ЛОРЕН
Дважды в год sucias[1] слетались все вместе. Это я, Элизабет, Сара, Ребекка, Уснейвис и Эмбер. Мы могли находиться где угодно, поскольку мы сами sucias, то много путешествуем по свету, – но сразу же садились в самолет, поезд или любой другой транспорт и возвращались на вечер в Бостон поужинать, выпить (в последнем я мастак), chisme у charla – то есть поболтать о том о сем.
Мы поступали так шесть лет, с тех пор как окончили Бостонский университет и пообещали друг другу до конца жизни встречаться дважды в год. И пока, знаете ли, выполняем свое обещание. Пока ни одна из нас не пропустила ни одного заседания общественного клуба «Buena Sucias»[2]. И это, мои любезные, оттого, что мы, sucias, намного преданнее и ответственнее, чем большинство мужчин, которых я знаю, и особенно моего балбеса техасца Эда.
Вот такая встреча как раз и произойдет через минуту.
А пока я жду их, ссутулившись на оранжевом пластиковом стуле в окошке ресторана «Эль Кабалитто» – типичной забегаловке на Джамайка-плейн, где подают пуэрториканскую еду, хотя, надеясь заполучить более солидного клиента, называют ее кубинской. Но уловка ресторатора явно не сработала. Кроме меня в заведении всего три посетителя, молодые «тигры» с обесцвеченными волосами, в балахонистых джинсах и клетчатых хил-файгеровских рубашках. В ушах у ребят поблескивали золотые кольца. Они говорили на испанском жаргоне и то и дело сверялись со своими пейджерами. Я старалась не смотреть в их сторону, но пару раз они перехватывали мой взгляд. Я сразу отворачивалась и рассматривала свой новый французский акриловый маникюр. Руки приковывали мое внимание, потому что казались женственными и «ухоженными». Я обвела пальцем карту Кубы, напечатанную на бумажной салфетке. Задержалась на секунду в той точке, которая обозначала Гавану, и попыталась представить своего деда мальчишкой: вот он в шортах, с плоскими золотыми часами, смотрит на север, в свое будущее.
Когда я наконец подняла глаза, на меня таращился молодой человек. В чем дело? Неужели не понимает, что я за птица? Я перевела взгляд на машины, тащившиеся по заснеженной Сентрал-стрит. Хлопья снега вспыхивали в желтых лучах фар. Очередной сумрачный бостонский вечер. Ненавижу ноябрь. Стемнело уже в четыре, и повсюду на мостовых машины разбрызгивали лед. Деревянные панели стен и урчание старенького холодильника в углу ресторана навевали тяжкую депрессивность, но мало того, я заметила, что мое дыхание все выше и выше затуманивало стекло окна. В ресторане было жарко. Жарко и сыро. В помещении пахло дешевым мужским одеколоном и вяленой свининой. На кухне напевали мелодию вальса и при этом здорово фальшивили, а блюда на плите шипели и трещали. Я напряглась, пытаясь разобрать слова – надеялась, что они, соответствуя перечно-горячему ритму, поднимут настроение, но тут же отказалась от этого, ибо речь шла о несчастной любви и юноше, который размышлял, кого убить – себя или свою возлюбленную. Кому-кому, но не мне напоминать о несостоявшейся любви.
Забулькав в утробу бутылку теплого пива «Президент», я беззвучно икнула. Меня охватила такая усталость, что в глазах ощущалось биение пульса. И каждый раз, когда я моргала, их пронзала боль под высохшими контактными линзами. Прошлую ночь я совсем не спала и забыла их вынуть. И кошку не накормила. У-упс! Ничего, она толстая – переживет. Все, конечно, из-за этого проходимца Эда. При мысли о нем сжалось сердце, и я поморщилась. Судите по ногтям, в какой стадии находились мои обреченные отношения. Хорошие ногти – плохие отношения: надо поддерживать внешность. Страшные ногти – Лорен счастлива и распустилась. И еще по тому, толста ли я. Когда у меня все хорошо, я набрасываюсь на еду и раздуваюсь до десятого размера. Но если грущу, меня тошнит, как какого-нибудь римского императора, и я усыхаю до шестого.
