Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Императорский всадник (№1) - Императорский всадник

ModernLib.Net / Исторические приключения / Валтари Мика / Императорский всадник - Чтение (стр. 18)
Автор: Валтари Мика
Жанр: Исторические приключения
Серия: Императорский всадник

 

 


И вот мы встречались, и я смотрел на нее, любуясь и восхищаясь, и пожалуй, не смогу даже рассказать вам сейчас, о чем же мы беседовали. Так или иначе, очень скоро я понял, что влюблен, причем все мои прежние увлечения не шли ни в какое сравнение с тем, что переживал я в обществе этой женщины. Я жаждал ее объятий, ее ласк и поцелуев, ее прикосновений, и все во мне воспламенялось, едва я представлял, что ожидает меня на ее ложе.

Но я испугался самого себя. Испугался того, что мне суждено любить гетеру, которая старше меня на двадцать лет и которая хранит в себе все пороки, изведанные ею за ее долгую жизнь. Я бежал бы из Афин, как только мне открылась эта ужасная истина, но я не мог. Теперь-то я понимал мудрецов, страдавших из-за нее! Я даже посочувствовал философу, покончившему с собой на пороге ее дома после того, как он узнал, что Дамарь не отвечает взаимностью на его страсть.

Я не мог убежать, ибо меня влекла к ней какая-то необъяснимая сила. В один вечер мы сидели рядом; я по обыкновению пожирал ее глазами и осыпал поцелуями, и горячие слезы вожделения застилали мой взор.

— Прости меня, Дамарь! — шептал я. — По-моему, я безумно в тебя влюбился!

Дамарь кончиками пальцев легонько провела по моей руке. Этой малости оказалось довольно, чтобы ужасная дрожь сотрясла все мое тело. Переполненный желанием, я судорожно вздохнул.

— Я знаю это уже давно, — призналась Дамарь. — Я видела приближение твоей любви. Сначала это было невинное розовое облачко на горизонте; теперь же в тебе целая грозовая, туча. Мне следовало вовремя отослать тебя, но я всего лишь слабая женщина.

Она подперла подбородок рукой, так что морщины на шее у нее разгладились, и мрачно глядя перед собой, сказала:

— Так всегда и бывает. Во рту сухость, язык немеет, из глаз катятся слезы.

Она была права. Язык в пересохшем рту не повиновался мне, и я не мог произнести ни слова. Я опустился перед ней на колени и попытался обнять ее, но Дамарь выскользнула из моих рук и проговорила:

— Да знаешь ли ты, что мне предлагают тысячу золотых за одну только ночь? Как-то некий разбогатевший выскочка продал из-за меня свои серебряные рудники и превратился в нищего!

— Я могу достать тебе тысячу, нет, даже две тысячи золотых, если ты дашь мне время переговорить с моим банкиром, — взмолился я.

— Но иногда, когда мне очень нравился какой-нибудь красивый юноша, я довольствовалась всего лишь фиалкой, — кокетливо добавила Дамарь. — Впрочем, не будем больше говорить об этом. Пойми: я не хочу от тебя никаких подарков. Я давно уже осознала одну истину, которую надо бы усвоить и тебе: утехи плоти приносят нравственные страдания. Чувственность вульгарна, она лишь рождает жажду низменного удовлетворения. Отныне предаться утехам плотской любви значит для меня то же самое, что обнять раскаленную печь. Мой огонь уже угас. Я более не погублю ни одного мужчины, я не желаю разжигать пламя страсти. Понимаешь ли ты теперь, как я стыжусь своей прежней жизни?

— Ты гладила мою руку, ты была ласкова со мной, — бормотал я, опустив голову, и слезы из моих глаз капали на мраморный пол.

