Горный ветер развевал его большой серый плащ и широкие поля черной войлочной шляпы. Улав сильно постарел за последние годы, не то чтобы растолстел, но все же стал грузнее, особенно раздался в плечах и спине. Светлые глаза его будто стали меньше и еще колючее, лицо обветрилось и загорело. Белки глаз покраснели — верно, оттого, что он слишком мало спал.
Он чувствовал, что она не спускает с него глаз, и под конец вынужден был повернуться к ней. Строго встретил он ее жалобный взгляд.
— Я знаю, что у тебя на душе, Ингунн. Я сказал то слово во гневе. Видит бог, я жалею о том.
Ингунн пригнулась, будто ждала удара. Улав начал снова, с трудом заставляя себя говорить спокойно:
— Но ты, Ингунн, не должна прятать его от меня, словно боишься, что я… Никогда еще не поучал его без нужды строго…
— Я не помню, Улав, чтобы отец мой когда-нибудь поднял на тебя руку.
— Да, Стейнфинну было не до меня, он не утруждал себя настолько, чтобы меня наказывать. Однако от слов моих я никогда не отказывался, во всяком случае от слова, данного тебе, Ингунн. А теперь я сказал всем, что Эйрик наш сын, твой и мой.
Он видел, что она вот-вот упадет. Но на этот раз решил не уступать, сказать начистоту все, чтоб она не таила на него обиды.
— Ты всем нам приносишь вред, когда прячешься с сыном в лесу, чтобы приласкать его, и не смеешь взять его при мне на колени. Укрываешься с мальчиком в лесу, словно крадешься на свидание с полюбовником.
Он взял ее руку, крепко сжал, не выпуская.
— Запомни же, дружок мой, этим ты сослужишь Эйрику худую службу.
В полдень на святого Матфея ворвался Эйрик с громким плачем в горницу к родителям. За ним вбежали двое ребятишек Бьерна, что все еще оставались с Турхильд, — Коре и Раннвейг. Они-то и рассказали, что случилось.
На крыше овчарни, крытой дерном, вывела детенышей самка горностая. Улав не велел трогать их этим летом, а Эйрик не послушался, вздумал разрыть норку, и самка горностая укусила его за руку.
Улав схватил мальчика, поднял его и посадил к матери на колени, торопливо схватил его руку и осмотрел ее — укус был на мизинце.
— Ты сможешь держать его, или позвать Турхильд? Молчи, не говори ему ничего. Его можно спасти, только нельзя мешкать.
Укус горностая — самый ядовитый; у того, кого укусил разъяренный горностай, мясо гниет и отваливается от кости, покуда человек не помрет. Либо падучая пристанет к нему — ведь все горностаи болеют падучей. Однако если горностай укусит за кончик пальца, есть надежда спасти человеку жизнь и здоровье — палец надобно отрезать, а рану — прижечь.
Быстрее молнии приготовил Улав все, что надо. Среди всякого мелкого инструмента, воткнутого в щель между бревнами, он нашел подходящую железину, сунул ее в очаг и велел Коре, сыну Бьерна, раздувать огонь. Сам же он вытащил кинжал и принялся точить его.
Девушка, которую позвали держать мальчика, подняла крик и вой. Эйрик, и без того напуганный, догадался, что отец хочет с ним сделать. Охваченный ужасом, он издал страшный рев, вырвался из рук матери и стал, словно крыса, носиться от стены к стене, воя все сильнее и сильнее. Улав принялся ловить его.
В каморе стояла прислоненная к стене лесенка — лазить на чердак. Эйрик стал карабкаться вверх, Улав — за ним. В темноте Улав нашарил его наконец среди всякого скарба и спустился по лестнице с мальчиком на руках. Эйрик дрыгал ногами, дергался изо всех сил и вопил благим матом, уткнувшись в полы отцовского кафтана, которым Улав обмотал обезумевшему от страха парнишке голову, чтобы тот сам не укусил его.
Было похоже, что от Ингунн толку нечего ждать. Вошла Турхильд, Улав протянул ей Эйрика, две другие служанки помогли ей держать его. Они старались замотать ему голову платком, а он отталкивал их, воя от страха.