Сегодня мои бледно-лиловые, низко сидящие на бедрах шерстяные брюки восьмого размера казались свободными. Ерзая на стуле, я чувствовала, сколько в них еще места. Эд, этот техасский придурок, был спичрайтером[3] мэра Нью-Йорка (то есть профессиональным лгуном). И, судя по его голосовой почте (не стану лукавить, я влезла в нее без спроса), связался с некой цыпочкой по имени Лола. Лола – я не шучу.
В чем дело? Где официантка? Я хочу еще пива.
Знаете, что происходит? В нашей Вселенной все только и делают, что демонстрируют, как я им ненавистна. Я серьезно. У меня сволочная жизнь, было сволочное детство – и вообще все сволочное, что только можно себе представить. И хотя я кое-чего добилась в своей профессии, пакости постоянно сопутствуют мне в виде скользких, смазливых типов, которые обращаются со мной, как вы догадались, словно с последней дрянью. Я не выбираю их – они сами меня находят. При помощи какого-то долбаного радара, который есть у каждого из них: «Внимание, внимание, впереди справа, у бара, трагическая крошка, внешне вроде ничего, закачивается джином с тоником, плачется сама себе, только что засовывала палец в горло в туалете – можно трахнуть. Конец связи. Трахнул и конец».
В результате я превратилась в женщину, которая постоянно обшаривает бумажник и карманы мужчины и дает ему под зад, если он ведет себя не так, как подобает. Я бы отказалась от своего недостойного поведения, но почти всегда обнаруживаю свидетельства шалостей очередного партнера: то счёт за обед в каком-нибудь интимно освещенном итальянском ресторане, хотя он говорил, что пошел с приятелями на матч «Ковбоев», то обрывок салфетки из бакалейной лавки с телефоном кассирши, написанным синей ручкой пузатым почерком легкомысленной, необразованной женщины. Мои мужчины, кем бы они ни были, постоянно совершали что-нибудь гнусное.
Обычное дело, если они крутят с такой невезучей в любви дамочкой, как я.
Я уже обращалась к врачу. Но никакой врач не поможет оправиться с обострением хронической, благословленной матерями, неверности латиноамериканских мужчин. Заметьте, это не только стереотип. Если бы! Хотите знать, что сказала мне моя кубинская бабушка в Юнион-Сити, когда я сообщила ей, что меня обманывает мужчина? «Bueno[4], крепче дерись за него, mi vida[5]». Разве врачу по силам помочь? Мужчины изменяют, а женщины, от которых ждешь, что они будут твоими союзницами, тебя же и осуждают. «Так ты что, – спрашивает abuelita[6] скрипучим голосом с сильным акцентом, посасывая «Виргиния слимс», – кажется, снова прибавила в весе? Ты уверена, что всегда хорошо выглядишь, когда встречаешься с ним, или так и ходишь на свидания в джинсах? А как насчет волос? Не слишком укоротила? И снова толстеешь?»
Мой врач – не латиноамериканка и постоянно в элегантных шарфиках – считает, что источник моих проблем – чрезмерный нарциссизм моего отца: мол, он все на свете соотносит с собой, Фиделем Кастро и Кубой. Она ни разу не была в Майами, иначе знала бы, что все кубинские иммигранты старше сорока пяти ведут себя так же, как Papi. Для них нет страны привлекательнее, чем Куба – острова в Карибском морес населением одиннадцать миллионов человек. Это примерно на два миллиона меньше, чем жителей Нью-Йорка. И еще Куба – это Мекка для большинства пожилых иммигрантов, считающих, что вернутся туда, «как только падет этот негодяй Кастро». Массовое заблуждение, скажу я вам. Если вся семья верит в такую чудовищную ложь, нетрудно сосуществовать с мужчиной, который обманывает тебя. Когда я изложила все это своему врачу, она предложила мне произвести «кубадектомию», «отсечение Кубы» и жить нормальной американской жизнью. Ничего не скажешь, здравая мысль. Только беда в том, что, как и большинство детей кубинских иммигрантов, я считаю это неосуществимым. Куба – терзающая, неизлечимая болезнь, унаследованная нами от отцов.
Я подумала: а не поможет ли загул с одним из этих симпатяг гангстеров, что сидят напротив меня? Стоит только посмотреть, как они едят прямо пальцами и как капает с креветок чесночный соус на их эспаньолки. Вот она, страсть — настоящее чувство, которое мой недоумок Эд не распознал бы даже под угрозой смерти. Или наесться сырных чипсов с орешками, пока не осовею и от боли в сердце не покраснеют белки? Или вернуться в свою крохотную квартирку, налакаться самодельных коктейлей, завернуться в белый плед, плакать и слушать мексиканскую певичку Анну Габриель – у нее еще, кажется, мать китаянка, – ее завывания о любви к гитаре?
