Улав вернулся в Норвегию накануне троицы и поселился в долине в Эльвесюсселе, близ Мариаскугского монастыря. Здесь он владел небольшим оделем и несколькими долями в других усадьбах. Это имение досталось хествикенским бондам от жены деда Улава — Инголфа, сына Улава. Здесь никто не пытался взять Улава под стражу, да и королевские наместники велели ему сидеть тут спокойно до самой осени — отсюда было далеко до тех мест, где обретались недруги Улава. Но когда осенью было объявлено: все имение Улава, сына Аудуна, на севере взято под надзор — равно и движимое имущество, что он оставил после себя в Опланне, и его поместье в Викене, и вроде бы его наследные земли, — Улав во второй раз покинул родину; ныне он отплыл на юг, в Данию.
Хозяйка усадьбы Миклебе — Хиллебьерг — радушно встретила Ингунн, дочь Стейнфинна. Ей пришелся по душе Улав в то недолгое время, когда ей довелось его видеть, и ее расположение к нему ничуть не уменьшилось оттого, что Улав зарубил это отродье покойного Туре из Хува и его полюбовницы. Сына своего она встретила куда милостивее обычного, а когда Арнвида призвали к ответу за помощь Улаву, она только засмеялась и похлопала сына по плечу:
— Уже не в молодые лета и ты наконец навязал себе тяжбу, сынок; мне-то всегда было не по душе, что уж больно ты смирен.
Арнвиду не доводилось видеть, чтобы хоть с одним человеком матушка его обращалась столь нежно, как с этой хворой молодой женщиной. А со здоровьем Ингунн было из рук вон плохо — у нее страсть как кружилась голова: когда она по утрам вставала, ей приходилось долгими часами стоять на месте, крепко держась за что-нибудь. Горница плыла у нее перед глазами, а взгляд заволакивало черной пеленой, и она ничего не видела. Стоило ей нагнуться и поднять что-нибудь с пола, как снова появлялся этот туман и опять надолго ослеплял ее. Ингунн отвернуло от еды и, стоило ей что-нибудь съесть, как ее рвало; бедняжка до того исхудала и поблекла… даже уголки глаз у нее обескровились. Хиллебьерг варила ей целебное питье, которое должно было облегчить муки, но и его Ингунн пить не могла. Старуха посмеивалась и утешала ее — такая хворь, всякий знает, дольше урочного времени не протянется, и вскоре ей опять полегчает. Ингунн ни слова не отвечала на шутки хозяйки, а только наклоняла голову, пытаясь скрыть глаза, полные слез. Вообще-то она никогда не плакала, а была очень тиха и терпелива. Никакой работы по хозяйству она справлять не могла и сидела лишь с тканьем на коленях, вышивая кайму узором из крохотных цветов и зверей. Или же шила полотняную рубаху, которую скроила еще в Хамаре. Она всегда была искусной рукодельницей, а в эту рубаху, предназначенную для Улава, когда он вернется домой, вложила все свое умение и старание, но работа у нее не спорилась. Иной раз она мастерила игрушки для сыновей Арнвида, плела для них кольчуги из соломинок, насаживала перья на стрелы, делала биты для игры в лапту и чудесные мячи, каких у детей до того не было. Она умела мастерить все так хорошо потому, что сама всегда играла с мальчишками, говорила она Арнвиду, а этому ее выучил Улав. Она пела детям, сказывала им сказки и предания; казалось, у нее у самой становилось легче на душе, когда она возилась с этими тремя малышами. Охотнее всего она держала одного из детишек у себя на коленях. Магнусу шел уже пятый год, а близнецам, Финну и Стейнару, еще не было четырех. Магнус и Финн были резвые и сильные сорванцы и не очень-то любили, чтобы женщины их ласкали. Стейнар же, более слабый, всей душой прилепился к Ингунн. Так что она повсюду таскала за собой этого мальчика. Куда бы ни шла, она несла его на руках, и он спал у нее по ночам. Стейнар был также любимцем отца, и потому Арнвид чаще всего по вечерам сидел у Ингунн; ребенок играл у нее на коленях, а Арнвид пел им обоим, пока малютка не засыпал, положив головку ей на грудь. Тогда она шепотом просила Арнвида перестать петь и потом сидела молча, глядя прямо перед собой или на спящего ребенка, и тихо, легко целовала волосики мальчика, а потом снова сидела, так же недвижно глядя прямо перед собой.
