Тайный советник вождя
ModernLib.Net / Публицистика / Успенский Владимир Дмитриевич / Тайный советник вождя - Чтение
(Ознакомительный отрывок)
(стр. 4)
Автор:
|
Успенский Владимир Дмитриевич |
Жанр:
|
Публицистика |
-
Читать ознакомительный отрывок полностью
(951 Кб)
- Страницы:
1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20, 21, 22, 23, 24, 25, 26, 27, 28, 29, 30, 31, 32
|
|
Давно подмечено, что у людей особых, незаурядных, жизнь складывается необычно, во всем выделяя их из мельтешащей массы. Обязательно то в одном, то в другом повернёт их судьба противу стандартов и правил. Алексей Алексеевич десятки лет провёл на военной службе, сражался с турками в передовых отрядах, всю германскую находился на фронте и ни разу не был ранен, контужен или хотя бы поцарапан пулей или осколком, кои во множестве проносились мимо него! А теперь, в декабре 1917 года, я с большим трудом разыскал Брусилова в лечебнице Руднева, прикованным к постели после сложной операции.
Зачёсанные назад волосы его стали совсем седыми, как и усы. Высокий, выпуклый лоб придавал вид мудреца. Глаза очень внимательные, живые: в них сразу отражалось настроение Алексея Алексеевича; они засветились радостно, когда он увидел меня.
В небольшой палате генерал лежал один, и мы могли беседовать с полным откровением. Улыбаясь, Брусилов говорил мне, что во время войны его не оставлял вопрос: когда же получу своё? Даже неловкость испытывал: столько людей погибло, столько искалечено было при исполнении его приказов, а он, их начальник, словно заговорённый. Право, неудобно. А уж когда взял отставку и поселился в Москве, думать о своей порции металла перестал. Но в ноябре дом его, что неподалёку от штаба Московского военного округа, оказался в центре боевых действий. Стреляли из винтовок красные, а белые — даже из пулемёта. Повышибали стекла. А вечером 2 ноября мортирный снаряд пробил три стенки и разорвался в коридоре, который делил квартиру на две части. Осколки перебили Алексею Алексеевичу правую ногу ниже колена.
— Чей был снаряд? — спросил я.
— Какое это имеет значение? Важно то, что я все-таки получил порцию и буквально с доставкой на дом, — он засмеялся. — Поверьте, очень мучительно было, да и сейчас болит и заживать будет долго, но на душе, ей-богу, спокойнее стало. Я своё получил, — повторил Брусилов.
— Во время этих боев вы не выходили из квартиры?
Алексей Алексеевич понял подоплёку моего вопроса, строгость появилась в глазах.
— Нет. Я твёрдо решил не примыкать ни к той, ни к другой стороне. Вам известно, что я всегда был противником излишнего и бессмысленного кровопролития, даже на войне. Тем более, если льётся наша славянская кровь… И ещё — моё звание, моё положение недавнего Верховного Главнокомандующего. Ко мне являлись офицеры и генералы, являлись представители офицерских организаций. Им нужен мой авторитет, чтобы повести за собой колеблющихся. От моего неверного шага могли пострадать сотни людей. А я против междоусобицы, я остаюсь в стороне, нисколько не заботясь, что об этом подумают другие. Мне важен результат. Больше того, я пытаюсь мысленно приблизиться к рабочим и крестьянам, к нынешним революционерам, чтобы понять их.
— Какие-то выводы уже сделаны?
— Нет, — сказал Брусилов. — Понять их мне трудно. Я не сочувствую тем, кто разжигает братоубийственную борьбу. Но я считаюсь с интересами народа и твёрдо знаю: кто выступает против него, под любыми лозунгами и любыми фразами, — тот авантюрист. Правда, в конечном счёте, всегда за народом, этому учит история.
