Всякие байки Улава Полупопа о расчудесных делах он слушал с большой охотой. Только все, что старец рассказывал ему про ангелов и дьяволов, про водяного, троллей и эльфов, про святых угодников, про духов и про знамения, — все это было будто на другом конце света, не в той жизни, где его томили свои заботы и тяготы. Пресвятая дева Мария представала в мыслях его словно принцесса из сказки, прекраснейшей райской розою, но рай, про который ему говорил старый Улав, был так далеко от его дома на земле.
Отец Бенедикт был первым, в ком он увидел самого себя, — человеком, устоявшим в битве, в какой бился он сам. И отец Бенедикт одержал победу, стал набожен, силен и крепок в вере. Улав почувствовал, как сильно забилась кровь в его жилах от страстного желания и надежды. Ему оставалось лишь набраться мужества: молить бога, чтобы он послал ему силу, как говаривал брат Вегард, без задней мысли: «Боже, услышь не сразу мою молитву!»
Он не спал почти до утра. Ему казалось, что он понял одно — с незапамятных времен идет во Вселенной битва меж богом и врагом его, и все, в ком теплится душа, сражаются в одной из этих ратей, ведая о том или не ведая, — ангелы и тролли, люди на земле и по ту сторону жизни. И именно через малодушие человеческое множится дьявольская рать, ибо человек страшится, как бы бог не потребовал от него слишком многого. Чтобы он сказал правду, каковую нелегко вымолвить устам, отказался от сладкого греха, без которого он не мыслит себе жизнь прожить, — от выгоды и богатства, прелюбодейства или чванства. И тут является праотец лжи и ловит душу человеческую своею извечной главной ложью — он, мол, требует менее от рабов своих, а платит много более, покуда ему служишь. Теперь же предстояло Улаву выбирать, в каком войске ему служить.
Когда он вышел из дому на следующее утро, было пасмурно и стоял туман. Изморось окропила его крохотными брызгами, они приятно холодили лицо, падали на губы, освежая после бессонной ночи.
Он поднялся на холм, лежавший к западу от усадьбы, там, где гора круто спускалась к открытому фьорду, обнажив голые скалы с расселинами, поросшими цветами. У него уже вошло в привычку приходить сюда каждое утро и, стоя здесь, угадывать погоду. Он начал понемногу разгадывать язык фьорда. Сегодня на море было тихо. У подножия гладких скал Бычьей горы рябила слабая мертвая зыбь, мелькая белыми полосками сквозь туман, — там волны пенились шибко, стоило подуть хоть небольшому ветерку с моря. Внизу, у него под ногами, там, где голая скала соскальзывала в воду, волны погрохатывали мелкими камушками, лизали венки из водорослей; в лицо ему ударил добрый запах соленой воды.
Улав стоял недвижимо, вглядываясь вдаль, прислушиваясь к слабым звукам, доносившимся с фьорда. Туман тем временем сгустился, и он ничего не мог разглядеть внизу.
Он давно уже понял, что поступил глупо, не сказавши сразу про убийство в первом же встретившемся ему на пути селении. Сделай он это, может, ему даже выкуп не пришлось бы платить. Еще самого Тейта могли осудить, кабы родичи Ингунн захотели подтвердить, что у него на эту женщину старые права. Теперь же, после того как он долго размышлял об этом и взвешивал то так, то сяк, ему было никак не вспомнить, почему он тогда порешил молчать и спрятать все следы убийства. Только себя обманул, мол, если никто не узнает, что он убрал Тейта, сына Халла, с дороги, стало быть, никто не проведает, что Тейт опозорил Ингунн. Теперь он и сам не мог уразуметь, как столь глупые мысли могли прийти ему в голову.
А теперь он попался в свой собственный силок. Епископ ни за что на свете не даст ему отпущения грехов за убийство, коли он открыто не признает свою вину, чтобы его можно было судить по закону. Только теперь это будет не что иное, как злодеяние, убийство из-за угла.
