— Ирочка ваша, ну прямо цветочек душистый, ангельчик прямо, — громко восхищался Макс и, наклонившись к уху своего заклятого благодетеля, шептал с интонацией змея-искусителя:
— В кроватке Ирочкиной подарочек-то мой. Только вы уж так, потихоньку, чтоб женушка не заметила.
Режиссер с трясущимися руками бежал в детскую за «подарочком», а Макс громко кричал его супруге:
— Ниночка свет Николаевна, солнышко мое! В магазинчик не надо ли прогуляться? Скажите только, я мигом.
Нина Николаевна, отрываясь от таза, где пузырилось намоченное со вчерашнего дня детское белье, устало соглашалась:
— Сходи, Макс, сходи… Ой, что бы я без тебя делала? Добровольный помощник отправлялся в магазин, а после его ухода Нина Николаевна обнаруживала мужа нализавшимся вдрызг и самолично била его своей могучей рукой.
— Ирод! — кричала она, не стесняясь соседей, посвященных в интимные тайны звездной семьи. — Опять наклюкался, бесстыжий! Сил моих больше нет!
Нина Николаевна плакала, грозилась уйти от мужа с детьми, однако никуда не уходила. Ну куда может уйти актриса от своего режиссера? Только к другому режиссеру. А где его взять, свободного-то? Вон сколько актрисулек мечтают хоть какого завалященького охомутать, в сторону Вани так и стригут глазами, так и стригут… Любая готова под знаменитого Тарабрина лечь, ничего не требуя взамен. Кроме роли, конечно. И стопарик нальют, и спать положат… А как же она? Куда она с детьми-то?
Приходил Макс с кефиром. Нина плакала у него на плече, жаловалась на мужа. Руденко сочувственно гладил ее круглое теплое плечо.
— Ниночка, солнышко мое, дайте ручку почеломкать. — Он прижимал к губам ее распаренные, красные от стирки руки. — Божественной формы ручки, и вся вы божественная… Как же мы нашего Иван Сергеича оставим, а? Пропадет же он без вас. И без меня тоже…
Режиссер Тарабрин уже почти тридцать лет как умер, а приставучий Макс Руденко все еще таскался в его дом и на правах старинного друга шептал комплименты, целовал ручки, наушничал, сплетничал. Он сообщал последние слухи, называл Нину Николаевну божественным солнышком, пресмыкался перед красивой, но не слишком умной Дашей, побаивался своенравную Иру и зарабатывал на хлеб тем, что подбирал крошки с чужого стола.
Даша относилась к нему так, как относятся к привычной мебели, — пренебрежительно, с бессознательным чувством собственности. Она как должное принимала цветистые комплименты Макса, беззастенчиво эксплуатировала его, посылая по собственным надобностям в магазин, и вообще манипулировала им как хотела. Казалось, она вообще видела в нем не человека, а лишь удобную привычную вещь.
Макс безропотно выполнял ее поручения, принимая при этом вид осчастливленного раба. Наверное, он загодя предвидел, что Дарья, девушка с необыкновенными внешними данными, далеко пойдет. Ведь Нина Николаевна, душечка наша, свет земли, все же не вечная-то, уйдет — после нее главой династии Дашка останется. А она к Максу привыкла, как к своему мизинчику. Ну куда она без него? И отдавать больно, и оставить жалко…
С младшей дочкой отношения у Макса не складывались. Еще с младенчества, с того времени, когда Макс прятал бутылку для отца в ее кроватке, Ира возненавидела его яростно и безотчетно. Едва только научившись связно выражать свои мысли, она вынесла определение «Макс — гадкий» и в дальнейшем не изменила своего мнения. Ира была не очень красива: невысокая, скуластая, с цепким взглядом. У нее были небольшие глаза неопределенного серо-зелено-коричневого цвета, того переменчивого оттенка, который принято называть «среднерусским». Характером она была в отца — решительная, жесткая, скрытная.