Тогда отец сорвал покрывало с глаз мальчика.
— Погляди на меня, Эйрик. Хочешь жить? Не дашь мне спасти тебя — помрешь.
Улав весь горел от страшного волнения. Это был ее единственный сын, которого она любила, как никогда не любила его, Улава. Стоит ей потерять его, тогда конец всему. Он непременно должен спасти мальчика, хотя бы ценой своей жизни, должен! Он испытывал жестокое и страшное желание вонзить нож в эту плоть, что легла помехою между ним и нею, рубить, изуродовать, жечь огнем, — и в то же самое время из самых глубин души его поднималось нечто, запрещавшее ему причинить зло беззащитному младенцу.
— Да не ори же так! — яростно прошипел он. — Жалкий щенок, что ты трусишь, на, погляди!
Он сунул острие ножа себе в рукав рубахи, рванул обшлаг, разорвал его на ленточки, рванул дальше, чиркнул ножом по руке, снова оторвал кусок рукава, покуда не оторвал рукав кафтана до самого плеча. Быстро подвернул лохмотья, чтоб не мешали, взял щипцами раскаленное железо и прижал к руке чуть пониже плеча.
Эйрик разом умолк от страха и удивления, обмяк на руках у женщин и таращил на отца глаза. Но тут же снова завыл в страхе. Улаву смутно представлялось, что он придаст ему мужества, а на самом деле только до смерти перепугал его: запах паленого мяса, судорога, которая подернула лицо Улава, когда он отнял железо от обожженной кожи, — заставили мальчика вовсе обезуметь. Когда Улав опустил руку, по белой коже побежала прямая струйка крови — он порезался ножом, когда разрывал рукав. И тут вдруг перед ним встала Ингунн. Бледная и спокойная, она посадила мальчика на колени, зажала его ноги меж своих ног, накрыла ему лицо концом головной повязки и уткнула его голову себе под мышку. Другою рукой она обхватила его запястье и протянула маленькую ручку к столу. Служанки помогли держать мальчика, затыкали ему рот платками, чтобы страшный крик не так резал уши, а Улав тем временем отсек укушенный палец у нижнего сустава, прижег рану и перевязал ее. Сделал все это он до того быстро и проворно, даже сам бы не подумал, что он столь ловок врачевать.
Покуда женщины хлопотали подле хныкающего дитяти — укладывали его в постель, поили горячительным, Улав сидел на скамье. Только теперь он почувствовал, как сильно болел ожог. Ему стало стыдно и досадно на самого себя за то, что повел себя столь неразумно — изуродовал себя понапрасну, ровно дурачок какой.
К нему подошла Турхильд, в руках у нее была чашечка с яичным белком и коробочка, где лежал переспелый гриб-дождевик. Она собралась было полечить ему руку, как Ингунн отобрала у нее снадобья и слегка оттолкнула ее.
— Я сама позабочусь о своем муже. А ты, Турхильд, ступай, принеси дернину да сотри кровь со стола.
Улав поднялся со скамьи, встряхнулся, словно хотел избавиться от них обеих.
— Не надо ничего. Я сам перевяжу эту царапину, — сказал он в сердцах. — Лучше принесите-ка мне другую одежду заместо порванной!
Эйрик быстро поправлялся; уже через неделю он сидел в постели и с аппетитом уплетал лакомства, которые ему приносила мать. Похоже было, что он отделался всего лишь правым мизинцем.
Сперва Улав не хотел признаваться, что ожог на руке мучает его, он пробовал работать больной рукой, будто ничего не случилось. Но тут рана загноилась, и пришлось перевязать руку. Потом его стали мучить озноб, головная боль и сильная рвота. Тогда его положили в постель и велели человеку, сведущему в искусстве врачевания, лечить ему руку. Это тянулось до самого адвента. Улав все время был не в духе. Впервые за время их женитьбы он был неприветлив с Ингунн, часто говорил с нею грубо и гневался каждый раз, как она заговаривала про то, как он поранил себя. Домочадцы заметили также, что он вовсе не рад тому, что жена его снова ждет младенца.
