Через три дня бабушки не стало.
Катя никогда не думала о возможности печального исхода ее болезни. Ей казалось, что раз бабушка обещала вернуться, значит, горевать не о чем, надо ждать. И, когда она не вернулась, девочка решила, что вообще никому в этом мире верить нельзя. Нельзя никого любить — все уйдут, обманут, сделают больно. Ведь даже бабушка ее обманула…
На кладбище она стояла без слез, глядя сухими темными глазами на неестественно желтый, восковой лоб бабушки. Отец плакал, тетя Таня тоже, а Катя крепко сжимала губы и с ненавистью смотрела на утопавшее в цветах родное лицо, испещренное морщинами затянувшегося страдания. Ей было бы легче, если бы она смогла заплакать. Но слез не было. Была лишь обида на человека, бросившего ее, как бросали не раз за ее бесконечно долгую четырнадцатилетнюю жизнь.
С кладбища родственники и соседи черной стаей потянулись в дом. Катя с облегчением скрылась в своей комнате, отказавшись участвовать в поминках.
Взрослые долго произносили траурные речи, звякали бутылками. Булькала водка, наполняя стаканы, а девочка неподвижно сидела, уставившись в темный угол между этажеркой и телевизором, на котором возвышалась аляповатая ваза с оранжевыми шариками физалиса.
«Буду жить одна, — размышляла она, закусив острыми зубами нижнюю губу, чтобы физической болью заглушить сердечную муку. — Ну и отлично, ну и здорово… Пусть только отец со своей Танькой поскорее уедут… Никто теперь за оценки пилить не будет. Ну и замечательно, ну и отлично… Мне же лучше! Никто мне не нужен! Лучше быть одной».
Она так и заснула в одежде, свернувшись клубочком на нерасстеленной кровати. И только во сне из плотно сомкнутых век тайно вырвалась на свободу предательская слезинка.
Наутро отец заявил ей, чтобы она собирала вещи. — Много не бери, только самое необходимое. Из книг — лишь учебники. Остальное привезу, когда машину найду.
— Я никуда не поеду! — Катя вскинула на отца тяжелые, опушенные густыми ресницами глаза. — Я остаюсь здесь.
Отец не обратил на ее слова особого внимания. Он был так растерян после смерти матери, что мысль о том, что у дочери может быть собственное мнение насчет своей будущей жизни, даже не пришла ему в голову. Ему было не до ее мнений и желаний.
Днем выяснилось, что Катя бесследно исчезла.
Ее нашли лишь на второй день в соседнем селе. Она скрывалась на чердаке у знакомого мальчика — наврала ему с три короба, будто отец с мачехой хотят сдать ее в детский дом. Девочку достали с чердака грязную, голодную, клокочущую гневом.
— Я не хочу жить с вами! — Катя решительно вырвала руку из ладони отца.
— Я хочу жить одна!
— Ты пока не можешь решать, с кем тебе жить, — устало заметил отец, измученный двухдневными утомительными поисками. — Ты еще несовершеннолетняя.
— Я останусь в Калиновке! — с вызовом крикнула дочь. — Вы мне не нужны, и я вам тоже! Я не буду с вами жить!
Ни мольбы, ни угрозы не помогали. Помогла сила. Через несколько часов Катя уже сидела рядом с мачехой в заплеванной семечками электричке, которая медленно тащилась к городу.
* * *
Макс никак не мог успокоиться. Он по-прежнему был верным другом Тарабрина, по-прежнему был у него на подхвате. По-прежнему без него не обходились ни один фильм режиссера, ни одна вечеринка — но былой уверенности в своей силе уже не было. По-прежнему он был главным действующим лицом режиссерской свиты, но чувствовал, что неудержимо теряет свое влияние на Тарабрина и теперь не может им манипулировать, управляя его тайной страстью — страстью к бутылке.
Кроме того, его настораживали слухи, время от время циркулировавшие в кинематографической среде: будто бы, кроме рассказов из деревенской жизни и сценариев, Тарабрин недавно принялся за мемуары.