Позади него лежала его усадьба — земли в Мельничной долине, лес по обе стороны Хествикена — его владения простирались далеко, уходили в туман. Внизу у воды виднелись лодочные навесы, пристань, боты; оттуда доносился запах сетей, дегтя, тухлой рыбы, соленой воды и пропитанного ею дерева. Там, далеко на севере, в Опланне, ждет его Ингунн. Один бог знает, каково ей сейчас. Выручить ее из беды, увезти сюда, дать пристанище — вот что ему надо сделать перво-наперво.
Да, ношу, которую он по дурости взвалил себе на плечи, придется ему нести всю жизнь. Теперь ему не сбросить ее. Видно, придется ему тащить ее на себе, покуда он не увидит распахнутые ворота смерти. Правда, он может вдруг взять и умереть… внезапно… Нет, хочешь не хочешь — терпи. Не в его власти было сейчас поворотить назад, к тому самому месту, где он заплутался когда-то. Он должен идти только вперед.
С такими мыслями отправился он на север. Приехав в Берг, услыхал из уст Арнвида, что Ингунн чуть не лишила себя жизни. Через шесть недель с того дня воротился он снова в Хествикен, на сей раз с молодой женой.
В тот день, когда Улав сошел с Ингунн на хествикенскую пристань, море под лучами солнца казалось ослепительно белым и голые скалы Бычьей горы нагрелись, словно раскаленные камни очага. Было это на другой день после дня святого Лавранса. Вода плескалась о борт лодки, о столбы пристани; воздух был пропитан запахами соленой воды, дегтя, гнилой приманки и рыбных потрохов, но время от времени порыв ветра доносил аромат цветов, легкий, теплый и сладостный. Вдыхая его, Улав подивился, сколь знакомым показался ему этот запах. Воспоминания заворошились в нем, однако он не мог понять, что напоминает ему этот запах. Пред глазами его вдруг возникли Викингевог и Хевдинггорд — все, что он позабыл, с тех пор как бежал к ярлу… И тут он понял, что это за аромат: запах цветущей липы! Влажный и тонкий парок будто от смеси меда, цветочных семян и пьяной браги. Видно, где-то поблизости цвели липы. Чем выше они поднимались по холму, тем сильнее становился запах. Улав не мог этого понять — в Хествикене он не видел ни одной липы. Но когда они дошли до туна, он увидел, что на крутом склоне позади хлева росла липа. Она крепко уцепилась корнями за скалу, пустив корни в расселину, прижалась к каменной скале, опустив ветви. Сердцеобразные темно-зеленые листья лежали один на другом, будто тес на церковной крыше, покрывая желтые, как воск, цветочные метелочки, — Улав разглядел их под листочками. Они были усеяны коричневыми крапинками, уже увядали, запах от них шел слишком пряный и удушливый, но вокруг них тоненько жужжали и гудели пчелы и шмели и роилась мошкара.
— Улав, чем это так славно пахнет? — удивилась Ингунн.
— Липа цветет. Ты, верно, прежде не видела липы. В Опланне она не растет.
— Отчего же, я припоминаю теперь, что видела липу в саду братьев-проповедников в Хамаре. А где же дерево-то само?
Улав показал на гору.
— Эта липа не похожа на те, что растут на равнине.
Он припомнил толстостволую огромную липу, которая росла во дворе в Хевдинггорде. Бледно-желтые, будто восковые, пучки цветов прятались в кроне под целой копной листьев. Когда в Хевдинггорде цвела липа, его всегда тянуло не во Фреттастейн, в Хейдмарк или еще какое место, куда его забрасывала судьба, а в дом своего детства, который сразу же вспоминался ему. Видно, он узнавал запах липового цвета, хотя, насколько ему помнилось, он тогда не знал, что в Хествикене сеть липа.
На закате он отправился в Мельничную долину посмотреть на поля. Запах липы был тяжелый и резкий. Улав с трудом передвигал ноги: казалось, этот сладкий дурман наливал его тяжестью. Он чувствовал себя обессилевшим от счастья. Тут он увидел, что на северном склоне горы липы росли повсюду.
