Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Улав, сын Аудуна из Хествикена

ModernLib.Net / Историческая проза / Унсет Сигрид / Улав, сын Аудуна из Хествикена - Чтение (стр. 28)
Автор: Унсет Сигрид
Жанр: Историческая проза

 

 


После службы Улав постоял на церковном холме и потолковал с крестьянами. Домой он отправился один — его челядинцы уехали ранее.

Он выехал на опушку леса, где раскинулись большие болота. У последнего болота приютился хуторок. Сразу же за скотным двором конная тропа разветвлялась — одна ветка шла к югу на Рюньюль, а та, что поменьше, — вниз, к Хествикену. Сворачивая на тропу, что вела к дому, Улав вдруг увидел возле дома Турхильд, дочь Бьерна; она уже сняла с себя плащ и вернула его женщине, которая дала ей надеть его ради праздника. Завидев всадника, она резко повернулась и быстро пошла к замерзшему болоту, словно убегая от него. Улав догадался, отчего она так куталась в плащ, — под плащом на ней была только рубаха из грубого некрашеного рядна. У рубахи был круглый вырез и рукава до локтей, руки и голые ноги, видневшиеся из-под нее, посинели от холода. На ногах у ней были стоптанные мужские башмаки. Она опоясалась полоской сермяги, и Улав подивился ее тонкому, стройному стану.

Такую одежду надевали жницы, когда жали рожь в летний день. Улаву вдруг представилось синее небо, яркое солнышко над полем и тепло; бабы ходят в наклонку с охапками спелой, душистой соломы. Он глядел вслед одетой по-летнему девушке, которая торопливо шла в сторону замерзшего болота, к лесу, где стояли заиндевевшие седые ели. Она, поди, сильно замерзла! Турхильд была простоволосая, на прямой и сильной спине ее лежала толстая, тяжелая коса. Улаву вдруг стало жаль девушку. С минуту он сидел на коне, глядя в ее сторону, потом проехал немного вперед… повернул коня и поскакал к хутору.

Небольшая пашня Бьерна, сына Эгиля, лежала по другую сторону холма, густой ольшаник почти вовсе скрывал ее от людей, которые ехали по дороге. Улав приметил, что с тех пор как он здесь побывал за каким-то делом два года назад, тут корчевали лес. Было похоже, что несколько маленьких полосок нови распахали прошлой осенью, — слишком много каменьев и корней еще оставалось на них. Чуть повыше виднелось жнивье более светлое, чем на всем этом выбеленном инеем мшистом холме. Маленький хлев, построенный Бьерном несколько лет назад, стоял новенький, поблескивая желтыми бревнами, а вот дом он не успел поставить, они так и жили в круглой земляной избушке.

Услышав стук копыт, Турхильд отворила дверь. Позади нее из дверей выглядывали ребятишки. Увидев, что он спешился, и догадавшись, что у него есть до нее дело, она переступила порог, выпрямилась, слегка зардевшись, и глянула на него исподлобья. Улав привязал Апельвитена к дереву и накинул ему на спину вместо попоны плащ, подбитый серым мехом.

— Позволь мне войти в избу, Турхильд, хочу потолковать с тобой об одном деле.

Она стояла босая, и он не хотел, чтоб она зябла.

Турхильд вошла с ним в дом. Она бросила на земляную скамью вытертую шкуру, попросила гостя садиться и налила ему ковш козьего молока из кринки, стоявшей позади него на скамье. Молоко припахивало дымом и малость горчило, но Улаву оно пришлось по вкусу: он был сильно голоден. Изба походила на нору — две земляные скамьи да проход меж ними. Турхильд села напротив гостя, держа на коленях младенца двух годков; девочка постарше стояла позади нее, обняв ее за шею. Двое старших парнишек лежали поближе к очагу у дверей и слушали, о чем сестра говорит с гостем.