— Он сам мне их показывал, — утверждал приятель Макса, сценарист Калимулин. — Даже зачитывал отрывки на вечере у режиссера Чуткевича. Ужасно ядовитая штучка. Он там камня на камне ни от кого не оставил. От тебя, кстати, тоже.
Эта новость неприятно поразила Макса. Интересно, что написал про него этот алкоголик? Вот бы почитать!
Он целыми днями вертелся у Тарабриных, мимоходом заглядывая в бумаги, которые пухлыми стопками громоздились на столе.
Порой Нина, заметив его любопытство, спрашивала ненароком:
— Ты что там ищешь. Макс? Потерял что-то?
— Нет, нет. — Отпрыгнув от стола, Макс смущался, будто его застали за чем-то неприличным.
А между тем слухи о дневнике Тарабрина все больше наводняли охочую до сплетен Москву.
— Там описана его любовная связь с Мышкой… Наша-то Мышка, такая чистая, романтичная, оказывается, в постели вела себя как последняя… — цинично усмехался рассказчик, оглядываясь по сторонам в поисках чужих ушей.
— Там о Мирзоянце целая глава. Все его антисоветские высказывания слово в слово записаны. Ты представляешь, что будет, если это дойдет до компетентных органов?
— Там говорится обо всех. И в таких словах! Про Баранкина черным по белому написано, что тот получил Государственную премию за чужой счет. Будто бы за него снимал фильм какой-то начинающий режиссер, жутко талантливый. А потом этого режиссера нашли в подворотне с отверткой в животе. Вроде бы шпана по пьянке зарезала. Собственными глазами читал!
— Там описывается, где он свою женушку откопал. И такие подробности!
Будто бы она сама к нему в постель лезла, а он ее поганой метлой гнал.
Правда-правда, я сама слышала, собственными ушами!
«Что же он написал про меня?» — мучился Макс. Ничего хорошего Тарабрин про него написать не мог. Впрочем, Руденко в артистической среде считался фигурой скромной и незначительной. Может, про него там вовсе ничего и нет?
Максу никак не удавалось всласть покопаться в архиве режиссера. Все кто-то мешал ему. В крошечной однокомнатной квартире обитало слишком много народа. То дети крутились под ногами, то Нина шныряла поблизости. А тетрадь с мемуарами, в этом он не сомневался, была запрятана в надежном месте. Если уж даже домашние, в число коих входил и сам Макс, не могли ее отыскать…
Тогда он воспользовался существованием мифической тетради, чтобы дать волю своему злому языку. Ему нравилось ссорить между собой людей, говорить им в лицо гадости. Однажды на партийно-кинематографической конференции, на которую Макс затесался совершенно волшебным образом, к нему подсел маститый партработник.
— Ну, что там наш Тарабрин пишет? — снисходительно осведомился чиновник. — Все свои рассказики кропает?
Макс был в тот день жутко зол — при распределении подарков участникам конференции его несправедливо обошли. Он немного опоздал к раздаче, и потому вместо дефицитного продуктового набора с салями, черной икрой и шпротами ему перепал набор второстепенной ценности с докторской колбасой, икрой минтая и килькой в томатном соусе. Кроме того, жутко модный и жутко дефицитный Фолкнер, продававшийся делегатам в книжном киоске, ему тоже не достался. По конференц-карточке продавщица попыталась впарить непопулярного деревенского писателя, каждая страница творений которого изобиловала малопонятными для Макса словами: силос, зябь, яровые, отел, компост…
Потому на безобидный вопрос партработника Руденко ответил неожиданно раздраженно:
— Нет, Ксаверий Феофилактыч, рассказики Иван больше не пишет. Теперь он больше на реальные события упирает.
— Как так?
— За мемуары взялся.
— И что он там… кропает? — насторожился партработник. Мемуары дозволялось писать лишь фронтовикам и партийным активистам, а текст требовалось сверять с идеологическим отделом ЦК.
