Если уж на то пошло, само существование моего дядюшки Мэтта было совершенно невероятным.
И кто знает, сколь далеко способны зайти некоторые люди ради трехсот тысяч долларов?
Что ж, хорошо, дядя Мэтт был прав: человек с тремя сотнями тысяч не может позволить себе иметь друзей. Отныне и впредь, что бы ни случилось, мне придется рассчитывать только на себя.
Такая мысль не воодушевляла. Я знал наперечет все свои умения и все свои неумения и прекрасно понимал, какой из этих двух перечней длиннее, а какой короче.
Но что мне делать? Если я даже не могу сообщить о похищении Герти в полицию, кто и как сумеет разыскать ее?
Вот и получается, что теперь это тоже моя задача. Осознав, какая ответственность легла на мои плечи, я совсем пал духом. Ну как, скажите на милость, я смогу отыскать Герти, спасти ее и привлечь похитителей к суду? С чего мне начинать? Я умел только рыскать по библиотекам и очень сомневался, что отыщу Герти в одной из них.
Как и подобает истинному исследователю, я попытался сделать обзор имевшихся фактов и сразу же увидел, что их кот наплакал, зато все вокруг окутано туманом подозрений, недоразумений и конфузов. По сути дела, фактов было всего три: 1. Герти похищена. 2. В меня стреляли. 3. Дядюшка Мэтт убит.
Может быть, факт No 3 и есть отправная точка? Ведь все началось с убийства дядюшки Мэтта. Стало быть, и танцевать следует именно отсюда. Как ни крути, но этот факт — единственный непоколебимый утес в бурном море недомолвок и двусмысленностей, его можно исследовать со всех сторон, и, главное, в истинности этого факта я мог быть уверен: дядюшку Мэтта действительно убили.
А убили ли?
Ну, хватит! В конце концов, хоть что-то должно быть правдой. Если вообще ничему не верить, как же тогда думать, как действовать, куда податься? Ведь с чего-то начинать надо.
Вот до чего я успел додуматься, когда вдруг истошно заверещал дверной звонок, и я, вскочив с дивана, застыл, будто истукан. Неужели это они?
Неужели Герти (возможно, под пыткой) сообщила им о моем местонахождении, и они вернулись, чтобы схватить меня?
Первой моей мыслью было спрятаться в стенном шкафу или забиться под диван, зажмуриться и переждать набег. Я даже поднялся на цыпочки и сделал несколько торопливых шагов вглубь квартиры, когда вдруг спохватился, вспомнив, что мне хочется увидеть похитителей, что не далее как минуту назад я ломал голову, стараясь придумать какой-нибудь способ отыскать их. И если они сами явились ко мне, тем лучше.
Во всяком случае, в этом я старался убедить себя, в суетливом страхе озираясь по сторонам в поисках какого-нибудь оружия. В конце концов, моей целью было захватить их, а не угодить к ним в лапы.
В углу, на телевизоре, стояла лампа, казавшаяся сказочно красивой благодаря своей монументальной уродливости. Как Чикаго. На ее фарфоровом основании красовалась бесконечная вереница белых, розовых и золотистых купидонов, водивших хоровод. Не мне судить, но, кажется, все это выглядело весьма похабно. Как бы там ни было, я подбежал к чудовищной лампе, снял абажур с бахромой, вытащил вилку из розетки и, взвесив лампу в руке, с удовольствием убедился в ее тяжести. Спрятав это орудие любви за спину, я открыл дверь, готовый колошматить купидонами по любой физиономии, которая покажется в поле зрения.
Седовласый круглолицый священник в черном одеянии ласково улыбнулся мне, оглядел с головы до ног и произнес тихим елейным голосом:
— Доброго вам дня, досточтимый сэр. А мисс Гертруда Дивайн дома?
Достаточно ли надежно я спрятал лампу? Суетливо и поспешно прижав ее к крестцу, я ответил:
— Э... нет. Ей... э... надо было ненадолго уйти. Не могу сказать, когда она вернется.