— А мы с вами, вот вы, я, наши родные, знакомые — разве мы не народ? — Я всегда раздражался, если о народе говорили, подразумевая лишь необразованные, тёмные, безликие массы и оставляя за пределами этого понятия людей моего круга, нашу многочисленную интеллигенцию, военных, предпринимателей. Ванька-сапожник — это представитель народа. Тот же самый смекалистый Ванька, открывший сапожную мастерскую, заслуживший уважение всего квартала, — это уже не народ, а эксплуататор…
Брусилов ответил, подумав:
— Мы с вами принадлежим к очень небольшой части населения, которая, в силу разных обстоятельств, руководила, направляла жизнь государства, вырабатывала политику. Причём в последние десятилетия делала это настолько скверно, что завела страну в военный и экономический тупик. Против этого утверждения вы не возражаете?
— Нет.
— Следовательно, должны прийти новые руководители, более отвечающие духу времени. Кто? Этого я не знаю.
Алексей Алексеевич откинулся на подушки. Разговор утомил его, и я почёл за должное откланяться, пообещав вскорости вновь навестить генерала. Уже у самой двери услышал неловкое покашливание и оглянулся. Казалось, он хочет сказать ещё что-то.
— Слушаю вас.
— Николай Алексеевич, голубчик, не сочтите за труд, проведайте моего Алёшу. По-моему, у него плохо.
— Разве он здесь ? — обрадовался я. — Где живёт?
Брусилов назвал адрес.
Сложные взаимоотношения Алексея Алексеевича с его единственным сыном всегда были не очень понятны мне. Видел только, что они доставляли Брусилову серьёзные огорчения. Это представлялось тем более странным, что оба они — и отец и сын — были людьми добропорядочными, сердечными, бескорыстными.
С чужих слов я знал, что Алексей Алексеевич горячо любил свою первую жену и был с ней совершенно счастлив. Но, имея слабое здоровье, она часто и подолгу болела, а затем скончалась, оставив Брусилова-старшего с ребёнком.
Второй раз женился Алексей Алексеевич поспешно и странно. В молодости когда-то нравилась ему совсем ещё юная девица Надя Желиховская. Запало в память первое чувство: года через три после смерти жены разыскал генерал Брусилов в Одессе Надежду Владимировну и обвенчался с ней. Но семьи у них, по-моему, не получилось. Для себя, для собственного удовольствия жила Надежда Владимировна, мало заботясь о душевном состоянии и бытовом устройстве нашего талантливого полководца. Купаясь в лучах его славы, занималась благотворительностью, госпиталями, пожертвованиями, любила быть на виду, порхать среди людей своего нового круга. Дорвалась одесская заурядная дама до высокого общества и утратила чувство меры. И с Алёшей Брусиловым-младшим общего языка не нашла. Впрочем — и не искала, стараясь лишь отдалить его от отца.
Алёша Брусилов окончил Пажеский корпус, стал корнетом лейб-гвардии конногренадерского полка и одно время по молодости лет вёл жизнь беззаботную, лёгкую, как, впрочем, почти все гвардейские офицеры такого возраста. Скромный же его отец огорчался. Особенно, когда Алексею из-за разных неприятностей пришлось даже на некоторый срок оставить военную службу: ведь Брусилов видел в сыне наследника и продолжателя своих дел.
Мы с Алёшей встречались в Петербурге, были коротко знакомы, и потому я обрадовался возможности вновь увидеть приятеля. И не только Алёшу, но и его избранницу хотел посмотреть. Совсем недавно Матильда Васильевна с явным огорчением рассказывала нам с Верой о том, как сын знаменитого генерала, блестящий жених перед самой революцией взял да и обвенчался вдруг с девицей молодой, смазливой, но чужого круга, к тому же очень строптивой, кичливой, несдержанной. Небось не только на красоту польстился, но и на богатство семьи Котляровских-Остроумовых. Ну, а тем лестно было породниться с полководцем Брусиловым, с Верховным-то Главнокомандующим, извлечь из этого выгоду. Такое пристрастие звучало в словах Матильды Васильевны, что мне казалось: был у неё какой-то интерес, переживала она за кого-то, кто потерпел фиаско в этой истории.
С женитьбой Алёше не повезло: я в этом убедился сразу, едва пришёл к нему. Мы обнялись, расцеловались по-братски, и не знаю, чего было больше — радости или горечи. Не ахти как выглядел я в штатском пальто с чужого плеча, в фуражке без кокарды, исхудавший, кое-как выбритый за неимением горячей воды. И у Алёши лишь выправка осталась от бравого гвардейца-кавалериста. Обмякшим, растерянным показался он мне, а в глазах — тоска. Одет скверно: какой-то сюртук на нем, поношенные брюки, давно не стрижен. В комнате голо: диван, стул да книги на столе.
