте со своей богиней так, как вам предписано на скрижалях».
Такое решение никого не устроило, но менять его я не стал.
Позднее, когда я уже находился в Олимпии, мне поведали, что владыка тех земель во время охоты на оленя упал в пропасть и погиб. Артемида и вправду не простила его. Наследников у него не было, а потому окрестные жители не долго думая поделили священную землю между собой. Я решил взять на заметку эту историю и при случае пересказать ее Клавдию. Император любил всякие исторические разности и к тому же мог без труда помочь в восстановлении храма.
Наконец я прибыл в Афины. Как того требовал добрый обычай, у городских ворот я снял с себя доспехи, накинул на плечи белый плащ, водрузил на голову венок и пешком, в сопровождении одного лишь греческого проводника, вошел в город. Своих солдат я отправил в Пирей, чтобы они под защитой римского гарнизона смогли провести там несколько славных деньков.
То, что мне говорили очевидцы, вполне соответствовало истине: в Афинах действительно оказалось куда больше каменных изваяний, чем людей. Там есть множество роскошных строений, возведенных восточными царями, и по Форуму с утра до ночи прогуливаются философы, окруженные своими учениками, и на каждом углу притулилась лавка древностей, в которой по дешевке можно купить разные поделки и небольшие весьма дорогие копии храмов и статуй богов.
Сделав все необходимое по службе визиты в Совет города и в ареопаг[47], я отправился на самый лучший постоялый двор и познакомился там с шумной толпой молодых людей из Рима, завершавших в Афинах свое образование и собиравшихся поступить на государственную службу. Одни расхваливали мне своих учителей, другие называли имена и цены знаменитых гетер, третьи — лучшие харчевни, которые я, по их мнению, просто обязан был посетить.
Бесчисленные проводники назойливо предлагали познакомить меня со всеми прелестями Афин, но после того, как я провел пару дней на Форуме и поговорил со многими людьми, они мало-помалу отвязались от меня. Вскоре я выяснил, что все философы Афин усердствовали в обучении искусству невозмутимости и воспитанию в юношах непоколебимого душевного равновесия. Они любили произносить пламенные речи, рассказывать всякие притчи и вести друг с другом ученые споры.
Среди них я заметил несколько длинноволосых и нечесаных субъектов в козьих шкурах. Эти странствующие учителя хвастались тем, что объездили Индию и Эфиопию и овладели всеми тайными знаниями. При этом они рассказывали такие невероятные истории, что слушатели просто покатывались над ними со смеху. Некоторых наиболее бесстыдных врунов ареопаг вынужден был выслать из города, хотя вообще-то на Форум мог прийти любой и говорить там все, что ему взбредет в голову, — кроме, конечно, святотатственных и подстрекательских речей.
Я много ел, часто пил и старался всячески наслаждаться жизнью. Как же было приятно усесться после изысканного обеда на теплую мраморную скамью и беззаботно глазеть на причудливые тени, отбрасываемые прохожими на выложенную гладкими плитами рыночную площадь. Аттические остроты были весьма изящными. В диспуте всегда побеждал тот афинянин, чьи доводы возбуждали в публике веселье. И однако этот смех не казался мне радостным и искренним, а мысли, которые высказывались спорящими, не запечатлевались в моем мозгу, как это бывает, когда суждения по-настоящему глубоки. Я думаю, то, чему в наши дни учат в Афинах, — это утонченное искусство наслаждения жизнью, пестуемое в пику грубым и низменным нравам римлян, а никакая не философия.
Из чистого упрямства я все-таки решил остаться в этом чуждом мне городе и изучать науки до тех пор, пока проконсул Галлион не затребует меня обратно в Коринф. Но в том расположении духа, в котором я пребывал, книги в библиотеках не захватывали мое воображение, и на Форуме я не нашел ни одного ментора, последователем которого хотел бы стать. Мрачность моя все усиливалась, и в Афинах я чувствовал себя очень неуютно. Изредка я, правда, по-прежнему обедал с молодыми римлянами, но только ради того, чтобы поговорить на предельно четкой латыни и отдохнуть от высокопарного и слащавого греческого языка.
Однажды я отправился вместе с ними в дом известной гетеры, где слушал флейту и смотрел представление танцовщиц и акробатов. Я охотно поверил нашей жизнерадостной хозяйке, когда она заявила, что умеет чувственное наслаждение возвышать до искусства. Однако она вовсе не пыталась сблизиться со мной и не принуждала меня обнимать и ласкать одну из своих многоопытных рабынь. Сама она с большим удовольствием отдавалась наслаждению бесед с гостями, чем усладам на ложе, а тем из посетителей, кто хотел ее любви, назначала такую безумную цену, что подобное удовольствие мог позволить себе только какой-нибудь очень богатый сластолюбец. Женщина эта была настолько состоятельна, что не поощряла нас, молодых римлян, сорить деньгами, выданными нам на содержание.