— Ага. Ну что ж, — со вздохом сказал священник, вытаскивая бурый бумажный пакет из-под левой мышки и запихивая его под правую. — Зайду попозже. Извините за беспокойство.
Любая мелочь, любая кроха сведений могла иметь значение, поэтому я спросил:
— Не соблаговолите ли объяснить, в чем дело?
— Библия мистера Грирсона, — ответил священник. — Может, я зайду завтра пополудни?
— Не знаю, будет ли мисс Дивайн дома, — сказал я. — Что вы имеете в виду, говоря о библии мистера Грирсона?
— Он заказывал библию с посвящением.
Итак, мой дядя Мэтт, знаменитый кутила, гуляка и мошенник, на склоне лет обратился к богу. Сознавая, что это низко, я, тем не менее, испытал легкое злорадство при мысли о том, что донельзя уверенный в себе обманщик утратил изрядную долю этой уверенности, как только почувствовал приближение конца.
Думаю, мне удалось скрыть это недостойное человека чувство. Я сказал:
— Может быть, я сумею вам помочь. Я — племянник мистера Грирсона.
— О, правда? — его довольная улыбка приобрела печальный оттенок. Весьма рад познакомиться с вами, сэр, хотя, конечно, предпочел бы сделать это при менее прискорбных обстоятельствах. Я — преподобный Уиллис Маркуэнд.
— Здравствуйте. Я — Фредерик Фитч. Э... не зайдете ли в дом?
— Если вы уверены, что я не нарушу...
— Ни в малейшей степени, сэр.
Когда я закрывал дверь, преподобный Маркуэнд заметил лампу. Я издал глупый смешок и объяснил:
— Вот, как раз чинил, когда вы пришли.
Водрузив купидонов обратно на телевизор, я предложил преподобному присесть.
— Ваш дядя был замечательным человеком, — начал он. — Такая утрата!
— Вы были близко знакомы?
— Боюсь, что только по телефону. Мы немного поболтали, когда он позвонил в институт, чтобы заказать библию, — преподобный похлопал по лежавшему на диване бурому конверту.
— Это она и есть?
— Не желаете ли взглянуть? Это наше лучшее издание, просто красота. Мы все очень им гордимся.
Сняв обертки, он показал мне книгу. Она и впрямь производила внушительное впечатление, почти такое же, как лампа с купидонами, и была выдержана в той же цветовой гамме. Переплет из белого дерматина, затейливое золотое распятие, золотая же вязь на корешке. Обрез тоже был золотой, а закладками служили красные ленточки. Книга изобиловала старательно выведенными буквицами и была щедро снабжена иллюстрациями на толстой бумаге, а большинство диалогов было набрано красным шрифтом. На фронтисписе красовалось посвящение, начертанное золотым курсивом: "Дражайшей Герти Дивайн со всею моею любовью навсегда. Но куда ты пойдешь, туда и я пойду.
Руфь 1: 16. Мэтью Грирсон".
М-да, странно. Я еще мог представить себе, что дядюшка Мэтт на склоне лет пристрастился к богословию, тем более, зная, что болен неизлечимой формой рака. Но едва ли ему, да и кому-нибудь другому, пришло бы в голову дарить Герти Дивайн (несмотря на ее ангельскую душу) библию в переплете из белого кожзаменителя с золотым тиснением. В это как-то не верилось. Стало быть, книга содержит в себе еще что-то, незаметное с первого взгляда.
Я понял. Это была какая-то весточка. Ключ, который сумеет распознать Герти.
Ключ к чему?
Может быть, триста тысяч долларов — это еще не все? В конце концов, дядя Мэтт сколотил свое состояние в Бразилии, а Бразилия — огромная молодая страна, богатая еще почти не тронутыми запасами сырья. Может быть, денег больше, гораздо больше, а триста тысяч — лишь верхушка айсберга. И указатель пути к главному кладу — как раз в этой библии?
Ну конечно! Зачем еще дарить триста тысяч совсем чужому человеку, даже если по бумагам он — твой родственник? Да затем, что это — крохи для цыплят, а настоящая кубышка запрятана где-то еще.