— С сентября без должности и без денег, конечно, — развёл он руками. — А им прежде всего деньги нужны, — кивнул Алёша на стенку. — Для них весь смысл в деньгах, а зачем они теперь?
Заглянула в дверь пожилая полная дама со строгим, каменным лицом, постояла, раздумывая, отвечать ли на мой поклон, и удалилась.
Донеслось её презрительное определение: «Такой же нахлебник, как наш».
Алёша покраснел, смутился, начал торопливо говорить, что он найдёт себе работу, он теперь усиленно изучает бухгалтерию и уверен, что сумеет получить место… Осёкся, пристально посмотрев на меня, и произнёс другим тоном, резко:
— Думаешь, нужда у них? Сундуки полные. Жратвы на пять лет по кладовым рассовано. Буржуи проклятые! Вот семейка! Не могу я здесь больше, Коля!
— Уйди.
— Трудно. Так я к ней привязался, — показал он фотографию над столом. — Красавица-то какая, а? Одной лишь улыбкой искупает день неприятностей… Но ты прав, я сбегу. Давай вместе?! — по-мальчишески загорелся Алёша.
— Куда?
— В армию. В войска.
— Нет теперь просто войск, есть белые, есть красные. Ты к каким?
— Отец говорил, не надо братского кровопролития… Есть же какие-то части, которые держат германцев, не пускают их сюда.
— Части, может, и есть, да нам в них не место. Они своих офицеров повыгоняли. Привычных. А тут мы явимся неизвестно откуда. Подполковник и гвардейский корнет.
— Да, — втянув голову и выставив острые плечи, вздохнул Алексей, — но я все равно сбегу. На тебя надеюсь. Если узнаешь что-нибудь, сразу сообщи мне.
Я пообещал и ушёл от него с тяжёлым сердцем. А едва добрался до дома, старый конюх, совмещавший теперь все обязанности при мне и по дому, подал измятый, затёртый конверт, пахнущий потом, кислятиной полушубка и едва заметно — духами.
Каким чудом добрался до меня пакет, по каким дорогам, по чьим карманам и запазухам его мотало, — затрудняюсь сказать. Но это была, наконец, долгожданная весточка с юга. Матильда Васильевна писала, что пользуется открывшейся вдруг оказией и поспешно отправляет несколько строк. Доехали они сносно. Вера бодра, и все у них хорошо. Квартира спокойная, с едой нет никаких затруднений. Постарайтесь, мол, при первой возможности присоединиться к нам, тем более, что она, Матильда Васильевна, весной намеревается уехать за границу.
И ещё сообщала заботливая женщина, что встретила в Новочеркасске много знакомых, в том числе капитана Давниса и подпоручика Оглы, которые по-прежнему неразлучны. Они постоянно находятся в городе и бывают у них в гостях… Наверное, успокоить меня хотела этим сообщением Матильда Васильевна: среди своих, дескать, мы. Однако новость эта принесла такую тревогу, что я не заснул всю ночь. Представлялось наглое, сладострастное лицо Давниса, вспомнился плотоядный взгляд, каким взирал он на Веру: взгляд жестокого хищника, затаившегося в засаде. И они, эти двое, теперь там, возле моей слабой, беззащитной жены!
К утру я твёрдо решил любыми способами, хоть пешком, но обязательно добраться до Новочеркасска.
4
Большими и малыми фронтами исполосована была Южная Россия весной 1918 года. Красные, белые, немцы, казаки, анархисты, повстанцы-самостийники, просто бандиты: всюду своя власть, свои порядки. Причём каждая власть, даже вчера родившаяся и величиной с уезд, считала себя самой главной, самой справедливой, а в каждом постороннем видела врага, которого надо либо убить, либо запрятать в кутузку. Любая власть имела свою охрану, свои дозоры, сторожевые посты, и их было так много, что, миновав один пост, непременно попадёшь на другой.