Мне нужна вечеринка с моими sucias, и это все. Куда же подевались девчонки?
Сегодня особый день (ну-ка, будьте любезны, грохните барабанную дробь) – десятая годовщина, как сошлись sucias. Тогда мы были первокурсницами отделения журналистики и коммуникации Бостонского университета и упивались девчоночьим персиковым и ягодным пивом, которое покупали по фальшивым водительским правам (еще слава Богу, что это была не «Зима»), ходили в «Джиллианс-клуб», где играли в пул и танцевал ли под трепетный ремикс Сюзанны Беги «Луки», пока нас не выставляли под наши жалкие, наивные culitos[7]. В тот вечер мы неплохо крутили задницами. Кутили. До тошноты. О последнем я совершенно забыла.
Отвечающий за нас профессор с выцветшими темными зализанными волосами сообщил нам, что никогда на журналистику не набирали такого количества латинос, и при этом осклабил хлипкие клыки, так сказать, улыбнулся, хотя сам дрожал под своим непомерно тесным твидовым пиджаком. Мы пугали его и подобных ему. Как все, кто представлял собой «меньшинства», особенно в Бостоне. И этой коллективной силы устрашения во все более испаноязычном, гойябобоедовском городе хватило, чтобы объединить нас сразу и навсегда. И мы дружим до сих пор.
Многие из вас, полагаю, не говорят по-испански и потому не знают, что за чертовщина эта самая sucia. Ничего страшного. Некоторые из нас, sucias, тоже не знают испанского. Только не говорите моим редакторам из «Бостон газетт», куда, как я все больше убеждаюсь, меня взяли, потому что считали эдакой пикантной штучкой, типичной горячей перчинкой, чем-то между Чаро и Луис Лейн, и до сих пор не раскусили.
Я неплохая журналистка. И совсем негодная латинос, по крайней мере вовсе не то, чего от меня ждут. Только сегодня редактор остановилась у моего стола и спросила, где ей купить мексиканскую фасоль для дня рождения сына. Даже если бы я была мексикано-американкой (и вот вам прикол: я с удовольствием выдрала бы кустистые мохнатые брови вразлет Фриды Кало и сознательно избегаю любого текста, где есть слова «боксер» и «Восточная Л.А.»[8]), то и тогда бы не имела понятия о подобной ерунде.
Вы можете вообразить (спасибо телевидению и Голливуду), что sucia – это нечто красивое, забавное и иностранное, истинно суперлатиноамериканское, как таинственное имя замученного католического святого с окровавленными волосами, или драгоценный рецепт от низенькой толстенькой морщинистой старой бабушки, которая под всхлипы mariachis[9] творит эротическую магию с шоколадом, всякими травами и специями, как порхание кастаньет Сальмы Хайек, как Антонио Бандерас, несущийся на белом коне сквозь заросли кактусов, как – что там еще? – летающая свинья, как расшитая котомка и вся прочая ерунда, которую срежиссировал Грегори Нова и поставил Эдвард Джеймс Олмос. В общем, несусветная чушь.
Sucia значит «грязная девчонка» – грязнуля. Слово пришло в голову Уснейвис. Buena Sucias – весьма оскорбительно для большинства испаноговорящих людей. Так что клуб «Buena Sucias», как выразились бы многие, непочтительное название. Ясно? Непочтительное и неприятное. Видите ли, это шутка – заимствование из имени древних, как грязь, кубинских музыкантов, записывающихся с Ри Кудером, и звезды немецких документалистов. О последнем все мои знакомые нелатиносы говорят, что я генетически предрасположена испытывать к нему симпатию (хотя это совершенно не так). Мы умницы, и, как девчонки на уровне, если речь идет о поп-культуре, мы – sucias. Ну хорошо, согласна, может быть, это глупо. И мы – глупые. Но нам кажется, что это смешно, вот и все. Ребекке – нет. Однако она не веселее геморроя Гитлера. Только вы это слышали не от меня.