— И совершенно напрасно, — вздохнула Да марь. — Просто я не смогла справиться с собой, когда мне захотелось прикоснуться к тебе. Не забывай меня, Минуций, возлюбленный мой, и поверь: томление по любви чище удовлетворенного желания. Это, конечно, боль, но сладостная боль. Не спорь со мной, Минуций, мальчик мой. Если мы теперь расстанемся, то оба сохраним друг о друге прекрасные воспоминания. Никогда, никогда ты не подумаешь обо мне дурно. Я нашла для себя новую стезю, но в мире есть много иных путей, и, возможно, твоя дорога однажды приведет тебя к такому же блаженству, как меня — моя.

И все же я не хотел ничего понимать.

— Не читай мне нравоучений, блудница! — вскричал я охрипшим от волнения голосом. — Я же сказал, что заплачу столько, сколько ты потребуешь!

Дамарь медленно поднялась и некоторое время смотрела мне в глаза. Побледнев, она насмешливо проговорила:

— Как знаешь. Приходи завтра вечером, чтобы у меня было время подготовиться. Но смотри, не вини меня потом.

Согласие ее вскружило мне голову, хотя интонация, с какой она произнесла эти слова, не предвещала ничего доброго. Колени мои дрожали, когда я покинул ее дом. Снедаемый нетерпением, я долго бесцельно бродил по городу, а затем поднялся к Акрополю и любовался морем винного цвета. На следующий день я пошел в бани и приказал размять мне тело для придания членам гибкости, хотя при одной лишь мысли о Дамарь огонь вожделения мгновенно разливался по моим жилам.

Наконец на город начали опускаться сиреневые сумерки и в небе зажглись влажные звезды. Я громко постучал в дверь Дамарь, но никто не отворил мне. Я решил, что она передумала и попросту не сдержит свое обещание, и глубокое разочарование охватило меня. В раздражении я толкнул дверь; к моей радости, она оказалась незапертой. Я вошел и увидел, что зал ярко освещен.

В нос мне ударил какой-то отвратительный запах. На ложе были разбросаны драные покрывала; лампы коптили, черня стены, а от запаха прогорклых благовоний у меня даже перехватило дыхание. Я недоуменно оглядел зал, еще вчера такой красивый, а потом нетерпеливо хлопнул ладонью по столику для подношений, и эхо гулко разнеслось по огромному дому. Вскоре после этого, шаркая ногами, появилась Дамарь, и я в ужасе уставился на нее. Это была совсем не та Дамарь, которую я знал!

У нее были ярко размалеванные губы и взлохмаченные — как у портовой шлюхи — волосы; одета же она была в лохмотья, пропахшие вином и блевотиной. Вокруг глаз Дамарь нарисовала жуткие черные круги и той же кисточкой подчеркнула каждую свою морщинку, так что передо мной теперь стояла старая распутная женщина.

— А вот и я, Минуций. Твоя Дамарь, — произнесла она радушно. — Я такая, какой ты возжелал меня. Что ж, бери. За работу я возьму пять медяков.

Теперь я разгадал смысл ее слов. Силы покинули меня, и я опустился на колени. Я склонил голову и зарыдал, горюя о своем неисполненном желании. Наконец я сумел проговорить:

— Прости меня, Дамарь, возлюбленная моя.

— Значит, ты понял, Минуций, — сказала она потеплевшим голосом. — Вот о чем ты мечтал. Ты хотел, чтобы я пала так низко. И неважно, где это происходит — на надушенных покрывалах, как заведено у знатных господ, или же в порту под забором, провонявшим дерьмом и мочой.

Я уронил голову ей на колени и выплакал свое разочарование. Страсть моя угасла. Дамарь, утешая, гладила меня по волосам и шептала ласковые слова. Потом она оставила меня одного. Она умылась, надела чистые одежды и причесалась. На лице ее светилось такое искреннее счастье, что я не мог не ответить ей слабой улыбкой дрожащих губ.

— Благодарю тебя, Минуций, любимый, — сказала она. — В самый последний момент ты смог понять меня, хотя в твоей власти было столкнуть меня в мое прошлое. Пока я жива, я буду благодарна тебе за твою доброту и за то, что ты не отнял у меня радость, в которой я могу пребывать. Однажды и ты поймешь, что моя радость во Христе чудеснее, чем все прочие радости мира.