Поговорив приличия ради о том о сем, Улав сказал, зачем приехал. Мол, в доме у него неладно, она, поди, слыхала, и нет никакой надежды на то, что жена его сможет хоть самую малость управляться по хозяйству этою зимой. Не захочет ли Турхильд сделать Ингунн и ему божескую милость, помочь им в беде? А уж они в долгу у ней не останутся. Улав не нанимал ее, а просил — до того славная была девушка. Сильной казалась она с виду — широкие, прямые плечи, высокая крепкая грудь, мощные бедра. Она не ссутулилась от тяжкой работы в лачуге, на поле да в сараюшке, которая стоит у них заместо хлева.

Турхильд стала было возражать, но Улав заявил, что она может забрать с собою в Хествикен всех шестерых ребятишек. До того он думал взять двух старшеньких — от них хоть малая польза была бы — да двух младшеньких, коих нельзя было с нею разлучить. Двух же средних, поди, согласились бы приютить за плату добрые люди в округе. Скотину ее — корову, четырех коз да трех овец — он тоже возьмет к себе. По первопутку можно будет увезти корм, который она припасла им на зиму. А уж он позаботится унавозить и засеять пашни в Рундмюре.

Под конец решено было, что Турхильд наймется к Улаву и переедет в Хествикен, как только приведет в порядок одежонку свою и ребятишек. Улав обещал раздобыть для нее тканья. Он сам привез ей тканины на другой день — ни к чему знать его домочадцам про ее бедность.

Улав думал сказать Ингунн про уговор с Турхильд в тот же вечер. Но когда он вошел к болящей, в лице ее не было ни кровинки, она вовсе ослабела и, казалось, не могла ни слушать, ни отвечать. Он молча сел на край кровати. Лицо у нее было донельзя изможденное, веки лежали на ввалившихся глазах, будто тоненькие бурые пленки, кожа серая; рыжие пятна на скулах, выступившие, когда она носила второго младенца, так и не сошли. Белый головной платок она застегнула нарядной пряжкой — шея у нее была жилистая, как у ощипанной птицы. Он подумал, что, хотя серая, грубой шерсти, рубаха Турхильд застегнута заостренной на концах костью, шея у нее округлая, будто ствол дерева, а грудь полная и высокая. Здоровья и силы у нее хватало, хотя доля ей выпала тяжелая, горькая. У его горемычной женушки было вдосталь всего, что делает жизнь молодицы легкою и привольною, и вот, поди ж ты, лежит она здесь в лежку уже четвертый раз за три года — ни младенца, ни доброго здоровья. Улав погладил ее по щеке.

— Уж не знаю, чем и помочь тебе, Ингунн моя!

Он так и не решился сказать ей, что нанял домоправительницу, покуда Турхильд не перебралась к ним с оравой ребятишек и скотиною. Видно было, что Ингунн нелегко смириться с этим, но она только сказала:

— Ясное дело, нужен же тебе кто-то за домом присматривать. Я-то и всегда ни на что не годилась, а сейчас похоже, что ни жить, ни помереть не могу.

Чуть не всю зиму хворала Ингунн; выходило, как она сама сказала, — ни жить, ни помереть не могла. Но вдруг ей полегчало. Когда наступил великий пост, она даже могла садиться в постели. Весна в тот год рано пришла на фьорд.

Ждали, что опять станут собирать лединг. Крестьянам вконец опостылело воевать датчан. Никто не верил, что королю либо герцогу будет от той войны большая выгода, ведь потеряли даже то материнское наследство, что им посчастливилось отнять у своего племянника, покойного короля датского, до того, как тот был убит.


Этой весною отец Бенедикт объявил, что ко дню святого Улава отправится в Нидарос поклониться его незабвенному праху. Многие в округе пожелали ехать с ним — большая честь была для них стать паломниками вместе со столь досточтимым человеком, а поклониться сим святым местам хоть раз в жизни мечтает каждый норвежец. Улав уцепился за эту мысль как за последнюю надежду. Ингунн должна поехать с ними. Ей нынче полегчало, ни на что она не жаловалась, и, видно, то было знамением, дабы она могла воспользоваться столь редким случаем.