Когда он повернул к дому, солнца в долине уже не было, на траве заблестела роса. Он прошел в огороженный ольшаник и вспомнил, что когда-то здесь был покос: теперь этот луг порос ольхой. В кустах бродили коровы, повсюду шелестели да хрустели ветки. И диковинная же была скотина в Хествикене — мохнатая, толстобрюхая, кривоногая, с закрученными по-чудному рогами, большеголовая, с печальными глазами. Почти у всех коров было либо по три соска, либо еще какой-нибудь изъян на вымени. Проходя мимо этой невеселой животины, Улав похлопывал коров, ласково приговаривая.
Из-за сарая вышла на тропинку Ингунн. Высокая и стройная, как тростинка, в голубом платье, на которое волнами падал длинный головной платок. Медленно, будто несмело шла она по тропе вдоль изгороди. Отцветающие таволга и кошачья трава доходили ей чуть ли не до пояса, цепляясь за платье.
Она вышла его встречать. Подойдя к ней, он взял ее за руку, и они вместе пошли к дому. На другой день к ним должны были пожаловать гости, но в тот вечер они были одни в доме, не считая старика в каморе.
2
Теплая погода стояла до конца лета. К полудню скалы сильно нагревались и дышали жаром, море искрилось, а у подножия утеса, о который разбивались волны, играла белая пена.
Улав вставал чуть свет, только теперь он не ходил к скалистому мысу. Ему полюбилось стоять, облокотясь на изгородь, у пашни, что лежала к северу, там, где шла, поднимаясь вверх, тропинка с причала. Отсюда были видны залив и долина — почти все хествикенские владения. Однако в сторону Фолдена и на юг вид закрывала гора, что выступала вперед и защищала от ветра самую дальнюю в усадьбе полоску земли, пригодную для посева. Фьорд отсюда был виден мало — только узенькая полоска на севере подле голого блестящего черепа Быка и его косматой, поросшей лесом, шеи. По другую сторону лежала Худрхеймская сторона, залитая солнцем — низкая гряда с редким сосняком; на вершине ее были селения, возделанная земля, большие усадьбы — он туда ездил один раз, но отсюда их было не видать.
На пашне во многих местах проступал камень, так что блеклый ковер всходов казался разорванным на ленточки, вьющиеся между красными камнями. Однако хлеба здесь почти всегда были добрые — землю удобряли рыбными отбросами с пристани — и они поспевали рано. В расселинах росли какие-то странные цветы. Улав таких раньше не видывал; когда он приехал сюда позднею весною, то были красивые пурпурные звездочки, теперь же сами стебли стали кроваво-красными, а влажные листья — ржаво-красными, со стеблей торчали во все стороны стручки семян, похожие на головы долгоносых цапель.
Хозяйствовать в усадьбе Улав был мастак. Он сразу увидел, что забот здесь будет немало: выкорчевать кусты на старых пастбищах, улучшить стадо, поправить дома. Он нанял Бьерна, мужа Гудрун, на полгода, чтобы тот приглядывал за ловлей рыбы и прочей живности во фьорде. В этом деле он мало смыслил и потому собирался поехать с Бьерном в зимнюю пору присмотреться к этому рукомеслу, от которого в Хествикене пошло все богатство. Бьерн присоветовал ему также выпаривать соль в заливе к востоку от Лошадиной горы.
Но за всеми этими мыслями и заботами об усадьбе — что надо нынче сделать, что завтра — дремал в глубине души его исполненный счастья покой. День теперь протекал у него, как поток добрых минут. И хотя он знал, что на дне этого потока таились опасные воспоминания, которые он только усилием воли заставлял покоиться там, он гордился тем, что на душе у него теперь радостно и светло.
Холодно и ясно сознавал он, что старые беды могут воротиться и обрушиться на них. Но он радовался счастливым денькам, покуда они не ушли.
Так он стоял там каждое утро, вглядываясь вдаль; мысли роились у него в голове, а за ними колыхалось волнами неясное ощущение счастья. Его пригожее лицо казалось в эти минуты суровым и угрюмым, зрачки глаз сужались и становились маленькими, словно булавочные головки. Когда наступало время Ингунн вставать с постели, Улав возвращался в дом. Он приветствовал ее кивком головы и легкой улыбкой на устах и видел, как на ее свежем лице румянцем вспыхивала радость, а глаза и все ее существо излучали тихое, застенчивое счастье.