Возле Белгорода меня схватили матросы. Чудом избежав расстрела, я уничтожил все имевшиеся, документы, обменял френч и галифе на вшивое солдатское рваньё и начал выдавать себя за фельдфебеля, который пробыл два года в плену, а теперь направляется домой, к Азовскому морю. Маскировка оказалась удачной. Для красных фельдфебель не был безусловным врагом, все-таки не офицер. А для белых — почти свой человек, первая опора офицера на службе.
В общем, ехал я, шёл, крался до самой весны, в Новочеркасске за это время успела несколько раз перемениться власть. Белых выгнали красные, потом явились немцы, а за ними — опять генералы с казаками.
Очень не хотелось прибыть к Вере оборванцем и с совершенно пустыми руками. Торжественной и радостной представлялась мне наша встреча. В Ростове носатый ювелир долго обнюхивал последнюю оставшуюся при мне ценность — перстень с изумрудом, и, конечно, предложил четверть цены. Состояния делали на нашем горе мерзкие скупщики и менялы. Но я сказал, что мне терять нечего, сейчас я взорву эту вонючую конуру вместе с собой и, разумеется, вместе с ростовщиком и всеми его грязноприобретенными богатствами. Он тут же увеличил цену вдвое, но большего я от него не добился.
На вырученные деньги удалось приобрести вполне приличное офицерское обмундирование довоенного образца, артиллерийскую фуражку. Для жены купил пуховый платок, чему особенно радовался. Невесомый и тёплый, он согреет плечи Веры, и ей, наверно, будет очень приятно.
В сырой, туманный день добрался я наконец до Новочеркасска. Тихий городок этот, со множеством садов и палисадников, весь пропитан был горьковатым запахом молодой, ещё липкой листвы, дурманом оттаивающей, отдохнувшей земли. Я шагал торопливо, спрашивая у встречных нужную мне улицу. Воистину крылья несли меня, и весь я наполнен был радостным возбуждением. Сейчас увижу её, единственную свою, родного своего человека! Нет, теперь уже не единственную, они вдвоём ждут меня! Хоть не родившийся ещё сын, но он уже есть! Или дочь?
С замирающим сердцем открыл я тяжёлую калитку с массивным кольцом щеколды, вошёл в просторный двор, мощённый булыжником. Справа — добротный дом на кирпичном фундаменте. В глубине двора — аккуратный флигель, хозяйственные постройки. Окна флигеля, наглухо занавешенные изнутри, глядели безжизненно, подслеповато. И вообще выморочно, глухо было на этом дворе за высоким забором. И я вдруг понял, что Веры здесь нет, причём нет давно, и меня сразу охватила такая слабость, что захотелось сесть.
Скрипнула дверь, на крыльцо вышел пожилой мужчина, вернее — старик, в потёртом чиновничьем сюртуке со множеством тусклых пуговиц. Какие-то старухи выглядывали из-за его спины. Сильно прихрамывая, чиновник спустился по ступенькам. Чуть склонив голову на длинной морщинистой шее, он разглядывал незваного гостя без тени удивления, будто давно ждал, и было в его взгляде нечто безнадёжно-печальное, заставившее меня сжаться.
— Подполковник Лукашов, — поспешил представиться я.
— Супруг Вероники Матвеевны? — это был не вопрос, он словно бы сам ответил себе.
— Где Вера? Уехала?
— Можно сказать, уехала, — неопределённо ответил чиновник, переводя взгляд на флигель.
— Когда? Далеко?
— Далеко, — вздохнул он. — Пройдите туда, пожалуйста.
Дверь во флигель давно не открывали, замок проржавел, поддался не сразу, со скрипом. В просторной, хорошо обставленной комнате было сумрачно, держался серый запах давно не топленного помещения. Старый чиновник прохромал к окну, раздвинул занавеску. Потом пересёк комнату по направлению к кровати, необычно покрытой какой-то чёрной клеёнкой, открыл шкафчик у изголовья, осторожно взял с полки толстую книгу, а из неё достал записку.
Едва я взглянул — буквы закачались, поплыли в моих глазах. Но я преодолел слабость, прочитал и раз, и другой, стараясь понять смысл.
"Коля! Родной! Они погубили и его, и меня. Жить больше нельзя. Не могу. Рухнуло все, теперь только грязь, пакость, и ничего уже не поправить. Господь, накажи их!