Вот почему дядя Мэтт подослал ко мне Герти. Он предоставил ей самой решать, рассказать мне об остальных деньгах или нет. Триста тысяч — это просто испытание, чтобы узнать, стоит ли отдавать мне все. А Герти похитили люди, которые хотят вытянуть из нее сведения о кладе.
— Вы разносите эти штуки? — спросил я.
— Э... — священник растерянно улыбнулся. — Возникает вопрос оплаты.
Ваш дядя должен был прислать нам чек, но, к сожалению, кончина помешала ему...
— Сколько это стоит? — спросил я.
— Тридцать семь долларов пятьдесят центов.
— Я выпишу вам чек, — сказал я, доставая чековую книжку, которую прихватил из дома, поскольку не знал, как долго буду в бегах. Но пока мне не выдавалось случая воспользоваться ею.
Преподобный Маркуэнд снабдил меня ручкой и сказал:
— Выпишите на Институт любящих сердец.
Я передал преподобному чек, и Маркуэнд, казалось, опять собрался сесть, чтобы уже в качестве священнослужителя, а не рассыльного, обсудить со мной мои собственные богословские воззрения, но я сумел отбояриться от него, заявив, что должен немного поработать. Преподобный выказал полное понимание и тотчас ушел, а я приступил к штудированию священного писания.
Проведя за этим занятием почти час, я так ничего и не вычитал. Вроде, библия ничем не отличалась от любой другой. Во всяком случае, я никаких особенностей не обнаружил. Но ведь сообщение было адресовано Герти, которая, несомненно, поймет все с первого взгляда.
В конце концов мне пришлось забросить богословие. Я засунул библию в духовку, от глаз подальше, и, забыв о ней, возобновил размышления, прерванные приходом преподобного Маркуэнда. Собственно, они сводились к тому, что единственный факт, в котором я мог быть уверен, — убийство дядюшки Мэтта. Начав с этого факта, я, если очень повезет, сумею раскопать еще несколько достоверных фактов.
Что ж, прекрасно. На тот случай, если Герти удастся убежать от похитителей, я оставил ей записку, в которой обещал время от времени позванивать, и отправился в библиотеку, чтобы просмотреть газетные сообщения об убийствах.
Одинокий искатель вышел на след.
Глава 15
«Дейли-ньюс» сочла моего дядюшку Мэтта скучной личностью, но всячески избегала говорить об этом прямо. В конце концов газета выставила его полузагадочным полумиллионером полупреклонных лет, составившим полоумное завещание, имевшим полупонятную биографию и полуголую стриптизерку в качестве полусиделки-полулежалки. Дабы покончить с этой половинчатостью и довершить дело, судьба, в придачу ко всему, ополовинила его земной срок, сделав дядьку жертвой убийства, которое произошло в его роскошной полуторной квартире на Южной Сентрал-Парк-авеню, причем убийца до сих пор не был найден. Было совершенно очевидно, что «Ньюс» надеялась сорвать большой куш на дядюшке Мэтте, но не смогла по-настоящему взять его в оборот и сделала дело только наполовину. Все статьи, посвященные убийству дядьки, где-то с середины начинали повествовать о чем-нибудь совсем другом, например, о братьях Коллиер, с которыми дядюшка, по-моему, не имел ничего общего, за исключением того обстоятельства, что они тоже умерли, были богаты и принадлежали к белой расе.
И все же «Дейли-ньюс» оказалась единственным пригодным к использованию источником сведений. «Таймс» ограничилась сухой бессодержательной заметкой, напечатанной на другой день после убийства, остальные газеты были немногим лучше, и только «Ньюс» разродилась выводком статей. Что ж, положение обязывает.
Ну, ладно. В мешанине многочисленных ссылок на Браунинга и Джека Лондона (не спрашивайте меня, как они это сделали) я отыскал, наконец, голые факты и старательно занес их в записную книжку, приобретенную специально для этой цели.