— А все как есть… Вы же знаете, Тарабрин у нас великий правдолюб! — усмехнулся Макс. — Про вас там у него тоже кое-что имеется.
— Что же?
— А то!.. То, как вы свою любовницу на роль в картине протолкнули. Как вы все пробы с талантливыми артистками зарубили на комиссии, а ее, смазливую бездарность, пропихнули вперед.
Макс с удовольствием наблюдал, как заерзал на сиденье высокопоставленный партаппаратчик, доселе считавший себя абсолютно неуязвимым. ан нет, и его можно пребольно кольнуть в мягкое место!
Таким образом. Макс сорвал недовольство плохим продуктовым набором на невинном чиновнике и благополучно забыл об этом.
Однако о нем не забыли.
Однажды в его скромной холостяцкой квартирке на окраине, куда приходилось добираться с пересадкой на автобусе, раздался телефонный звонок.
Звонивший, обладатель уверенного голоса с красивыми баритональными фиоритурами, не представился, но заявил Максу, что им необходимо встретиться.
— Вот еще, — взвился Макс, — буду я еще встречаться! У меня нет времени!
— Для нас, — произнес выразительный голос, — у вас найдется время.
Он так весомо произнес это «для нас», что у Макса похолодело в животе.
Он сглотнул слюну и часто-часто задышал в трубку. «Для нас» — это означало организацию, чьи приказы были обязательны к исполнению рядовыми гражданами, независимо от пола, социального происхождения и занимаемой должности. Этой организацией был КГБ.
С неизвестным договорились встретиться на Арбате возле зоомагазина.
Макс пришел на место за полчаса до назначенного времени и теперь нервно выплясывал в тонких ботиночках на морозе, дрожа не то от холода, не то от дурных предчувствий. Выглядев в толпе чью-нибудь статную фигуру в серой шинели, он нервно вздрагивал и начинал испуганно шевелить губами.
«На чем они меня застукали?» — мучительно размышлял он. Ну, толкнул он пару раз югославские ботинки налево по двойной цене. Ну и что? Что ж, за это сразу в КГБ сажать? Тогда надо пол-Москвы пересажать.
Ну, пару раз прошелся ехидно по руководителям страны, пренебрежительно назвал Хрущева кукурузником, пел на Седьмое ноября частушки: «Я Хрущева не боюсь, я на Фурцевой женюсь, буду щупать сиськи я, самые марксистские!», а про нынешнего Генерального секретаря на Новый год выдал задорную песенку под аккомпанемент балалайки: «Это что за Бармалей вылез к нам на мавзолей? Брови черные, густые, речи длинные, пустые…» Так ведь то была милая артистическая шутка, исполненная, к сожалению, при свидетелях.
Холодея от ужаса. Макс уже воображал себя подсудимым на политическом процессе. Зал полон бывших знакомых, и строгая судья, старая грымза в роговых очках, впаривает ему за антисоветчину по полной программе…
«Сколько могут дать за стишки? — с тоской думал Макс. — Ну, за ботинки ясно, года три, если повезет, как за спекуляцию… А за стишки и больше можно схлопотать! Кабы один только раз, а то — целых два! Раньше, при Сталине, за такое десять лет без права переписки давали! Теперь уж, слава Богу, времена не те. Но все же…»
Какой-то невзрачный мужичонка в очках и кроличьей ушанке прошел мимо него, любопытно ощупав глазами. Поначалу Макс не обратил на него внимания.
Увидев майора милиции, шествовавшего под ручку с женой, он вытянулся в струнку и чуть было не отдал честь.
Тогда мужичонка в шапке приблизился и негромко произнес:
— Здравствуйте, Максим Газгольдович, очень рад, что вы все же выбрали время для нашей встречи. Очень рад! — И он протянул руку.
«Если руку пожимает, значит, арестовывать не будут. Или будут, но не сейчас. Но зачем я им сдался?» — крутились в голове обрывки испуганных мыслей.
— Пройдемся? — предложил товарищ в шапке.
Макс покорно согласился.
