Улав стоял, кусая губы; щеки его горели. Поначалу совет Арнвида несказанно прельстил его. То был прямой путь избавиться от тайных ночных свиданий, унижавших его достоинство и изнурявших его плоть. Взять Ингунн за руку и дерзко отвести ее в кровать, где спали Стейнфинн с Ингебьерг, и на почетное место, где они сидели! То-то поднялся бы шум да толки среди всех этих людишек в усадьбе, которые ухмылялись за его спиной и судили его втихомолку, хотя ни разу не осмелились сказать ему хоть словечко в глаза. Но, вдумавшись в то, что ему предстоит, он утратил мужество. А всему виной их ухмылки, их мерзкие словечки. Люди в здешней округе были мастаки на это, они расхаживали с невинными рожами — не придерешься и не знаешь, как дать им сдачи, когда они обронят, словно невзначай, какое-нибудь тихое, но такое едкое словцо, которое жалит всего больнее. Сколько раз они искусно прятали в своих речах злобу, и до него не сразу доходило, над чем они смеются, когда вдруг один из них внезапно замолкал, прикидываясь равнодушным, или горячился… Чем бы Улав ни занимался здесь, в горах, он, сам того не ведая, стремился вести себя так, чтобы не было повода для смеха. И до сих пор это ему кое-как удавалось, — он и сам знал, что слуги в усадьбе все же любили и по-своему почитали его, как бывает, когда человек немногословен, но знают — он не дурак. И вскоре обычно такой уже слывет более разумным, чем кажется на первый взгляд. Пока еще ни один не осмелился сказать то, что все знали про них с Ингунн, — может, только за его спиной.
И сердце его сжалось при мысли о том, какие пойдут шутки, насмешки, когда он сам раскроет свою тайну, да еще захочет хозяйничать в здешней усадьбе, где до самого нынешнего года ходил в латниках. Ведь Улав стал постепенно по-иному смотреть на себя самого и на свое место в усадьбе Стейнфинна — он не почитал больше Фреттастейн домом, где рос, как родное дитя. Язвительные словечки запали в его душу; да и родичи Ингунн, как он заметил, его вовсе ни во что не ставили. Укоры совести и чувство стыда за все сделанное тайком заставили его ныне думать о себе как о человеке, занимающем значительно более низкое положение, чем прежде.
К тому же он так молод — все другие мужчины в усадьбе намного старше его. Он все еще не привык к тому, чтобы их с Ингунн считали совершеннолетними. И робел, думая, как ему придется признаться в сожительстве с ней — в то время как ни один взрослый мужчина не благословил его на это и не предложил ему чести быть мужем и хозяином. А без подобного обряда, казалось ему, он не может почувствовать, что по праву занимает место Стейнфинна.
— Не дело это, Арнвид. Неужто, по-твоему: хоть один челядинец или служанка в усадьбе станут меня слушаться, если я начну распоряжаться? Ну, хотя бы Грим, или же Юзеп, или Гудмунн? И неужто Далла по своей воле отдаст Ингунн ключи?
— Ингунн, пожалуй, придется довольствоваться тем, что она наденет бабью головную повязку. — Арнвид коротко хохотнул. — До тех пор, пока ты не вручишь ей ключи от Хествикена.
— Нет, Арнвид. Они боятся Колбейна, все до одного. Не дело ты мне советуешь.
— Тогда есть лишь одно средство — и, да простит меня господь, его мне следовало бы присоветовать тебе давным-давно. Езжай в Хамар и предайся в руки епископа.
— В руки Турфинна? Не думаю, что мне можно ждать от него великих милостей, — медленно сказал Улав.
— Ты можешь ждать признания своих прав, — отвечал Арнвид. — В этой тяжбе рассудить вас может только святая церковь. Вы с Ингунн вправе сочетаться брачными узами лишь друг с другом…
— А не надумает ли святой отец потребовать, чтобы мы с Ингунн стали монахом и монахиней и ушли в монастырь во искупление наших грехов?..