Прости, прости и прощай!"
Тяжесть невероятная согнула меня. Я почти упал, и все же выпрямился, разыскал взглядом чиновника и спросил, смутно видя его:
— Кто? Капитан Давнис?
— И второй скуластый, здоровый, из сыроядцев, — голос доносился словно бы издалека, я плохо слышал, но мозг мой воспринимал каждое слово, они будто застревали в голове, наполняя её колющей болью. — И третий был с ними, вероятно, из рядовых, — торопливо продолжал чиновник, будто спешил освободиться от мучившего его груза. — Они сюда несколько раз являлись. Навязчивые такие, беспардонные господа. Вероника Матвеевна велели их не принимать, я отказывал им, а этот Оглы даже толкнул меня.
— Давно? — выдавил я.
— Случилось-то?.. В самые те дни, когда Каледин застрелился. Они все тут с ума посходили, бежать готовились, а погода холодная, январь кончался. Ну, и явились эти трое среди дня пьяные. Особенно капитан. Разве бы я их удержал?.. Сразу во флигель. Потом крик… Поскорей туда. А они уже… На полу она, одежда вся в клочьях. Очень, значит, сопротивлялась. А бандиты эти вожжи сняли в сенях, привязали к ногам и раздвинули… Как станины у пушки…
Это последнее, что я слышал, ясно представляя себе страшную картину. Затем какая-то пустота, тьма. И пробуждение совершенно опустошённого человека, словно бы избитого, израненного, с защемлённым сердцем. Я осознал себя сидящим на кровати, увидев чиновника со стаканом в руке. Но я не хотел пить, вообще ничего не хотел, кроме беспамятства, небытия, и в то же время понимал, что обязан вынести все до конца, выяснить, как это было. Кто же ещё кроме меня?
— Она… Она умерла сразу?
— Нет-нет, офицеры бросили её и ушли, — опять зачастил чиновник, радуясь, вероятно, тому, что выложил уже самое главное и теперь остались только некоторые подробности. — Мы ухаживали за ней этот день и весь следующий. Переодели её. Плоха была, сознание теряла. Высохла, как древняя мумия. Глаза страшно блестели. Словно спит, а глаза открыты. Потом боли у неё начались сильные. Но не кричала. Только подушку к животу прижимала и губы кусала. Лицо чёрное… Жена моя хотела при ней на ночь остаться, но Вероника Матвеевна не позволила. Идите, мол, спите, мне легче… Но какой там сон! Спозаранку скорее к ней, а она на коленях стоит и уже совсем холодная… Едва распрямили, чтобы в гроб-то…
— Сама себя? — тихо спросил я.
— Удавилась, — ещё тише ответил чиновник, или опять слух изменил мне. И снова вокруг была тьма, бездонная пустота, но я не мог погрузиться в неё, меня отвлекала, мешала боль в голове, то тупая, то вдруг вспыхивающая так остро, что содрогалось, корежилось все тело. Я бился затылком о стену, но этой боли, внешней физической боли, не ощущал.
Не знаю, как бы я обошёлся тогда, если бы не старик. Он влил мне в рот какую-то жгучую жидкость, я поперхнулся, закашлялся, потом, взяв стакан, сам сделал несколько глотков. Наверное, это был спирт. Во всяком случае, я обрёл способность держаться на ногах и тоскливо подумал о том, что это ещё не все, я обязан жить, думать, сделать что-то, рассчитаться за Веру, за себя… А в глубине души тлела крохотная, подспудная надежда: может это ошибка, чудовищное недоразумение?
— Где она? — спросил я.
— Дойти сможете? — участливо произнёс чиновник и, перехватив мой взгляд, закивал. — Пойдёмте, пойдёмте.
Ковылял он медленно, и путь по пустой, длинной, однообразной улице показался мне бесконечным. Но вот открылся простор полей, невысокий холм с церковью чуть в стороне от домов. Возле храма — деревья и кусты с обвисшими от сырости ветками. Мокрый, потемневший забор. Старик повёл меня не в ворота, не за ограду, а левее, где возле кладбища тянулся овражек. На склоне его увидел я десятка полтора земляных холмиков, и старых и свежих. И оттого, что Вера лежит здесь, на отлёте, в овраге, злоба начала подниматься во мне. На себя, что приехал так поздно, на хромающего старика.