Сначала разговор шел о новом фильме, в котором Макса, как всегда, прокатили, о нравах в артистической среде, о том, как трудно пробиться талантливому человеку среди засилья откровенных бездарей. Причем под талантливым человеком Макс подозревал себя.
Комитетчик не возражал, утвердительно кивая.
— Да, талантам надо помогать, — согласился он, — бездарности, как известно, пробьются сами… Кстати, наша организация имеет очень большие возможности в этом плане. Мы всегда с удовольствием помогаем талантливым людям.
Мы и «народных» артистов даем, и «заслуженных», иногда и на Государственную премию выдвигаем.
О возможностях КГБ Макс имел весьма приблизительное, может быть, даже преувеличенное представление. Намек был ясен.
Руденко задрожал от радости.
— Что я должен делать? — спросил он напрямик. Комитетчик рассмеялся, довольный догадливостью пациента.
— Ничего… Пока ничего. Просто ходить, смотреть, слушать. Имеющий уши, да услышит… Где это, кстати, сказано? Вы — артист, должны это знать.
Макс замялся и на всякий случай промолчал.
— Но конечно, мы пригласим вас к себе, надо будет подписать кое-какие бумаги… Так, пустая формальность, просто для отчетности перед начальством.
Они ведь там, наверху, все формалисты. А мы вам и так, без бумаг, верим.
— Да-да, — пробормотал Макс ошеломленно.
Он не знал, радоваться или огорчаться тому, что на него упала властная тень всесильного КГБ. Теперь ему предстояло жить под сенью этой тени и с непременной оглядкой на нее.
Вечером, успокоившись и выпив чайку, отчего кровь по жилам заструилась веселей, он решил, что все не так уж плохо. В конце концов, это его патриотический долг помогать родному КГБ. Как гражданин Страны Советов, он обязан…
Теперь, уверенный в своей безнаказанности, он мог с усиленной мощью метать в сторону врагов ядовитые стрелы своего остроумия. В дружных компаниях, где собирались острые на язык вольнодумцы, потенциальные диссиденты, он неизменно был за своего. Макс смело ругал Брежнева, партию, систему, даже иной раз мог позволить себе лягнуть всесильного монстра, своих заказчиков с Лубянки.
Его даже стали уважать за эту отчаянную смелость.
А если бы вдруг его вызвал тот комитетчик в кроличьей шапке и притянул к ответу за сказанное. Макс сделал бы круглые глаза и с чистой совестью произнес: «Так я же наоборот… Чтобы этих свистунов заграничных на откровенность вызвать, чтобы своим среди них прослыть». И все бы ему было как с гуся вода.
Дивиденды от тайного сотрудничества с органами не заставили себя ждать.
Теперь режиссерам, этим упрямцам, было рекомендовано сверху брать Руденко на роли, пусть хотя бы второстепенные… Все же денежки потихонечку капали, и Макс чувствовал себя все более уверенно. Он уже и с Тарабриным теперь разговаривал как с равным, забыв про свое недавнее униженное пресмыкательство.
Весть о том, что Тарабрин «зашился», имела для самого режиссера благое воздействие. Ему внезапно дали зеленую улицу, позволив снимать фильмы, о которых он так долго мечтал. Его жена засияла в этих картинах своей притягательной русской красотой.
Жизнь завертелась с удвоенной быстротой. Съемки фильмов, монтаж, озвучка, поездки на фестивали… Шел семьдесят пятый год. Вот уже старшая дочка пошла в школу, а младшая в детский сад. Как Нине порой не хватало верной, преданной и неизменно исполнительной Кутьковой! Приходилось оставлять детей на случайных людей. Руденко, конечно, свой человек, никогда не откажет, но у него вечно дела…
А Макс был опять не в своей тарелке. После первой встречи с человеком в кроличьей шапке последовала вторая, потом третья… Во время этих свиданий Макс исправно докладывал, что видел и слышал, о чем трепались в его присутствии доверчивые, как дети, артисты.