Стараясь приручить младшую девочку, Макс пытался распространить на нее щупальца своего навязчивого влияния, однако потерпел сокрушительное фиаско. В ответ на его сюсюканье Ира молча обжигала его насмешливым взглядом своих переменчивых глаз.
— Сладкая моя! — Руденко тянулся губами к ручке восьмилетней девочки, к некрасивой ручке в вечных цыпках, с обкусанными ногтями и воспаленными заусенцами.
Девочка вызывающе прятала руку за спину и, щуря непостижимые глаза, отвечала:
— Это у нас Дашка сладкая, дядя Макс. А я очень даже горькая, ты просто еще не распробовал.
Макс в отчаянии отступал и бессильно шептал про себя: «Дрянь, мерзавка, крысенок с грязной попкой, вшивое отродье…» Глаза его при этом смотрели умильно-ласково.
— Да брось ты ее! — измученно роняла Нина Николаевна, устав от вечных пикировок дочери с Руденко, единственным верным другом, оставшимся подле нее в трудную минуту.
После смерти Тарабрина, смерти неожиданной, нелепой, скоропостижной, когда семья внезапно оказалась без средств к существованию, когда родственники и верные друзья, что некогда клялись в любви до гроба, после поминок разбрелись в неизвестном направлении, когда знакомые оставили своим вниманием растерянную вдову, лишь один Макс сохранил верность семье режиссера.
Как и раньше, при жизни Тарабрина, он являл чудеса преданности. Он бегал в магазин за кефиром, пел дифирамбы красоте Нины Николаевны, целовал ручки «сладкой» Дашеньке и опасливо старался приручить звереныша Ирочку.
Нина Николаевна диву давалась. От Макса она никак не ожидала подобной верности, в глубине души считая его интерес к своей семье шкурным. «Роль высиживает», — всегда усмехалась она. Ну и пусть высиживает, ведь задаром в этом мире ничего не дается, так пусть хоть отслужит эту роль!
Но вот режиссер умер, ролей не стало, и, казалось бы, интерес Макса к семье своего «благодетеля» должен был угаснуть навек. Но не тут-то было!
Наоборот, своим бескорыстным дружеским участием Макс, казалось, старался компенсировать могильный холод, воцарившийся в небольшой квартирке Тарабриных после смерти хозяина.
Вдова была поражена. Пришлось признаться самой себе, что она была необъективна к Максу. Она даже однажды повинилась перед ним в этом, хлебнув лишнего на поминках.
Время шло к двенадцати ночи, девочки мирно посапывали в кроватках, а измученная дневной усталостью и острой вдовьей тоской Нина Николаевна сидела за столом, печально подперев пухлую щеку своим крепким крестьянским кулачком. Макс курил, из вежливости стараясь пускать дым в форточку.
— Прости, Макс, — внезапно вырвалось у Нины. — Я раньше так плохо думала о тебе. А ты этого, оказывается, совсем не заслуживаешь.
— А что именно вы обо мне думали, дражайшая? — спросил Руденко чуть погодя. В голосе его угадывалась тщательно ретушируемая насмешка.
Нина Николаевна протяжно, по-бабьи вздохнула. Искусанные от вдовьей боли губы неожиданно дрогнули.
— Я думала, что и ты тоже, как эти… — тоненько всхлипнула она. — Налетели, точно воронье, заклевали… А поняли, что ко мне не подступиться, все дружно снялись и улетели в один момент, оставили меня… Всю исклеванную…
Клубы сизого дыма сквозняком вытягивало в форточку. Макс не отвечал своей благодетельнице, однако слушал внимательно, стараясь не пропустить ни слова.
Между тем Нину Николаевну словно прорвало, и жалобы полились из нее, точно вода, обрушившая преграду:
— Плясали вокруг меня, обещали горы златые… Только чтобы я рукописи Ванины продала… А потом поняли, что не стану я памятью мужа торговать, — и всех точно корова языком слизнула! — Бурные рыдания вырвались из ее груди. — Когда Ваня еще жив был, из нашего дома не вылезали. Попойки, разговоры, ухаживания… Мне на ухо комплименты пели, наперебой сниматься предлагали…
«Ах, Ниночка, вы же у нас так талантливы, что же вы все дома да дома, с детишками!» — горько передразнила она. — С вашей-то красотой можно горы свернуть, весь мир затмить!.. Ты скажи, Макс, где они все теперь? А? Никого нету! А красота моя все та же. И таланта не убавилось. Почему же меня никуда не зовут?