Когда Эйрик поднялся с постели и стал выходить из дому, он только и знал, что говорил про свое увечье. Он сильно гордился своей покалеченной рукой; в первое же воскресенье, когда хествикенцы поехали к обедне, он показывал больную руку на церковном холме каждому встречному. Он хвастался без меры и отцовским поступком, который представлялся ему подвигом, и собственным мужеством. Послушать его, так он ни разочка не охнул, когда испытывали его мужскую храбрость.
— Это не мальчишка, а дьявольское отродье, — говорил Улав. — Вы только послушайте, как он завирает. Худо это кончится для тебя, Эйрик, коли ты не бросишь сию скверную привычку.
12
На святого Власия приехал в Хествикен гость, которого они никак не ждали. Нежданно-негаданно явился к ним в усадьбу Арнвид, сын Финна. Улава не было дома, и домашние ожидали его не ранее как после праздника.
Воротившись, Улав вошел со своим другом в дом довольный — Арнвид вышел встречать его на холм. Он взял кружку с пивом, которую ему протянула жена, приветствовал гостя в своем доме и выпил за его здравие. И тут он увидел, что Ингунн плачет.
Арнвид сказал, что привез Ингунн худые вести — Тура из Берга померла нынче осенью. Когда Улав узнал, что Арнвид живет у них уже несколько дней, он подивился: неужто Ингунн все это время оплакивает сестру? Не так уж они были близки. Ну да, сестра, конечно, есть сестра. К тому же Ингунн теперь не много надо, чтобы заплакать.
После вечерней трапезы Ингунн тут же пожелала им спокойной ночи. Она взяла Эйрика с собой и пошла спать в маленькую горницу на женской половине.
— Вам, верно, охота побыть вдвоем вечерок да потолковать о своем.
Улав снова призадумался — видно, она решила, что они станут говорить о чем-то очень важном, иначе не стала бы оставлять их одних, а легла бы в каморе.
Они сидели, потягивали пиво, разговор у них что-то не клеился. Арнвид рассказывал про детей Туры — мол, жаль, что все они еще малолетние. Улав спросил про сыновей Арнвида. Арнвид ответил, что сыновья его радуют: Магнус женился и живет нынче в Миклебе, а Стейнар обручен. Финн постригся в монахи и поселился в монастыре у братьев-проповедников; они говорят, что бог дал ему светлую голову, и хотят на будущий год послать его в Париж учиться в большой школе.
— Ты так и не женился в другой раз?
Арнвид покачал головой. Он вперил в Улава свои удивительные темные глаза, слегка улыбнулся стыдливо, будто юноша, который произносит имя своей возлюбленной.
— Я тоже хочу обрести покой в обители святой братии. Только надо сперва Стейнару свадьбу сыграть.
— Никак ты тоже умом тронулся? — усмехнулся Улав.
— Тоже? — спросил Арнвид невольно.
— Стало быть, и отец, и сын станут жить в монастыре.
— Да. — Арнвид улыбнулся. — Коли богу будет угодно, может и так повернуться, что я стану повиноваться сыну своему и звать его «отче».
Они посидели молча с минуту, потом Арнвид снова стал рассказывать:
— Вот и нынче мы с братом Вегардом приехали сюда, на юг, по монастырским делам. Мы хотим построить церковь заново после пожара, каменную, да епископу Турстейну самому нужны работные люди в этом году, так придется нам поискать в найм каменотесов в Осло. Только брат Вегард просил тебя поехать в город, да хорошо, мол, кабы ты Ингунн взял с собой, чтобы он на вас поглядел.
— Ингунн не под силу никуда ездить, сам, верно, понимаешь. А брат Вегард, поди, вовсе одряхлел?
— Да, ему, должно, осьмой десяток пошел. Он теперь прислуживает в ризнице. Вот что я скажу тебе, езжай к нему беспременно. Ему надо сказать тебе что-то важное. — Арнвид опустил глаза и продолжал с трудом. — Про ту секиру, что у тебя была. Он узнал про нее кое-что. Вроде бы эта секира была когда-то в Дюфрине, что в Раумарике, еще в те времена, когда там жили твои предки.