Но по мере того как близилось лето, становилось ясно: никакой обычной причины для нездоровья у Ингунн не было, и никто не мог понять, что с нею.
Арнвид дивился: неужто это горе сломило ее — потому как лучше ей не становилось, а скорее хуже; ее одолели припадки, и она часто впадала в беспамятство, а всю еду, что пыталась съесть, отдавала обратно. Ингунн говорила: у нее, мол, все время болит спина повыше поясницы, будто ее сильно ударили в это места жердью, а ноги как-то чудно немеют, до полного бесчувствия. Теперь она едва могла ходить. Арнвид понимал: она день и ночь тоскует по Улаву; к тому же еще скорбь по родителям вновь нахлынула на нее, а ведь одно время она почти забыла о них из-за Улава. Ныне же она корила себя за это и говорила, что заслужила ужасную беду, которая теперь, похоже, выпала ей на долю: «Ведь в ту самую ночь, как померла матушка, я и стала женой Улаву!»
Когда она это сказала, лицо Арнвида как-то странно изменилось, но он промолчал.
Горевала она также оттого, что ее разлучили с сестрой и братьями. Тура жила в Берге у тетки, и, хотя между сестрами никогда особо нежной приязни не было, теперь она тосковала и по Туре. Но еще горше думалось ей о маленьких братцах; с ними она всегда была в такой дружбе! А ныне они жили во Фреттастейне у Хафтура и его молодой жены… И теперь, верно, Халварда и Йона воспитают в ненависти к Улаву, сыну Аудуна, и в гневе на нее. Обо всем этом она толковала с Арнвидом, но при этом почти не плакала — верно, была слишком удручена и, отчаявшись, не могла проливать слезы. Арнвид боялся, как бы она не померла с горя.
Но хозяйка усадьбы Хиллебьерг поговаривала, будто недуг, сразивший Ингунн, был столь диковинный, что тут без колдовства и наговора дело явно не обошлось.
Однажды вечером в начале лета Арнвиду удалось уговорить Ингунн спуститься с ним вниз по склону, чтобы поглядеть на хлеба, буйно поднявшиеся в эту ясную, теплую погоду. Ему пришлось поддерживать ее, когда они шли, и он видел: она переставляет ноги так, будто они скованы невидимой цепью. Ему удалось довести ее до самой лесной опушки, как вдруг ноги у нее подкосились, и она упала навзничь, да так и осталась лежать в беспамятстве. В конце концов он с трудом опять привел ее в чувство; ему казалось, что до этого она ни разу так надолго не впадала в беспамятство. Она не держалась на ногах, и ему пришлось нести ее, как малого ребенка. Ингунн была так худа и весила так мало… Арнвиду стало жутко.
На другое утро обнаружилось, что она не может шевельнуть ногами — вся нижняя часть ее туловища онемела. Первые дни она лежала и тихонько стонала — ее мучили дикие боли в спине. Но мало-помалу они прекратились, и теперь, казалось, тело ее стало вовсе бесчувственным от поясницы и ниже. Так она и осталась лежать. Она никогда не сетовала, мало говорила и часто казалось, будто ее ничто не занимает. Она просила лишь: пусть Стейнар будет с ней; ей нравилось, когда он залезал к ней на кровать и играл, перекатываясь через ее полумертвое тело, которое теперь высохло так, что походило на скелет.
В это время никто не знал, где обретается Улав. Арнвид думал: Ингунн, верно, скоро помрет, а он не сможет даже послать весть о том другу.