— Завидуют, сволочи, — предположил Макс и добавил привычно:
— Подонки, гниды, педерасты!
— Никого теперь нету, — задумчиво пробормотала Нина Николаевна, вытирая обильные прозрачные слезы, окрасившие кожу неожиданным румянцем. — Никого теперь нет… Только ты один, Макс, остался. Зачем ты остался, а?
Притушив сигарету в пепельнице, Макс хмыкнул и привычно заныл (в голосе его невольно проскальзывала ирония, не замечаемая собеседницей):
— Да куда ж мне без вас, благодетельница моя, Нина свет Николаевна?
Солнышко вы наше ясное!
Подперев щеку кулаком, Нина Николаевна уставила прозрачный взгляд в стол, украшенный крошками и жирными пятнами после ужина, и виновато произнесла:
— А я ведь, грешным делом, думала, что ты первый станешь приставать ко мне насчет рукописей… Мол, продай, чтобы детишек было на что поднять, — озолотишься… А ты даже не заикнулся об этом.
Встревоженный взгляд Макса растерянно забегал по крошечной кухне.
— Как можно, благодетельница, — только и нашелся он. — Я ж понимаю, это святое… А те все — сволочи, гады. Им всем только одного надо… — Он растерянно замолчал.
Как близко! Ох как близко подобралась к нему Нина Николаевна! Он всегда считал ее простой и недалекой, обыкновенной бабой, доброй, сентиментальной и непрактичной. Но неужели он. Макс, ошибался в ней?
Нину Николаевну несло. Пьяная откровенность лезла наружу, как забродившее вино из мехов.
— Может, ты. Макс, потому возле меня крутишься, что на место Вани метишь? — прямо спросила Нина Николаевна и подняла на собеседника тяжелый осоловелый от водки взгляд.
Макс напряженно молчал, отвернувшись к окну. Ему сделалось как-то неуютно.
— А ведь я еще ничего, Макс, а? — с алкогольной откровенностью спросила Нина Николаевна. — Как женщина, а? Ну, что ты молчишь?
Макс машинально выдавил из себя по привычке:
— Божественная… Красавица…
— Ты, может, потому возле меня и топчешься, что о постели моей мечтаешь? — с вызовом произнесла она и, тяжело поднявшись, приблизилась к Руденко. — А? Только не молчи. Не молчи!
Но тот лишь обескураженно молчал. Крутая грудь волнообразно вздымалась подле него, влажная кожа под веками возбужденно поблескивала слезами, круглые глаза с короткими густыми ресницами напряженно ловили его взгляд, редко помаргивая. От Нины Николаевны пахло водкой и консервами и еще чем-то таким душным и пряным, отчего ее хотелось оттолкнуть в бешенстве или, наоборот, — прижать к себе изо всех сил.
Макс боялся пошевелиться. Внезапно полные красивые руки нежно обвились вокруг его шеи, а казавшиеся кровавыми искусанные губы ждуще приоткрылись.
Зрачки Макса испуганно метнулись в угол.
— Поздно уже, Нина Николаевна, — жалобно проговорил он, отступая, — пойду я уже. Пора…
Сильные руки огорченно ослабили цепкий захват и обмякли на плечах.
Круглые серые глаза сморгнули застрявшую в ресницах слезинку, высокая грудь опала, вздохнув, отодвинулась.
— Ой, ну куда ж ты пойдешь? — опомнилась Нина Николаевна, взглянув на часы. — Час ночи уже. Метро закрыто.
— Такси поймаю, — словно оправдываясь, с виноватым видом проговорил Руденко. — Или пешком.
Нина Николаевна заправила за ухо прядь густых пшеничных волос, перекинула через плечо тяжелую косу.