— Я про то сам знаю.
— Так вот, брат Вегард слыхал сказ про эту секиру. В давние времена секира пела перед тем, как ею убьют человека.
Улав кивнул.
— Это я и сам слыхал, — медленно вымолвил он. — На постоялом дворе, перед тем как уехать на север. Помнишь, когда я в последний раз был в Миклебе?
Арнвид помолчал, потом тихо продолжал:
— Ты тогда сказал мне, что не брал секиру.
— Не такой уж я дурень, чтоб отправиться через лес с такой здоровенной чертякой, — Улав холодно засмеялся. — При мне был дровяной топор, хороший такой топорик. Только правда, что Эттарфюльгья звенела тогда, ей, видно, хотелось отправиться со мной в путь.
Арнвид сидел, скрестив перед собой руки и облокотившись на стол. Он не ответил ни слова. Улав поднялся и стал беспокойно ходить взад и вперед. Вдруг он остановился и спросил громко и запальчиво:
— И что же, тогда не было никаких толков да пересудов, никто не дивился тому, что Тейт, сын Халла, вдруг пропал из Хамара?
— Ясное дело, поговаривали о том, да только слухи быстро поутихли. Люди решили, что он испугался сыновей Стейнфинна.
— Ну, а ты никогда не задумывался над тем, что с ним сталось?
Арнвид тихо сказал:
— На это мне нелегко ответить тебе, Улав.
— А я не боюсь услышать, что ты о том думаешь.
— Для чего тебе надобно это слышать? — прошептал Арнвид с неохотою.
Улав не сразу ответил. Когда он, помолчав, заговорил снова, то как бы взвешивал каждое слово и при этом не глядел на своего друга.
— Ингунн, верно, говорила тебе, что с нами приключилось. Я думал, что исполню его волю, если дам мальчику свое имя как пеню за отца, в расплату за него. За того человека, с кем я рассчитался тогда на севере. За этого бродягу. — Улав хохотнул. — Он вовсе спятил, надумал жениться на Ингунн. Сказал, что прокормит ее и дитя. Пришлось мне убрать его с дороги, сам, верно, понимаешь.
— Я понимаю, ты думал тогда, что тебе так надо поступить, — ответил Арнвид.
— Он первый затеял рубиться. Я не нападал на него сзади. Он начал сам, пристал ко мне — мол, я должен помочь ему, как человек, который хочет купить мужа опостылевшей ему полюбовнице.
Арнвид ничего не ответил. Улав продолжал, все более распаляясь:
— И этот… этот… смел сказать такое про Ингунн!
Арнвид кивнул. Они помолчали, потом Арнвид сказал нерешительно:
— Когда наш фогт со своими людьми пришел туда следующей весной, то они нашли кости человека на пожарище — у меня там выгон на Луросене. Это, видно, и был он.
— Нечистый дух! Так это был твой выгон? Что же, тем лучше, я тебе могу заплатить за него.
— Полно, Улав, замолчи! — Арнвид резко поднялся, лицо его помрачнело. — К чему это все? Для чего ты ворошишь то, что было столько лет назад?
— Да, много лет прошло с тех пор, а я думал о том каждый день, но ни разу не сказал о том никому, ты первый слышишь об этом сегодня. Стало быть, его похоронили по-христиански?
— Да.
— Значит, мне не надо о том печалиться, а я-то не мог забыть о том, скорбел, думая, что он так и лежит там. Стало быть, того греха на мне нет, что крещеный человек лежит без погребения. И никто не спрашивали не допытывался, кто этот мертвец?
— Нет.
— Странно, однако.
— Что ж тут странного. Тамошние рады услужить мне, коли я в кои-то веки попрошу их о чем.
— Не надо тебе было этого делать, — Улав крепко стиснул руки. — Мне было бы легче, кабы все открылось. А ты помог мне скрыть все дело, схоронить концы в воду. И как ты только мог пособлять мне в худом деле. Это ты-то, такой праведник!