— Он, верно, потребует от тебя церковную пеню, раз ты взял ее в жены без оглашения с амвона и без свадебного пиршества. Но коли ты выставишь свидетелей тому, что ваша помолвка имеет законную силу — а это, надеюсь, мы сделаем, — епископ потребует, чтобы сыны Туре приняли твои предложения о почетном замирении…
— А велика ли будет польза, ежели владыка Турфинн потребует этого? — перебил его Улав. — В прежние времена Хамарскому епископу приходилось покоряться сынам Стейнфинна…
— Да, в имущественных тяжбах и тому подобном. Но, сколь ни безбожны Ивар и Колбейн, верно, уж и они не осмелятся отрицать, что, опричь ученых отцов церкви, никто не имеет права судить — является ли супружество законным или нет.
— Разве? Ну уж нет, лучше я заберу Ингунн и поеду на юг, в мою отчину…
— Не бывать этому, пока руки мои в силах держать оружие! Черт побери, Улав! Хоть я и пребывал в замешательстве столь долгое время, неужто ты думаешь, я стану сидеть сложа руки и мирно спать, покуда ты умыкаешь Ингунн из-под моей опеки… — Увидев, что Улав готов вскипеть, он сказал, словно отрезал: — Утихомирься! Я знаю, ты меня не боишься. Да и я тебя не боюсь. Но я полагал — мы с тобою друзья. Уж если тебе самому кажется, что ты не был до конца справедлив ко мне, как истинный друг, послушайся ныне моего совета — выйди с честью из этого дела… Я сам поеду с тобой к епископу, — промолвил Арнвид, заметив, что друг еще колеблется.
— Будь по-твоему. Хоть и нет у меня на то охоты, — вздохнув, сказал Улав.
— Неужто тебе больше по душе, — продолжал горячиться Арнвид, — что молва, как ныне, идет уже по усадьбе, да и по всей округе — о тебе, обо мне и об Ингунн? Разве ты не видишь, как женщины судачат и шушукаются за ее спиной; куда бы она ни пошла, они украдкой глазеют ей вслед; верно, хотят посмотреть, легка ли она еще на ногу…
— Она говорит, тут бояться нечего, — сердито пробормотал Улав. Лицо его снова залил густой румянец. — Пожалуй, Ингунн лучше отправиться с нами, — подумав, сказал он. — А не то самому епископу Турфинну будет нелегко вырвать ее из лап Колбейна.
— Да, я возьму с собой Ингунн и Туру. Неужто ты думаешь, что после всего этого я позволю Ингунн попасть в лапы Колбейну…
— Будь по-твоему, — ответил Улав, мрачно глядя перед собой.
Они покинули горы через два дня и поздно вечером прибыли в город. На другое утро девушки долго спали, а Улав сказал, что, до того как все соберутся к поздней обедне в церкви Христа Спасителя, он хочет сходить к оружейнику, забрать секиру.
Когда он вернулся на постоялый двор, все уже ушли. Улав поспешил за ними вдогонку по улице; стоял холодный погожий день, снег скрипел у него под ногами. В ясном морозном воздухе так красиво благовестили колокола, а небо нежно золотилось на юге над белоснежными цепями гор и темно-синею водой. Улав увидел своих спутников у ворот кладбища и взбежал вверх по склону за ними.
Ингунн повернулась к нему и зарделась как маков цвет. Улав заметил, что под капюшоном лицо ее, точно у молодой супруги, обрамлено белой полотняной повязкой. Он тоже покраснел, а сердце его заколотилось — дело стало теперь нешуточное; казалось, раньше он этого не разумел. Столь молод летами и беден друзьями и родичами, он все же дерзнул упорно стоять на том, что она жена его. Ему вдруг стало ужасно стыдно идти рядом с нею, надевшей женскую головную повязку. Стройные как свечи, ни на кого не глядя, шествовали они рука об руку в гору по кладбищу.
После обеда Улав с Арнвидом отправились в епископскую усадьбу. В дороге у Улава было нехорошо на душе, не стало ему лучше и когда пришлось сидеть одному в каменной приемной палате епископа, меж тем как причетник повел Арнвида наверх, в епископскую опочивальню, к преосвященному Турфинну.