— И не выдумывай! — рассудительно проговорила она, принимаясь собирать посуду. — Куда тебе на ночь глядя идти? Еще хулиганы привяжутся. Оставайся-ка ты ночевать. Я постелю тебе в кабинете Вани. А завтра утром ты, будь другом, закинь Иру в садик, а Дашку в школу, ладно?
Руденко согласно кивнул и принялся молча перемывать тарелки, боясь поднять на «богиню и благодетельницу» смущенный взгляд.
В ту ночь Нина Николаевна долго не могла заснуть, ворочаясь на широкой супружеской постели. Нагретые простыни казались противно-горячими, одеяло душило ее, а подушка возле щеки омерзительно раскалилась, точно жаровня. И каждый миг ей казалось, что вот-вот скрипнет половица, обещающе зазвучат тяжелые мужские шаги, приближаясь к двери комнаты.
Как ей следует поступить в этом случае, она, честно говоря, не знала.
Прогнать Макса, получив удовольствие от одного только сознания того, что она на четвертом десятке еще может быть любимой и желанной? Или, может, сначала строго прикрикнуть на него, а затем все же открыть дверь и предстать перед ним точно русалка: с распущенными по плечам волосами, в кружевной сорочке, соблазнительно открывающей белые пухлые плечи, которые так любил целовать Ваня…
Ваня! Всплывшее из небытия имя обожгло ее, будто плеть. К горлу подступила душная волна рыданий. Нина забилась на постели, уткнув в подушку сморщенное лицо, заколотила кулаком по постели, прикусив губу, чтобы не разрыдаться в полный голос. За что ей такое наказание, за что? Чем она так согрешила в своей жизни, что в свои тридцать четыре, в самые сочные годы, осталась одна-одинешенька, с двумя детьми, одна как перст, а из былых друзей и поклонников — один Макс Руденко. За что ей все это?
Уж не за Катю ли? Не за нее ли?
Тень мужа, уставившего на нее колючий осуждающий взгляд из темноты, сменилась образом маленькой чернявой девочки с удивленными глазами. А потом и этот образ как-то отодвинулся, расплылся в темноте бесформенными молочными пятнами, потускнел, истончился — и Нина Николаевна наконец измаянно заснула сладким, без сновидений сном.
Макс Руденко в это время не спал. Правда, он не бил кулаком в подушку в бессильной борьбе с самим собой, не лежал, уставя в потолок полный бессонной муки взгляд. Закрыв дверь на задвижку и включив настольную лампу, он сидел в кабинете Ивана Сергеевича и бесшумно листал его рукописи.
До самого утра не гасла лампа, до самого утра шевелилась чудовищная тень на стене, напоминая нелепо раздувшийся призрак с гигантской головой. И лишь когда рассвет вызолотил стены дома и зевающий дворник во дворе принялся привычно шаркать метлой по асфальту, Макс выключил свет и, аккуратно сложив бумаги в коробку в том порядке, в каком он их там нашел, удовлетворенно прикорнул на узеньком диване.
Он был доволен собой. Молодец, что не поддался чарам этой бесноватой тетки! У нее сегодня милость до последней капли, донышка, а завтра — такая же безоглядная испепеляющая ненависть. Ей не угодишь. Сегодня на шею вешается, а завтра прогонит вон. Нет хуже, чем когда женщина лишь из одного только чувства благодарности, без любви ложится с мужчиной в постель. Потом этого мужчину она может только ненавидеть. А этого Максу не надо. Ни к чему ему это. У него другие виды на эту семейку. С этой семейкой расставаться он совеем не собирается!
Под утро, когда Макс еще только засыпал, Нина уже пробудилась в своей холодной вдовьей постели.
Она откинула одеяло, собрала волосы в большой узел на затылке, накинула на плечи халатик, распахнула окно. В душную, пропахшую перегаром и еще чем-то сладко-животным, не то тленом, не то пылью, спальню ворвался свежий воздух летнего утра. Небо обещающе голубело над городом. Меж деревьев с запыленной листвой торжественно подпирал облака шпиль университета.