— Почему не там?! — показал я на ограду и осёкся, сообразив: самоубийц на кладбищах не хоронят.
— Ладно хоть здесь разрешил батюшка-то знакомый, — со вздохом ответил чиновник, и я подумал, что должен быть признателен этому человеку за его старания, хлопоты.
— Спасибо. Я заплачу…
— Христос с тобой, — укор и обида звучали в его голосе. Сделав ещё несколько шагов, показал осевший глинистый бугорок. — Вот… Оплыла могилка-то, пора подправить да дёрном обложить.
Я тупо смотрел на влажную землю, не в силах взять в толк, что здесь под этими жёлтыми комьями лежит моя Вера. Возле случайного кладбища, в чужом краю. Да как же так!
— Завтра и поправим, а сейчас поздно. — Чиновник мешал сосредоточиться. — Комендантский час у нас. Строго. Стреляют без предупреждения.
— Вы идите, — сказал я, желая остаться в одиночестве. Он понял, но пошёл неуверенно, волоча ногу, оглядываясь. Опасался за меня. Но все же удалился.
Теперь я мог никуда не спешить. Достиг своей крайней точки. Дальше ничего не было. Надо только обезопасить себя от патруля, если появится. Осмотрелся. Со стороны поля меня можно было увидеть — заросли здесь невысокие, редкие. Зато со стороны кладбища — большой куст, уже одевшийся молодыми листочками. Я лёг между могилой и кустом. Укрытие идеальное. Не обнаружат и с пяти шагов, тем более, что уже заметно стемнело. В гуще кладбищенских деревьев пробовала голос какая-то птица. К ней присоединилась другая. Слишком радостны и беззаботны они были, к тому же мешали мне слушать, не приближается ли кто. Хлопнула дверь — в церкви или в поповском доме. Заговорила женщина, её перебил мужчина. Не один — несколько мужчин. Говорили лающе, резко. Немцы, что ли? Слов не разобрать. Протопали, удаляясь, тяжёлые шаги.
Я ближе придвинулся к холмику, чувствуя ледяную стынь, тянувшую из могилы. Глубокая ли она? Вряд ли. Зимой, да в такое время, когда много смертей, кто станет долбить мёрзлый грунт. Значит, Вера вот тут, совсем рядом. В этой стороне её голова, — я размышлял вполне логично, обоснованно, и это успокаивало меня.
Значит, со мной все в порядке. Я разумен и поступаю правильно… Земля только сверху сырая, оттаявшая, а чуть глубже, конечно, смёрзшиеся комья, лежащие неплотно, с зазорами. Если проделать отверстие длиною хотя бы в руку, Вера услышит меня, даже если буду говорить шёпотом…
Расковыряв ямку, склонился над ней, прижался лбом к глине, ощущая все туже ледяную стынь и думая, что Вера давно и постоянно теперь в этом холоде: мрачно, пустынно ей там. И начал говорить, как стремился сюда, как добирался… Но нет, это было совсем не то… Бить мне хотелось эту проклятую глину, и кричать Вере, и ругать её! Что же ты сделала?! Как ты могла?! А я?! Для кого и зачем я теперь? Вот пришёл и останусь с тобой. Совсем. Разве ты не знала, что я поступлю так?!
Вера, Вера! С годами все зарубцевалось, забылось бы и, может, мы опять были бы счастливы?.. Не так, как прежде, но все равно… Или ты мудрее меня и сразу поняла: стараться быть счастливым — это не есть счастье. Сломанное дерево не срастётся!.. Но теперь вообще ничего не осталось ни для тебя, ни для меня на этом свете. Вот только те двое. Давнис и Оглы. Они что же, так и будут жить по-прежнему, словно ничего не случилось? Они где-то ходят, дышат, жрут, смеются, — у меня даже стон вырвался от нахлынувшей ненависти к ним. Я сказал бы об этом Вере, но что-то мешало мне. Не надо напоминать ей… И вообще я испытывал какую-то скованность, не мог делиться с ней всеми мыслями и чувствами. Почему? Наверное, не совсем, не до конца верил, что тут лежит она. А если все же ошибка?..