Тут Арнвид расхохотался. Он смеялся до того, что не мог стоять и опустился на скамью. Улав сперва вздрогнул, потом сказал в сердцах:
— Дурная же у тебя привычка ржать что есть мочи. Давай лучше говорить о другом. А привычку эту придется тебе бросить, когда станешь монахом.
— Придется. — Арнвид вытер глаза рукавом.
Улав продолжал, дрожа от волнения:
— Тебе-то не доводилось жить в раздоре с Иисусом Христом, входить в дом его лжецом и предателем. А я живу так каждый день уже целых восемь лет. Люди здесь, в округе, думают, что я человек благочестивый, жертвую на церковь, в монастырь в Осло, да бедным все, что могу, хожу всякий раз к обедне, иногда даже по два, по три раза в день, когда наезжаю в город. «Возлюби господа бога твоего всей душою и всем сердцем своим», — сказано в писании. Думается мне, господу неведомо, как я люблю его; не знал я, что человек может любить его столь сильно, покуда сам не был отторгнут от него и не потерял его!
— К чему ты мне все это говоришь? Отчего не расскажешь своему пастырю?
— Не могу. Я так и не исповедался в том, что убил Тейта.
Не получив ответа, он продолжал говорить все так же горячо:
— Отвечай же мне! Можешь дать мне совет?
— Многого же ты хочешь от меня. Я дам тебе тот же совет, что и священники. Не могу указать тебе иного пути, кроме того, про который ты сам ведаешь.
И, тоже не получив ответа, добавил, немного помолчав:
— Но такого совета ты не хочешь.
— Не могу. — Лицо Улава побелело и будто окаменело. — Я должен думать об Ингунн более, нежели о себе самом. Не могу я обречь ее на такую жизнь: остаться вдовою убийцы и злодея, одинокой, нищей, убогой и горемычной.
Арнвид, замявшись, сказал:
— Так ведь может… может, епископ и придумает что… Ведь с той поры немало воды утекло. Ни один невинный не понес наказания за дело твоих рук. К тому же убиенный тяжко погрешил против тебя, и убил ты его в честном бою. Может, епископ и сумеет помирить тебя с богом, отпустит тебе грех, не требуя, чтобы ты предстал перед судом людским.
— Навряд ли он Согласится!
— Не знаю, — тихо ответил Арнвид.
— Не смею я решиться на то. Надобно прежде подумать о тех, за кого я в ответе. Тогда для чего мне было делать то, что я сделал, спасая ее честь? Думаешь, я не знаю, что, признайся я тогда в содеянном, было бы это пустячным делом, жил бы тот человек или помер. Да кабы ты еще тогда мне помог и показал, что она была моя, женщина, которую он соблазнил… Да только Ингунн бы не снесла того, у нее и всегда-то было мало сил. А коли все в округе узнают про нее ныне, когда она едва жива…
Арнвид ответил не сразу.
— А ты спроси, — медленно вымолвил он, — легче ли ей теперь. Коли она и на этот раз похоронит свое дитя…
По лицу Улава пробежала судорога.
— Как бы там ни было, вряд ли у нее достанет сил испить эту чашу много раз.
— Не след тебе говорить такое, — прошептал Улав. — К тому ж у нас есть Эйрик, — продолжал он чуть погодя. — Я дал обет богу, что Эйрик будет мне заместо сына.
— Уж не думаешь ли ты, — спросил Арнвид, — что тебе поможет, коли ты станешь обещать богу то, чего он от тебя не требует, и не исполнишь того главного, чего он ждет от тебя?
— Самое что ни на есть главное, Арнвид, это честь. Да еще, верно, жизнь наша. Видит бог, не так уж сильно боюсь я потерять жизнь свою. Но помереть как злодей…
— Да ведь все-то, что у тебя есть, ты получил от него. А сам он принял смерть злодея во искупление грехов наших.
Улав закрыл глаза.
— И все же я не могу… — чуть слышно сказал он.
Тут заговорил Арнвид:
— Ты вот говорил про Эйрика. Неужто ты не знаешь, что не имеешь права так поступать — давать обет лишать прав законного наследника, ведь ты тем самым обманываешь своих родичей.