Нина Николаевна навалилась животом на подоконник. Утренняя прохлада с удовольствием омывала ее пухлое, полное нерастраченных сил тело. Голова казалась тяжелой, во рту было гадко после вчерашнего. Ничего, после чашки крепкого кофе это пройдет… Нина Николаевна вспомнила вечер накануне и смущенно зарделась, О Господи, да как же она дошла до такого! Напилась, рассиропилась, стала вешаться на шею мужику. Да если бы мужику, а то Максу Руденко! Он и не мужик вовсе, а так, принеси-подай…
Нина с удовольствием потянулась. Как хорошо, что между ними ничего не было… Ничего! Иначе сегодня она и глаз не смогла бы поднять на Ванин портрет — стыдно. Не хватало еще броситься на шею слюнявому сосунку, который здорово младше ее! Хорошо, что ничего не было, ничего! Она справилась с собой, не пустила на супружеское ложе, освященное десятью годами брака, случайного попутчика.
За завтраком Макс выглядел хмурым. Нина Николаевна не испытывала никакого смущения от того, что давеча предлагала ему себя, как уличная девка.
Наоборот, она обращалась к нему насмешливо-покровительственно, точно знала о нем нечто стыдное, о чем неприлично говорить вслух. И с годами этот насмешливо-покровительственный оттенок в их отношениях укрепился, хотя его происхождение постепенно забылось.
Между тем Макс выглядел как побитая собака. Казалось, он чувствовал себя виноватым во вчерашнем инциденте. Своим поведением он позволил унизиться «богине и покровительнице», опуститься до себя, простого смертного. Словно он раз и навсегда твердо усвоил, что между ними дистанция огромного размера и на него возложена обязанность своим унизительно-подчиненным положением поддерживать установленную дистанцию.
По дороге Руденко забросил Иру в садик (та недовольно надулась, узнав, что сегодня ее отведет ненавистный Макс), отвел Дашу в школу, заботливо зашнуровал ей башмачки в раздевалке и подтянул спущенные на коленках колготки.
После этого он отоварился в магазине по списку, который ему сунула перед уходом Нина. Потом заскочил в квартиру Тарабриных, выгрузил продукты в холодильник и, мимоходом заглянув в кабинет, умчался по своим делам.
Макс спешил на студию. На душе у него было слегка неуютно от того, что он собирался сделать. Раздираемый внутренними противоречиями, он казался сегодня еще более скандальным, чем обычно.
— Гады, бездарности, завистники, — доносился из студийной курилки его характерный, чуть гнусавый голос. — Сгубили такой талант, и хоть бы кто бы вспомнил, что вчера исполнилось десять месяцев со дня смерти! И ведь ни одна сволочь…
Речь шла, конечно, о Тарабрине. Собеседники стыдливо опускали глаза и безоговорочно признавали правоту Макса. Руденко дрожал и пузырился от негодования. Особенно он упирал на страдания вдовы и печальную участь ее несовершеннолетних детей.
— Нина Николаевна мается без денег, без средств, — бушевал он, выразительно помаргивая выпуклыми библейскими глазами, — и всем плевать! Девкам теперь подолом мести ради куска хлеба…
— Ну, рано им еще подолом мести-то, — слабо возразил чей-то рассудительный голос.
Тогда помреж Синицын, известный своим добрым сердцем и неистребимой наивностью, отвел Макса за рукав в укромный уголок и, смущаясь, произнес, доставая из загашника мятую купюру:
— Вот передай ей… — Он стыдливо сунул в потную ладонь Руденко двадцать пять рублей.
— Ага! — Макс аккуратно положил смятую купюру в бумажник. — Нина Николаевна будет очень благодарна.