Хиллебьерг же заявляла всякому, с кем ей ни доводилось толковать, что все проще простого: кто-то наслал порчу на Ингунн. Она втыкала иглы в ее ляжки и икры, жгла ее каленым железом, но Ингунн ничего не чувствовала. Тому свидетели — досточтимые мужи и жены, и приходский священник, да и сын ее. Но никого, кроме Колбейна и Хафтура, нельзя заподозрить в подобном злодеянии, а несчастное дитя лежит здесь, снедаемое хворью, и медленно умирает. Хиллебьерг подстрекала сына потребовать от епископа дознаться правды в этом деле. Арнвид уже готов был согласиться: матушка, видно, права; и посулил отправиться к господину Турфинну, лишь только тот вернется домой с поездки, разведав, сколь крепка вера в его епархии. Пока что Арнвид уговорил Ингунн побеседовать с приходским священником и исповедаться, а также велел служить обедни за ее здравие. Так прошло время до дня рождества богородицы. В тот день Арнвид исповедался и принял Corpus Domini; во время службы он столь долго и столь истово молился за здравие своей хворой родственницы, что взмок от пота. Был уже полдень, когда обитатели Миклебе воротились из церкви домой. Арнвид стоял, беседуя с Гуттормом о буланом Эльгене, который захромал, когда Арнвид ехал верхом домой; тут он услыхал — из горницы, где лежала Ингунн, громко зовут на помощь.
Сломя голову бросились Арнвид с Гуттормом к дому и ворвались в горницу. Там бегала Ингунн, босая, в одной сорочке, и затаптывала огонь — горница была полна дыма, а на полу горела солома вокруг простынь, перин и одеял, которыми она закидала пламя. На руках она держала Стейнара; он был закутан в покрывало, кричал и плакал.
Когда в горницу ворвались люди, она опустилась на скамью и стала целовать и ласкать мальчика, убаюкивать его, приговаривая:
— Стейнар, Стейнар, золотко мое, скоро тебе полегчает, сейчас я стану врачевать тебя, маленький мой!
Она крикнула вошедшим, что Стейнара сильно обожгло и надобно немедля добыть мази и полотняные лоскутья.
Она лежала в горнице, и с нею был один только Стейнар. Он сидел на широком плоском камне у очага, где теплился малюсенький огонек. И хотя Ингунн, лежа в кровати, не велела ему баловаться, мальчик играл, засовывая маленькие сухие веточки в огонь и поджигая их. День стоял теплый, и на нем была лишь одна рубашонка; внезапно ее охватило огнем. Ингунн опомнилась уже, когда стояла у очага, держа в объятиях ребенка; рубашонку она погасила, набросив на Стейнара покрывало. Но тут она увидала, что горят разбросанные на полу ветки можжевельника и камыш; тогда она стала звать на помощь, забросала огонь подушками со скамей и затоптала его…
Мальчику обожгло живот, но и у Ингунн были страшные ожоги на ногах и на ладонях обеих рук. Однако же она ничего и никого не замечала, кроме Стейнара, и не давала никому перевязать свои ожоги, покуда не позаботились о ребенке. Потом, уложив мальчика в кровать, она легла рядом и, не сводя с него глаз, осыпала ласками и успокаивала бедного малютку. До тех пор, пока мальчик был в лихорадке и его мучила боль от ожогов, Ингунн ничего и никого не видела и не слышала, кроме Стейнара.
Паралич с нее как рукой сняло — и она едва ли сама это почувствовала. Она жадно ела и пила, не замечая, когда ей приносили еду и питье, а рвота и головокружение вовсе исчезли. Арнвид просиживал со Стейнаром дни и ночи, и, как ни горько, как ни больно было ему видеть страшные муки мальчика, он все же благодарил бога за чудо, свершившееся с Ингунн.
С той поры она начала быстро выздоравливать, а когда Стейнару стало уже немного лучше и его можно было выносить на солнышко поглядеть на выпавший ночью снег, лицо и тело Ингунн вновь обрели свою прежнюю нежную округлость, а щеки ее целомудренно зарумянились на свежем морозном воздухе. Она стояла со Стейнаром на руках, ожидая Арнвида, который бродил у каменистых осыпей и собирал в шапку замерзшие ягоды шиповника — Стейнар велел отцу непременно набрать для него ягод.