Время тянулось медленно. Улав никогда прежде не бывал в каменных хоромах, а тут было чему подивиться. Потолок был тоже каменный, сводчатый, свет проникал лишь из небольшого застекленного оконца в щипцовой стене. Но все же было не бог весть как темно, покой побелен, а высоко-высоко, там, где обычно вешают ковры, стены расписаны яркими цветами и птицами. Очага не было, но лишь только Улав вошел в палату, следом за ним явились двое мужчин. Они внесли большую жаровню с пылающими угольями и поставили ее посреди покоя. Когда Улаву стало невмоготу мерзнуть на скамье, он подошел к жаровне и стал греть руки. Ему почти все время пришлось сидеть одному, и потому, верно, эта каменная палата ему не приглянулась; она чем-то походила на церковь и внушала робость.
Один раз в приемную палату вошли трое мужчин в дорожном платье; встав вокруг треногой жаровни, они принялись болтать, делая вид, будто не замечают юношу, сидящего на скамье. Речь шла о деле, по которому они пришли, — о праве на ловлю рыбы. Двое стариков были крестьяне откуда-то из горной округи Фагаберг, а молодой — священник, пасынок одного из крестьян. Они заставили Улава почувствовать себя вовсе юным и неискушенным — да, нелегко ему будет вынудить здесь кого-либо считаться с собой. Немного погодя пришел служка епископа и увел их с собой. Улаву хотелось бы выйти во внутренний двор епископской усадьбы, — а там было что посмотреть. Но он рассудил: пожалуй, этого делать не подобает, он должен сидеть там, где ему велели.
Наконец в приемную палату быстрыми шагами вошел Арнвид, схватил свой меч, опоясался им и сказал, что епископу надобно выехать верхом в одну усадьбу в Ванге, и он пригласил Арнвида его сопровождать. Нет, побеседовать толком о деле Улава ему еще не пришлось — все утро у епископа толпились люди. Нет, епископ почти ничего не сказал, но пригласил их обоих — и Арнвида, и Улава — погостить у него в усадьбе, и сейчас Улаву придется пойти на постоялый двор и привести сюда своего коня с их пожитками.
— Ну, а девушки? Не могут же они оставаться одни на постоялом дворе.
— Нет, — ответил Арнвид. — Они будут жить в усадьбе, внизу в городе, у двух набожных старых женщин-мирянок, передавших свое имущество монастырю, где они ныне на пожизненном содержании. И туда, верно прибудет на днях фру Магнхильд из Берга, сестра Стейнфинна; епископ пожелал послать ей завтра поутру грамоту с гонцом — он говорит, тебе не должно встречаться с Ингунн до тех пор, покуда эта распря не кончится примирением. Но ведь вы можете видеться в церкви и беседовать там. — И Арнвид поспешно удалился.
Улав ринулся на постоялый двор, но туда уже пришла одна из этих мирянок, и Ингунн с Турой собрались идти с нею. Ему не удалось поговорить с Ингунн, и когда она протянула ему на прощание руку, вид у нее был печальный. Но Улав успел сказать Туре, так что и сестра ее слышала: епископ, мол, принял их хорошо и выказал большую благожелательность, пригласив всех четверых быть его гостями.
Когда же Улав вернулся в епископскую усадьбу, его встретил молодой священник, который сказал: они будут contubernales [11]. Улав понял, что это означало: ему придется спать в горнице священника. А священник был длинный, тощий, с большой костлявой лошадиной головой, и звали его Асбьерн Толстомясый. Он позвал служку, дабы тот позаботился о коне Улава, и сам показал юноше горницу на чердаке, где тот должен был спать. Потом он сказал, что ему надобно спуститься вниз к мосткам; туда нынче утром пристал корабль с товарами из Гудбрандсдалена. Может статься, Улав желает поразвлечься — пойти с ним и взглянуть на корабль. Улав охотно согласился.