Еще долго мы сидели, держась за руки, и беседовали, как брат и сестра… вернее, как мать и сын. Осторожно я пытался объяснить ей, что истинно только то, что мы видим собственными глазами, а все остальное это — иллюзия и обман. Дамарь лишь улыбалась и говорила:

— Иногда я печальна, иногда весела, но в свои светлые часы я переживаю восторг, который отодвигает прочь все земное. Это данная мне милость и милосердие неба ко мне. Ни во что другое я не хочу верить, все остальное мне чуждо.

Когда я — растерянный, незнающий, во что теперь верить и на что надеяться, — вернулся на постоялый двор, я увидел там воина из моей свиты, который ожидал меня. Он был в забрызганном грязью плаще и без меча. С первого же взгляда я понял, насколько угнетающе подействовало на него великолепие улиц, украшенных роскошными мраморными обелисками и скульптурами греческих богов. Он стремительно бросился передо мной на колени и взмолился:

— Прости, трибун, что я посмел нарушить твой приказ, но ни я, ни мои товарищи не в силах больше терпеть эту жизнь в порту. Конь твой застоялся, но никого не подпустил к себе, когда один из нас пытался оседлать его, чтобы он поразмял кости, как ты велел. С портовым гарнизоном у нас вечные препирательства из-за денег на довольствие. Но главное, эти проклятые чужестранцы вертят нами, как хотят. Мы перед ними, как кролики перед удавом, хотя в Коринфе нам не раз доводилось сталкиваться с разными мошенниками. Самый противный здесь один умник-софист, который издевается над нами, утверждая, будто Ахилл не мог обогнать черепаху[49]. В Коринфе мы сами смеялись над ловкачами, предлагавшими простакам за деньги отгадывать, под каким из кубков находится шарик, но этот нас держит просто за дураков: ну, кто же откажется поспорить, что Ахилл бегает быстрее, чем черепаха?! И вот, этот плут делит отрезок пути пополам, затем половину пути еще раз пополам и так без конца, уверяя, что перед Ахиллом всегда остается непройденный участок до финиша и потому он будто никогда не сумеет догнать черепаху! Мы даже сами попробовали наперегонки бегать с черепахой и, разумеется, обогнали ее в два счета, но бездельник не посчитал это доказательством. Господин, заклинаю тебя всеми римскими богами: отправь нас обратно в Коринф, пока мы не лишились последнего разума!

Он так сыпал словами, что у меня не было ни какой возможности вмешаться. Когда же он умолк, я выругал его за легкомыслие. Но в том положении духа, в котором я находился, у меня не было ни малейшего желания разъяснять ему суть загадки об Ахилле и черепахе. Я приказал солдату забрать мои вещи, расплатился с хозяином подворья и покинул Афины, ни с кем не попрощавшись, причем в такой спешке, что даже позабыл несколько туник, отданных прачке в стирку.

Мы выступили из Пирея насупленные и мрачные и затратили три дня на расстояние, которое можно было бы легко преодолеть за одни сутки. Первую ночь мы провели в Элевсине, вторую — в Мегарах. В дороге люди распустились, часто горланили песни и буянили.

Я передал их с рук на руки старшему центуриону и доложил о себе Рубрию. Он принял меня в залитой вином нижней рубахе и в венке из виноградной лозы, сидящем набекрень. Рубрий никак не мог взять в толк, кто я такой, и все время переспрашивал мое имя. Свою рассеянность он объяснял преклонным возрастом и следствием ранения в голову, полученного им в Паннонии, то и дело повторял мне, что ждет не дождется отставки.

С тем я и отправился в дом проконсула. Секретарь Галлиона сообщил, что жители Дельф обратились со своими межевыми спорами прямо к императору и заявили ему протест. С другой стороны, жители земель Артемиды послали в Рим жалобу на меня, утверждая, будто я поносил богиню и тем самым накликал преждевременную смерть местного владыки. Сделали они это, несомненно, чтобы спасти собственную шкуру, так как без спросу поделили между собой землю и оставили храм без присмотра. К счастью, из Афин жалоб на меня не поступало.