Виды на примирение Арнвида с другими родичами Ингунн не стали лучше оттого, что фру Хиллебьерг распускала слухи о Колбейне — он, мол, наслал смертельную хворь на родную племянницу. И когда во Фреттастейне, незадолго до адвента, пили свадебное пиво за здоровье Хокона, сына Гаута, и Туры, дочери Стейнфинна, никого из Миклебе на пиру не было. Свадьбу справляли под новый, 1282 год, а после этого новобрачные начали объезжать всех родичей молодой жены и гостить у них, потому как у Хокона, младшего сына в семье, братьев была уйма, а усадьбы в Вестланне не было. Вот все и решили
— пусть он поселится в Опланне.
В это время в Миклебе пришла весть от фру Магнхильд из Берга: она желала видеть племянницу у себя. Ивар и Колбейн обещали оставить девушку в покое, ежели она будет сидеть смирно и блюсти себя как положено. Когда брат Вегард передал Арнвиду эти слова, тот скверно выругался; но не мог отрицать, что законного права распоряжаться девушкой у него нет. Да и Хиллебьерг, хозяйке, гостья порядком надоела; теперь, когда Ингунн была здорова, у Хиллебьерг не хватало терпения возиться с молодой женщиной. Хоть и пригожа она собою, да проку от нее мало! К тому же фру Магнхильд рассудила разумно: у нее жила ее старая мать, Оса, дочь Магнуса, — вдова Туре из Хува. Старушка была слаба здоровьем и нуждалась в помощи внучки и в том, чтобы с ее помощью коротать время.
И вот тогда-то, перед самой пасхой, Арнвид и отправился в Берг вместе с Ингунн.
Фру Магнхильд была самой старшей изо всех законных детей Туре; то была женщина пятидесяти лет — ровесница своего сводного брата Колбейна, сына Туре. Она была вдовою рыцаря Викинга, сына Эрлинга. Детей у нее никогда не было: потому-то, желая творить добро, она брала к себе юных дочерей у родичей и друзей, коих содержала у себя по нескольку лет, обучая их вежественному обхождению и всему, что приличествует благородным девицам. Ибо сама фру Магнхильд при жизни мужа долго состояла при королевском дворе. Она предложила также взять к себе племянниц из Фреттастейна, но Стейнфинн — а может, Ингебьерг — не пожелали отослать к ней маленьких дочек, и фру Магнхильд сильно из-за этого разгневалась. Потому-то, когда стало известно, что Ингунн дозволила обольстить себя названному брату, фру Магнхильд сказала, — мол, ничего иного она и не ждала. Дети Стейнфинна были дурно воспитаны, а их мать ослушалась отца и изменила жениху, потому-то нет ничего удивительного в том, что и дочери Стейнфинна позорят свой род.
Усталая и ослабевшая сидела Ингунн в санях, когда они проезжали последний отрезок пути через лес. Ехали они много дней — лишь только выбрались из Миклебе, начался буран; к тому же сильно потеплело, и дорогу развезло. Теперь к вечеру стало подмораживать, и Арнвид шел рядом а санями, ведя лошадей под уздцы; дорога была тяжелая — местами она проходила через покрытые сверкающим льдом скалистые склоны, а кое-где через высокие сугробы. Видно, ни один человек не проезжал здесь после недавнего снегопада.
Когда они выехали из лесу, в глаза им ударило солнце, стоявшее низко над грядой гор, прямо против них. Багрово-золотистое, оно просвечивало сквозь туман, а темный, неровный лед залива отсвечивал тусклым и мутноватым медным блеском. Морозная дымка окутала инеем заснеженные леса да топи, и теперь, к вечеру, все стало каким-то серым и угрюмым. Внизу по огороженным пашням с трудом плелись челядинцы Арнвида: и люди, и сани с тяжелой кладью все время утопали в снегу.
Усадьба стояла на берегу, у самой воды, чуть поодаль от других усадеб округи, отделенная лесом, так что из Берга не видать было ни одного из больших поместий на склонах гор. Ингунн не встречала тетку со времени их свидания в Хамаре — с той поры прошло уже полгода, и тогда хозяйка Берга была сурова к ней. Да и сейчас Ингунн ничего хорошего от нее не ждала. Арнвид плюхнулся на край саней, когда они нырнули в первую же рытвину.