Результаты этих нечастных встреч внешне не были слишком заметны. Ну, нашли у сценариста Свидеркина несколько самиздатовских рукописей, перетрясли всю квартиру, поволокли перепуганного писаку на Лубянку, взяли с него подписку, отпустили. Ну, закрыли балерине Лампионовой выезд за рубеж на гастроли — мол, неблагонадежна. Ну так что же? Она ведь и вправду неблагонадежна. Еще предаст свою советскую Родину в зарубежной поездке (командировочные в валюте и гостиница за счет государства). Она ведь насчет партии в выражениях не стеснялась!
Короче, совесть Макса была чиста. Или почти чиста. А потом комитетчик неожиданно вызвал его в неурочное время.
— Вы ведь с Тарабриным друзья, так? — осторожно осведомился он. — Вы, конечно, слышали про его мемуары? Макс молча кивнул.
— Мы бы хотели почитать… — намекнул комитетчик. — Есть мнение, что это антисоветское сочинение.
— Слышать-то все слышали, но видеть — не видел никто, — усмехнулся Макс. — И я в том числе.
— Значит, вы должны их увидеть, — мягко попросил шапко-кроликовый, — мы вас очень об этом просим. Но Макс заупрямился.
— Невозможно! — категорически отрезал он. — Я и сам бы хотел в них заглянуть, но… Невозможно! И потом, какой вам толк в этих мемуарах? И так все известно. А вот меня могут от дома отлучить.
— Вы должны найти эти мемуары, — настаивал комитетчик.
— Не буду! — совсем нагло заартачился Макс. — Вот еще!
— Поймите, Максим Газгольдович, — тактично внушал ему собеседник, — вы не можете отказаться от нашего предложения… А вам известно, сколько у нас материала на вас лично? Вы знаете, сколько у нас уже набралось ваших антисоветских высказываний? Любой суд с радостью выпишет вам на основании этих документов шестьдесят четвертую статью, измену Родине… А вы вообще где отдыхать любите?
— В Прибалтике, — пролепетал Макс. — Там как-то культурнее…
— А в Сибири не хотите?..
Делать нечего, пришлось соглашаться. Припертый к стенке Макс еще какое-то время сопротивлялся, пытаясь выторговывать себе поблажки или откупиться от шапко-кроликового мелкими услугами, однако все было напрасно.
— Нам нужен дневник, — твердо отмел все его соблазнительные предложения комитетчик. — И пожалуйста, не затягивайте. Мы ждем.
Что он надеялся найти в дневнике Тарабрина, было непонятно. Может, какую-то антисоветчину, благодаря которой режиссера можно будет держать на крючке? Но ведь он и так был лоялен советскому строю, в диссидентах никогда не ходил, советскую власть отстаивал как свою, с пеной на губах. Вот только фильмы его говорили о ней что-то совсем иное…
Макс пытался завести разговор о дневнике с самим Тарабриным.
— И ты веришь тому, что люди плетут? — легко рассмеялся тот. — Какой дневник, ты что! Тут хоть сценарий успеть бы дописать в срок.
«Врет, отмазывается, мозги пудрит, — решил Макс. — Знает, что опасно трепаться, вот и скрывает мемуары даже от меня!»
Ему даже стало как-то обидно. Друг семьи вроде бы — и от него прячут, как от врага! Какой человек это выдержит?
Раньше все было бы куда проще. Купил бы бутылку «огнетушителя», налил Тарабрину, и через полчаса тот выложил бы все до донышка! А теперь этот способ не пройдет. И какие это враги народа додумались ампулы под кожу вшивать, «эспераль» называется? Мерзавцы, гниды, сволочи!
Затеяв с Ниной осторожный разговор про мемуары, Макс опять натолкнулся на глухую стену непонимания.
— Ну, пишет он что-то, — легко рассмеялась Нина. — Да ты же его знаешь, он вечно что-то строчит. А я не вмешиваюсь, у меня хлопот по горло. Дневник, говоришь? А зачем ему дневник писать? По дневнику ведь фильм не снимешь.
— Ходят слухи, там и про тебя… В неприглядном виде, — осторожно намекнул Макс.