Дядюшку Мэтта убили в понедельник вечером, восьмого мая, семнадцать дней назад. Тем вечером Герти отправилась в кино в обществе своего приятеля по имени Гас Рикович и вернулась в дядькину квартиру только в половине второго ночи. Обнаружив труп, она тотчас позвонила в полицию. По свидетельству врача, смерть наступила между десятью и одиннадцатью часами вечера в результате удара по затылку тупым предметом, которого не нашли ни на месте преступления, ни в ходе дальнейших следственных действий. Признаков насильственного вторжения в квартиру обнаружено не было, равно как и следов борьбы. Насколько было известно Герти (во всяком случае, так она заявила полицейским и пишущей братии), дядя Мэтт не ждал никаких гостей или посетителей.
Убийство человека, который вот-вот должен был умереть от рака, настолько поразило «Дейли-ньюс», что газета даже напечатала интервью с врачом дяди Мэтта, неким Луцием Осбертсоном, который, судя по тексту, был человеком надменным и напыщенным, но всякий, кто умел читать между строк, без труда уловил бы тихие сетования по поводу потери надежного источника доходов.
Последующие статьи едва ли сообщали что-то новое. Полиция вяло брела по сужающейся спирали, будто горстка побежденных индейцев, сбившихся с тропы войны. Довольно много внимания было уделено Герти. В газете появились ее фотографии, интервью с ней, был приведен послужной список эстрадной звезды.
О Гасе Риковиче больше не упоминалось. Тут и там мелькали намеки на странное завещание, которое, судя по всему, оставил дядя Мэтт, но его содержание тогда еще не было предано огласке, а значит, не упоминалось и мое имя. Когда свет юпитеров, наконец, озарил и меня, история про дядюшку Мэтта уже была мертвее, чем он сам. На шестой день после убийства даже «Дейли-ньюс» больше не могла написать о нем ничего нового.
Когда я покинул библиотеку с распухшей от сведений записной книжкой, было пять часов — разгар ежевечернего самоистязания, именуемого часом пик.
Я был на Сорок третьей улице, к западу от Десятой авеню, и решил, что пуститься в путь на своих двоих будет разумнее, чем пытаться поймать такси или втиснуться в автобус на Девятой авеню. Вероятно, пешком я мог добраться до места назначения быстрее, чем на транспорте. Передвигаясь неспешным шагом, я покрыл расстояние за двадцать пять минут, причем никто ни разу не выстрелил в меня.
Еще в библиотеке я принял решение вернуться в квартиру Герти, чтобы, возможно, использовать ее в качестве оперативной базы, но потом мне пришло в голову, что похитители наверняка выбьют из Герти сведения о моем местонахождении и возьмут ее жилище под наблюдение, чтобы подстерегать меня там. Тогда я подумал о гостинице, но мысль о том, чтобы на глазах у портье вписать в книгу постояльцев вымышленное имя, слишком действовала на нервы, и я отбросил ее. Пожить у друга? Но у меня очень мало друзей, и они слишком дороги мне, чтобы впутывать кого-нибудь из них в дело о похищении и покушении на убийство. Не говоря уже о том, что лишь одному богу ведомо, могу ли я им доверять.
Короче, оставалось только одно место, в которое я мог пойти: к себе домой. В свою квартиру. Разумеется, никто не подумает, что я отправлюсь к родным пенатам, и едва ли меня станут искать там. А значит, дома я буду в ничуть не меньшей безопасности, чем в любой другой точке земного шара. И уж наверняка там мне будет гораздо удобнее: я смогу переодеться, выспаться на собственной кровати, снова начать вести ту жизнь, которая хотя бы отдаленно напоминает привычную.
Вот как рассуждал я, не находя в своих выкладках ни единого изъяна. Но все равно, чем ближе подбирался я к нашему кварталу, тем менее охотно передвигались мои ноги; плечи поникли, в крестце начался легкий зуд, спина делалась все согбеннее. Я поймал себя на том, что заглядываю в машины, стоящие у бордюра, и шарахаюсь от проезжающих мимо. Тогда я начал таращиться на лица встречных прохожих или пригибаться, прикрывая голову рукой, но, как выяснилось, ни в том, ни в другом случае не выказал себя блистательным тактиком, поскольку оставлял за спиной длинные шеренги застывших от изумления пешеходов, которые подолгу смотрели мне вслед. В итоге, вопреки моим расчетам, мне не удалось проскользнуть домой незамеченным.