Он знал: в Хествикене был богатый рыбный промысел и множество ботов — и вместе с тем уж так чудно сложилась его судьба, что ни один человек на свете не знал меньше толку в кораблях и ладьях, нежели он. Он глядел во все глаза и слушал во все уши, когда поднялся на борт грузовой шхуны; а потом, набравшись храбрости, стал расспрашивать о том да о сем. Взявшись за дело вместе со всеми, он помог разгрузить шхуну — это было куда веселей, чем слоняться без дела. Большая часть груза состояла из бочек с соленой сельдью и форелью, но были там также и бочки с дубленой кожей, уйма звериных шкур, масло и сало. Когда священник пересчитывал товары, Улав помогал ему, делая зарубки на бревне; этому он обучился еще во Фреттастейне, потому как часто помогал Гриму, который по старости считал худо.
Целый день Улав ни на шаг не отставал от Асбьерна — священника, — сопровождал его на молитву со всем церковным хором в урочное время и на вечернюю трапезу, которую Улаву велено было вкушать вместе с домочадцами епископа. А когда вечером юноша поднялся на чердак с Асбьерном и другим молодым священником, на душе у него стало много легче. Он не чувствовал себя больше чужаком в усадьбе, да здесь можно было увидеть и немало нового. Арнвид же еще не вернулся.
Но среди ночи Улав проснулся и стал вспоминать, что ему доводилось слышать об епископе Турфинне. Все же он боялся этого человека.
«Лучше погибнуть десяти мужчинам, нежели хоть одной юной девице стать жертвой насилия», — говаривал тот. А год назад в здешних селениях немало судачили об одном деле. Сыну богача приглянулась в Алвхейме дочь бедного крестьянина, но ему не удавалось соблазнить ее ни посулами, ни богатыми подарками; вот он и пришел однажды вечером по весне в поле, где девушка пахала, и хотел было взять ее силой. Отец ее меж тем чинил изгородь в лесу, на склоне холма. Он был стар и немощен, но, услыхав крики дочери, схватил колун и взбежал вверх по склону и ничтоже сумняшеся раскроил череп насильнику. Тот так и остался лежать в могиле неотомщенным: пеню за его убийство не выплатили, и родичам пришлось с этим примириться. Но как того требовал обычай, они пожелали, чтобы убийца покинул приход. Поначалу они искушали его, подкупом заставляя переселиться в другое место; когда же он отказался это сделать, родичи убитого стали стращать его и грозили сжить со свету. Тогда епископ Турфинн взял бедного крестьянина и его детей под свою защиту.
А еще было одно дело с человеком из Тунстада, которого нашли убитым на его вырубке в лесу. Вдова его и дети затеяли судебную тяжбу против другого издольщика, обвиняя его в убийстве; человек этот должен был бежать, чтобы спасти свою жизнь. А его жене и несовершеннолетним детям пришлось без конца терпеть нужду и притеснения со стороны родичей убитого. Но тут двоюродный брат убитого повинился: он-де убил своего родича — у них была распря из-за наследства. Сказывали, будто епископ Турфинн вынудил убийцу покаяться пред народом в том, что он сказал епископу на исповеди. А вынудил он его словами: мол, ни один священнослужитель не вправе отпустить ему грех, пока тот не выкажет чистосердечное раскаяние и не спасет невинных, которые ныне должны страдать за его подлое злодеяние.
Арнвид говорил, будто к бедным и обездоленным епископ был особливо ласков и добросердечен, призывая их обратиться к нему душой, как к любящему отцу. Но никогда не склонял он головы, когда ему приходилось иметь дело со своенравными и жестокосердыми людьми, будь то знать или простой люд, священнослужители или миряне. Никогда не желал он простить грех кому бы то ни было, но всякого грешника, выказавшего раскаяние и желание исправиться, принимал с распростертыми объятиями, направлял на путь истинный, утешал и брал под защиту.