— Болтают люди! Чего только не придумают из зависти! — усмехнулась Нина и полетела на кухню — молодая, жизнерадостная, красивая.
Ей было уже за тридцать. Возраст отчетливо проступал на ее лице, однако это ничуть не портило его, наоборот, легкие морщинки придавали ей что-то обворожительное, мудрое, интригующее… В последнее время все в ее жизни катилось гладко: муж не пил, она снималась в фильмах, вот и теперь должна была поехать на кинофестиваль в шестнадцатую советскую республику, Болгарию, где ей прочили премию за последнюю роль.
Муж поехать с ней не мог — съемки нового фильма были в разгаре. С детьми оставалась мать, приехавшая из Ленинграда. Три года Тарабрины строили кооперативную квартиру на Ленинском проспекте и недавно наконец переселились в нее. После малометражки в Медведкове это были просто царские хоромы! Все складывалось так удачно!
Между тем Макс терзался неизвестностью. Назойливый комитетчик звонил каждую неделю, приставал с расспросами, как продвигается задание, намекал, угрожал, сулил горы златые… От этих звонков Макс нервничал, совершал ошибки.
Когда Тарабрин получил ордер на квартиру, Макс, конечно, на правах друга семьи стал помогать ему с переездом. И тут чуть было не попался.
Оставшись наедине со всяким барахлом, он потерял бдительность и бросился ожесточенно рыться в коробках в поисках дневника. Малолетняя Ира заметила это и побежала к бабушке жаловаться:
— Бабуль, а почему дядя Макс разбрасывает мои рисунки?
— Кольцо уронил, вот и ищу, — соврал Макс, бессильно отступая.
Проклятых мемуаров не было!
В новой квартире он громко суетился, помогал расставлять вещи, лицемерно предлагал Нине отнести черновики мужа на помойку и сжечь.
— Ты что! — пугалась Нина Николаевна. — Ваня знаешь что мне устроит, если хоть один листок пропадет! Пусть лежит, как есть. Он сам решит, что ему не нужно.
Руденко заметил, что Тарабрин никогда не расстается со своим видавшим виды портфелем. Этот портфель был его верным спутником на съемочной площадке.
Оттуда он доставал сценарные планы, там хранились черновики только что написанных рассказов.
«Там и дневник! — решил Макс, видя, как в недрах вожделенного портфеля показалась на минутку и тут же исчезла незнакомая ему зеленая клеенчатая тетрадь с загнутыми уголками. — Это он!»
Но как добыть эту тетрадь, как передать ее комитетчику, чтобы не вызвать гнева своего патрона и благодетеля? Вот ведь задача!
Чтобы иметь простор для маневра. Макс напросился вместе с Тарабриным на съемки, проходившие в богом забытой деревне под Ярославлем.
В снимаемом фильме Макс не участвовал. Это, конечно, была отдельная обида. Но до обид ли было сейчас, когда комитетчик звонит чуть ли не каждый вечер, требуя исполнения задания!
Нина Николаевна укатила в теплую Варну, на кинофестиваль.
В Ярославле Макс с тоской целый день наблюдал, как под дождем толпа мужиков из массовки покорно вытягивает ноги из непролазной грязи, специально раскатанной для фильма колхозным трактором. Он насквозь промок в своем тоненьком плаще и жалобно чихал, грея в ладонях свой пухлый картофельный нос.
— Мерзавцы, свиньи! — почти искренне шептал он, адресуясь не то к Богу, не то к всесильному КГБ, — Нет чтобы снимать в хорошую погоду, когда солнце…
Так ведь специально в дождь снимают, чтобы всю нашу советскую неприглядность в полном объеме показать. Антисоветчики, на Запад работают!
Он бросал алчный взгляд на желтый портфель из свиной кожи и еще больше наливался ядом. А с площадки слышался нервный голос Тарабрина, усиленный мегафоном-матюгальником:
— Еще один дубль!
— Зачем, Иван Сергеевич, и так хватит!