Что же, я так и буду сомневаться, никогда не поверю безоговорочно, что она похоронена здесь?! Да, до тех пор, пока сам не увижу её. Хотя бы на миг. В самый последний раз.
Думая так, я бесшумно, по-звериному, руками и ногами разбрасывал землю, углубляясь в могилу, и существо моё раздвоилось. Я шёл к ней, стремясь скорей оказаться рядом, взглянуть, дотронуться, И в то же время сознавал, что этого не следует делать, это противоестественно, лучше запомнить Веру красивой, светлой, идеальной, какой она всегда была для меня. Ведь смерть, особенно насильственная, уродует, искажает, опустошает… И запах. Его потом не забудешь… Впрочем, что забывать, если я сам останусь с ней. Да и нет в этом ничего отталкивающего. Разве мало я видел трупов, и не зимой, а в жару. Мой друг Стас Прокофьев, с которым мы вместе поступали в училище, вместе занимались, командовали полуротами в одном батальоне, — он погиб в пятнадцатом году. Его завалило землёй при взрыве, откопали только через неделю. Дни были тёплые, трупы разлагались быстро. Но ведь я сам привёл его в порядок, уложил в гроб. Совесть у меня чиста перед ним, и помню я не распадающуюся плоть, а весёлого, жизнерадостного своего друга. Так почему же не могу я взглянуть на Веру?!
Чем глубже, тем труднее было копать. Там земля ещё не прогрелась, лёд не растаял. К тому же комья были мокрыми, скользкими от просочившейся сверху воды. А слежались и смёрзлись они так, что я ободрал руку, обломал ногти, совершенно, впрочем, не чувствуя боли; пальцы занемели от холода. И сил оставалось все меньше.
Разум возобладал над инстинктом, я сообразил: надобно найти какой-нибудь инструмент. Но встать и ходить рискованно. И не потерять бы в темноте место. Поэтому я пополз вдоль кладбищенской ограды на четвереньках, отсчитывая сажени и обшаривая рукой землю. Вскоре мне повезло: я нашёл толстую короткую палку, заострённую с одной стороны. Наверное, кол, к которому привязывали козу или телёнка. С этой добычей возвратился к могиле и принялся работать с заметным успехом. В какую-то минуту даже подумал: вот так рождаются легенды о чертях, о выходцах с того света. Что подумал бы случайный прохожий или припозднившаяся парочка, увидев среди ночи роющуюся в могиле грязную всклокоченную фигуру с колом в руке?.. Какие бы вопли раздались!
Стал работать осторожней, останавливаясь и прислушиваясь.
Ещё боялся — сумею ли открыть гроб. Как он заколочен? Хватит ли у меня сил оторвать крышку? Надо бы отдохнуть, но нельзя: скоро утро, небо на востоке уже посветлело.
Наконец, кол ударил в доску. Я разгрёб землю. Доски были такими тонкими, что прогибались под моей тяжестью, и я боялся: хрустнут, сломаются, придавят Веру. «Скорее!» — торопил я себя, отбивая комья вокруг гроба. Пришлось ещё и вбок немного подрыть, чтобы было куда сдвинуть крышку.
С тягучим скрежетом подались проржавевшие гвозди. Крышка сдвинулась, я приподнял её на ребро и увидел что-то светлое, вроде подушки, а на ней — знакомые черты лица. Вера! Но, боже, как она изменилась! Нос, скулы, подбородок, надбровные дуги — все выпирало, все было туго обтянуто кожей, все было непривычно резко и остро. Я коснулся губами её лба и сразу же отстранился: он был холодней, чем земля, он обжёг меня, разгорячённого, своей безразличной стыдостью, оттолкнул каменной твёрдостью. Это потом я сообразил, что под крышку не проникала сверху вода и Вера не оттаяла. А тогда жгучий холод и страшная твёрдость как-то отрезвили меня. Я осознал, что здесь действительно находится моя Вера, но не вся, а лишь её оболочка, мёртвое тело, далёкое от меня, ото всех. А настоящая Вера, с её радостями и муками, она во мне, она в далёком нашем имении, она в том флигеле, где осталась её последняя записка. Нет, она не исчезла, она со мной и будет жить столько же времени, сколько и я. А вот за это измученное, искалеченное, застывшее тело я обязан рассчитаться самой страшной местью, чтобы негодяи испытали хотя бы часть тех душевных и физических мук, которые они причинили беззащитной женщине. Они совершили нечеловеческое — их должна постигнуть подобная же кара. Чтобы они визжали от неотвратимого ужаса.