Я был совершенно уничтожен. Однако Галлион, как ни странно, принял меня весьма ласково и даже обнял и пригласил к столу.

— Ты, конечно, набрался афинской мудрости, — сказал он, — но прежде всего нам следует поговорить о римских делах.

Пока мы ели, он рассказал мне, что его брат Сенека написал о поразительных успехах юного Нерона. Он, мол, держится с сенаторами и простыми всадниками с таким достоинством, что его прозвали Счастливым и Великолепным. Клавдий, желая сделать приятное обожаемой жене Агриппине, женил его на своей восьмилетней дочери Октавии, матерью которой была Мессалина.

Юридически это являлось кровосмешением, так как Нерон считался приемным сыном императора, но такое незначительное препятствие было легко устранено тем, что перед свадьбой один из сенаторов удочерил Октавию.

Британник значительно уступал Нерону и ничем особенным не выделялся. Он почти безвылазно сидел на своей половине дворца и мачеху Агриппину встречал настороженно и неприязненно. Начальником преторианцев вместо двух преторов назначили славного однорукого вояку Бурра, доброго приятеля Сенеки, питавшего большое уважение к Агриппине, поскольку та была дочерью великого Германика.

— У императора все хорошо, — сказал Галлион, окропив пол вином из своей жертвенной чаши. — У него величественный вид, и лишь безобидная изжога изредка донимает его. Из хозяйственных новостей главная та, что наконец-то достроен порт в Остии. Теперь для кораблей с зерном есть удобная гавань. Ведь страшно представить, сколько миллионов золотых оседало прежде в иноземных портах! И нынче в Риме можно уже не опасаться бунтов из-за задержек с раздачей хлеба. Я слышал, однажды даже с Клавдием случилась неприятная история, когда бушующая голодная толпа прижала его на Форуме к стене, так что ему пришлось изрядно поволноваться за свою жизнь. А цены на зерно из Египта и Африки падают, и в Италии теперь выращивать хлеб бессмысленно. Дальновидные сенаторы уже занялись животноводством и закупают рабов даже за границей.

Пока Галлион этак вот по-отечески со мной беседовал, волнение мое понемногу улеглось, ибо я решил, что мне не стоит опасаться выговора за слишком длительное пребывание в Афинах. Но тут Галлион пристально взглянул на меня и проговорил игривым тоном:

— Что-то ты бледен, да взор у тебя отсутствующий. Видно, ученые занятия в Афинах изнурительны для молодых знатных римлян. Я слышал, ты там весьма усердно брал уроки у одной матроны, а это весьма утомительно и стоит немалых денег. Надеюсь, ты не наделал глупостей и долгов? В общем, милый Минуций, немного свежего морского воздуха будет тебе очень кстати.

Я не успел даже сказать что-либо в свое оправдание, как он, смеясь, замахал руками.

— Меня не касаются твои личные дела. Важно, что молодой Нерон и прекрасная Агриппина передают тебе приветы через моего брата. Нерон соскучился по тебе. Нам, римлянам, остается лишь славить богиню счастья за то, что Агриппина, такая волевая и достойная венца особа, помогает Клавдию, берет на себя часть государственных забот. Тебе, кстати, следует послать императрице кубок из коринфской бронзы. Она наверняка обрадуется такому знаку внимания.

Внезапно меня охватила глубокая тоска по Риму, где жизнь была и проще, и гораздо упорядоченнее. Но я тут же со вздохом признался себе, что простая перемена мест не принесет мне облегчения, и горестно поник головой.

Галлион между тем рассеянно продолжал:

— Я слышал, во время поездки ты рассорился с Артемидой. Думаю, ты поступишь мудро, если принесешь ей жертву в храме Эфеса… М-да… А здесь у меня доверительные письма проконсулу Азии. Когда ты с ним встретишься, можешь рассказать ему, как талантлив Нерон, как отважно выступил он в курии и как разумно воспитывает его Агриппина. Брак же Нерона с Октавией имеет огромное политическое значение, как ты и сам вскоре поймешь. А живут они пока, разумеется, порознь, ведь Октавия еще ребенок.