Вечером Руденко должен был появиться на дружеском ужине в честь прибытия из заграницы актера Марчукова. Приглашения на этот вечер он добивался почти неделю и до последней минуты не был уверен, что ему все же удастся туда проникнуть. Однако в восемь часов вечера в ресторане гостиницы «Тбилиси» он с удовольствием уплетал шашлык по-карски, запивая его пряным «Алазани». Его соседом справа оказался поляк. Этот представитель братской народности ввиду особенностей польской речи. пришепетывал, почти как сам Макс. По-русски он не говорил, но все понимал, как собака. Макс непрестанно бомбардировал собеседника слезливыми возгласами, жуя жилистое мясо (он уплетал уже четвертую порцию шашлыка):
— Богиня, необыкновенная женщина — и вынуждена перебиваться с хлеба на воду! — То же самое, но в разных вариациях говорилось им сегодня еще в пятидесяти местах.
— Пани Нина Тарабрин… — пытался поддержать разговор поляк, но собеседник его не слушал.
Наискосок от странной парочки седовласый представительный господин внимательно вслушивался в застольный разговор, сосредоточенно шевеля тараканьими усами. Кто это был. Макс очень хорошо знал.
Вытирая салфеткой губы, испачканные жиром, Руденко притянул за полу пиджака пробегавшего мимо Марчукова.
— Слушай, — сказал он, — твой поляк чего-то талдычит, никак не пойму.
— Он говорит, что после великого режиссера должно было остаться великое наследство, — объяснил тот. — Вдова может хорошо заработать продажей рукописей.
Тараканьи усики пожилого господина напротив взволнованно шевельнулись.
— Давай-ка, роднуля, выпьем водочки, — неожиданно умилился Макс и, обняв поляка, набулькал ему полный фужер. — Пей! А то ты там в Речи Посполитой озверел небось от своей «крулевской сливянки».
Через час Макс уже казался вдребезги пьяным. На лбу его блестели крупные капли пота, волосы влажно слиплись, на разгоряченном лице, как недозрелая слива, багровел картофельной формы нос. Однако глаза смотрели как у трезвого — холодно и рассудочно.
Господин с тараканьими усиками невзначай подсел к нему, ощупывая лицо актера пронзительным взглядом.
«Наконец-то!» — обрадованно екнуло у Руденко. Именно этого мгновения он ждал целый вечер. Именно ради него он явился сюда.
— Рад с вами познакомиться, — с иностранным акцентом проговорил тараканий господин и сердечно пожал руку Максу. Однако в его змеином проницательном взгляде не читалось и намека на сердечность. Это был известный коллекционер из Франции господин Бову, прибывший в Москву на книжную выставку.
Макс обрадованно вскочил и, явно переигрывая, припал к руке Бову, в воодушевлении облобызав ее. Он казался бесспорно и отвратительно пьяным.
— Наслышан… Счастлив… — Руденко влюбленно припал к груди коллекционера, громко икая.
Бову пожевал губами, брезгливо отодвинулся и произнес:
— Я слышал ваш разговор о вдове Тарабрина. Печально, печально… Талант его при жизни так и не был оценен по достоинству. Только потомки… Нужно хранить для потомков его талант.
— Гений был наш дорогой Ванечка, гений, — фамильярничал со слезой в голосе Макс, при жизни всегда называвший своего благодетеля не иначе, как по имени-отчеству. — Загубили, гады, шакалы, гиены…
— Я хотел бы посодействовать его вдове. Так сказать, помочь материально, — плотоядно шевельнул усиками коллекционер. — Имея некоторые средства, я хотел бы… Ну, хотя бы ознакомиться с его рукописями! Может быть, в будущем, когда встанет вопрос о покупке наследства Тарабрина, я сумел бы…
— Не продаст, — перебил его Макс, бурно замахав руками, — и не думайте даже, и даже не заикайтесь — не продаст! Поскольку — святыня! Для потомков надобно сохранить. А нищета такая! Дочки растут, как сорная трава при дороге.
Кто пройдет, тот и ущипнет. Дашенька — чистый ангельчик, светлая душа… Сердце кровью умывается…
— А точно не продаст? — перебил алчный коллекционер.
— И-и-и! — завыл Руденко, утирая пьяные слезы полой пиджака француза. — И не сумлевайтесь! Бову обескураженно пошевелил усами.
— Может быть, вы все же представите меня Нине Николаевне… Я хотел бы выразить ей свое сочувствие.