— На случай, если пленка опять бракованной окажется.
Окончательно продрогший Макс, чавкая по непролазной грязи импортными, купленными с переплатой ботинками, сбегал в деревню, приобрел в сельпо у смазливой, забавно окающей бабенки бутылку водки и спрятал ее в карман.
Он уже успел вернуться обратно, а с площадки все слышалось:
— Где свет? Не хватает света! Для съемки длиннофокусным объективом нужен свет, много света! — Тарабрин объяснял оператору, как ему видится эта сцена:
— Лица героев в кадре должны быть отчетливы, а все остальное вокруг как бы размыто водой.
— А зачем тогда массовке полдня бороды клеили, — огрызнулся оператор, — если мы их все равно в кадре «размоем»?
Вечером дружная киношная компания собрались в колхозной гостинице, где все обитали. За ужином шумели, пели, выпивали, как и положено людям, честно отработавшим тяжелый день. Тарабрин ничего не пил — мешала вшитая недавно под кожу ампулка. Однако он тоже как будто был навеселе: смеялся покрасневшим обветренным лицом, шутил, распевал казацкие песни.
А потом поднялся из-за стола, извиняюще развел руками:
— Вы уж, ребята, дальше без меня….Пойду попишу!
И скрылся в своем номере.
Больше в живых его никто не видел.
Никто?
Никто не обратил внимания, когда Макс незаметно выскользнул из-за стола и постучал согнутым пальцем в дверь режиссерского номера.
— Кто там? — послышался знакомый резкий голос. В нем звучало недовольство человека, которого отвлекли от важных дел.
— Это я, — тихо произнес Макс. — Пустите на минутку, Иван Сергеевич, разговор есть.
Дверь номера приоткрылась, пропуская его. На полу возле двери остался кусочек рыжей глины с ботинка. Эти ботинки недавно пересекали глинистый топкий яр возле деревни, направляясь в сельпо…
Утром, когда в гостинице все засуетились, готовясь к новому съемочному дню. Макс еще сладко спал. В номер постучали.
— Эй, Руденко, вставай!
— Зачем мне вставать, — огрызнулся невыспавшийся Макс. — Я не снимаюсь.
— Вставай, Тарабрин заперся в номере, не открывает. Боимся, не случилось ли чего? Сам знаешь, у него язва…
Макс вскочил как ошпаренный. Через минуту он уже находился в коридоре, где переминался с ноги на ногу администратор гостиницы. Он не решался взломать дверь.
Потом, после долгих препираний, дверь все же вскрыли запасным ключом.
Режиссер лежал на кровати полностью одетый. Неподвижная, ужасная в своей безжизненности рука свешивалась с постели.
— Ой, мамочки! — истерически взвизгнула женщина за спиной.
Эта застывшая рука яснее ясного показывала, что режиссер мертв. Только эта рука!
— Милицию, «скорую», быстро! — распорядился Макс. — Может быть, его еще можно спасти.
Когда все разбежались выполнять его приказания, он вошел в номер, притворив за собой дверь. Что-то схватил со стола, выбросил в окно.
Раму притворить не успел — появились милиция и врачи.
Первым делом милиционер понюхал содержимое стакана на столе, поморщился.
— Водка, — определил он. — Даже экспертиза не нужна.
— Как же водка? — удивился кто-то. — Он же был зашитый!
— Вот что, граждане, разойдитесь, не топчите следы, — распорядился милиционер.
Дверь номера закрылась. Зеваки остались в коридоре, недовольно ворча.
Врач «скорой» наклонилась над телом.
— Смерть наступила часов семь назад, — тихо произнесла она.
— Насильственная?
— Нет, не похоже. В коридоре зашумели.
— Его убили! Убили! — вскрикнул все тот же истеричный женский голос. — Палачи! Мало вам…
Но женщину уже увели под руки, успокаивая вполголоса.