Я был как в тумане и лишь иногда кивал головой. Галлион счел возможным пояснить мне:

— Между нами, происхождение Британника и Октавии, из-за дурной славы Мессалины, мягко говоря, сомнительно, но Клавдий все равно считает их собственными детьми, каковыми они являются по закону, и даже Агриппина не осмелится вмешаться в такие щекотливые дела, чтобы не задеть его мужское достоинство.

Я подтвердил, что в Риме еще до моего отъезда в Британию ходили разного рода неприличные слухи, и откровенно признался:

— Однако мне тогда казалось, что кто-то нарочно распускает о Мессалине ужасные сплетни, и я не воспринимал подобные наветы всерьез. Она была молода, хороша собой и постоянно искала удовольствий, что было вполне объяснимо, ибо Клавдий по сравнению с ней казался глубоким старцем. Кроме того, я просто не мог думать о ней плохо.

Галлион вертел в руках чашу.

— Не забывай, что из-за легкомысленности Мессалины пятьдесят сенаторов и несколько сотен всадников были казнены, а многих вынудили вскрыть себе вены. Впрочем, в ином случае твой отец не скоро бы получил почетную пурпурную кайму.

— Если я правильно тебя понял, проконсул, — сказал я осторожно, — ты считаешь, что у Клавдия больной желудок и слабая голова. Когда-нибудь ему непременно придется заплатить долг каждому человеку, сколько бы жертв ни требовала его гениальность в прошлом и будущем.

— Ну, кто же пророчит ему что-то дурное! — воскликнул Галлион. — Никогда больше не произноси подобные слова вслух. Клавдий, несмотря на свои слабости, так хорошо правит Римом, что безутешный сенат после смерти скорее всего объявит его Божественным, хотя это и может вызвать кривотолки. Однако дальновидные люди заранее задумываются над тем, кто же заступит на его место.

— Нерон — император, — мечтательно прошептал я. — Но Нерон еще мальчик.

Я впервые подумал об этой возможности, и она восхитила меня, ибо я был другом Нерона еще до того, как его мать стала женой Клавдия.

— Эта мысль не должна пугать тебя, трибун Минуций, — улыбнулся Галлион. — Ее лишь не стоит высказывать вслух, пока Клавдий живет и дышит. Но чтобы уверенно держать в своих руках все нити судьбы и удачи, было бы неплохо, если бы эта мысль накрепко засела в головах влиятельных людей других провинций. Я ничего не имел бы против, если бы после Эфеса ты побывал еще и в Антиохии. Это же твой родной город, а вольноотпущенники твоего, отца люди, должно быть, весьма богатые и влиятельные. Тебе нужно будет просто хорошо отзываться о Нероне, вот и все. Только никаких прозрачных намеков на его судьбу — не делай этого ни в коем случае. Пускай те, с кем ты будешь говорить, сами решают, как им поступать. На Востоке гораздо больше политического здравомыслия, чем полагают в Риме.

Он дал мне поразмыслить над его словами, а потом продолжил:

— Разумеется, поездку ты должен предпринять за свой счет, хотя формально я дам тебе пару рекомендательных писем. Все, что ты станешь там говорить, должно исходить только от тебя, а не отражать официальную точку зрения Рима. К счастью, у тебя такая располагающая внешность и ты так молод, что никто не заподозрит в тебе политического интригана. Да ты ни в коем случае им и не являешься, ведь верно? Имей в виду, что множество римлян вынуждено из-за каприза императора переносить лишения незаслуженного изгнания, и у них у всех есть в Риме немало верных друзей. Помни о них, Минуций, потому что после смерти Клавдия все они, даже евреи, наверняка будут прощены. Это обещает мой брат, который сам провел в ссылке целых восемь лет. Можешь упоминать о постоянных желудочных коликах императора, но не забывай прибавлять, что речь идет всего лишь о безобидных вздутиях живота; впрочем, разрешаю тебе озабоченно заметить, что подобные симптомы встречаются и при раке желудка. Между нами: Агриппина весьма обеспокоена состоянием здоровья Клавдия. Он чревоугодник и слышать не желает о разумной диете.