Улав полагал это прекрасным, как и многое из того, что ему доводилось слышать о преосвященном Турфинне. Видно, бесстрашный был этот монах из Треннелага и знал, чего хочет. Но тогда Улаву и в голову не приходило, что настанет час, когда и ему придется отдать себя на суд епископа. Ну, а то, что Арнвид сказывал, будто для епископа все люди равны… видать, тут он хватил через край. Улав-то привык считать: человек человеку рознь; одно дело бедняк крестьянин, ни за что сгубивший соседа, а другое — Стейнфинн, отомстивший Маттиасу. Однако же ныне Улаву вряд ли пришлось бы по вкусу, ежели бы кто-либо счел, будто он просит у епископа защиты своих прав от посягательств на них рода Стейнфинна, потому как… потому как он словно бы худородный рядом с ними. К тому ж еще епископ Турфинн слыл человеком столь строгой, непорочной жизни… Всем другим Улав мог сколь угодно твердить: то, что было между ним и Ингунн летом, — в какой-то мере супружество. Но сам-то он так не думал…
На другое утро он снова сидел в малой приемной палате и ждал. Палату называли малой, потому что рядом находилась большая палата, или трапезная. Двери между ними не было; на все покои в каменном доме имелась лишь одна дверь, да и та вела во внутренний двор.
Улав сидел уже довольно долго, как вдруг вошел моложавый человек невысокого роста в серовато-белой монашеской рясе, чуть иной, нежели одеяние братьев-проповедников. Монах закрыл за собой дверь во двор и быстро подошел к Улаву — юноша тут же поспешно вскочил и преклонил колено; он вдруг понял, что это, должно быть, и есть Турфинн. Когда епископ протянул ему руку, Улав смиренно поцеловал большой камень его перстня.
— Добро пожаловать к нам, Улав, сын Аудуна! Жаль, мне пришлось отлучиться из дому вчера, когда ты приехал, но я надеюсь, домочадцы мои радушно приняли наших гостей?
Улав разглядел: епископ был уже не молод — венчик его редких волос отливал серебром; лицо было узкое, морщинистое, а кожа почти такая же серовато-белая, как и ряса. Однако же он был строен, и все движения его на редкость легки — ростом он едва сравнялся с Улавом. Невозможно было отгадать, сколько ему лет: когда епископ улыбался, он выглядел вовсе не старым; его большие желтовато-серые глаза светились, но на бледных узких губах лежал лишь слабый отблеск улыбки.
Улав пробормотал слова благодарности и стоял, смущенно потупившись. Ревностный служитель церкви, епископ оказался совсем иным, нежели он ожидал. Улав смутно припомнил, как ему довелось видеть прежнего епископа — человека, который заполнял всю горницу своим громким голосом и дородным телом. Но он полагал, что и этот епископ — тщедушный, с серебристыми седыми волосами — также заполнял всю каменную палату, но только по-иному. Когда преосвященный Турфинн сел и пригласил Улава сесть рядом, тот робко опустился на скамью на почтительном расстоянии от епископа.
— Было бы не худо, когда бы ты просидел здесь спокойно часть зимы, — сказал епископ Турфинн. — Ты, как я слышал, из Викена, и все твои сородичи живут далеко, кроме семейства из Твейта, что в Сулейаре. Потребуется время, дабы получить от них ответ, какое свидетельство дадут они в этом деле. Не знаешь ли ты, они отказались опекунствовать над тобой по праву?
— Отец мой желал этого, владыко… Видимо, он так распорядился.
— Да, да! Но он, верно, говорил об этом со своими родичами? Не знаешь, получал ли Стейнфинн что-нибудь на твое содержание вместо них?
Улав молчал. Его дело оказалось не столь простым — с недавних пор он это понял. Никаких денег на его содержание Стейнфинн, сколь Улаву известно, не получал.
— Я ничего об этом не знаю — я не сведущ в законах; никто меня ничему подобному не обучал, — упавшим голосом сказал Улав.
— Да и немудрено! Но мы должны разузнать об опекунстве, Улав, и прежде всего — приложил ли ты руку к этому походу с убийством и поджогом, а также сопровождал ли ты Стейнфинна как будущий зять или же как человек, живущий у него на хлебах. Колбейн и его родичи раздобыли себе ныне охранную грамоту, однако же ты в ней не поименован. Об этом деле я переговорю с окружным наместником, дабы обезопасить тебя здесь, в городе. Но надо еще разобраться: что означают слова Стейнфинна, сказанные им перед смертью. Желал ли он, как свидетельствует Арнвид, выдать за тебя свою дочь? Был ли Стейнфинн в то время опекуном твоим или же над тобой, как и ныне, опекунствовали твои родичи?