Макс первым догадался снять шляпу. На него как на друга семьи обрушилась основная тяжесть случившегося. Он должен был сообщить трагическую весть жене, транспортировать тело в Москву. Он сделает для умершего друга все, что нужно. Все, что должен сделать! Ведь он был единственным настоящим другом Тарабрина.
Второй, пустой стакан он незаметно выкинул в кусты. Грязь с ботинок он стер еще ночью.
Нина получила тревожную телеграмму ночью, когда вернулась из экскурсионной поездки по городу. В ней было сказано: "Иван тяжело болен, срочно прилетай. Максим.
Домашний телефон отвечал длинными гудками. Нина заторопилась в аэропорт. В голове бродили тревожные мысли: "Опять, наверное, язва обострилась.
В больницу попал… Может, его оперировали? Странная фраза «тяжело болен»…"
В аэропорту ее встретил Макс, осторожно сообщил о случившемся. Охнув, она повалилась ему на руки, хрипя, как подстреленная утка.
— Ваня, Ваня, — шептала она побелевшими губами. — Не верю…
На похоронах Нина точно окаменела. Совсем не плакала, только бесконечно поправляла шапочки дочкам.
Спокойно поцеловала мужа в лоб, бросила горсть земли в яму.
Пронзительно голосила мать Тарабрина, плакала сестра. Мать кидалась на гроб, звала сына, а Нина лишь потрясенно поправляла шапочки детям — и все.
Макс поддерживал ее под руку, боясь, чтобы она не рухнула в обморок. Он был как никогда внимателен предупредителен, корректен. Он вел себя как настоящий друг в тяжелых обстоятельствах. И изредка смахивал ладонью скупую мужскую слезу.
Действительно, какое горе — потерять близкого друга!
Только через месяц после смерти мужа Нина наконец немного оттаяла, оживилась. Она наконец смогла плакать ночами, в ней пробудился мучительный болезненный интерес к смерти. Она не верила официальному заключению врачей — сердечная недостаточность, вызванная приемом алкоголя на фоне лечения дисульфирамом. И язва здесь была ни при чем…
Она усадила Макса перед собой с намерением все выспросить у него.
— Какой он был в последний день, скажи? Он был грустен? Весел? Он чувствовал приближение смерти?
— Нет, — пожал плечами Макс. — Не помню. Он сказал «пойду попишу» и ушел.
— А почему, почему он пил в тот вечер? Он же знал, что с «эспералью» ему ни в коем случае нельзя пить!
— Наверное, продрог под дождем, хотел согреться, — решил Макс.
— Но ведь если он хотел согреться, то лег бы в постель, принял бы горячую ванну, наконец… А его нашли полностью одетым, даже сапоги не снял.
— Не успел, наверное.
— А почему одни говорят, что на столе было два стакана, а другие — один… Я читала показания!
— Кто говорит, что два?
— Гримерша Салтыкова, которую пригласили понятой. Она сказала, что стаканов было два, а потом, после того как пришла милиция и врач, остался один.
Дисульфирам, или «эспераль» (в переводе с французского — «надежда») — препарат, который вживляется в виде ампулы в тело больного алкоголизмом на срок до пяти лет. Он задерживает в печени ферменты, разлагающие спирт на безопасные для организма составляющие. В результате чего после приема спиртного на фоне «эсперали» начинается прямая алкогольная токсикация, следствием которой может быть остановка сердца. При употреблении алкоголя «подшитый» задыхается, учащается пульс и в течение часа резко падает давление. При этом весьма велика вероятность паралича и смерти.
— А, Салтыкова… Так она же истеричка. Ее знаешь как валерьянкой отпаивали? Визжала, как поросенок! Ей еще не то могло померещиться.
— А почему в номере все было перерыто, бумаги разбросаны на полу? Что там искали?
— Милиция небось искала эти, как их там… Улики!
— Милиция появилась гораздо позже, беспорядок там уже был.
— Не помню я там никакого особого беспорядка… Ну, сама представь…
Сидел он за столом, почувствовал себя плохо, встал, хотел лечь на кровать, стал падать, наверное… Тут-то бумаги и рассыпались. Вот и беспорядок!