Я взглянула на свои часы «Мовадо» – подарок третьего поклонника, если вести счет от сегодняшнего дня. Циферблат часов ничего не выражал, как и мое лицо в тот момент, когда подаривший их сообщил мне, что возвращается к своей бывшей. По мнению Эда, я не должна их больше носить, он говорит, что это ему неприятно. Но я уперлась – купи мне что-нибудь хоть отчасти столь же приличное, и я выброшу эти часы. Хорошие. Надежные. Предсказуемые. Не то что Эд. Судя по ним, время встречи еще не настало. Значит, нечего нервничать. Все, что мне нужно, еще одно пиво: хочу успокоить нервы. Где же все-таки официантка?
Они придут через несколько минут. Я всегда являюсь раньше времени. Журналистское воспитание: опоздаешь – потеряешь материал. Потеряешь материал – рискуешь, что какой-нибудь завистливый, посредственный белый тип в редакции заявит, будто ты недостойна своей работы. «Что с нее взять – латинос. Только и умеет вилять задом и за это получает все, что ей нужно». Один проходимец именно так и сказал. Громко, чтобы я услышала. Он отвечал за программу телепередач и за свои пятьдесят семь лет не написал ни одного путного предложения. Но был уверен, что его судьба не сложилась из-за давления сверху, особенно после того, как главный редактор поднял меня и четырех других из «меньшинств» (читай;– цветных) во время общей летучки и сказал: «Вот будущее "Газетт"». Видимо, он полагал, что поступает политкорректно, зато остальные голубые и зеленые глаза обратились ко мне – как вы думаете, с чем? – вот именно, с выражением ужаса.
А вот как проходило собеседование при моем поступлении на работу: «Вы латиноамериканка? Как мило… значит, говорите по-испански…» Как можно отреагировать на подобный вопрос, даже если ответ «нет», но ваш счет в банке равен 15,32 доллара, и через месяц придется выплачивать по студенческой ссуде? Сказать: «Я заметила, что ваше второе имя Гадро, стало быть, вы говорите по-французски?» Не тут-то было. Приходится подыгрывать. Мне совершенно необходима эта работа, поэтому я готова утверждать, что владею мандаринским наречием. Если тебя зовут Лорен Фернандес, считается, что испанский – часть твоей натуры. Как я понимаю, воинствующий бессмысленный стереотип – это американская болезнь. Мы были бы без этого американцами.
Я смекнула: мне не стоит отвечать, что я наполовину белый продукт – родилась и выросла в Новом Орлеане. Родители моей маменьки – болотные чудища из дельты реки, где под ногами сплошная нефть, и обладатели оливково-зеленой стиральной машины, стоящей прямо перед их двуспальной кроватью, – люди вроде тех, каких показывают в «Копах», где парень тощ, как почивший неделю назад котенок, покрыт фашистскими татуировками и плачет, потому что полиция порушила его сивушную лабораторию.
Вот таковы мои предки. А с другой стороны – кубинцы из Нью-Джерси в сияющих белых ботинках.
Благодаря всему этому и многому другому, чем не намерена вас утомлять, я стала суперпробивным маньяком, одержимым единственной целью – добиться успеха в жизни, то есть в работе, в отношениях с друзьями и, несмотря ни на что, в семье. Всякий раз, когда возможно, одеваюсь так, словно я продукт других, более обычных обстоятельств. И получаю огромное удовольствие, если незнакомцы принимают меня за представительницу богатенькой кубинской семейки из Майами.
Иногда мне кажется, что я добилась своего и перешла на ту сторону, где обитают уравновешенные люди «без потомства». Но затем появляется кто-нибудь вроде моего техасского придурка Эда, и я цепенею, понимая, что как бы совершенно я себя ни слепила, все равно буду значить для мамы меньше, чем глоток пива «Харли». И как бы ни пахала в своем кабинете 401 и сколько бы ни приносила домой премий за свою писанину, все равно буду значить для отца меньше, чем Куба до 1959 года, где и небо голубее, и помидоры вкуснее. Мужчины, подобные Эду, устремляются ко мне, чуя скрытую правду Лорен: я ненавижу себя, потому что ни один человек на свете не полюбил меня.
И снова и снова задаю себе вопрос: какой, к черту, врач способен помочь такой, как я?