— Не печалься, Ингунн, — стал он уговаривать ее. — Тяжко мне будет расстаться с тобой, когда ты так пала духом.
— Духом я не пала; ты знаешь, я никогда не сетовала. Но ныне я буду одна, без друзей. Молись за меня, родич, дабы мне еще более укрепиться духом; тяжкие испытания ждут меня здесь, в Берге…
Но когда они въехали на тун, сама фру Магнхильд вышла к ним навстречу и приветливо поздоровалась с Ингунн. Она повела племянницу в женскую горницу и велела прислужницам подать ей теплое питье и сухие башмаки. Она сама помогла молодой женщине стянуть с себя меховые сапожки и подбитый мехом плащ. Но тут, взявшись за кончик головной повязки Ингунн, она сказала:
— Это тебе придется снять.
Ингунн покраснела.
— Я ношу бабью повязку с тех пор, как жила в Хамаре. Епископ предложил мне покрыть волосы… Он сказал: ни одна честная женщина не ходит простоволосой после того, как лишилась невинности.
— Это он-то тебе сказал! — ухмыльнулась фру Магнхильд. — Еще чего выдумал… Теперь уже прошло столько времени, и пересуды о тебе в здешних краях затихли. Не хватает, чтобы ты сама раздувала сплетни о своем позоре, разгуливая, как последняя дура, в бабьей повязке. Сними ее и поверни свой пояс. Хорошо еще, что тебе никогда не приходилось застегивать его сбоку.
На Ингунн был кожаный пояс, усаженный мелкими серебряными гвоздиками; свисающие концы его были красиво окованы. Фру Магнхильд поправила пояс, так что пряжка пришлась как раз посреди живота. Она снова велела Ингунн снять повязку.
— Всем все про меня известно, — запальчиво сказала Ингунн. — А что теперь подумают обо мне люди? Скажут, что я — непотребная женщина, коли, не имея на то прав, стану ходить простоволосая, словно шлюха какая.
Фру Магнхильд сказала:
— Подумай о своей бабушке, Ингунн, уж очень она стара! Она хорошо помнит все, что было в дни ее молодости, а новые вести забывает тотчас, как их услышит. Нам придется каждый день снова и снова втолковывать ей, почему ты обряжена словно замужняя.
— Проще всего сказать ей, мол, муж мой уехал.
— И тогда вскоре дойдет и до ушей Колбейна, что ты по-прежнему стоишь на своем, а его ненависть к Улаву никогда не остынет. Будь же разумницей, Ингунн, брось все эти глупости!
Ингунн сняла с головы повязку и начала ее складывать. То была самая красивая из всех ее вещей — длиной в четыре локтя и расшита шелком. Эту повязку подарила ей в прошлом году Хиллебьерг, сказав, что Ингунн может надевать ее в церковь, и пусть наденет повязку, когда вернется Улав и она в первый раз пойдет туда с ним.
Ингунн вытащила шпильки, и тяжелая тусклого золота грива упала ей на плечи.
— Красивы же у тебя волосы, Ингунн, — заметила фру Магнхильд. — Многие женщины охотно похвастались бы такими волосами, тем более если б от мужа им было мало радости, а бабья повязка не принесла ни власти, ни прав. Пусть нынче вечером волосы у тебя будут распущены.
— О нет, тетушка, — чуть не плача взмолилась Ингунн. — Этого вы никогда не должны требовать от меня!.. — Разделив густую копну волос на пряди, она заплела две тугие косы, вовсе не украшавшие ее.
Арнвид уже сидел за столом, когда в горницу вошли фру Магнхильд и Ингунн. Он поднял глаза, и лицо его помрачнело.
— Так вот чего они добиваются, — сказал он позднее, когда они пожелали друг другу спокойной ночи, — чтоб ты поступилась честью замужней женщины?
— Сам видишь, — только и ответила ему Ингунн.