Никогда еще Ингунн не была так красива. Она пополнела, кожа на лице стала тонкой и прозрачной; под белым головным платком, повязанным как подобает замужней женщине, глаза казались больше и синее.
Она ходила плавно, с тихим и скромным достоинством, нравом стала спокойна и ровна, добра ко всем, а более всех к своему мужу. Всякий замечал, что она довольна, и всякий, кто встречал жену Улава, хвалил ее.
Улава по-прежнему мучила бессонница. Час за часом лежал он недвижим, с открытыми глазами, разве что осторожно вынимал из-под головы Ингунн занемевшую руку. Она крепко прижималась к нему во сне, и он вдыхал сладостный запах сена, исходивший от ее волос. Все ее существо дышало теплом, молодостью и здоровьем. В кромешной тьме Улаву казалось, что худой запах людей прошлых времен уползал в щели и углы, изгнанный и побежденный. Так он лежал, чувствуя, как течет время, и не желая, чтобы сон пришел к нему, — столь сладостно было лежать и ощущать ее рядом с собой. Наконец-то они вместе и обрели покой. Он медленно провел рукой по ее плечу и руке, ее шелковистая кожа была прохладной — одеяло сползло с кровати. Он бережно укрыл ее, нагнулся к ней, а она сквозь сон ответила ему ласковым словом, словно птичка прощебетала на ветке среди ночи.
Но сердце его было подозрительно, беспокойно и пугливо, чуть что — встрепенется, как вспугнутая птица. Он сам это примечал и старался, чтобы другие этого не заметили.
Однажды утром он стоял у изгороди и смотрел, как выгоняют коров на жнивье. Посреди стада шел бык — единственное красивое животное во всем хлеву. Бык был большой, сильный, черный, как уголь, с бледно-желтой полосой вдоль хребтины. Глядя, как он тяжело и медленно спускается с горушки, Улав вдруг подумал, что извилистая светлая полоска на черной спине походит на извивающуюся змею, и у него вдруг стало скверно на душе. Мгновение спустя он пришел в себя. Однако после он уже не дорожил этим быком, как раньше, и это чувство неприязни к животному так и не исчезло.
Покуда стояла теплая летняя погода, Улав с большой охотой приходил во время полуденного отдыха на берег. Он заплывал так далеко, что мот видеть с моря дома на скалах, ложился на спину, отдыхал и снова плыл. Часто вместе с ним приходил купаться Бьерн.
Один раз, когда они вышли из воды и сели обсохнуть на ветру, Улав вдруг разглядел ноги Бьерна. Они были большие, с высокими щиколотками и резко изогнутой стопой — верный признак того, что он происходил от вольных людей; Улав слыхал, что по ногам сразу можно узнать, есть ли в человеке хоть капля крови рабов прежних времен. Лицо, руки и ноги у Бьерна были загорелые и огрубевшие, а тело — белое, как молоко. Волосы светлые, с сильной проседью. У Улава вдруг вырвалось:
— Скажи, Бьерн, ты не сродни нам, хествикенским?
— Нет, — отрезал Бьерн, — ты что же, черт побери, сам не знаешь, кто тебе родня?
Улав ответил, слегка смутясь:
— Я вырос далеко от своих. Ведь может статься, что есть какие-то ветви нашего рода, о коих я и не знаю.
— Думаешь, я из тех выблядков, коих наплодил Неумытое Рыло? — грубо спросил Бьерн. — Нет, я рожден в честном браке и знаю праотцов моих до седьмого колена. Никогда не слыхал, чтобы в нашем роду были приблудные.
Улав прикусил губу. Ему было досадно, однако он сам затеял этот разговор и потому ничего не ответил.
— Но зато у всех у нас один изъян, — продолжал Бьерн, — если только это можно назвать изъяном: стоит кому из нашего рода распалиться — ну, рассердит кто, топор так сам и летит в руки. Но недолго веселится рука, рубящая сплеча, коли не знает, что после сможет запустить пальцы в кучу золота.