Под конец вечера она сказала мне: — Хотя я и горжусь своим искусством, я давно поняла, что моя школа чувственности предназначена для пресыщенных старцев, а не для юнцов. Ты еще молод. Ты еще узнаешь, что такое голод и жажда, и терпкое вино и черствый хлеб покажутся твоему неизбалованному желудку куда вкуснее, чем кипрская амброзия и язычки фламинго. Когда ты влюбляешься в девственницу, вид одного ее обнаженного плеча возбуждает тебя сильнее, чем самое искусное удовлетворение твоего вожделения. Разгладь же морщины на твоем лбу и радуйся жизни, пока молод.
— Поведай лучше о своих божественных тайнах, ты же своим искусством прислуживаешь Афродите, — попросил я ее.
Она посмотрела на меня своими прекрасными черными глазами и сказала:
— Афродита весьма капризная и безжалостная, хотя и прелестная богиня. Кто слишком усердно добивается ее благосклонности и приносит ей много жертв, часто остается недовольным. Она родилась из пены морской, и сама причудлива и неуловима, как пена. У того, кто жадно тянет руки к ее безупречной красоте, как правило, не остается ничего, кроме пустоты.
Она наморщила чистый лоб и стала задумчиво рассматривать свои накрашенные розовым ногти.
— Пожалуй, я могла бы попытаться объяснить тебе, как капризна богиня, — продолжала она. — Среди нас была одна женщина, которая выглядела молодо и привлекательно. Сколько ей на самом деле лет — это неважно. Главное, что у нее не было ни морщин, ни каких-либо иных изъянов. Раньше она позировала многим скульпторам и приобрела тем самым большую известность. И вот богиня внушила ей блажь, что она должна соблазнить всех знаменитых философов, приезжающих в Афины, дабы освоить искусство самообладания. В приступе непомерного тщеславия эта гетера решила лишить их разума и так преуспела в своем намерении, что они рыдали у ее ног. Сначала она смиренно из вечера в вечер внимала нравоучениям этих мудрецов, и все философы не могли нахвалиться ею, именуя умнейшей из женщин, ибо, как они полагали, она умела замечательно слушать. Однако вовсе не мудрость их увлекала ее: гетера приложила все свое искусство, чтобы лишить мудрецов добродетели. Но стоило ей добиться своего, как она с насмешками прогоняла очередного одураченного и отказывалась принимать его, хотя все эти несчастные и стояли часами на коленях перед ее дверью, а один даже лишил себя жизни прямо на ее пороге. И вот как-то, года полтора назад, в Афины прибыл один ученый еврей…
— Еврей! — воскликнул я и вскочил, чувствуя, что волосы на голове моей зашевелились.
Гетера неверно поняла мой ужас и пояснила:
— Да, я знаю, что ты подумал. Иудеи — все сильные колдуны, но этот был совсем другим. Он говорил на ярмарочной площади и по обычаю его вызвали в ареопаг, чтобы расспросить об учении. Он оказался лысым, с крючковатым носом и кривыми ногами, но очень пылким человеком. Женщина, о которой я тебе рассказываю, испытала непреодолимое желание поглумиться и над его учением тоже. Она пригласила этого ученого еврея вместе с другими гостями к себе в дом, будто бы послушать его проповедь; целомудренно оделась и в его честь даже покрыла голову. Но все ее ухищрения были напрасными — ей не удалось соблазнить этого еврея или хотя бы ввести его в искушение. Когда он собрался покинуть Афины, она вдруг почувствовала подлинную скорбь, затворила двери своего дома для гостей и осталась в окружении лишь тех немногих афинян, кто оказался под влиянием учения еврея; и такие нашлись, ибо в Афинах у каждого безумного философа непременно отыщутся свои почитатели. Вот так богиня наказала ее за тщеславие, хотя гетера эта и принесла Афинам немалую славу. Я же из всего этого сделала вывод, что еврей сей был никаким не мудрецом-ученым, а просто больным, неуязвимым для самой богини Афродиты, потому-то он и устоял передо всеми уловками. Гетера же так опечалилась своим поражением, что отказалась знаться с нами и решила жить скромно и непритязательно.