Сперва Ингунн не хотела ехать — ведь Улав не мог отправиться с ней. Но после ей пришло в голову, что хорошо бы поехать домой и навестить своих, доехать вместе с паломниками до Хамара. Улаву это не понравилось, ему хотелось, чтоб она поклонилась святым местам, — может быть, она исцелится возле реки святого Улава. Коли у нее достанет сил добраться до Хейдмаркена, так, верно уж, она доедет и до Нидароса. Они поедут не спеша

— среди богомольцев будет немало болящих. Однако повидать братьев и сестер своих ей, верно, тоже охота, согласился Улав.

Он доехал с ней до самого Осло, побыл в городе несколько деньков — надо было кое-что купить да продать. Однажды утром сидела Ингунн на постоялом дворе, вдруг в горницу поспешно вошел Улав. Он принялся шарить в их кожаных мешках, в одном не нашел, развязал другой, потом вытащил какую-то одежду — впору дитяти годков четырех. Тут Улав невольно глянул на жену — она сидела зардевшись, низко опустив голову. Улав ничего не сказал, затолкал одежонку в мешок и вышел прочь.

6

После кончины Магнхильд, дочери Туре, Берг перешел в руки Хокона, сына Гауте. Теперь Тура, дочь Стейнфинна, жила там уже второй год вдовою. Изо всего, что она поведала Ингунн, та поняла, что жила она с Хоконом счастливо, да и без него живет не тужит. Была она женщина мудрая. Ингунн не переставала удивляться сестре — та была до того расторопна и быстра, успевала управляться с хозяйством и на дворе, и в доме, не гляди, что толста. Лицо у нее все еще было чистое, белое, румяное, миловидное, с правильными чертами, но щеки и подбородок разжирели и отвисли, а тело до того расползлось, что ей теперь трудно было сидеть на лошади; даже руки у нее стали до того толстыми, что на месте суставов виднелись глубокие ямочки, однако орудовала она ими ловко. В доме вокруг нее все дышало достатном и довольством, и детки у нее были пригожие собой и во всем примерные. Их было у нее шестеро, и все они росли здоровые и веселые.

Третий вечер сидели сестры допоздна на галерейке стабура, перед тем как отойти ко сну. Ингунн сидела на пороге и прислушивалась к тишине — где-то далеко в лесу еще разок прокуковала кукушка, во ржи поскрипывал коростель. Ингунн так долго жила там, где воздух без умолку пел на разные голоса — свистел ветром, шумел плеском волн, бьющихся о берег, а в этой тихой и ясной дали птичье щебетанье казалось звонче и заставляло еще сильнее чувствовать тишину. Ингунн словно припала губами к этой тишине и пила ее, как прохладное питье. Залив здесь был маленький и мелкий, вода блестела и искрилась рядом с черной тенью камышовых чащ. Последние клочья облаков замерли высоко в небе. Днем погода была ненастная, то и дело дождило, а сейчас так сладко пахло сеном, раскиданным на просушку.

Терпеть больше не стало мочи — у Ингунн вдруг вырвалось против воли, за каким делом она приехала. Целых два дня боролась она с собой, мучилась, не зная, как сказать, не зная, стоит ли говорить…

— Видаешься ли ты хоть когда с Эйриком, сыночком моим?

— Он жив-здоров, — ответила Тура, помедлив. — Халвейг сказывала, что он растет крепышом. Ведь она бывает у нас каждую осень.

— Когда же ты видала его в последний раз?

— Да ведь Хокон не велел мне туда ездить, — опять, словно нехотя, сказала Тура, — а после, как я раздобрела, мне стало невмоготу сидеть на лошади, да еще в такую даль ехать! Сама знаешь, живет он не у худых людей, да и Халвейг всякий раз привозит о нем добрые вести. Немало хлопот у меня по дому, недосуг ездить в этакую-то даль! — закончила она с досадою.

— Когда ты видалась с ним в последний раз? — спросила Ингунн снова.

— Я была там по весне в тот год, как ты уехала, а после Хокон не хотел боле пускать меня туда — ни к чему, мол: так, мол, худые языки никогда не замолкнут, — нетерпеливо ответила Тура. — Мальчонка он славный, — добавила она уже помягче.

— Стало быть, уже три года?..

— Стало быть.