И вот я сижу на собеседовании в редакции, в уцененном синем костюме от Барами и трехлетней давности туфлях-лодочках с протертыми подошвами, и говорю им все, что они хотят от меня услышать: Si, si, я стану вашей пикантной штучкой, вашей Кармен Мирандой. Стану танцевать ламбаду на вашей занудной серой газете. А сама думаю: только возьмите, меня. Испанский я выучу потом.
В первую неделю работы редактор проходил мимо моего стола и говорил нарочито громко – такую манеру общаться со мной приняли все: «Я рад, что вы представляете у нас свой народ». Я намеревалась спросить его, какой это такой, по его мнению, мой народ, но заранее знала ответ. Мой народ, с точки зрения его народа, это некий стереотип: все смуглолицы, темноволосы, бедны и необразованны. Они просачиваются через границу из-за бугра с пластиковыми магазинными пакетами, в которых помещаются все их пожитки.
Мне захотелось еще пива. Черт побери!
– Оуе[10], – окликнула я официантку. – Traeme otra.[11]
– Como?[12] – спросила она, привалившись к столику мощным бедром. Ее черные волосы свисали на глаза. Она недоумевающе сморщилась и приняла недовольный вид: человек смотрит мексиканскую мыльную оперу по маленькому, стоящему за прилавком телевизору, а его, видите ли, беспокоят. Пришлось повторить просьбу – я сознавала, какой сильный у меня акцент. Она опять не поняла. Черт! В конце концов пришлось поднять бутылку, перевернуть ее вниз горлышком и изогнуть брови. Типичный язык жестов. Официантка кивнула, помусолила жвачку и удалилась в заднюю комнату за очередной бутылкой cerveza[13]. Постепенно я выучила на работе испанский, но официантка-пуэрториканка вполне способна принять меня за подделку.
Я снова обозрела улицу в ожидании знакомого грязнулемобиля. Знаете, ведь вполне можно судить об окрестностях по тому, какие тут ездят машины. Хотя теперь здесь полная мешанина: короткие, крохотные «хонды» и «тойоты» с переводными картинками «Бойся меня» и писающими Кальвинами на заднем стекле. Они скребут днищем по бордюрам так, что набирается полный двигатель льда (скажите на милость, почему пуэрториканцы считают, что японские машины с низкой посадкой хороши для Новой Англии?), и тут же новейший «вольво», который везет в аптеку какую-нибудь мамашу, а трое ее отпрысков в это время вырывают друг у друга клочья волос с головенок.
У меня нет машины. Только не смейтесь, я способна ее осилить: благодаря небольшой национальной журналистской премии я перевалила за баснословную шестизначную отметку, но со студенческих времен привыкла к общественному транспорту. Мне нравится его суета, к тому же при моей профессии полезно выходить в люди и прислушиваться в автобусе к тому, о чем судачит народ.
Я веду новую еженедельную колонку под безжалостным заголовком «Моя жизнь». Чак Спринг изначально задумал ее под названием «Mi Vida Loca», чтобы, как он выразился, связать проблемы с латиноамериканцами или что-то в этом роде.
От моей колонки ждут исповедальности – это дневник (латиноамериканки) с «колоритом». И каждый раз, когда Чак Спринг обращается ко мне с выражением «ей-богу-черт-побери» (при этом одетый для очередного сборища «Гарвард файнал клуба», где мужчины с квадратными челюстями пьют мартини и швыряют мелочь в стриптизерш), я задаю себе вопрос: а не лучше ли сбежать куда-нибудь в леса, жить, как Анни Диллард, облачиться в заляпанный комбинезон и изучать дикую природу? Кто там живет в лесах? Кажется, муравьи? Точно, муравьи! Я отвечаю себе «да». И задаю новый вопрос: неужели эта работа нужна мне настолько, что я не могу сбежать и только ною? И отвечаю дважды «да», никаких сомнений. Поэтому лезу из кожи вон, как умею.
Не скажу, что меня не ценят в «Газетт». Чак и другие редакторы поощряют мою «разносторонность», но до тех пор, пока я думаю точно так, как они, пишу, как они считают нужным, и во всем с ними соглашаюсь. Редакционная политика «Газетт» – нанимать в команду игроков, которые послушны, как побитые собаки, но отличаются окрасом, кличками и национальной родословной. К тому же их можно немедленно заставить заткнуться, как только речь заходит о продвижении. Это значит, что в корпункт на Гаити освещать «волнения» посылают черного парня, тогда как в десяти футах от него сидит белая женщина, как выяснилось, свободно владеющая гаитянским креольским. И еще это значит, что, вздумай она возроптать, ей моментально приклеят ярлык неблагодарной самодурки-нытика. Не хочу сейчас об этом говорить. У-у! До смерти надоело.