Хозяйка громко расхохоталась и кинула на меня взгляд, призывающий присоединиться к ее веселью, но мне было не до смеха. Тогда она вновь сделалась серьезной и сказала:
— Юность быстротечна, красота преходяща, и лишь умение колдовать сохраняется, по милости богини, до глубокой старости. Доказательством тому служит история одной очень старой гетеры, которая и в семьдесят лет была способна завлечь в свои сети любого юнца.
— Как ее зовут и где ее найти? — спросил я.
— Она уже стала прахом. Афродита позволила ей уже умереть прямо на ложе, упражняясь в искусстве любви, — отвечала моя собеседница.
— Я спрашивал не о ней, а о той, что приняла веру еврея, — сказал я.
— Ее зовут Дамарь, и дорогу к ней тебе покажет любой, но я же говорила, что она стыдится своей неудачи и больше не принимает гостей. А чем же тебе не нравится у меня?
Тут я вспомнил правила учтивости и до тех пор расхваливал дом, представление, предложенное гостям, ароматные вина и ее несравненную красоту, пока хозяйка совершенно не успокоилась и досада ее не прошла. Некоторое время спустя я поднялся, заплатил положенное и в мрачном расположении духа вернулся на постоялый двор. Павел, подобно проклятию, преследовал меня даже в Афинах, ибо и здесь только о нем и говорили
Долго я в тот вечер ворочался с боку на бок и не мог заснуть. Я лежал и вслушивался в ночные звуки гостиницы, дожидаясь, когда сквозь щели в ставнях пробьются первые лучи солнца, и мысли мои были печальны. И я жалел, что не умер во младенчестве. Казалось, мне не на что было жаловаться. Я достиг большего, чем многие из моих сверстников, и я был совершенно здоров, если, конечно, не принимать во внимание легкую хромоту, которая совсем не препятствовала осуществлению моей мечты — а я мечтал сделаться понтификом[48] в одной из жреческих коллегий. Но почему же мне не дано радости? Почему Клавдия так жестоко воспользовалась моей доверчивостью? Почему каждый раз, как только я встречаюсь с евреем Павлом, меня охватывает отчаяние?
Наконец я провалился в глубокий сон, от которого очнулся лишь в полдень. Мне снилось нечто прекрасное, но что именно — я никак не мог вспомнить; тем не менее мрачные ночные мысли вдруг сменила твердая уверенность, что я не случайно узнал вчера о гетере Дамарь, и что это отчего-то важно для меня. Эта убежденность так подняла мне настроение, что я поел с огромным аппетитом и даже отправился к брадобрею, чтобы он завил мне кудри и уложил искусными складками мой греческий плащ.
Я легко отыскал красивый дом Дамарь. Дверной молоточек у него был в виде ящерицы из коринфской бронзы. Я долго и настойчиво стучал, и проходивший мимо мужчина даже сделал неприличный жест и покачал головой, как бы говоря, что мое упорство ни к чему не приведет. Наконец мне отворила какая-то заплаканная молодая рабыня, которая, едва увидев мое лицо, хотела тут же захлопнуть дверь, но я успел просунуть ногу в щель и сказал первое, что взбрело мне в голову:
— В Коринфе я встречался с евреем Павлом. Я хочу поговорить о нем с твоей госпожой. Другого намерения у меня нет.
Девушка с неудовольствием пропустила меня в дом. Во внутреннем дворике стояло множество раскрашенных статуэток и скульптур; в просторном триклинии стояли удобные ложа, стены были украшены роскошными восточными коврами. Вскоре появилась полуодетая и босая Дамарь. Лицо ее светилось от радостного ожидания; воздев руки, она пылко поприветствовала меня и спросила:
— Кто ты, чужестранец? Правда ли, что ты принес мне привет от посланника Павла?
Я начал объяснять ей, что некоторое время назад встречался в Коринфе с Павлом и имел с ним долгую беседу, которая произвела на меня неизгладимое впечатление. И вот я узнал, говорил я, что она, Дамарь, из-за учения этого странствующего еврея совершенно переменилась, и сразу же решил потолковать с ней обо всем.
Рассказывая, я рассматривал Дамарь, понимая, что она уже может называться пожилой женщиной. Радостное выражение исчезло с ее лица, и она отступила назад. Несомненно, когда-то она была прелестна, и ее стройная фигура все еще вызывала восхищение. Броско одетая, искусно причесанная и накрашенная, она — по крайней мере при неярком освещении — наверняка и сейчас могла бы околдовать мужчину.