Сестры помолчали. Потом Тура сказала:

— Арнвид его навещал, часто к нему ездил, попервости.

— И он к нему не ездит? Неужто и он позабыл моего Эйрика?

Тура сказала нехотя:

— Так ведь… люди толком не знали, кто отец твоему сыну…

Ингунн молчала, ошеломленная. Под конец она прошептала:

— Неужто люди думали, что Арнвид?..

— Не к чему было таить, кто отец ребенка, раз нельзя было скрыть, что он родился на свет, — отрезала Тура. — А то думали да гадали самое что ни на есть худое — про близкого родича да про монаха.

Опять сестры умолкли. Вдруг у Ингунн вырвалось:

— Я думаю поехать туда завтра, коли будет ведро.

— Статочное ли дело! — затараторила Тура. — Ты что, забыла, сколь нам пришлось терпеть из-за твоего греха?..

— Легко тебе говорить, когда у тебя их шестеро! А каково-то мне, с одним-единственным меня разлучили! Все-то эти годы я о нем тосковала!

— Поздно, сестра, — сказала Тура. — Теперь надобно подумать об Улаве.

— Я думаю и о нем. Четверых мертвых сыновей принесла я ему. Дитя, покинутое и преданное мною, требует своего. Все-то время он сосал меня, чуть душу мою из тела не высосал, и жизнь деток моих высосал, забытый их братец, покуда я их под сердцем носила. Первый наш с Улавом сынок был еще жив, когда я его родила, да не довелось мне увидеть его, помер, некрещеным, без имени христианского. Твои-то дети, все родились на свет живыми, растут себе да матереют. А я трижды почувствовала, как живой плод во мне замер тяжелым камнем. Ходила и знала, что ждать мне нечего — придут схватки, заберут от меня бездыханное тельце, что я таскаю в себе…

Под конец Тура не выдержала:

— Делай как знаешь. Коли ты думаешь, что тебе легче будет, как повидаешь Эйрика…

Она похлопала Ингунн по щеке. Сестры отправились почивать.


Дело шло к полудню, когда Ингунн придержала коня у ворот изгороди в лесу. Она не стала слушать сестриных уговоров и поехала одна. И ничего худого с нею не случилось, разве что заплутала немного — сперва она подъехала к хуторку, что стоял высоко на горе, по другую сторону небольшой реки. Оказалось, что хуторок этот стоит по соседству с Сильюосеном, и двое ребятишек с хутора спустились с ней по склону показать, где можно перебраться через реку.

Она немного погодила и, сидя в седле, огляделась вокруг. Бескрайняя лесная даль простиралась волнами с холма на холм до синеющих горных вершин, к северо-западу ослепительно белел снег, а над ним в вышине плыли легкие белые облачка, предвещавшие ведро. Далеко внизу, у подножия лесистого горного склона, зеркалом блестел кусочек водной глади Мьесена. Земля на другом берегу лежала голубоватая в полуденном солнечном мареве, а кое-где зеленели заплатками усадьбы и хутора. Из Хествикена так не видать было ни клочка возделанной земли, кроме их собственной усадьбы.

Тоска по дому и желание увидеть сына слились и пожирали ее, словно нестерпимый голод. Она знала, что могла утолить его на один короткий миг, один только раз. А потом останется лишь возвратиться и склонить покорно голову перед своей бедою.

Она думала о том, что на юге у фьорда не увидишь такого высокого солнца в синем небе. Какая благодать снова оказаться на высокой горной гряде. Перед нею и правее спускался лесистый склон, по которому она поднялась, ведя коня под уздцы. Шум реки доносился сюда со дна долины то сильнее, то слабее. Прямо против нее, через речку, над небольшой пустынною долиной, высоко на склоне гряды, совсем рядом с макушкой ее широкой вершины, приютился маленький хуторок, где она сперва побывала; между нею и этим склоном дрожала прозрачная голубоватая дымка.

Перед собой она увидела пашню. На пригорке рядом с каменистым, усеянным кочками выгоном, стояли дома, серые, маленькие, высотою в несколько венцов. Лоскутки распаханной земли лежали по большей части под горкой, ближе к изгороди.