Улав молчал. Тогда Бьерн засмеялся и сказал:
— Я убил своего соседа, когда мы не поладили из-за пары кожаных ремней. Что ты скажешь на это, Улав-бонд?
— Видно, то были дорогие ремни. Что же в них было примечательного?
— Я одолжил их у Гуннара носить сено. Что ты теперь скажешь?
— Не думаю, чтобы ты взял в привычку так плохо платить людям за услугу,
— ответил Улав. — Стало быть, ремни эти были не простые.
— Гуннару, верно, тоже показалось, будто мне они шибко понравились, — сказал Бьерн, — он стал винить меня в том, что я их обрезал.
Улав кивнул. Бьерн нагнулся зашнуровать сапог и сказал:
— А что бы ты сделал на моем месте, Улав, сын Аудуна?
— Откуда мне знать, — отрезал Улав. Он стоял, стараясь застегнуть пряжку на вороте рубахи.
— Ясное дело, кто же может сказать про тебя, столь важную птицу, что ты украл кожаную веревку! — продолжал Бьерн. — Но ты небось тоже не отдернул руки, когда коснулось твоей чести.
Улав держал в руках кафтан и собрался было надеть его, но руки у него опустились.
— Ты про что это?
— А про то самое. В наших краях поговаривали, будто ты проучил своего родича, когда тот хотел помешать тебе взять за себя обещанную тебе невесту да еще и обругал худым словом. Потому-то, когда ты воротился домой, я и подумал — дай окажу ему добрую услугу, а то не стал бы я нипочем наниматься к тебе, у меня у самого здесь рядом была усадьба, хоть и небогатая.
Улав принялся застегивать ремень. Потом он снял висевший на ремне кинжал — доброе оружие, клинок иноземной стали, рукоять серебряная с крючком, чтобы подвешивать на пояс, — и протянул его Бьерну.
— Прими его в знак дружбы, Бьерн.
— Нет. Неужто ты не знаешь, что нож другу не дарят, он порежет дружбу. И все же ты можешь оказать мне добрую услугу — не давай больше ничего моей бабе, что бегает сюда то и дело.
Улав покраснел. Сейчас вдруг стал похож на желторотого юнца. Чтобы скрыть свое смущение, он прыгнул на камень и, поднимаясь в гору, сказал небрежно:
— Я и не знал, что в этих краях проведали про мои распря с сыновьями Колбейна.
Бьерн напугал его, сказав о нем, что он скор на руку, когда дело касается его чести. Про убийство Эйнара, сына Колбейна, он совсем позабыл, оно вовсе его не тяготило, ну разве лишь тем, что послужило причиной всех бед, от которых он теперь избавился. Ему не пришло в голову, что Бьерн намекает именно на это.
Когда Бьерн явился в Хествикен и предложил наняться в услужение, он сразу пришелся Улаву по душе и продолжал ему нравиться до сей поры. Однако он заметил, что в округе Бьерна не больно жаловали. Жена его Гудрид то и дело захаживала в Хествикен, только Бьерн не шибко радовался встрече с ней и домой ходил редко. Скоро Улав узнал, что она — первейшая сплетница в округе, только и знает шастать от двора к двору, льстить людям, клянчить да набивать свой мешок, вместо того чтобы за домом ходить. Не так уж они бедствовали в Рундмюре, как она расписывала. И Бьерна она зря оговаривала, он пекся о своих как мог — посылал домой и мясо, и рыбу, и немного муки. В доме у них были корова и коза. Но раз уж Улав назвал однажды эту женщину приемной матерью, она никогда не уходила из его дома без подарков. Теперь же он досадовал, что вышло так нескладно, и понимал, как обидно было Бьерну, — он был в доме первый слуга и помощник, а жена его приходила и принимала милостыню.