— Думаю, — покраснев, сказал Улав, — что я и сам стал уже совершеннолетним. И раз Ингунн была обручена со мной по закону, я и взял ее к себе как жену.
Епископ покачал головой.
— Неужто ты думаешь, что вы, двое малых детей, обрели какие-либо законные права оттого, что легли в брачную постель самовольно, без благословения родичей и без оглашения с амвона? Вы сами взяли на себя обязательство, поскольку полагали: вы связали себя законными узами, — и теперь приговорены, когда не желаете приять на себя смертный грех, жить вместе, покуда смерть вас не разлучит, либо жить врозь, ежели нам не удастся примирить опекунов Ингунн с твоими. Но, женясь самочинно, ты не стал совершеннолетним, и опекуны твои не вправе требовать тебе какого-либо приданого, прежде чем ты не упадешь в ноги сынам Туре и не уплатишь им пеню. И вряд ли они пожелают дать тебе за Ингунн, дочерью Стейнфинна, весьма богатое приданое, какое мог бы потребовать человек твоего положения за женой в иных обстоятельствах. Подобная забава может тебе дорого обойтись, Улав: придется заплатить пеню церкви за то, что ты сыграл свадьбу втайне, ибо церковь запрещает поступать так всем своим детям; ведь брачные сделки должны заключаться явно, благопристойно и разумно. Иначе слишком много молодых людей свершали бы то, что свершил ты; ныне ты и эта женщина связаны друг с другом вашей клятвой пред богом, но ни один человек не связан клятвой предоставить тебе какие-либо льготы или же оказать поддержку. Ибо ни один человек не был свидетелем того, как ты связал себя с Ингунн, и не давал клятву ни тебе, ни за тебя.
— Владыко! — сказал Улав. — Я думал, вы защитите наши права — коли сами рассудили, что мы связаны клятвой верности, которую дали друг другу…
— Кабы ты обратился к суду церкви, чтобы решить, законна ли ваша помолвка, как только понял, что дядья девицы желают затеять распрю, — ты бы избрал верный путь. Ты бы мог потребовать от моего официала, господина Аринбьерна Сколпа, запретить Колбейну под угрозой отлучения от церкви обручать Ингунн с другим человеком до тех пор, пока не выяснится, имеешь ли ты право на эту женщину.
— А стал ли бы Колбейн считаться с этим?..
— Гм! Это-то ты, стало быть, все же знаешь. Законам ты не обучался, но беззакония видел… — Епископ положил руки на колени под епитрахиль. — Не забывай, у Колбейна с Иваром теперь такое на совести с этим старым делом, что, может статься, они поостерегутся бросаться вперед очертя голову, дабы навлечь на себя еще и изгнание…
— Я думаю, сговор этот законный, — снова взялся за свое Улав, — раз ее отец и мой ударили по рукам, пообещав девушку мне в жены.
— Нет, — епископ покачал головой. — Как я тебе уже сказал, ты принял ныне грехи и обязанности, но не обрел никаких прав. Обратись ты к господину Аринбьерну с этой судебной тяжбой, пока девушка была еще невинна, ты бы выиграл куда больше, нежели ныне. Тут одно из двух: либо сынам Туре пришлось бы отдать тебе и жену, и все ее имущество, либо вы с ней расстались бы и были вольны заключить каждый новую брачную сделку. Ну, а ныне дела таковы, сын мой: мы должны молить бога помочь тебе, дабы ты, когда войдешь в зрелый возраст, не раскаялся в один прекрасный день, что по слепоте своей и во тьме кромешной связал себя по рукам и ногам еще прежде, чем вышел из младенчества.
— Вовек не настанет такого дня, — горячо сказал Улав, — когда бы я раскаялся в том, что не дозволил Колбейну, сыну Боргхильд, обманом отнять у меня принадлежащее мне по праву!..