Ингунн спешилась и сняла перекладины с ворот изгороди. На пригорке показалось несколько ребятишек в серых рубахах. Ингунн замерла, дрожа всем телом. Стайка ребятишек стояла не шелохнувшись, вглядываясь, а после, не издав ни звука, дети бросились врассыпную и исчезли.

Покуда она поднималась на пригорок, из дверей одного домишки вынырнула женщина. Она, видно, перепугалась, завидев гостью — может, подумала, что перед нею не земное, смертное создание, что все это чудится — высокая женщина в снежно-белом головном платке, обрамляющем ее разгоряченное лицо, в небесно-голубом плаще с капюшоном и серебряными застежками, ведущая под уздцы здоровенного гнедого белогривого коня. Ингунн поспешила окликнуть ее, пожелала здравствовать, назвала по имени.

Они посидели в избе, потолковали, как водится, потом Халвейг пошла за Эйриком. Она сказала, что ребятишки, должно быть, где-то неподалеку… вчера, когда они сидели на изгороди, их рысь напугала. Только перед гостьей они, верно, оробели — рысь, мол, у нас чаще увидишь, чем гостей.

Ингунн, сидя в убогой комнатушке, огляделась по сторонам. Потолок низкий, стены закопченные, горшки и прочая утварь расставлены повсюду — повернуться негде. В люльке спал грудной младенец, тихо и мерно посапывая. Вот где-то зажужжала муха тоненько и пронзительно: з-з-з… Видно, угодила в паутину.

Воротилась Халвейг, таща за руку маленького мальчика в рубахе из домотканины на голом теле. За ними прибежали и все ее ребятишки, они толпились в дверях и заглядывали в комнату.

Эйрик упирался, но Халвейг подтолкнула его вперед и поставила перед гостьей. Он на миг поднял голову, глянул быстро и удивленно на нарядную незнакомку и тут же юркнул, спрятавшись за спину приемной матери.

Глаза у него были золотисто-карие, как болото, освещенное солнцем, длинные черные ресницы загибались на концах, светлые волосы ложились вокруг лица и на затылке крупными блестящими завитками.

Мать протянула к нему руки, усадила к себе на колени. Со сладостною дрожью ощущала она эту маленькую крепкую головенку у себя на руке, шелковистые волосы — под своими пальцами. Ингунн прижала его лицо к своему

— детская щечка была круглая, мягкая и прохладная, маленькие полуоткрытые губы прикоснулись к ее коже. Эйрик боролся изо всех сил, дрыгал ногами, чтобы вырваться из крепких объятий матери, но не издал ни звука.

— Ведь я твоя мамонька, Эйрик, слышишь, Эйрик? Я твоя родная мать! — Она плакала и смеялась.

Казалось, Эйрик ничего не понимает. Приемная мать строго наставляла его, велела сидеть тихо и быть ласковым со своею матушкой. Он перестал вырываться, но обе женщины не могли заставить его вымолвить ни словечка.

Она обвила рукой тельце сына, положила его головку к себе на плечо. Другую руку она положила на его круглые, загорелые коленки, гладила его крепкие грязные ножки. Он слегка дотронулся черными от грязи пальчиками до материнской руки, потрогал ее кольца.

Ингунн развязала мешок, достала гостинцы. Платье было Эйрику слишком велико, приемная мать сказала, что он мал не по годам. Эйрик никак не мог взять в толк, что эти нарядные рубашки, крохотные сафьяновые сапожки — для него. Он даже, казалось, не обрадовался, когда мать примерила на него красный шлычок с серебряною застежкой, только глянул недоуменно и не сказал ни словечка. Потом Ингунн достала хлеб, один каравай — большую круглую пшеничную булку — протянула Эйрику. Он жадно схватил ее, прижал обеими руками к груди и выбежал — ребятишки бросились за ним.

Ингунн подошла к двери и выглянула — мальчик стоял, широко расставив голые ножонки, прижимая хлеб ко вздутому животу. Прочие ребятишки стояли вокруг него, уставясь на хлеб.