Тем не менее, до нашего здания я добрался без приключений. Вошел в подъезд и увидел, что мой почтовый ящик ломится от посланий. Именно ломится: письма торчали из щели, как дротики из мишени. Когда я открыл маленький замочек, дверца распахнулась с громким «пух», и из ящика хлынул стремительный поток писем, которые мгновенно усеяли весь пол.
Я набил письмами карманы пиджака, взял пачку в левую руку и стал подниматься по лестнице. Когда я добрался до площадки второго этажа, открылась дверь, и появился Уилкинс. Мы посмотрели друг другу в глаза впервые с тех пор, как Герти вышвырнула его вместе с чемоданом из моей квартиры. Уилкинс поднял заляпанную чернилами руку, наставил на меня сухой синий палец и ледяным голосом произнес:
— Ну, погодите!
После чего захлопнул дверь.
Я немного постоял на площадке. Мне хотелось постучаться к нему и как-то наладить отношения. В конце концов, я был обязан извиниться перед Уилкинсом.
Пусть этот человек заблуждался, но я не мог сказать о нем ни одного дурного слова. И если я был опасно близок к тому, чтобы разделить его заблуждение, мне следовало пенять на себя, а вовсе не на него. К тому же, теперь у меня много денег, гораздо больше, чем я в состоянии потратить, так почему бы не вложить малость в издание романа Уилкинса, независимо от того, насколько он провальный?
Но сейчас мне было не до этого. Я пообещал себе, что непременно поговорю с Уилкинсом, как только мои злоключения останутся в прошлом, миновал его дверь, поднялся на третий этаж и вошел в свою квартиру.
Из моего кресла катапультировалась неимоверно рыжая девица в очках с блестящей черепаховой оправой, преимущественно желтом клетчатом костюме и туфельках на высоких каблучках. Сияя улыбкой, она распростерла руки и ринулась ко мне с криком:
— Дорогой! Я здесь, и мой ответ — да!!!
Глава 16
Ответ? Но я даже не знал, на какой вопрос. Проворно увернувшись от объятий, я забежал за диван, очутился на безопасном расстоянии от девицы и спросил:
— Ну, что на сей раз? Что все это значит?
Девица развернулась, будто бык, который норовит боднуть плащ матадора, и приподнялась на цыпочки.
— Дорогой, неужели ты меня не узнаешь? — воскликнула она, не опуская рук. — Неужели я так изменилась?
То ли в ее облике и впрямь было нечто смутно знакомое, то ли опять заработало старое доброе внушение, которому я был столь подвержен. Во всяком случае, чтобы не дать маху, я произнес:
— Мадам, я вижу вас впервые в жизни. Соблаговолите объяснить, что вы здесь делаете.
— Дорогой! Это же я, Шарлин!
— Шарлин? — Я прищурился, силясь прогнать туман. В школьные годы я действительно знавал одну Шарлин, щуплую робкую девочку, с которой мне удалось какое-то время поддерживать тесные отношения, мечтательное бесплотное существо, втемяшившее себе в голову, что хочет стать поэтессой.
Большинство одноклассников звало ее Эмили Дикинсон, и она воспринимала это как похвалу.
— Шарлин Кестер! — вскричало это растительное чудище, сообщив мне таким образом полное имя той давешней хрупкой девочки болезненного вида.
— Вы? — От изумления я даже наставил на нее палец. — Вы — Эмили Дикинсон?
— Ага, вспомнил! — Она так обрадовалась, что снова ринулась на меня, растопырив руки, словно изображала летающую крепость Б-52. Лишь благодаря ловкости ног я сумел переместиться и обежать вокруг дивана, чтобы остаться под его защитой.
— Минутку! Минутку! — закричал я, поднимая руки, будто регулировщик уличного движения.
К моему удивлению, она остановилась. Подавшись вперед и изготовившись к новому наскоку, Эмили Дикинсон спросила:
— В чем дело, дорогой? Я здесь, я твоя, я отвечаю — ДА. Бери же меня, чего ты ждешь?