Осе, дочери Магнуса, были выделены в Берге изба и стабур в два жилья, а также две прислужницы для всяких работ по дому: они должны были поварничать, ткать полотно и прясть шерсть, которую старая госпожа получала из усадьбы. Грим и Далла — брат с сестрой, — старые управители из Фреттастейна, ходили за ее скотом, который стоял на скотном дворе фру Магнхильд; им отдали для жилья маленькую лачугу возле хлева, но числились они средь челяди Осы. Стало быть, Ингунн нечего было больше делать в Берге, кроме как бы заправлять маленьким бабушкиным хозяйством да тешить старушку. По большей части ей приходилось сидеть с бабушкой, когда прислужницы разбредались с разными посылами.
Как говорила фру Магнхильд, Оса ныне временами впадала в детство: она почти не помнила, что ей говорили. И каждый день все вновь и вновь переспрашивала об одном и том же. Случалось ей справляться и о меньшом сыне, Стейнфинне: наезжал ли он недавно, или же не, ожидают ли его вскорости в усадьбу? Часто она, однако, вспоминала, что он умер. А потом вдруг спрашивала:
— У него осталось в живых четверо детей? А ты — самая старшая? Ну да, я это точно знаю; тебя зовут Ингунн… Тебя… назвали в честь моей матушки… Ведь твоя бабушка с материнской стороны была еще жива, когда ты появилась на свет, и она прокляла свою дочь Ингебьерг за то, что та бежала со Стейнфинном. Да, он был легковерен и весел, мой Стейнфинн, и ему дорого обошлось то, что он был столь привержен к шлюхам да еще похитил дочь рыцаря… — Оса никогда не жаловала свою невестку Ингебьерг, и, частенько вспоминая Стейнфинна и его жену, забывала, что говорит с их дочерью. — Но как же это получилось?.. Вроде бы с одной из этих малюток-дочерей Стейнфинна стряслась большая беда? Нет, верно, я не то вспоминаю… Не могли уж они так вырасти?
— Милая бабушка, — измученным голосом просила Ингунн, — а не лучше ли вам немного соснуть?
— О да, Гюрид, это, пожалуй, было бы лучше всего… — Оса частенько называла внучку «Гюрид», принимая ее за дочь Алфа, родственницу, приезжавшую в Берг пятнадцать зим назад. Но все, что происходило в дни ее молодости, старая хозяйка помнила преотлично. Она рассказывала про своих отца с матерью и про брата Финна — отца Арнвида, и про свою золовку Хиллебьерг, которую любила, но побаивалась, хотя Хиллебьерг была много моложе ее.
Четырнадцать зим минуло Осе, когда ее отдали в жены Туре из Хува. До того он более десяти лет сожительствовал с этой Боргхильд, а после с превеликой неохотой отослал свою полюбовницу. Она покинула Хув лишь утром того самого дня, когда Оса вступила туда невестою Туре. Боргхильд и после того, до конца своих дней, имела над Туре большую власть, а умерла она лишь через двадцать лет после его женитьбы. Он советовался с ней обо всех делах, представлявших собой какую-либо важность. И часто привозил к ней своих законных детей, дабы она предсказала им будущее и поглядела, выйдет ли из них толк. Но более всего Туре пекся о своих четверых, прижитых с полюбовницей… Боргхильд была дочерью рабыни и знатного вельможи — поговаривали, будто даже дочерью одного из тех королей, коих в те времена было немало в Норвегии. То была красивая, умная и необычайно властная женщина, высокомерная, жадная до денег и немилостивая к беднякам.
Меж тем Оса, дочь Магнуса, жила в Хуве. Она народила мужу четырнадцать детей, но пятеро умерли еще в колыбели и только четверо из оставшихся девяти дожили до зрелого возраста. Оса перечисляла всех своих умерших детей и рассказывала про них. Более всего горевала она о дочери, Хердис, которую разбил паралич, потому что она заснула однажды на мокром от росы пригорке. Умерла же она четыре года спустя, когда ей было одиннадцать зим. Подростка сына залягала насмерть лошадь, а Магнус погиб в драке на борту корабля, когда возвращался домой с пирушки в Тутене вместе с другими хмельными молодцами. Магнус тогда только что женился, но детей после него не осталось, а вдова снова вышла замуж и уехала в другой конец страны. Она была единственной изо всех невесток, которая пришлась по душе фру Осе.