Сейчас хочу только одного – пива. Уга-уга!
В последнее время пользоваться общественным транспортом стало немного сложнее, поскольку наша газета расклеила по всему городу постеры с моей огромной рыжевато-каштановой шевелюрой, веснушчатым лицом и идиотскими словами: «Лорен Фернандес: Ее Casa – ваша Casa, Бостон». Это случилось после статей о численности населения, где подчеркивалось, что теперь «испаноговорящее меньшинство» – самое большое в стране. До того как сей оксюморон появился на первых полосах буквально всех изданий, главные средства массовой информации не дали бы за рассказ о латиноамериканцах и chalupa[14] чихуахуа. Даже под угрозой смерти я не заинтересовала бы Чака Спринга подобной темой. А теперь, когда испаноговорящие люди – большой бизнес, он только и жаждет писать об этом.
Сами понимаете, денежные дела. Латиноамериканцы уже не считаются иностранцами, немытой угрозой, наводнившей общественные школы своим грязным, никому не нужным языком. Мы теперь местный рынок. И продаемся на рынке. В том числе и я. Моя колонка. Мои постеры. Алчность заставляет людей совершать безумные поступки. И самое безумное то, как рекламный отдел притемнил на фотографии мое лицо, чтобы оно смотрелось так, как, по их мнению, должна выглядеть натуральная латинос. То есть смуглой. И когда листок впервые появился неподалеку от дороги 93 и на станциях метро, мне начали названивать sucias. «Эй, Cubana[15], когда ты успела заделаться Chicano[16]?» Ответ: очевидно, когда я стала полезной своей газете.
В честь того, что именно Уснейвис некогда окрестила нас всех, мы предоставили ей право выбрать место проведения нашего юбилейного торжества. Мы с пониманием относились к ее всегдашней потребности доказывать в нашем сестринстве, что она сделала со своей жизнью нечто большее и лучшее, чем кто-либо другой. Это Уснейвис выискала «Эль Кабалитто», которым владел седовласый кубинец с мягкой улыбкой, как две капли воды похожий на моего Papi. То есть ростом пять футов шесть дюймов и такой бледный, что проступали синие прожилки на кривых ногах. К тому же лысеющий и с таким носом, как у марионеток из шоу «Улица Сезам». Каждый раз, когда я смотрела на него, у меня сжималось сердце при мысли, что я сама продукт векового тропического выведения породы.
Уснейвис – по любым мыслимым меркам девушка немаленькая – тоже любила «Эль Кабалитто», поскольку каждую смену здесь подавали (только не подумайте, девчонки, что я сочиняю) сразу на четырех огромных пластиковых тарелках: на одной – мясо и рыбу, на второй – гору белого риса, на третьей – супообразную белую и красную фасоль. И наконец тарелку жирных жареных бананов: может быть, «maduros» – спелых, повидлообразных, сладких, как леденец, или, может быть, «tostones» – зеленых, сначала обжаренных ломтиками, затем отбитых и снова зажаренных, но уже в чесноке.
Дважды жаренные бананы, если так вам понятнее. Все это пришлось объяснять нашей Эмбер, которая считает, что любые латиноамериканки точь-в-точь как она. И искренне думает, что мы все поголовно едим те же блюда, на которых выросла сама в Оушнсайде, штат Калифорния. Спим и видим ее любимое menudo, то есть суп с рубцом. Мексиканцы, не удивляйтесь, готовят его абсолютно без всякого принуждения – их миниатюрные женщины встают над раковиной и выполаскивают трупное дерьмо из свиных кишок. Спасибо, увольте. Это не для меня. Эмбер искренне полагает, что калифорнийский стиль мексиканской еды всеобщий для латиноамериканцев, а единственный вид бананов – тот, что она видела до приезда в Бостон и который ее матушка покупала в «Албертсон»[17] и крошила в корнфлекс, прежде чем везти ее в мини-вэне на репетицию марширующего оркестра.