Сначала я невольно подумал, что Галлиону ударило в голову вино. Как он осмелился говорить вслух о подобных вещах? Возможно, Галлион несколько переоценил мое честолюбие: он полагал тщеславие врожденным качеством каждого римлянина, а ведь и в моих жилах текла кровь волчицы. Так или иначе, но он меня озадачил, и я впервые за долгое время смог думать не только о Дамарь.

В конце концов он предложил мне хорошенько поразмыслить обо всем этом на досуге и отпустил домой. Было уже очень поздно. Несмотря на это, в кольце у моих входных дверей полыхал факел, а изнутри доносились нестройное пение и крики. Я спросил себя, уж не прослышал ли Геракс о моем возвращении и не приготовил ли по этому поводу пир? Войдя, я увидел множество людей — мужчин и женщин, — которые как раз заканчивая трапезу. Все они были очень пьяны. Один из мужчин танцевал, странно закатывая при этом глаза; другой без умолку болтал на каком-то непонятном языке. Геракс как хозяин обходил гостей и нежно целовал всех по очереди. Когда он наконец заметил меня, то остановился как вкопанный, но тут же овладел собой и воскликнул:

— Да будет благословен твой уход и приход, господин мой! Как видишь, мы упражняемся в священных песнопениях. По твоему приказу я знакомлюсь с новым вероучением евреев. Оно впору бедному рабу, как удачно сшитые сандалии.

Привратник и кухарка мгновенно протрезвели и повалились мне в ноги. Геракс, увидев, как багровеет от гнева мое лицо, отшатнулся от меня и торопливо воскликнул:

— Не сердись, господин! Все в порядке! Суровый Павел почему-то лишился мужества и укатил в Азию и Иерусалим, чтобы отчитаться перед старейшинами. Когда он уехал, мы, христиане, заспорили, кто же теперь должен учить остальных. Евреи заявляют, будто они лучше всех знают то, что касается Христа. Вот мы, необрезанные, и собрались в твоем доме, чтобы создать свое, новое учение и все хорошенько обдумать, а заодно и повкуснее поесть, потому что на общих трапезах вечно собирается всякий неимущий сброд, который и заплатить-то за себя не может. Эту трапезу я оплатил из собственного кармана. Я тут подцепил одну богатую и еще весьма аппетитную вдовушку. И вообще, я завел среди христиан множество нужных и полезных знакомств. В дальнейшем это будет лучшее тайное общество, о каких мне только доводилось слышать.

— Так ты стал христианином? Ты крестился, каялся и все такое прочее, что там еще полагается?! — в ужасе вскричал я.

— Но ты же сам мне приказал, — защищаясь, возразил Геракс. — Без твоего дозволения я бы ни за что не посмел, ведь я же твой раб. Но когда я среди христиан, на мне нет одеяния раба. По их учению мы, ты и я, равны перед Христом. Ты должен по-доброму обходиться ее мной, а я, как и прежде, старательно служить тебе. Если нам удастся отделаться от высокомерных и твердолобых евреев, наш союз любви станет украшением Коринфа.

На следующее утро Геракс, бодрый и свежий, как ни в чем ни бывало прислуживал мне. Однако у него вытянулось лицо, когда он узнал, что я дол жен ехать в Азию и возьму его с собой, поскольку не могу в таком длительном путешествии обойтись без слуги.