— Но скажите мне, бабушка, — спрашивала Ингунн, — неужто всю вашу жизнь у вас были одни только беды? Неужто не выпало вам на долю счастливых дней, которые вы могли бы вспоминать ныне?
Бабушка глядела на нее, видимо, не понимая, о чем та говорит. Теперь, когда она лежала в ожидании смерти, казалось, будто ей в равной мере милы воспоминания и о горестях, и о радостях.
Ингунн не так уж худо жилось у старухи. Сил у нее недоставало, даже когда она бывала здорова, и ей никогда не любо было делать то, для чего нужны были усилия или раздумья. А теперь она сидела с каким-нибудь тонким рукоделием, которое не нужно было заканчивать в спешке, погруженная в свои собственные мысли, и слушала вполуха бабкины речи. Подростком она была неутомима, и ей трудно бывало усидеть на месте долгое время. Теперь же все стало иначе. Странная хворь, которая напала на нее после разлуки с Улавом, словно оставила после себя тень, не желавшую исчезнуть: казалось, будто Ингунн вечно в каком-то полусне… Во Фреттастейне она всегда находилась в окружении мальчишек, и прежде всего с ней был Улав. А с мальчишками начинались шумные игры и затеи, которыми она жила, — сама-то она ничего путного придумать не умела. Здесь же, в усадьбе, обитали одни лишь женщины
— две старые госпожи и их служанки да несколько пожилых челядинцев и работников. Они не могли пробудить Ингунн от спячки, в которую она погрузилась, еще когда лежала с онемевшими ногами в кровати и ждала — вот настанет последний час и она, вовсе исчахнув, уйдет из числа живых. Когда Улав исчез, казалось, у нее больше не было сил верить в то, что когда-нибудь он вернется. Слишком много бед обрушилось на нее за короткое время — с тех пор, как отец ее уехал из дому, дабы встретиться с Маттиасом, сыном Харалда, и до того дня, когда Арнвид увез ее в Хамар. Ей чудилось, будто ее подхватил бурный поток, а время, проведенное в Хамаре, было, как омут, куда медленно затягивало ее и Улава, относя их все дальше и дальше друг от друга. В Хамаре все было новым и чужим, да и Улав изменился и тоже вроде бы стал ей чужим. Она понимала — он был прав, что не искал случая встретиться с нею тайком, когда они жили в Хамаре. Но от того, как он вел себя на свидании, которое она сама подстроила в ночь под рождество, ей стало страшно и стыдно. Она чувствовала себя такой униженной и растерянной, что не смела даже думать о нем так, как прежде, забываясь в сладостной, жаркой жажде его любви. Она превратилась тогда словно бы в малого ребенка, которого отругали и высекли взрослые, — сама-то она не могла взять в толк, что поступила дурно…
Но вот он явился к ней в ту последнюю ночь из тьмы и метели, запорошенный снегом, обессиленный и взволнованный, дрожа от усталости и затаенного бешенства… Изгой, человек вне закона, на руках которого еще не остыла кровь сына ее родного дяди! Сама не зная как, она совладала тогда с собой. Но когда он снова ушел, казалось, глубокие воды всего мира сомкнулись над нею.
Первое время, когда она тяжко хворала, Ингунн думала, что и в самом деле понесла, как говорила фру Хиллебьерг. Но время шло, и стало ясно — ребенка у нее не будет; но она была не в силах почувствовать разочарование. Она так истомилась, что для нее было бы непосильной ношей ждать чего-то еще, будь то доброе или злое. Она терпеливо сносила свой тяжкий недуг, когда никто не понимал, чем она хворает, и казалось, надежды на исцеление не было. Когда же она пыталась заглянуть в будущее, оно представлялось ей сплошным колышущимся туманом, похожим на мглу, что заволакивала ей глаза, когда у нее начинала кружиться голова. Тогда она искала прибежища в воспоминаниях обо всем, что было у них с Улавом прошлым летом и осенью. Она закрывала глаза, целовала свою собственную косу, свои руки и плечи, воображая, будто это делает Улав… Но чем сильнее предавалась она мечтам и страстным желаниям, тем неправдоподобней представлялось ей, что некогда все это было наяву. Но она верила: испытания и тяжбы кончатся, их оставят в покое, они наконец соединятся и станут жить в законе. Но она никак не могла себе этого ясно представить — как не могла вообразить райское блаженство, о котором ей толковали священники, хотя тоже верила в него.