— Отвечаете? — эхом откликнулся я. — На что отвечаете?
— На твое письмо! — вскричала она. — На то прекрасное, дивно трогательное письмо!
— Какое письмо? Я сроду вам не писал.
— Письмо из лагеря! Я знаю, поверь мне, я знаю, как давно это было, но ты сам просил не спешить и дать ответ, лишь когда я буду полностью уверена.
И вот это время пришло. Мой ответ — ДА!
Моя пустая голова до отказа наполнилась недоумением.
— Из лагеря?
— Бойскаутский лагерь! — воскликнула она, и мгновение спустя безумное выражение на ее лице сменилось какой-то другой, гораздо более суровой миной.
Девица холодно спросила:
— Надеюсь, ты не собираешься открещиваться от этого письма?
И тут я вспомнил. Тем летом мне было пятнадцать, и я провел две недели в бойскаутском лагере — едва ли не самые страшные две недели в моей жизни.
Из всего моего лагерного снаряжения уцелел только мокасин на левую ногу, да и тот остался без тесемок. Как раз на тот год и пришлась моя дружба с Шарлин Кестер. И вот, в припадке отчаяния, я послал ей из лагеря письмо. Да, было дело. Но что именно я ей написал? Этого я вспомнить не мог.
И уж подавно не мог понять, почему шестнадцать лет спустя Шарлин (неужели эта ярко размалеванная бегемотиха — и впрямь Шарлин?) ни с того ни с сего решила ответить на мое древнее письмо.
Разве что прослышала о наследстве? Так-так-тааааааак...
Пока я предавался бесполезным размышлениям, Шарлин не теряла времени даром и продолжала свою речь:
— Вот что я тебе скажу, Фред Фитч. Ты помнишь моего дядюшку Мортимера, бывшего помощника окружного прокурора в нашем родном городе. Так вот, теперь он судья. Я показала ему твое письмецо, и он говорит, что это четкое и ясное предложение руки и сердца, и его примут как улику в любом суде Соединенных Штатов. А еще он сказал, что, если ты будешь водить меня за нос и корчить из себя столичную штучку, он сам возьмется за дело и вчинит тебе иск за нарушение обещания жениться. Ты и опомниться не успеешь. Так что не болтай попусту, а отвечай: ты мне писал или ты мне не писал?
Нет, нет, только не это. Мне совсем недосуг заниматься еще и приготовлениями к свадьбе. Я знать не знал, действительно ли Шарлин (о, боже!) могла вчинить мне иск, и сейчас это совершенно не волновало меня.
Слишком много всего навалилось. Слишком много волков норовили в меня вцепиться. Похоже, пришло время натравить их друг на дружку. Поэтому я сказал:
— Извините.
И подошел к телефону.
— Можешь звонить, кому угодно, — громогласно объявила Шарлин. — Я свои права знаю. Не думай, что тебе позволено играть моими чувствами.
Было уже половина шестого, и рабочий день кончился, но Добрьяк произвел на меня впечатление человека, который любит сидеть в конторе допоздна, запоем читая книги по правоведению или фокусничая с закладными. Если его не окажется на месте, придется рискнуть и позвонить Райли.
К счастью, Добрьяк был верен себе и сидел в присутствии. Когда он снял трубку, и я назвал себя, стряпчий тотчас закричал:
— Фред! Я вас обыскался! Где вы?
— Это неважно, — ответил я. — Я хочу...
— Вы дома?
— Нет. Я хочу...
— Фред, нам надо поговорить.
— Подождите. Я хочу...
— Это важно! Жизненно важно!
— Я хочу...
— Вы можете прийти ко мне в контору?
— Нет. Я хочу...
— Нам необходимо встретиться и поговорить. Надо обсудить...
— Черт возьми, да замолчите хоть на минуту! — гаркнул я.
Мир погрузился в звенящую тишину. Краем глаза я видел, что Шарлин изумленно таращится на меня.