— Не принимает, — рыдая навзрыд, оборвал его Макс, — чтит память покойного и никого не принимает. Верите ли, даже к телефону не подходит, из дому не появляется, даже в магазин. Горе-то какое!..
Бову окончательно расстроился. Кажется, он мечтал по самый локоть запустить свою жирную буржуйскую лапу в наследие Тарабрина.
— Вот моя визитка, — вздохнул француз, протягивая картонный прямоугольник. — Я улетаю послезавтра вечером. Если Нина Николаевна все же надумает меня принять, я буду безмерно счастлив. Я мог бы предложить ей сотрудничество — например, содействие переизданию произведений ее мужа с выплатой гонорара в валюте.
Макс небрежно бросил визитку в карман, однако не забыл справиться, в какой именно гостинице остановился иностранец.
— К исходу второго дня, когда чемодан Бову, готовый к отправке в аэропорт, уже возвышался возле двери, а сам коллекционер расстроенно курил в ожидании такси, в полупустом номере гостиницы «Интурист» раздался телефонный звонок.
— Я говорил с ней… — театрально прошелестел в трубку умирающий голос.
Бову не надо было объяснять, кто звонит. Этого звонка он терпеливо ждал двое суток.
— Что же она?
— Не хочу, говорит, торговать памятью мужа, — на другом конце провода трубно высморкался Макс.
Француз вздохнул — напрасные надежды! Тараканьи усики печально обвисли.
— Вы упоминали о возможной материальной компенсации?
— Неоднократно! Она — ни в какую…
— Я благодарен за содействие, господин Руденко, — сдержанно произнес Бову, намереваясь положить трубку. — И вынужден…
— Но я уговорил ее в знак признательности передать вам кое-что незначительное, — перебил его собеседник.
— Что это? — Сердце Бову возбужденно забилось. Он уже предчувствовал миг удачи, тот священный для каждого коллекционера миг, когда ему предоставляется уникальная возможность купить бесценную вещь за сущие гроши.
— Это всего две странички, один из первых рассказов… «На воде», кажется.
Бову задохнулся от радости. Он знал этот рассказ. Это был один из первых, еще неуклюжих, по оценкам критиков, рассказов Тарабрина. Это была история о том, Как несколько заносчивых студентов поехали кататься на лодке в грозу и чуть не утонули. Их спас простой деревенский парень из тех простых людей, которых они всегда презирали. Сейчас, после смерти Тарабрина, черновик рассказа можно купить задешево, но лет через двадцать, когда его гений оценят по достоинству… Эта рукопись будет бесценна!
— Сколько? — Коллекционер затаил дыхание.
— Пятьсот, — скромно произнес Макс. Бову ошеломленно приоткрыл рот. Да, вдова Тарабрина знает цену наследию своего супруга! Пятьсот рублей за две странички, исписанные убористым неровным почерком! Однако стоит согласиться с расчетом на то, что позже она пустит его покопаться в сокровищнице своего мужа.
— Хорошо, — кротко произнес Бову. И добавил:
— Я заплачу эти деньги только потому, что мне известно, в каких стеснительных обстоятельствах находится мадам Тарабрина. Я считаю это безвозмездной материальной помощью семье погибшего гения. А рукопись возьму как священную память о великом человеке.
Они встретились внизу, у входа в гостиницу. В такси на заднем сиденье Макс передал иностранцу две густо исписанные странички, вложенные между листами пропагандистской брошюрки (что-то о руководящей роли КПСС в жизни социалистического общества). Взамен ему были вручены пятьсот рублей новенькими сторублевками.
— Все же объясните мадам Тарабриной, — настаивал Бову (металлический акцент в его голосе крепчал по мере приближения к Шереметьеву), — выгоду нашего взаимного сотрудничества. Я мог бы нанять профессиональных литературоведов для разборки его наследства, организовать переиздание. Это очень, очень много денег!
Слушая иностранца, Руденко согласно кивал. Он знал, что коллекционера интересуют рукописи и только рукописи, а вовсе не бедственное положение безутешной вдовы. И поэтому Максу выгодно было поддерживать несокращаемую дистанцию между обеими сторонами.