Епископ испытующе поглядел на него, а Улав продолжал:
— О владыко!.. Да Колбейн все равно захотел бы порушить эту сделку, не мытьем, так катаньем! Это я точно знаю! — И он рассказал про перстень, которым их обручили.
— А уверен ты, — спросил господин Турфинн, — что не сам Стейнфинн положил перстень обратно в твой ларец перед смертью? Он мог подумать: так будет надежнее, так ты вернее получишь назад свое добро, которое он держал для тебя на сохранении.
— Нет, перстень положил туда не Стейнфинн, я видел перстень в день его смерти; тогда он лежал в ларце, где Стейнфинн прятал самые драгоценные украшения — свои и детей.
— А что, сам Стейнфинн достал этот ларец, он показывал его тебе?
— Нет, это сделал Арнвид.
— Гм! Тогда похоже на то, будто Колбейн… — Помолчав немного, епископ повернулся к Улаву. — При том, как ныне обстоят дела меж вами — юношей и девушкой, лучший выход был бы… я не говорю, что это выход безупречный, но все же лучший… пусть бы твои и ее родичи дали согласие на заключение этого брака по законам страны — и вы бы получили право владеть друг другом и всем тем имуществом, которое принесете один другому. А коли вы разлучитесь, жизнь станет для вас весьма тяжкой, и, поддавшись соблазну, вы навлечете на себя грех куда более страшный, нежели ваше первое грехопадение. Но ты, верно, и сам понимаешь: ежели нам даже удастся привести свидетелей законности твоей помолвки, сыны Туре смогут выставить тебе такие условия примирения, что после этой женитьбы ты станешь много беднее, чем до нее.
— Мне все едино, — строптиво сказал Улав. — Слово, которое дали моему отцу, не должно быть нарушено из-за того, что он умер. Ингунн я увезу домой, даже если придется взять ее в одной рубахе…
— Ну, а эта юная Ингунн, — тихо спросил епископ, — ты уверен, что у нее те же помыслы, как и у тебя, и она охотнее желает держаться старого брачного уговора, нежели быть отданной другому мужу?
— Ингунн думает как и я: мы не должны противиться воле наших отцов из-за того, что их нет в живых, а чужие люди желают умалить их право самим распоряжаться судьбою своих детей.
Епископ Турфинн еле удерживался от улыбки.
— Стало быть, вы, двое малых детей, тайком забрались в брачную постель из послушания отцам?
— Владыко! — снова залившись краской, негромко молвил Улав. — Ингунн и я — сверстники и с малых лет воспитаны как брат и сестра. С тех пор, как мне пошел седьмой год, я живу вдали от всех моих родичей. А когда и она потеряла мать с отцом, то прилепилась ко мне. Тут-то мы и уговорились не дозволить ее родичам разлучить нас.
Епископ медленно кивнул; Улав горячо продолжал:
— Владыко… мне казалось, будет величайшим оскорблением памяти моего отца и глумлением надо мной, ежели я уеду без невесты из Фреттастейна, где нас добрый десяток лет почитали обрученными. К тому же я думал и о том, что в родные края, где у меня нет знакомцев, лучше приехать с женой, с которой я в дружбе сызмальства.
— Сколько тебе было годов, когда ты потерял родителей, Улав? — спросил епископ.
— Семь лет было мне, когда умер отец. Матушки я, наверное, лишился в час своего рождения.
— Да, моя-то матушка еще жива. — Господин Турфинн немного помолчал. — Ты благоразумен, не желая терять подругу детства.