Только я один могу это сделать, иначе не будет покоя ни мне самому, ни Вере, живущей в душе моей!
Ещё одно должен был я знать точно. Изогнувшись, почти сломавшись в пояснице, я просунул руку дальше под крышку гроба, под одежду жены и осторожно провёл пальцами по её животу, от выступавших рёбер к ногам. Ошибиться было невозможно. Низ живота не просто бугрился, там явственно ощущался круглый выступ, который я накрыл ладонью. Это была голова моего ребёнка. Я только не мог понять: затылок это или его лицо. Как лежат неродившиеся дети?
На какие-то секунды рассудок мой опять затуманился, но я уже имел цель, я знал, что мне предстоит ещё сделать на этом свете, и поэтому усилием воли заставил себя сосредоточиться. Больше того, я совершил полностью осмысленный поступок. Достал из кармана тонкий и мягкий пуховый платок. Что лучше: накрыть лицо Веры или укутать плечи? Или так, чтобы платок грел и её и ребёнка?
Оказалось, что на плечи невозможно — нельзя пошевелить, приподнять, настолько все примёрзло к доскам. И я аккуратно растянул платок от груди до ног Веры. Потом поцеловал её и пообещал, что ещё вернусь. Насовсем или нет, но вернусь обязательно, и лишь после того, как расквитаюсь за нас троих. Не знаю, может, в ту ночь что-то случилось с моей психикой, и на какой-то период я перестал был прежним человеком. Возможно. Во всяком случае, тогда проснулся, и зажил во мне ловкий, жестокий, целеустремлённый зверь, который упорно повёл меня к намеченной цели, не позволяя расслабиться, остановиться в пути, остерегая от случайной преждевременной гибели. Это он подтолкнул меня: скорей засыпай могилу и прячься сам, иначе тебя заметят, арестуют, посадят. Рассвет уже наступил.
Старый чиновник, приковылявший на кладбище, застал меня в положении совершенно ужасном: измученный, весь в грязи, над полураскрытой могилой.
Велев мне лечь и не подниматься до его прихода, чиновник с несвойственной ему быстротой отправился домой, принёс лопату, плащ с капюшоном и даже флягу с водой. Помог мне умыться и хоть немного привести себя в порядок. Затем, обрядив меня в длиннополый плащ, повёл к себе. Но не в свой дом, а в соседний, к сестре, чтобы в новой обстановке я хоть немного отдалился от пережитого, успокоился и отдохнул.
5
Бывает так: человек, одержимый одной мыслью, одним страстным желанием, даже будучи очень пьян, продолжает действовать целеустремлённо, разумно, добиваясь своего. Потом он не способен вспомнить подробности, последовательность событий, сказанные им слова — только по результатам сможет понять, что поступал правильно. Лишь отрывочно, как сквозь туман, припоминаю я, чем занимался, покинув Новочеркасск с единственной целью: разыскать Давниса и Оглы. Но при этом поступки мои были, вероятно, вполне правильными. И на людей, с которыми доводилось встречаться, даже на старых знакомых, офицеров и генералов, я не производил отрицательного впечатления, не казался им человеком больным.
В белых штабах и войсках немало обреталось тогда моих прежних сослуживцев, особенно по Юго-Западному фронту. От них я узнавал все, что нужно. У меня хватило соображения не спрашивать напрямик о двух негодяях. Услышав от кого-нибудь, что я разыскиваю их, они бы насторожились, приняли какие-то ответные меры. Но нет, я допытывался обиняком. Справлялся о других офицерах и о Давнисе и Оглы в том числе.
Страницы: 1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20, 21, 22, 23, 24, 25, 26, 27, 28, 29, 30, 31, 32
|
|