Халвейг собрала на стол — угощать гостью: квашеная рыба, овсяные лепешки, маленький горшочек сливок. Детям она дала кринку снятого молока, и они пошли с нею на лужайку.

Погодя Ингунн снова выглянула из дома — дети уселись вокруг кринки, Эйрик, стоя на коленях, отламывал от каравая большие куски и раздавал ребятишкам.

— Добрая у него душа, — сказала приемная мать. — Тура мне каждый год дает по такому караваю, когда я езжу в Берг, и Эйрик раздает все ребятишкам, иной раз даже себя обделит. Немало в нем такого, что нетрудно догадаться, — паренек хороших кровей.

Ингунн снова пошла поглядеть на ребятишек, они сели в кружок на солнышке. Светлые волосы Эйрика были вовсе не похожи на жесткие белобрысые космы прочих ребятишек. Нечесаные кудри Эйрика блестели и были не белесые, а золотистые, как только что созревший лесной орех.

Ингунн должна была отправиться в обратный путь чуть свет, чтобы поспеть в селение дотемна. Как она ни старалась, Эйрик так и не перестал дичиться чужой женщины, и голоса его она почти не слышала, разве только когда он говорил с ребятишками на лугу. И какой же приятный был у него голосок.

Сейчас Эйрик прокатился на ее лошади до самого леса. Одной рукою Ингунн держала лошадь под уздцы, другой — придерживала мальчика. Она все время заглядывала ему в лицо, улыбаясь, стараясь вызвать улыбку на этом круглом, загорелом красивом личике.

Они выехали за плетень. Здесь их никто не мог увидеть. Она сняла мальчика с коня, крепко прижала его к груди, целовала без конца его лицо, шею, плечики, а он вытянулся во всю длину и тяжело повис у ней на руках. Когда он пнул мать изо всех сил, она почувствовала сладостную боль и схватила его за голые ножонки, — крепкое и сильное у него тело. Обессилев, она опустилась на корточки и со слезами бормотала ласковые слова, пытаясь удержать его у себя на коленях.

Когда она на миг разжала сомлевшие руки, он выскользнул из ее объятий, поскакал зайчишкой по узенькой просеке и исчез в кустах, потом заскрипели ворота изгороди.

Ингунн поднялась, плача навзрыд от боли. Пошатнулась, согнувшись от всхлипываний, руки ее бессильно повисли вдоль тела. Она подошла к изгороди и увидела, как Эйрик мчится по лужайке — только пятки сверкают.

Мать стояла, опершись на изгородь, и все плакала, плакала… Вокруг маленькой пашни были повалены ржаво-красные высохшие тоненькие елочки — изгородь городить. Хлеб на пашне только что начал колоситься, ость стояла еще мягкая, скрученная, будто новая, только что народившаяся жизнь. Это она припомнила после, будто увидела все это какими-то иными глазами, когда думала про свое горе, а сейчас она еле различала все, на что глядела сквозь пелену слез.

Но под конец ей все же пришлось вернуться назад, к лошади.

7

По осени отец Бенедикт, сын Бессе, занедужил, и однажды прискакал нарочный к Улаву в Хествикен — священник желал с ним проститься.

Отец Бенедикт полулежал, откинувшись на подушки, на умирающего он не походил. Только мелких морщин на его мускулистом, обветренном лице прибавилось, и они стали глубже. Во всяком случае, он сам предсказал с уверенностью свою близкую кончину. Священник попросил Улава сесть к нему на край постели и, будто погруженный в раздумья, взял у него перчатки для верховой езды, пощупал кожу и принялся разглядывать их — к носу поднес и к глазам. Улав невольно улыбнулся.

Они потолковали о том, о сем. Речь зашла и об Арне, сыне Тургильса, да его дочерях. Две из них вышли замуж и жили в этих же краях, только Улав в последнее время почти не встречал ни их самих, ни их мужей.

— Что-то, Улав, люди все реже и реже к тебе заглядывают, — молвил священник. — Ты, говорят, сторонишься их.