Он поднялся, и Улав тотчас вскочил на ноги. Епископ сказал:
— Ведомо ли тебе, Улав, что ты, как и всякий христианин, не лишен ни матери, ни друзей. У тебя, подобно всем нам, есть могущественнейший брат, Христос, а царица небесная, его матерь, тебе матушка; и жена, породившая тебя на свет, сейчас, верно, у божьей матери, в ее чертогах… Я всегда полагал, что владычица наша Пресвятая Мария более всего молит сына своего за детей, которые вырастают без матери здесь, в юдоли земной, нежели за всех нас грешных. И ни один человек не должен забывать, кто суть наши самые близкие и самые могущественные родичи. И тебе было бы легче, ежели бы ты помнил об этом. Ты бы не впадал столь легко в соблазн и не забывал, сколь великой родственной силой ты владеешь в лице бога-миротворца, раз у тебя нет кровных братьев и родичей, кои могут толкнуть тебя к лихим делам и научить спесивости либо подстрекать к мести и раздорам. Ты еще молод годами, Улав, а люди уже втянули тебя в убийство, да и сам ты запутался в сетях распрей и тяжб. Да пребудет с тобою господь, дабы ты жил в мире, когда станешь сам себе господин.
Преклонив колено, Улав поцеловал на прощание руку епископа. Тот, взглянув на его склоненное лицо, слегка улыбнулся:
— А ты с норовом, как погляжу! Да охранит тебя господь и милосердная матерь божья от жестокосердия!
Подняв руку, он благословил Улава. Уже подойдя к двери, преосвященный Турфинн, обернувшись, снова улыбнулся:
— Да, забыл поблагодарить тебя за помощь. Мой Асбьерн, по прозванию Толстомясый, сказывал, что ты изо всех сил старался принести пользу в усадьбе. Спасибо тебе за это!
Лишь вечером, уже засыпая Улав вдруг почувствовал, как в его душе словно пронеслась буря: ведь про себя и Ингунн он сказал епископу неполную правду. Но он тотчас отогнал эту мысль — теперь у него не было охоты думать о нынешнем лете и об осени, о вечерах в ее светелке и обо всем прочем.
Улав прижился в епископской усадьбе, и с каждым днем ему все больше нравилось пребывать здесь среди одних мужчин; все они были старше его, и у всех была своя урочная работа; они справляли ее всяк в свое время. Куда бы ни пошел Асбьерн Толстомясый, Улав следовал за ним по пятам. В чердачной горнице, где ночевали Улав с Арнвидом, они жили вчетвером; кроме Асбьерна, который был значительно старше, там обитал еще один молодой священник — лет около тридцати, он учился вместе с Арнвидом в церковной школе. Арнвид ходил в церковь и пел в хоре с церковным причтом; он раздобыл книгу, по которой учился еще школяром, и, отдыхая после дневной трапезы, с удовольствием углублялся в нее. Сидя на краю кровати, он читал первые главы «De arte grammatica» [12]. Улав лежал и слушал: чудно, сколь много всяких названий было у этих старых римлян для обозначения только одного понятия — взять хотя бы море! В конце книжки было несколько страниц, предназначенных для упражнения в навыках письма. Арнвид забавлялся, списывая с книги старинные буквы и изречения. Но работать на чердаке было холодно, к тому же он уже был не столь искусен в письме, как в детстве. И однажды он написал под конец: «Est mala scriptura quia penna non fuit dura» [13]. Но когда Арнвид, отложив книгу, вышел, Асбьерн-священник взял ее и вывел на полях: «Penna non valet dixit ille qui scribere nescit» [14]. Улав улыбнулся, узнав, что означают эти слова.
Асбьерн Толстомясый отправлял богослужение рано утром, и Улав чаще всего ходил с ним во храм, но в будни священник появлялся там нечасто. Асбьерна, по большей части, освобождали от пения в хоре, и он читал молитвы по книге там, где ему приходилось бывать по должности. У него было немало дел с доходами и расходами епархии; он принимал товары в счет десятины и кортомные деньги, беседовал с прихожанами. Он научил Улава разбираться в товарах и знать им цену, а также как их лучше складывать и хранить; он разъяснял Улаву правила купли и продажи, закон десятины и наставлял его в пользовании аспидной доской для счета. Мьесен еще не сковался льдом в здешних краях, так что люди плыли на веслах и на парусах в торговый город. Асбьерн-священник много раз брал с собой Улава в ближние поездки. Он откупил у юноши две пряжки, и теперь у Улава впервые в жизни завелись в кошеле деньги.