В аэропорту, в зале отлета пассажиров. Макс еще раз попытался облобызать иностранца. Брезгливый Бову еле-еле увернулся от мокрых мягких губ.
Он сдерживал себя только во имя будущего сотрудничества.
Вечером Макс как ни в чем не бывало явился в доме Тарабриных.
— Вы слышали, Ниночка Николаевна, западники, гнусные шакалы, собираются издать книги Ивана Сергеевича, — поведал он ей. — Вот гниды! Так и норовят надуть советского человека. Обещают золотые горы, а в конце концов опять ничего не заплатят.
— Правда хотят издавать? — обрадовалась Нина Николаевна и возбужденно сжала руки. — Ох, хоть бы издали! Ирочке нужно пальто на зиму, Даше ботинки, она так быстро растет! А денег совсем нет…
Макс медленно полез рукой во внутренний карман и нехотя выложил на стол новехонькую сторублевку.
— Вот, возьмите, — сконфуженно потупился он. — У меня сейчас деньги есть, так что отдадите когда сможете… Я гонорар получил. У Герасимова в фильме сыграл казака, который выглядывает из-за куста сирени. Говорят, неплохо получилось, талантливо.
— Макс, ты — мой единственный друг! — с чувством произнесла вдова, смущенно принимая сторублевку. — Если бы не ты…
Макс скромно опустил глаза. Отчего-то на сей раз он не стал бормотать комплименты и называть вдову благодетельницей, а лишь смущенно промямлил:
— Поздно уже, почти час ночи… На метро я уже опоздал.
— Конечно, Макс, милый, оставайся, — улыбнулась Нина Николаевна, угадав причину его смущения. — Я постелю тебе в кабинете Вани.
— Спасибо, — просиял Руденко. — Мне там очень, очень удобно!
И опять до утра горела розовая лампа, и опять по стене плыли, расплывались темные лохматые тени…
Глава 2
Широкой публике Иван Тарабрин был известен больше как режиссер и актер, чем как удачливый литератор. Сначала он запомнился зрителю, играя в фильмах простых, немудрящих людей с открытой и честной душой, затем приобрел известность в качестве режиссера замечательных лент о деревенской жизни и лишь в преклонные лета прославился как писатель. Натура одаренная и щедрая, он был таким же колючим, неуступчивым и неровным, как вся его жизнь. Характер у него был скрытный и ершистый, однако он легко сходился с людьми, если чувствовал в них простоту и естественность.
Иван родился в Сибири, в глухой деревне, рано потерял отца и рано начал работать. Он много скитался по стране, вкалывал на торфоразработках и на золотых приисках, трудился чернорабочим, грузчиком, матросил и даже учительствовал пару месяцев в глухой таежной деревне, пока наконец не понял, что его призвание — кино.
Это произошло в обшарпанном деревенском клубе на торфоразработках в Ленинградской области, где он вкалывал, чтобы послать деньги матери. Показывали «Большую судьбу маленького человека».
В зале пахло перегаром и кожаными сапогами, рабочие лузгали семечки, но Иван ничего этого не замечал. Он смотрел на экран, и по лицу градом катились слезы. Это были очистительные слезы, от которых на душе становилось легко и приятно. Ему казалось, что происходящее на белом полотне как будто было и в его собственной жизни. Для остальных зрителей в зале кино служило всего-навсего обычным субботним развлечением наряду с выпивкой и танцами.
«Интересная штука кино, — думал молодой торфоразработчик, выходя из душного клуба на воздух. — Оно заставляет людей плакать из-за других как будто из-за себя самого. А я ведь тоже знаю такую историю, от которой люди будут плакать. И я мог бы показать ее. И уж на моей картине в зале никто бы не лузгал семечки!»
На следующий день он взял расчет в конторе, купил билет в жесткий вагон и отправился поступать в институт кинематографии. Он мечтал снять историю, от которой обольются слезами даже грубые торфоразработчики.