Улав на то ответил, что вот уже два лета, как он уходил в море, а зимою жена его хворала. Священник снова заговорил о своей кончине и просил Улава поминать его молитвою. Улав обещал исполнить волю священника, однако спросил:

— Ты, уж верно, не страшишься того, что ждет тебя после смерти, отец Бенедикт?

— Все мы того страшимся, — отвечал священник. — Ведь я прожил свой век беспечно — не опасался грехов малых, кои мы совершаем изо дня в день; утешался тем, что это, мол, не великий, не смертный грех и беды оттого большой не будет, ведь это я по слабости человеческой грешу, по несовершенству своему. Хоть и ведомо было мне, что в глазах господа бога нашего всякий грех сквернее язвы. Не по нутру пришлось бы нам с тобою жить бок о бок с человеком, чье тело сплошь покрыто язвами и коростой, а тем паче заключать его в свои объятия. Нынче же вкушал я всякий день целительное снадобье, убивающее проказу греха. Сам знаешь, однако, что не помогут ни целебное питье, ни драгоценнейшая мазь, коли изо дня в день срывать струпья и оставлять на коже ссадины да царапины. Такова же и наша беда: господь смыл грехи наши своею кровью и помазал нас милостью своей — мы же предаем забвению его заветы и не творим добрых дел, на кои мы помазаны, и тем самым бередим раны свои, как только господь исцеляет их. Посему суждено нам ожидать в чистилище, связанным по рукам и ногам, доколе не очистимся от нечистоты и скверны.

Улав сидел молча, играя своими перчатками.

— Боюсь, что слишком большую любовь питал я к родичам моим. Благодарю господа за то, что не вводил я их во грех и не благословлял на неправое дело, да и не было у меня на то соблазна — все они люди хорошие. Только слишком уж я пекся об их благополучии да богатстве — а в писании сказано: «Раздай имение твое». И был я непреклонен к недругам моим и недругам моих близких — вспыльчив, и горяч, и склонен думать худое обо всех, кто был мне не по сердцу.

— Что же тогда нам, грешным, делать остается? Нам-то надобно страшиться куда более тебя.

Священник повернул голову на подушке и поглядел Улаву в глаза. Улав почувствовал, что бледнеет под его взглядом, его вдруг охватило удивительное ощущение бессилия. Он хотел что-то сказать, но не мог вымолвить ни слова.

— Что это ты так глядишь на меня? — прошептал он наконец. — Что это ты глядишь на меня? — снова повторил он, да так, словно просил пощады.

Священник отвернулся. Теперь он лежал, глядя прямо перед собой.

— Помнишь, как я насмехался над Улавом Полупопом за его россказни, а все потому, что он повидал много такого, о чем я и слыхом не слыхал. Теперь же думается мне: воля господа бога нашего — открывать одному глаза на то, что другому не дано видеть. Мне же так и не дал он узреть то, что сокрыто от нас в этом мире. Однако и мне довелось хотя бы прикоснуться к сим таинствам.

Улав слушал, не сводя со священника глаз.

— Одно мог я всегда предчувствовать, — сказал отец Бенедикт. — Я всегда, почти всегда, знал, когда за мною едут позвать к умирающему. Особливо если ему крайняя нужда — снять с души непрощенный грех.

Улава будто кто ударил, он невольно приподнял руку.

— Ведь грех-то всегда метит человека, редко встречаются столь ожесточенные, чтоб старый священник не заметил на них печати скорби…

И вот, однажды вечером — дело было в этом же самом доме — собрался я ложиться почивать и вдруг почувствовал, что кто-то спешит ко мне, кому-то крайняя нужда в моей молитве и заступе. Я опустился на колени и стал молить господа послать тому, кто шел ко мне, доброго пути. Тут я решил прилечь и отдохнуть малость перед дорогой. Прилег, и мнится мне все сильнее и сильнее, что кому-то грозит большая беда. Под конец стало мне ясно, что некто пребывает со мною в горнице. И тут ужас объял мое сердце, только ведомо было мне, что это трепет священный. «Говори, господи, раб твой внемлет тебе», — взмолился я громко. И сразу же услышал будто приказ в душе своей. Я поднялся с постели, оделся и разбудил работника, человека старого и надежного, и велел ему идти со мною в церковь, преклонил колена перед главным алтарем, только сперва взял восковую свечу с алтаря девы Марии, зажег ее, подошел к двери и растворил ее настежь. Свеча горела ровно и покойно, хотя ночь была сырая, дождливая, стоял туман и ветер дул с фьорда.