Улав теперь тянулся к людям постарше. В младенческие годы он, сам того не зная, страдал оттого, что некому было наставлять его и учить уму-разуму. Теперь он был вежлив и почтителен к старцам, кто был ему ровня, из бондов, добр и щедр к старым людям из бедняков; терпеливо выслушивал их советы и следовал им, коли находил их мудрыми. Опять же, если он был неразговорчив на людях, старые люди сами с охотою вели беседу, и ему с ними не надо было много разглагольствовать или прислушиваться к каждому слову. И все старики хвалили молодого хозяина Хествикена.
Ровесники тоже его не обходили, однако нельзя было сказать, что Улав, сын Аудуна, приносил с собой радость и веселье; иные принимали его робость и молчаливость за высокомерие. А кое-кто думал, что этот парень не умеет складно говорить и, видно, не шибко умен. Но против того, что Улав и жена его были на редкость пригожи и знали, как вести себя на людях, никто и слова сказать не мог.
В субботний день, накануне праздника, вышли Улав и Бьерн с двумя челядинцами на пристань. И тут они увидели всадников, которые выехали из перелеска в Мельничной долине и стали подниматься к усадьбе. То были двое мужчин и три девицы с распущенными льняными волосами, ниспадавшими до самого седла. Одежда на них была красная с синим. Они красиво гляделись на лугу, таком светлом и зеленевшем отавою. Улав с радостью признал во всадницах дочерей Арне.
Он помог им слезть с седла, приветствовал их весело и сердечно обнял, поцеловал и повел к жене, а та стояла в дверях и приняла гостей с тихим и кротким радушием.
Они не были у него на пиру, а после святого праздника две младшие сестры собирались воротиться домой к отцу. Сейчас священник послал их сюда навестить жену родича и поднести ей подарки. С ними поехал поповский челядинец, а как они ехали мимо Шикьюстада, вышел сын хозяина и пожелал ехать вместе с ними; за неделю до того он толковал с Улавом об одной покупке…
Улав поднялся в верхнее жилье, снял с себя рыбацкую одежду, умылся и нарядился в воскресное платье. Он был рад своим молодым сродственницам — теперь и Ингунн будет повеселей. До него дошли слухи, что отец Бенедикт и Пол из Шикьюстада подумывали оженить Борда, сына Пола, на Сигне. По всему было видно, что молодые не думают противиться воле родительской. И в Хествикене только порадовались бы этой свадьбе.
Погода стояла безветренная и холодная; ясное бледное небо предвещало ночные заморозки. В доме было тоже холодно, они натопили пожарче и накормили гостей. Потом молодежь надумала затеять игры на туне, чтобы не озябнуть. Но Ингунн не захотела с ними играть. Она сидела, плотно запахнув плащ, и, казалось, сильно озябла. Была она молчалива и словно чем-то удручена. Улав бросил плясать, подошел к жене и сел рядом с нею. Тут вскоре стемнело, и все пошли в дом. Оказалось, что три сестры — мастерицы загадывать загадки, шутки шутить, песни петь и знают всякие игры, в которые можно играть в доме. Голоса у них были красивые, и вообще ничего не скажешь, девицы обходительные, благовоспитанные. Ингунн же все сидела пригорюнясь, и Улав никак не мог веселиться, не понимая, чего не хватает его жене.
Улав обнял Турунн и подвел ее к Ингунн. Турунн было неполных тринадцать
— красивое и веселое дитя. Однако и она не могла развеселить его жену.
Под вечер Улав вышел проводить гостей. Погода стояла хорошая, высоко в небе ярко светила полная луна, но холодный туман начал подниматься над фьордом и растворять тени на пастбище. Улав вел под уздцы коня Турунн.
— Не по нраву мы пришлись твоей жене, Улав, — сказала девица.
— И как это тебе в голову взбрело такое! — сказал Улав смеясь. — Чтобы вы ей не полюбились? Вздор! Не знаю, что с ней сталось сегодня вечером.
Когда Улав вернулся, Ингунн уже улеглась в постель. Он лег рядом с ней и увидел, что она плачет. Он ласково потрепал ее по щеке и спросил, отчего она огорчилась. Долго пришлось ему выспрашивать ее — ей, мол, сильно нездоровилось, видно оттого, что поела ракушек утром на берегу. Улав велел ей поберечься. Коли она захочет ракушек, пусть скажет ему или Бьерну, и они принесут ей самых лучших. Потом он спросил, как ей понравились его красивые, приветливые сродственницы.