Улав сердито нахмурил брови:
— Да этих людей из Твейта я отродясь не видал. Когда я был молод и попал в беду, они обошлись со мною вовсе не как родичи, никакой подмоги я от них не видал.
— Зато они приехали к тебе, когда ты подался в землю свейскую.
— Они могли сидеть, где и сидели, что толку-то от них было! Нет, уж лучше пусть Хествикен достанется ее сыну.
— Неправда от того не станет правдой. И ты, Улав, и она — оба вы знаете: мальчик не станет счастливым, коли получит в дар то, что ему не принадлежит по праву.
— Вот оно что, я вижу, она с тобой уже толковала о том, что я, дескать, в мыслях держу. Мол, я ненавижу ее сына и желаю ему зла. Нет в том ни слова правды, — сказал он в сердцах. — Я только и радел, что о его пользе. Это она сама делает ему все во вред, учит его бояться меня, врать да делать все крадучись за моею спиной.
Он увидел, что Арнвид смотрит на него с укоризной, и покачал головой:
— Нет, нет, я не хочу ее в том винить, она сама не знает, что творит, бедняжка. Я ведь тоже, Арнвид, не изменил своему слову. Помнишь, как я когда-то обещал тебе, что никогда не изменю твоей сродственнице? И я никогда в том не раскаивался. Каков бы ни был мой последний час, я стану благодарить бога за то, что он отводил мою руку каждый раз, когда меня одолевало искушение причинить ей боль, велел мне, покуда не поздно, защищать и беречь ее, не щадя сил своих. Коли я, воротившись, увидел бы ее пораженной проказою, я и тогда не забыл бы, что она была когда-то моею ненаглядною, единственным другом в годы младенчества, когда я рос среди чужих.
Арнвид спокойно сказал:
— Если ты думаешь, Улав, что тебе легче будет решить, как надо примириться с богом, если не придется тебе печалиться о своих, то я обещаю тебе стать Ингунн заместо брата, помогать во всем ей и сынишке. Коли надо будет, я возьму их к себе.
— Миклебе ты отдал Магнусу, а сам собираешься в монастырь, — сказал Улав как бы с насмешкою.
— Всего имущества я не лишил себя. Коли я сумел вытерпеть жизнь мирскую доселе, то буду терпеть ее до своего смертного часа, коли близким друзьям моим понадобится, чтобы я остался с ними.
— Ну, нет уж! — снова возразил ему Улав. — Я не желаю, чтобы ты решился на такое ради того, о чем мне самому должно печься.
Арнвид сидел, уставясь на горящие угли в очаге, и в то же время он, казалось, видел фигуру друга, стоявшего рядом в темноте. «Не знаю, понял ли он, что взвалил мне на плечи этой ночью такую же тяжкую ношу, каковую несет сам», — думал он.
Улав выдвинул ногой скамеечку и уселся рядом с очагом лицом к другу.
— Немало сказал я тебе сегодня, однако не все, что собирался сказать; я сказал, что денно и нощно жажду всем сердцем примириться с господом нашим Иисусом Христом, сказал, что никогда прежде не любил так владыку живота нашего, как ныне, когда он отметил меня печатью Каина. Однако я сам не пойму, отчего я жажду столь сильно примирения с ним, ибо никогда не видывал, чтобы он карал кого-либо столь жестоко, как меня. Я совершил зло один-единственный раз. И был я тогда до того разъярен, что сам себя не помнил. Знаю только, что думал тогда: Ингунн будет еще хуже, коли я этого не сделаю, не спасу жалкие обломки ее чести, хотя бы мне пришлось для того лишить человека жизни. И все удалось мне тогда легко, будто судьба сама того хотела; он упросил меня взять его с собой, и никто не видел, как мы с ним ушли. Кабы господь, либо мой ангел-хранитель, либо дева Мария привели нас тогда на хутор к людям, а не в пустой сетер возле Луросена, то, сам знаешь, все было бы иначе.
— Да, ты тогда, уходя из дому, навряд ли просил господа и святых угодников направлять твои стопы.