— Но это невозможно! — простонал Геракс и вцепился себе в волосы. — Я только начал становиться на ноги. Я заключил за твой счет несколько выгодных сделок. Если тебе придется внезапно выйти из дела, ты потеряешь много денег. Кроме того, я не могу вот так запросто бросить на произвол судьбы христиан Коринфа — ведь Павел уехал, а их раздирают склоки и споры. И кто будет заботиться о вдовах и сирых, как того требует наше учение, если во всей общине один только я умею обращаться с деньгами? Я слышал весьма поучительную историю о некоем почтенном господине, который дал своим слугам по кошелю с золотом и спустя некоторое время потребовал от них отчета, как они приумножили это богатство. Так вот я не хочу в день расчета оказаться дурак-дураком.

За время моего отсутствия Геракс оброс жирком и стал весьма велеречив. Я увидел, что он мало пригоден для длительного и трудного путешествия. Он только бы причитал да вздыхал по беззаботной жизни в Коринфе. Поэтому я сказал:

— Скоро годовщина смерти моей матери. Я дам тебе волю, но с условием, чтобы ты остался в Коринфе и заботился о доме. Думаю, я только понесу убытки, если продам все, что приобрел здесь.

— Как раз это я и хотел тебе предложить, — с жаром подхватил Геракс. — Несомненно, сам бог христиан внушил тебе эту мудрую мысль. Я сокращу твои расходы и сам заплачу половину налога за вольноотпущенника. Окольным путем я уже узнал у одного правоведа, какая цена за меня полагается. Такой толстый, как сейчас, я уже не гожусь для физической работы; кроме того, у меня есть изъяны, о которых я тебе не говорил, но которые существенно собьют цену, если меня снова выставят на продажу.

Я отказался от великодушного предложения Ге-ракса, понимая, что его крохотные сбережения пригодятся ему самому, чтобы встать в этом алчном Коринфе на ноги и добиться хоть какого-то успеха. Итак, я заплатил за него полагающийся выкуп и вручил ему посох вольноотпущенника. Одновременно я выдал Гераксу официально оформленную доверенность на управление домом и прочим моим имуществом в Коринфе. В глубине души я был даже рад таким образом отделаться и от него, и от всех прочих многочисленных забот. Готовность, с какой он занялся делами христианской общины, не понравилась мне, а потому я не хотел больше нести за него никакой ответственности — разве что как за своего отпущенника.

Геракс Лауций сопроводил меня до Кенхрей[50], где я поднялся на борт корабля, направлявшегося в Эфес. Он еще раз поблагодарил меня за то, что я позволил ему взять имя Лауций, которое казалось ему более благозвучным, нежели Минуций. Слезы его выглядели довольно правдоподобными, хотя я представляю, с каким облегчением он вздохнул, когда судно наконец-то растаяло в морской дымке, увозя слишком уж молодого и непредсказуемого в своих поступках хозяина.

Глава 6

САБИНА

Троксобор, главарь разбойников некоего горского племени, воспользовался беспорядками в Армении, которые сковали сирийские легионы, и создал из опытных воинов боевые отряды. Вторгнувшись на побережье, он для начала разграбил гавани, а затем принялся за корабли. Царь Киликии[51], престарелый Антиох, оказался бессилен противостоять им, поскольку его солдаты находились в это время в Армении. В своей дерзости разбойники дошли до того, что осадили портовый город Анамур.

По дороге из Эфеса в Антиохию я столкнулся с отрядом сирийской конницы под предводительством префекта Курция Северия, который как раз собирался прервать кольцо осады вокруг Анамура; поняв, что предстоит бой, я счел своим долгом присоединиться к Северию.

Под стенами Анамура мы потерпели сокрушительное поражение, поскольку горцам Троксобора воевать там было куда удобнее, чем нашей коннице. Впрочем, частью вина в том лежала и на Северии, полагавшем, будто непривычные драться с регулярными войсками разбойники разбегутся, как только он прикажет трубить в трубы и пустит конницу в галоп, и потому даже не разведавшем предварительно, какие же Троксобором собраны силы.

Я оказался в стороне от своих, раненный в руку и ногу. С веревкой на шее и связанными за спиной руками меня увели в неприступные горы, и там я долгих два года был пленником Троксобора. Отпущенники отца в Антиохии непременно выкупили бы меня, но мой хозяин оказался хитрым и дерзким и предпочел груде золота знатного римлянина.