— Вот что, — сказал я вселенскому безмолвию. — Если вы — мой поверенный, то послушайте меня хотя бы минуту. Если вы не хотите меня слушать, значит, вы не мой поверенный.
— Фред, — полным холестерина голосом отозвался Добрьяк. Разумеется, я вас выслушаю. Говорите, что хотите, Фред.
— Хорошо. Когда мне было пятнадцать лет, я провел две недели в лагере бойскаутов.
— Дивные места, — молвил Добрьяк немного рассеянно, но с явным желанием сделать мне приятное.
— И отправил оттуда письмо своей однокласснице. Сейчас она в Нью-Йорке. Ее дядька работает судьей в Монтане. Она утверждает, что мое письмо — это брачное предложение, и грозится засудить меня за нарушение обещания жениться.
Я оторвал трубку от уха, чтобы Шарлин могла вместе со мной послушать ржание Добрьяка, напомнившее мне смех колдуньи из Диснеевской «Белоснежки».
Шарлин захлопала глазами, полускрытыми стеклами очков в шутовской черепаховой оправе с блестками. На лице ее волнение боролось с решимостью.
Когда Добрьяк перешел с гогота на хохот, потом — на смех и, наконец, на хихикания и повизгивания, я снова прижал трубку к уху и спросил:
— Итак, что мне делать? Спровадить ее?
После чего опять поднял трубку на воздуси, чтобы вместе с Шарлин выслушать ответ. Должен признаться, он меня удивил. Добрьяк сказал:
— Нет-нет, ни в коем случае, Фред. Разыграйте волнение и тревогу, мой мальчик. Если сумеете, возмутитесь! Сделайте вид, будто вы не хотите жениться на ней и блефуете, но боитесь, что ваши позиции непрочны. Если нам удастся заманить этих людей в суд... — Он не договорил, потому что снова начал хихикать и повизгивать.
Я поднес трубку ко рту и спросил:
— А какой мне в этом прок?
— У ее родни водятся денежки? — осведомился Добрьяк. — Есть собственный дом? Какое-нибудь дело?
— Извините, я сейчас, — сказал я. — Она забыла закрыть за собой дверь, и тут сквозит.
Я подошел к двери и явственно услышал затихающий перестук каблучков. А потом снизу донесся истошный, но тоже затихающий крик:
— Ты за это заплатишшшшшшшь!
Я тихонько прикрыл дверь, в кои-то веки испытав столь непривычное для меня ощущение торжества.
Глава 17
Снова взяв трубку, я услышал голос Добрьяка, повторявшего:
— Алло! Алло! Алло!
— Алло, — сказал я.
— А, вы здесь. Где вы?
— Пока не могу сказать, — ответил я.
— Фред, нам настоятельно необходимо встретиться...
Тут он ошибался. Настоятельная необходимость заключалась в другом: я должен был как-то овладеть положением. Подпустив в голос стальных ноток, я сказал:
— Повторяю последний раз: прекратите называть меня Фредом.
— Можете звать меня Маркусом, — ответил он.
— Я не хочу звать вас Маркусом, — заявил я ему. Вероятно, это были самые грубые слова, с которыми я когда-либо обращался к человеческому существу. — Я хочу называть вас мистером Добрьяком. А вы зовите меня мистером Фитчем.
— Но... но ведь так не годится. Все называют друг друга просто по имени.
— Все, кроме нас с вами, — уточнил я.
— Ну... — с сомнением протянул он. — Хозяин — барин.
От этих слов я аж просиял, но постарался не дать улыбке прокрасться в мой голос.
— Да, еще одно, — сказал я. — Мне нужно немного денег.
— Э... разумеется, Фр... фррр... Разумеется, они же ваши.
— Вы можете получить какую-то сумму без моего письменного распоряжения?
— Э... ну...
— Я вас ни в чем не обвиняю, — сказал я. — Просто хочу знать, есть ли способ перевести немного денег так, чтобы я ничего не подписывал и никуда не являлся?
— Лучше бы вам, конечно, прийти сюда, — ответил он. — Или, если угодно, мы могли бы встретиться где-ни...
— Есть ли такой способ? — внятно повторил я.