Ингунн отвечала:
— Да уж шибко востры эти самые дочери Арне.
Тон, каким она сказала эти слова, ему не понравился.
— И ты с ними развеселилась, такая резвая стала, на себя не похожа. Я сразу приметил, что они тебе полюбились.
— И в самом деле, отрадно нам обоим, что у меня есть такие благовоспитанные молодые сродственницы. Уж какие раскрасавицы! — продолжал он. В голосе его звучала радость — он думал про этот веселый вечер.
Дыхание Ингунн стало тяжелым. Чуть погодя она прошептала:
— Мы с Турой были не хуже твоих сестер, когда росли вместе. Только я что-то не припомню, чтобы ты с нами так весело резвился да шутки шутил.
— Ты просто запамятовала, — возразил он. — Да и к тому же я жил в чужой усадьбе, — добавил он медленно. — Кабы я рос у своих родичей, в своем доме, то, верно, уж не был бы в ту пору таким робким и тихим пареньком.
Немного погодя он увидел, что она опять плачет. И до того она зашлась, что ему оставалось только встать и принести ей воды. Он зажег лучину и увидал, что лицо у нее покраснело и опухло. Улав испугался, — вдруг она съела что-нибудь ядовитое? Он накинул на себя одежду, принес теплого молока и заставил ее испить. Только тут ей немного полегчало и она уснула.
Накануне дня всех святых Улав побывал в усадьбе священника. Были там и другие бонды — надобно было грамоты кое-какие выправить. При этом Улав не то чтобы поссорился, а так, резким словом перекинулся с одним человеком по имени Стейн.
Когда собрались разъезжаться по домам, многие из приезжих столпились вокруг Апельвитена [20], верховой лошади Улава, сына Аудуна. Они нахваливали коня, говорили, что он сытый да холеный, и стали поддразнивать Стейна. У того тоже была белая лошадь, только он ее не чистил, отчего она казалась грязно-желтой. Сразу было видно, что хозяин с ней худо обращался.
Стейн в ответ сказал:
— Так это же и было ремесло Улава — холить да объезжать лошадей. Ясное дело, лошади рыцаря и должно быть холеной. Только погоди маленько, станешь крестьянствовать, так через несколько лет позабудешь свои придворные замашки, увидишь, что права старая пословица: белая лошадка да красотка жена не годятся крестьянину, недосуг ему их холить.
— Хуже мне, верно, не будет, коли я заведу двух белых лошадей, казны у меня на то достанет. Не продашь ли мне своего коня, Стейн?
Стейн назначил цену. Они ударили по рукам, и Улав попросил, чтобы кто-нибудь разнял их. Тут же сговорились, когда и куда Улаву привезти уговоренную плату. Стейн расседлал коня и пошел к отцу Бенедикту одолжить недоуздок. Прочие бонды покачали головами и сказали, что Улав переплатил.
— Да чего там! — Улав пожал плечами и усмехнулся. — Не всякий день мне охота быть столь дотошным, чтобы отрывать у вши по одной ноге.
Он надел на купленную лошадь свое седло и поехал. Апельвитен рысцой потрусил сзади. Люди стояли и глядели Улаву вслед, а кое-кто злорадно ухмылялся. У первого же поворота придется всаднику померяться силой с конем. Видно, здорово взопреет Улав, покуда доберется до Хествикена.
Ингунн сидела одна в горнице и шила, когда вдруг услышала стук копыт о камни на полянке. Она подошла к двери и к своему удивлению увидела в мглистом осеннем солнечном свете, что ее муж сидел верхом на чужом норовистом коне. Улав был сильно красен лицом, и оба они — и всадник, и лошадь — были обрызганы пеной, стекавшей с уздечки. Конь жевал узду, танцевал на месте, гулко ударяя копытами по камням, и не желал стоять смирно. Завидев жену и челядинца, что подошел принять коня, Улав засмеялся.