Пора бы ей чему-нибудь научиться. Но честно говоря, я совсем не уверена, что Эмбер догоняет реальность – то и дело лезет ко мне с доисторическим движением чиканос 70-х, «смуглых и гордых», Que viva la raza jive![18] Западного побережья. А когда не пристает ко мне, пристает к Ребекке. Ребекка может реагировать как ей угодно. Но меня Эмбер заколебала.
Иногда в «Эль Кабалитто» появляется еще и пятая тарелка с чем-то, что мы, карибские латиноамериканцы, называем «салатом» – парой ломтиков авокадо, зеленым луком и помидором. Эта смесь приправлена солью, уксусом и маслом. Вот почему пуэрто-риканские дамы, которых видишь на улице, дородны, словно автобус. И почему кубинцы, когда спорят о политике, молотят воздух толстыми, как сосиски, пальцами. Кубинцы и пуэрториканцы не слишком любят ковыряться в салате – им нравится что-нибудь жареное, особенно мясо, которое недавно хрюкало. Люди, изолированные на своих островах, десятки тысяч лет назад решили, что Puerco[19] придает силы и здоровье. Недавно я ездила на Кубу познакомиться со своими родными, и они ради меня забили поджарую свинку с грустными глазами. Я натолкалась до одури, а они все повторяли: «Милая, что с тобой? Почему ты не ешь мясо? Смотри, умрешь от flaquita[20]».
Papi так и не проникся американской точкой зрения, что салат – это «нечто чертовски сложное, куда напихано множество разных листьев». Он по-прежнему кипятит на завтрак банку сгущенного молока и черпает ложкой тошнотворно-приторную массу, хотя его рот уже набит карри. А мама предпочитает жареные яйца (именно так, в одно слово и никогда одно без другого) с белым хлебом, запивает кокой (содовой, лекарством, не важно чем) и лакирует ментоловой сигареткой. Хорошо, хорошо – сдаюсь: больше ни слова о Papi. Моя врач гордилась бы мной. Кубадектомия.
А я? Понятия не имею, откуда я такая взялась. Никогда не откажусь от хорошего салата «Цезарь». На завтрак привыкла потреблять булочки с мягким лососевым сыром. И еще я, как говорится, подсела на «Старбакс»[21]. По-моему, в эти напитки добавляют кокаин и экстази, и мне от этого хорошеет; и хотя меня, как и всех остальных, воротит, когда мне с экрана навязывают «маленькую, среднюю или большую», я выше этого. А если по утрам не заглотну чистящую таблетку и не побегу на горшок – да, да, именно то, что вы слышали, – я совсем никакая. Только не рассказывайте об этом моему начальству. От меня ждут, что я буду точно такой же, как игривые латиноамериканские адвокаты, испытывающие оргазм, когда они в рекламных телероликах намыливают себе голову шампунем в суде. И стану выхватывать манго из корзины, которую постоянно ношу на голове, если не сижу в редакции, где веду беседы исключительно о мексиканской фасоли. Завтрак латинос – манго и папайя, а потом вперед, отплясывать макарену!
В реальной жизни мы, sucias, все профессионалки. А не томные девицы. Или зазывалы в стиле ча-ча-ча. Мы не бессловесные маленькие женщины, которые молятся Пресвятой Деве Гваделупской, укрыв головы mantillas. Мы даже не затурканные героини романистов-чиканос старой школы – вы их прекрасно знаете: они работают официантками и смотрят старые мексиканы фильмы в окраинных кинотеатрах, где бородатые пьяницы мочатся прямо на сиденья. Они водят раздолбанные машины и драят туалеты ногтями, под которыми полно «Аякса». Их полистироловые брюки из «Уол-март»[22] насквозь пропахли толченой кукурузой с мясом и красным перцем, и они вечно в печали, потому что некий идиот в клетчатой ковбойской рубашке снова нализался и вопит песни Хосе Альфредо Хименеса в местном переполненном мексиканском погребке, вместо того чтобы спешить домой, поменять висящую на голом проводе перегоревшую лампочку и, как подобает истинному hombre[23], заняться с ней страстной любовью.
Оральной.
Уснейвис – вице-президент по связям с общественностью компании «Юнайтед уэй» залива Массачусетс. Сара – жена корпоративного юриста Роберто Асиса, домохозяйка, мать пятилетнихдвойняшек и член Бруклинской еврейской общины (да, мы, латиноамериканцы, ходим к евреям, и стыдитесь, если вас это удивляет).