Вскоре вошел в церковь человек. Он попросил меня причастить умирающего и прочитать отходную. Приехал он издалека и уже не надеялся поспеть вовремя, он заплутался, кружил долго, по своим же следам попал в болото и чащобу. И все ж таки мы поспели с ним вовремя и успели помочь человеку, который более, чем всякий другой, нуждался в помощи.

Тут пришло мне в голову, что человек, приехавший ко мне с этой вестью, сам был не из праведных, и стопы его направляли недобрые силы, а не его ангел-хранитель, коего он не привык слушаться. Тогда может статься, что этот ангел-хранитель либо ангел-хранитель умирающего обратил свой взор на меня и повелел мне идти в церковь и звонить в колокол.

К утру я воротился домой и, проходя мимо церкви, увидал, что позабыл затворить дверь, свеча в шандале все еще горела, она не истаяла, ветер и дождь, врывавшиеся в церковь, не погасили ее. Я увидел сие знамение, и страх объял меня, однако, собравшись с духом, я вошел внутрь — отнести шандал к образу святой девы Марии и запереть дверь. Тут приметил я, что кто-то нагнулся над свечой и заслонил пламя, ибо вокруг нее я увидел как бы отблеск, отражавшийся от чего-то белого — то ли от руки, от белой одежды, либо от крыла, не ведаю. Я пополз на коленях вверх по ступеням, протянул было руку, чтоб взять шандал, и в тот же миг свеча погасла, я же пал ниц, почувствовав, что кто-то пролетел мимо меня — ангел либо душа праведника — словом, тот, кому довелось узреть господа нашего лицом к лицу.

Улав сидел недвижим, опустив глаза. Под конец он не выдержал, поднял веки и снова встретился взглядом с отцом Бенедиктом.

Он не знал, сколь долго глядели они друг другу в глаза. Однако чувствовал, как время плывет над ним шумящим, грохочущим потоком, а он и тот, другой, стоят на дне его, где пребывает вечность, неизменная и недвижимая. Он знал, что другой узрел тайную язву, расползающуюся и разъедающую его душу, но у него недоставало мужества позволить исцеляющей руке дотронуться до этой гнойной раны. Объятый ужасом при мысли о том, что больное место обнажится, напряг он свою волю, собрал все силы и, закрыв глаза, погрузился во мрак и молчание. Время перестало петь и шелестеть, а горница закружилась с ним вместе. Когда же он снова открыл глаза, в горнице было все, как прежде, а отец Бенедикт лежал отвернувшись от него, подложив под голову подушку в зеленых горошинках. Он казался усталым, опечаленным и очень старым.

Улав поднялся и стал прощаться — встал на колени и поцеловал отцу Бенедикту руку. Старец взял его руку и крепко пожал ее, сказав вполголоса какие-то слова по-латыни, коих Улав не понял. Потом Улав пошел прочь, и священник не стал его удерживать.


Неделю спустя прошел слух о том, что отец Бенедикт помер. В округе жалели о нем — был он человек прямодушный, честный и поп исправный. Однако крестьяне почитали его человеком заурядным, без искры божьей — жил он, как и они сами, по крестьянскому обычаю и был не шибко учен.

Но Улаву было не по себе, когда пришла весть о смерти священника; душа у него словно онемела. Будто бы прежде дверь была широко распахнута для него, и он, сам не отдавая себе в том отчета, думал, набравшись мужества, войти в нее однажды. Только все никак не решался. Теперь же дверь захлопнулась на веки вечные.

Он не расспрашивал Ингунн про поездку в Опланн, и имени младенца они не упоминали.


  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20, 21, 22, 23, 24, 25, 26, 27, 28, 29, 30, 31, 32, 33, 34, 35, 36, 37, 38