— Я тебе все расскажу, как войду в дом, — сказал Улав. Он спешился и пошел вместе с челядинцем, который повел коня в конюшню.
— Что это с тобой приключилося? — спросила она недоумевая, когда он вошел в горницу. Он остановился в дверях. Похоже было, что он пьян.
— Старик дома? — спросил Улав.
— Нет, пошел на море. Послать Туре за ним?
Улав засмеялся и притворил за собой дверь, потом подошел к жене, поднял ее на руки, как ребенка, и прижал к себе так крепко, что у нее перехватило дыхание.
— Улав, — испуганно взмолилась она, — что это с тобой?
— Да просто ты у меня красотка, — пробормотал он с тем же пьяным смехом и так сильно прижал к ней разгоряченное лицо, что чуть не свернул ей шею.
После полудня Улав надумал идти на мельницу, а Ингунн отправилась в поварню, где у нее на очаге у щипцовой стены стоял котел с сыром.
Она, верно, плохо накрыла посуду, и туда налетела зола. И запах от него шел худой — не иначе, перестоял. А сперва никак не хотел свертываться. Сыры у Ингунн вечно бродили не так, как надо: те головки, что она на прошлой неделе положила сушиться, снова забродили и сползли с полки.
У нее дрожали губы, покуда она стояла и медленно и неловко помешивала липкую вонючую гущу в миске. Не вышло из нее хорошей хозяйки, любая работа была ей не по силам и все-то у нее не спорилось. Каждый раз, когда ей что-нибудь не удавалось, она убивалась, — ну как Улав заметит, что жена его ни на что не годна? После такого дня, когда все, что она ни делала, шло прахом, все тело у нее ломило, будто она то и дело падала и ушибалась.
Стало быть, Улав не напился. Сперва она пыталась утешить себя, думая, что он, против обычного, выпил через меру пасторского пива, которое он всегда так нахваливал. Ан нет, он был совсем трезвый. Что же тогда могло с ним приключиться, ведь он стал сам не свой? Сердце у нее сильно заколотилось. Ведь он всегда был с ней добр, ласков и нежен в любовных утехах. Ей даже часто хотелось, чтобы он не был уж слишком спокоен.
Словно тяжесть какая придавила ее — ведь он всегда был ровен в обращении и, что бы ни случилось, держал себя в руках. Правда, однажды она видела, как он не совладал с собой. Но даже в его ярости в ту ночь, когда он пришел к ней и сказал, что убил Эйнара, она чувствовала любовь к ней, и это было ей защитой. Видела она однажды и его гнев, гнев на нее. Она лежала тогда скорчившись, страшась за жизнь свою, лицом к лицу с его бешенством, раскаленным добела. У нее не хватало сил вспоминать об этом, да она и не вспоминала до сего дня. А теперь все это возникло перед ее глазами с ужасающей ясностью. Но ведь она сейчас ничего не сделала такого, что могло бы его прогневить.
Ей было так хорошо эти четыре месяца после венчания. Она невольно отсчитывала время своего замужества с той минуты, когда родичи отдали ее при свидетелях Улаву, сыну Аудуна. Он был так добр к ней, что воспоминание обо всем страшном, что случилось с ними еще совсем недавно, казалось кошмарным сном. И она убедилась в справедливости его слов — Хествикен лежал в стороне от больших дорог, здесь она смогла легче, чем думала, забыть обо всем, что случилось на севере. Но ведь она старалась изо всех сил показать, что благодарна ему, что любит его пуще всех на свете. Что она могла такого сделать, чтобы он повел себя так чудно сейчас, когда воротился домой? Тогда… Она даже боялась подумать о том, что могло послужить тому причиною…
А может, все это пустая блажь, ведь он не прогневался на нее, а выказал на свой лад любовь к ней. Просто напала на него буйная резвость, вот он и стал играть с ней грубо, необузданно, ошалев от неуемного веселья, испугавшего ее. Ведь она не привыкла видеть Улава таким. Неужто для этого должно было непременно что-то случиться? Может, это на всякого мужчину находит? С Тейтом это часто бывало.