— Может, и просил, сам не знаю. Нет, в ту самую минуту не просил. Зато до того просил, всю пасхальную неделю просил не дать этому свершиться. Кабы ты знал, как мне не хотелось его убивать. Однако все вышло так, что я был вынужден к тому, и после того напало на меня искушение скрыть все от людей. А господь всеведущий знал, к чему это приведет, лучше моего знал. Отчего же тогда он не остановил меня, даже если я и не просил его о том в тот самый миг?
— Так мы всегда говорим, когда хотим сделать по-своему, а после видим, что лучше бы нам было того не делать. И все же ты согласен с тем, что до того, как что-то совершить, как и все люди, можешь судить о том, что лучше для тебя и твоих близких?
— Да, во всех прочих деяниях своих старался я по мере сил моих быть разумным, честным и справедливым к людям, а вот тут не предвидел, чем этот поступок обернется для меня. Нет у меня вроде имения, что досталось бы мне неправедно. Не разносил я худой молвы о людях, а изгонял ее, бил оземь, когда она подходила к моему порогу, даже если это было правдою, а не ложью. Я был верен жене своей, и неправду она мыслит, будто я не желаю мальчику добра. Я был ему неплохим отцом, не хуже, чем многие отцы — своим собственным детям… Скажи мне, Арнвид, ты в том смыслишь больше моего — всю жизнь свою ты был благочестив и милостив к людям, — правда ли, что бог со мною более жесток, чем с другими людьми? Мне довелось повидать на свете более, чем тебе, — Арнвид сидел так, что Улав не мог видеть, как тот улыбнулся при этом, — за те годы, когда я жил опальным у своего дядюшки по матери, и после, когда служил ярлу. Видывал я людей, что взвалили себе на душу все семь смертных грехов, вершили столь жестокие дела, что не хотел бы я быть с ними заодно, даже если бы знал, что бог и без того оставил меня и осудил на вечные муки. Они не страшились бога, и я не примечал, чтобы они думали о нем с любовью или желали бы увидеть его. И все же они были веселы и довольны, и многие из них умерли легкою смертью, я сам тому свидетель.
Отчего же мы с нею не можем обрести ни покоя, ни радости? Кажется, будто бог следует за мной, где бы я ни был, куда бы ни шел, не давая мне ни мира, ни покоя, и требует от меня невозможного. Я никогда не видывал, чтобы он требовал такого от других.
— Могу ли я, мирянин, ответить тебе на такой вопрос! Не лучше ли тебе, Улав, отправиться со мною в город да потолковать о том с братом Вегардом?
— Может, я так и сделаю, — тихо сказал Улав. — Только сперва скажи мне, понимаешь ли ты, отчего мне приходится труднее, чем другим?
— А ты ведь не знаешь об этих других-то. Однако ты сам должен понять, что бог не хочет потерять тебя, коли всюду следует за тобою.
— Но ведь он так все устроил со мною, что мне теперь не повернуть назад.
— Так это, верно, не бог все так тебе устроил.
— Так и не я в том повинен. Мне казалось, что я должен был так поступить. В моих руках были жизнь и благополучие Ингунн. Но виною тому, Арнвид, было то, что сыновья Стейнфинна хотели украсть у меня право на женитьбу, которая была обещана для меня моему отцу. Что же мне надо было — смириться с этим, покориться такому насилию? Всю свою жизнь я знал, что бог велит каждому христианину бороться с неправдою и беззаконием. Я был дитя годами, неискушен в законах и не знал иного пути, кроме как с мечом отстоять, защищать свое право самому взять невесту, покуда ее не отдадут другому.
Арнвид с трудом вымолвил:
— То же самое ты ответил мне, когда я спросил тебя, как ты поступил с моею сродственницей. Ты забыл, Улав, что тогда ты сказал мне неправду?
Улав, ошеломленный, рывком поднял голову. Он помедлил с ответом.
— Да, я солгал тебе. Думается мне, — добавил он спокойно, — что любой поступил бы так на моем месте.
— Может, и так.
— Уж не хочешь ли ты сказать, — спросил Улав, искривив губы в усмешке,
— что десница божия карает меня столь тяжко за то, что я солгал тебе в тот раз?
— Откуда мне знать.