Сирийский проконсул и царь Антиох преуменьшили в своих донесениях сенату значение этого бесконечного восстания горцев, надеясь покончить с ним собственными силами, а также — и не без основания! — опасаясь гнева императора.

Троксобор говаривал:

— Загнанный в угол, я все равно не куплю себе жизнь за золото, а вот над вами, римскими всадниками, я напоследок смогу напотешиться и прикажу распять вас, чтобы в лодке у Харона мне было не скучно.

С нами, пленниками, он обходился по-разному — когда хорошо, когда плохо, — но всегда по-варварски. Как-то он пригласил нас на свое дикое пиршество, где кормил, поил и со слезами на глазах клялся в дружбе, а потом — сразу же после пира — запер в пещере, велев замуровать вход и оставить лишь отверстие с кулак величиной, чтобы в него могла пролезть лепешка черствого хлеба, и долго держал нас там впроголодь. Двое римлян даже покончили жизнь самоубийством, вскрыв себе острым камнем вены.

Раны мои воспалились и очень мучили меня. Они мокли и гноились, и я думал, что не выживу. За эти два года я привык к унижениям, грязи и угрозе бесславной смерти.

Сын мой Юлий, мой единственный сын, когда я умру и ты прочтешь эти строки, ты узнаешь, что те страшные рубцы на моем лице, о которых я сказал тебе когда-то, движимый мелким тщеславием, будто они получены в битвах в Британии, не имеют к бриттам никакого отношения. Задолго до твоего рождения я сам нанес их себе в киликийской пещере, где меня принуждали к подчинению и покорности, и я от стыда и бессилия бился головой о гранитную стену. Вспоминай об этом всякий раз, когда тебе захочется осудить своего покойного отца за скупость и старомодность взглядов.

Люди, собиравшиеся под начало Троксобора во времена его побед, мгновенно разбежались при первом же его поражении. Он совершил ошибку, самонадеянно приняв бой в открытом поле, и его недисциплинированные отряды растерялись и дрогнули.

Царь Антиох обошелся со своими пленниками весьма милостиво. Он отпустил их на свободу и отправил в горы с обещанием прощения тем, кто покинет Троксобора. Многие из приближенных разбойника, насытившись грабежами, были убеждены, что игра слишком затянулась. Они покинули его и вернулись в свои дома, и сородичи уважали их до конца дней как состоятельных — по киликийским понятиям — людей.

Троксобор хотел было догнать и убить предателей, но соплеменники дали понять своему вожаку, что не допустят этого. Кровожадность Троксобора и его внезапные вспышки гнева всем, наконец, надоели; схватив предводителя, разбойники решили ценой его головы купить себе прощение.

Поступили они, на мой взгляд, весьма разумно, ибо когда царь Антиох вошел в разбойничий лагерь и рабы взломали каменную кладку в темнице, мы, несчастные пленники, увидели, что перед пещерой уже были установлены столбы для нашей казни. Мои товарищи по злоключениям требовали, чтобы Троксобор был тут же распят, однако царь Антиох повелел просто отрубить ему голову, одним махом покончив и с разбойником, и с восстаниями.

Со своими сотоварищами по неволе я расстался без малейшего сожаления. За время, проведенное в темной и тесной пещере, будучи вдобавок вечно голодными, мы просто возненавидели друг друга. Они отправились в Антиохию, а я получил место на борту римской боевой тримеры[52], шедшей из Анамура в Эфес.

Царь Антиох щедро возместил нам перенесенные страдания, это была плата за наше молчание.

В Эфесе меня любезно принял тогдашний проконсул в Азии Юний Силан. Я поселился на его загородной вилле и пользовался услугами его личного врача. Силану, весьма дородному и говорливому человеку, должно было вот-вот исполниться пятьдесят лет. Я слыхал будто его еще при прежнем императоре за неслыханные глупость и богатство прозвали «золотым ослом».


  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20, 21, 22, 23, 24, 25, 26