И после новой порции вселенского безмолвия услышал:
— Да, есть.
— Хорошо. Я хочу, чтобы вы взяли четыре тысячи долларов и положили их на мой счет в «Чейз Хэновер», отделение на углу Двадцать пятой улицы и Седьмой авеню. Секундочку, я продиктую вам номер счета.
Я отправился на поиски чековой книжки и в конце концов обнаружил ее в кармане пиджака, где она лежала уже пятые сутки. Вернувшись к телефону, я снова услышал:
— Алло! Алло! Алло!
— Да перестаньте вы, — сказал я.
— Я думал, вы положили трубку, Фр... ффу... Как вы себя чувствуете?
— Превосходно. Итак, номер моего счета — семь, шесть, ноль, пять, девять, два, шесть, два, два, девять, три, восемь. Записали?
Добрьяк прочитал номер вслух.
— Хорошо, — сказал я. — Переведите деньги завтра утром. Причем наличными, чтобы я мог сразу начать снимать.
— Непременно, — пообещал он. — Что-нибудь еще?
— Да. Квартира моего дядьки. Ее уже сдали, или я могу попасть туда?
— Квартира принадлежит вам, — ответил Добрьяк. — Она — часть недвижимости. Это кооператив, и ваш дядька был владельцем.
— Передайте ключи швейцару, — велел я и добавил:
— Нынче же вечером.
У меня не было намерения отправляться туда сегодня, просто я начал постигать науку лукавства.
— Сделаем, — пообещал Добрьяк.
— И не вздумайте отираться поблизости, когда я буду там.
— Я ваш поверенный, Фр... фуф...
— Что?
— Ваш поверенный. Есть вещи первостепенной важности...
— Ключи — швейцару, — распорядился я. — Вот вещь первостепенной важности.
— Сделаю, сделаю, — заверил меня Добрьяк. — А теперь давайте поговорим.
— Потом, — ответил я и положил трубку, поскольку знал, как опасно позволять людям вовлекать меня в разговоры.
Вечерело, и я подумал, что разумнее всего было бы затемнить окна. Так, на всякий случай. Следующие двадцать минут я провел, пытаясь соорудить какие-нибудь светомаскировочные шторы из одеял, полотенец, простынок и занавески душевой кабинки. Когда все было готово, квартира сделалась похожей на подземелье. Вероятно, тут прекрасно смотрелся бы будапештский струнный квартет. Но зато я с полным основанием полагал, что ни один уличный соглядатай не увидит света в моих окнах, а это было главное.
Пока я трудился, несколько раз звонил телефон. Однажды звонивший сдался лишь после восемнадцатого гудка. Я впервые в жизни притворялся, будто меня нет дома, и оказалось, что не снимать трубку — чертовски трудное дело, все равно что бросать курить. Разум продолжал изменять мне, настырно твердя, что не снимать трубку — противоестественно (как и не курить), а сидеть в другой комнате было трудно чисто физически. За вечер телефон звонил еще несколько раз, но я так и не привык не снимать трубку, и это было мучительно.
Тем не менее, покончив с устройством светомаскировки, я принялся перебирать неимоверно громадную груду писем, полностью покрывшую столик в прихожей. Начал я с того, что разделил груду на три стопы: счета, личные письма и «разное». Впервые на моей памяти стопка счетов оказалась самой тонкой. Я тотчас определил ее в соответствующую ячейку письменного стола и принялся изучать послания личного свойства.
Во всех без исключения письмах говорилось о деньгах, хотя мало кто из их авторов употреблял это слово. Семь писем было от родственников: четверых двоюродных братьев и сестер, двух тетушек и супруги племянника (никто из них никогда прежде мне не писал). Послания отличались пространностью и изобиловали всевозможными новостями, изложенными в попрошайническом стиле: кузену Джеймсу Фишеру предоставилась прекрасная возможность приобрести бензоколонку «Шелл» на новом шоссе, а тетушке Арабелле предстояла довольно серьезная операция на крестце. Двоюродной сестрице Вильгельмине Споффорд страшно хотелось поступить в университет Чикаго. И так далее.