Она устало опустилась на ложе и сделала мне знак последовать ее примеру. Очевидно, она заметила мой испытующий взгляд, поскольку принялась неторопливо приглаживать волосы, поправлять одежду и прикрывать босые ноги складками туники. Затем она сложила руки на коленях и вопросительно взглянула на меня огромными серыми глазами. Неожиданно я почувствовал себя очень уютно в ее обществе. Приветливо улыбнувшись, я сказал:
— Из-за этого ужасного еврея я кажусь себе мышью в мышеловке. Не ощущаешь ли ты то же самое, Дамарь? Давай вместе обдумаем, как нам выбраться из этой западни и снова стать счастливыми.
Теперь настала ее очередь улыбаться. Она слегка отстранилась от меня, как бы желая защититься от моих слов, и спросила:
— Чего же ты боишься? Павел — вестник воскресшего Христа и несет благую весть. С тех пор как я познакомилась с ним, я поняла, что никогда прежде не испытывала подлинного счастья.
— Да вправду ли ты та, что заманивала мудрецов в ловушку своей обольстительности? — воскликнул я удивленно. — Ты говоришь как умалишенная.
— Прежние мои друзья тоже думают, что я утратила рассудок, — искренне призналась она. — Но уж лучше быть сумасшедшей христианкой, чем вести прежнюю жизнь. Павел оказался совсем другим, не таким, как эти распутные седовласые философы, и взгляд его сразу пронзил меня насквозь. Стыд охватил меня, и я ужаснулась тому, как вела себя прежде. От его Господа получила я отпущение своих грехов. Я вступила на новую стезю с закрытыми глазами, словно ведомая неким духом.
Разочарованно я заметил:
— Если это так, то нам не о чем говорить.
Но она удержала меня. Прикрыв глаза ладонью, Дамарь попросила:
— Останься. Твой приход не случаен. Тебя вело сердце, иначе ты бы не нашел меня. Если желаешь, я сведу тебя с братьями, слушавшими его и поверившими в Благую Весть.
Вот каким образом познакомился я с Дамарь и еще несколькими греками. Вечером они вошли в ее дом через заднюю дверь, чтобы побеседовать о Павле и новом учении. Когда-то любознательность привела их в синагоги и заставила заинтересоваться иудейским богом, а многих из них — даже прочесть священные писания иудеев. Самым ученым из греков был некто Дионисий, судья ареопага, в силу служебных обязанностей беседовавший с Павлом об его учении.
По правде говоря, речь Дионисия была настолько мудреной и запутанной, что даже единоверцы не совсем понимали его, так что куда уж мне. Впрочем, он, кажется, считал, что все в порядке. Дамарь внимала ему с отсутствующей улыбкой, с какой она, по-видимому, вообще слушала ученых мужей.
После бесед Дамарь приглашала нас к трапезе. Мы преломляли друг с другом хлеб и пили вино во славу Христа, как тому учил Павел. Самому обычному ужину афиняне всегда придавали совершенно особое значение. Они не просто ели, а стремились к духовному единению с их богом Иисусом.
Во время еды я большей частью смотрел на Дамарь и после трапезы охотно целовал ее, как того требовал христианский обычай. Мне не доводилось еще встречать женщину, которая была бы так зовуще привлекательна и вместе с тем так естественна, как она. Каждое ее движение было исполнено грации, голос ласкал слух, так что хотелось просто впитывать в себя его звуки, не задумываясь над смыслом слов. И что бы Дамарь ни делала, все у нее получалось так изящно, что смотреть на нее было одно удовольствие, и когда в знак дружбы я целовал ее в полные губы, меня с головой накрывала горячая волна счастья.
Несомненно, Павел дал грекам богатую пищу для размышлений, и они теперь наслаждались своими дискуссиями. Вообще-то, они верили Павлу, но их глубокая ученость не позволяла им делать это безоговорочно. Очарованный Дамарь, я довольствовался тем, что любовался ею и пропускал мимо ушей большинство обращенных ко мне напыщенных тирад.
В конце концов они согласились, что каждому человеку присуще стремление к божественной чистоте, и тут же взялись спорить, можно ли говорить так и о камнях, растениях и животных, изначально развившихся из простейших форм. Дионисий утверждал, будто Павел обладает совершенно поразительными тайными познаниями, и был уверен, что ему самому дано обладать еще большим могуществом. Мне все эти разговоры казались переливанием из пустого в порожнее.
Я взял себе за правило приходить к Дамарь с маленьким подарком — цветами или маринованными фруктами, сдобой или чистым фиалковым медом из Гимеция. Принимая подношения, она всегда смотрела на меня своими ясными, все понимающими глазами так пристально, что я казался себе неуклюжим юнцом. В скором времени я обнаружил, что в мыслях я постоянно с ней и думаю о том заветном часе, когда можно пойти в ее дом.