Улав нетерпеливо мотнул головой.
— Не верю, чтоб это был столь тяжкий грех. Я слыхал, как иные врали много хуже и вовсе без нужды, а бог и пальцем не пошевельнул, чтобы наказать их. Не пойму, отчего он столь жестоко требует справедливости от меня.
Арнвид прошептал:
— Невысоки же мысли твои о боге, коли ты ждешь, чтобы его справедливость была похожей на справедливость людскую. Даже нас двоих, жалких детей Евы, создал он непохожими. Так может ли он требовать ото всех созданных им существ одинаковых плодов, коли он наделил их столь неодинаковыми дарами? Когда я впервые повстречал тебя во дни нашей юности, то решил, что ты правдив, честен и великодушен, как никто другой. Не было в тебе ни жестокости, ни коварства, ибо бог дал тебе унаследовать нрав праведных и честных предков твоих.
Улав поднялся со скамьи в сильном волнении.
— Думается мне, что если ты говоришь правду… Если все так и есть, как ты говоришь, да и по совести сказать, в малых делах старался я не делать того, что другие творили без угрызения совести… Думается мне, этот, как ты говоришь, дар божий можно назвать нестерпимою ношей, которую он взвалил на мои плечи, создавая меня.
Теперь и Арнвид вскочил. Он подошел к Улаву и встал перед ним.
— Это многие могут сказать про свой нрав, про свою натуру. Коли человек не верит истово спасителю души своей, то невольно думает, что уродился самым разнесчастным из людей!
Он поставил ногу на камень очага, уперся рукой в колено и стоял, наклонившись вперед и глядя на горящие угли.
— Вот ты часто дивился тому, что я хочу удалиться от мира: ведь у меня богатства в избытке, власти — хоть отбавляй, и от людей уважение, как никак. Ты говоришь, что я был благочестив и милостив к людям. А не думаешь ли ты, что все это оттого, что я люблю своих братьев во Христе?
— Я думал, что ты помогал каждому, кто просил у тебя помощи, оттого, что у тебя доброе сердце и ты жалеешь каждого сирого и убогого.
— Жалею? Так оно и есть. Не раз одолевало меня искушение упрекнуть Создателя за то, что он сотворил меня таковым — не могу поступать иначе, я должен жалеть всех, хотя не могу жалеть никого.
— А я думал, — глухо промолвил Улав, что ты помогал нам с Ингунн словом и делом оттого, что был нам другом. Неужто ты только по христианскому милосердию простирал над нами свою длань?
Арнвид покачал головой.
— Нет, ты не прав. Ты был мне любезен еще со дней нашей юности. А Ингунн я полюбил, когда она была еще малым дитем. И все же без счету раз вся эта канитель до того мне надоедала, что я не мог не желать, чтоб вы оставили меня в покое со своими бедами да заботами!
— Надобно тебе было прежде сказать мне о том, — холодно сказал Улав. — Я бы не стал тебе досаждать столь часто.
Арнвид снова покачал головой.
— Да нет же! Вы с Ингунн были мне лучшими друзьями. Просто я не благочестивый праведник. Часто, когда все надоедало, хотел переломить сам себя, стать человеком твердым и жестоким, раз уж я не могу быть мягким и душевным, и предоставить богу судить людей вместо себя.
Жил однажды во Франции святой отшельник, что творил добрые дела во имя божие — давал приют и кров путникам, что шли либо ехали через лес, где он жил. Однажды вечером к отшельнику, звали его, кажется, Юлианом, пришел нищий и попросился заночевать у него в доме. Пришелец был поражен проказою
— сильно изувечила его болезнь. К тому же был он ругатель — за все доброе, что отшельник делал ему, нищий платил бранью и сквернословием. Юлиан раздел его, обмыл, смазал ему язвы, поцеловал их и уложил его в постель. Тут нищий принялся стонать, что ему холодно, и просить, чтоб Юлиан лег к нему в постель и согрел его телом своим. Юлиан послушался его. И тут разом, словно пелена, сошла с гостя вся скверна — язвы, коросты и худая брань. И увидел Юлиан, что он дал пристанище самому Христу.