Потом она лежала с отнявшимися ногами и уже не ждала, что когда-нибудь опять сможет двигаться. Тем самым порвалась последняя нить, которая еще привязывала ее к будням, и к работе, и к жизни других людей. Она утратила всякую надежду стать законной женой Улава, сына Аудуна, распоряжаться в его усадьбе, рожать ему детей. Вместо этого она предалась мечтам, хотя вовсе и не чаяла, что они когда-нибудь сбудутся. Каждый вечер, как только в горнице гасили свечу, а в очаге догорал огонь, она представляла себе, будто вошел Улав и ложится рядом с нею. Каждое утро, просыпаясь, она представляла себе, будто муж ее уже встал и вышел из горницы. Она лежала, прислушиваясь к звукам занимавшегося дня, доносившимся из этой большой усадьбы, и воображая, будто она — в Хествикене и будто как раз Улав и велел убирать в сарай сено. То были его кони и его сани, и это он распоряжался, кому что надо делать. Когда Стейнар хоть минутку спокойно лежал в постели рядом с ней, она обнимала мальчика тонкой рукою, прижимая его к груди, и про себя называла мальчика — Аудун. И в мечтах он был сыном ее и Улава. Но тут Стейнару хотелось встать и выбежать из горницы, и он барахтался, пытаясь высвободиться из ее объятий. Ингунн уговаривала его остаться, потчевала лакомыми кусочками, припрятанными для него в кровати, сказывала ему сказки и воображала, будто она — мать, которая беседует со своим ребенком.
Когда же она приехала в Берг и фру Магнхильд сняла с ее головы повязку, это было первое, что пробудило ее от мечтаний. Никогда прежде не думала она о том, что опозорила себя, отдавшись Улаву. Во Фреттастейне она и вообще мало думала, она только любила. И лишь когда Улав с Арнвидом столь поспешно собрались в Хамар требовать признания права Улава владеть ею, в ней пробудилось нечто похожее на замешательство. Но когда добрый епископ велел передать ей белое полотно — знак непорочности и повелел ей повязать косы, она успокоилась. Даже если она и согрешила перед дядьями, которым должно было стать ее опекунами после смерти отца, то уж преосвященный Турфинн, видно, снова все уладит. И она станет тогда столь же доброй женой, как и все другие замужние женщины.
Ей было холодно, стыдно и непривычно ходить простоволосой. После того, как она, подобно всем замужним женщинам, полтора года носила головную повязку, ее словно бесстыдно раздели руки насильника, — так обходились с рабынями на невольничьем рынке в стародавние времена. Она старалась не показываться в горнице у фру Магнхильд, когда там бывали чужие. Она не появлялась по своей воле на людях нигде, кроме как в церкви, — там все женщины должны были покрывать голову. Ингунн низко надвигала шлык плаща на лицо, дабы не видно было ни единого волоска. Желая хоть немного искупить то, что ей приходилось теперь одеваться не так, как подобало, она спрятала все драгоценности и носила лишь темные свободного кроя платья безо всяких узоров, а волосы заплетала в две жесткие тугие косы безо всяких лент или же украшений.
Но вот пришла весна. В один прекрасный день залив освободился ото льда, водная гладь лежала открытая и ясная, отражая зеленеющие склоны на обоих берегах. Теперь в Берге было красиво. Ингунн отвела бабушку к освещенной солнцем стене, села рядом с ней и стала шить рубаху Улаву, сыну Аудуна. Улав говорил ей, что Хествикен лежит на берегу фьорда…
Она придумывала себе какие-то пустяковые дела, которыми могла заняться в верхнем жилье стабура, где распоряжалась Оса. Ингунн бывала там каждое утро, перебирала вещи, наводила порядок. Она отодвигала заслон дымовой отдушины и, высунувшись из оконца, глядела вниз.