7. Guerra — война
Следователь из отдела по борьбе с бандитизмом рассказывал им, что по-настоящему война началась шесть недель назад, когда «соколята» напали на семнадцатилетнего Феликса Ороско из «ястребов», допустившего непростительную и роковую ошибку, позволив своему полосатому «шевроле»-1949 сожрать последнюю каплю бензина на их территории. «Соколята» знали, что «шевроле» принадлежит «ястребам». Феликс был забит до смерти диском от колеса «шевроле» — тем самым, который использовал перед этим, чтобы сломать запястье первому же «соколенку», подошедшему к нему с заточенной отверткой в руке. Подружку Феликса Ороско, тринадцатилетнюю Конни Мадрид, «соколята» убивать не стали, удовлетворившись тем, что превратили в сплошное месиво ее лицо, исхлестав его антенной, сорванной с автомобиля неким Эль Пабло, который, как полагало следствие, стегал упавшего Феликса Ороско гибким стальным прутом, по всей видимости, уже после того, как тот скончался от бесчисленных пинков по голове и лицу.
Как свидетельницу, Конни никак нельзя было обвинить в разговорчивости, и теперь, когда слушание в суде по делам несовершеннолетних уже дважды переносилось, в следственной группе считали: вероятно, на процессе она заявит, что вообще ничего не знает и не видала.
Со дня гибели Феликса между «ястребами» и «соколятами» произошло еще семь стычек, в одной из них по оплошности за «соколенка» был принят некто Рамон Гарсиа, член банды «богатеев», после чего «богатей» выступили против «ястребов». Затем банда «рыжих», не испытывавшая никаких теплых чувств к «соколятам», но пуще всего другого ненавидевшая «богатеев», решила не упускать возможности вступить в мощный союз, чтобы разделаться с последним раз и навсегда. Холленбекский округ был ввергнут в войну, еженощно выливавшуюся по меньшей мере в один из «боев местного значения» и побуждавшую Сержа больше, чем когда-либо, желать перевода в Голливудский дивизион.
Он уже стал привыкать к Холленбеку. Район был небольшой, и спустя год Серж уже имел представление о здешних жителях. Это помогало ближе познакомиться и с местной «клиентурой», и если, к примеру, ты видишь такого типа, как Марсьял Тапья — вора с более чем двадцатилетним стажем, — если ты видишь, как он на своем пикапе направляется в сторону Флэтса (хоть сам всю жизнь прожил в Линкольн-хайтс), а во Флэтсе там сплошь да рядом коммерческие центры, фабрики и предприятия, закрытые по выходным дням, и если происходит все это в пять часов вечера в воскресенье, а значит, как раз сейчас они и закрыты, — в таком случае тебе лучше остановить этого самого Марсьяла Тапью и проверить содержимое кузова, пусть он и завален тремя контейнерами с мусором и отбросами. Три недели назад Серж так и поступил и обнаружил под грудой хлама семь новеньких телевизоров, счетную машинку и две пишущих. За арест Тапьи ему объявили благодарность, вторую с тех пор, как он сделался полицейским. Рапорт по этому делу он составил просто замечательный, подробнейшим образом расписав, что послужило причиной для задержания и обыска: Тапья, дескать, нарушил правила уличного движения, оттого-то Серж и остановил пикап и увидел торчащую из мусора антенну. Он описал в рапорте и то, как ужасно нервничал Тапья и уклонялся от прямых ответов на вопросы об антенне, что так его подвела. Серж писал, что, когда все это приложилось одно к другому, он, как человек рассудительный и осторожный и имея за плечами годовой опыт работы в полиции, предположил: что-то здесь неладно и это неладное припрятано в пикапе, — так, слово в слово, он отвечал и на суде, и, конечно, все это, от слова до слова, было полнейшим вздором. А остановил он Тапью только потому, что узнал его и был осведомлен о его прошлом и спросил себя, что это тот делает воскресным вечерком во Флэтсе?
Его бесило, что он вынужден лгать, по крайней мере бесило раньше, но вскоре это обстоятельство уже не терзало его. Он понял: строго придерживаясь истины, немудрено отказаться от доброй половины арестов и самих возможных мотивов к задержанию и обыску, ибо мнение суда относительно того, что это такое — рассудительность и осторожность, — слишком отличалось от его собственного. А потому несколько месяцев назад Серж окончательно решил для себя, что никогда не позволит роскоши проиграть процесс, исход которого зависит порой от одного слова, пустякового намека или толкования фактов каким-нибудь идеалистом в черной мантии, ни разу не менявшим ее на полицейский мундир. Дело не в том, что Серж очень уж старался защитить пострадавших, просто он считал, что, если ты не испытываешь удовольствия, изгоняя, пусть только на время, какую-нибудь ослиную задницу с улицы, значит, ты выбрал не ту профессию.
— Чего это ты притих? — спросил Мильтон, упершись локтем в сиденье и попыхивая сигарой. Он выглядел в высшей степени удовлетворенным: только что они прикончили полную зеленого перца, риса и фасоли огромную тарелку в мексиканском ресторанчике, где Мильтон питался вот уже восемнадцать лет. После такого срока работы в Холленбеке он умел есть перец наравне с любым мексиканцем, так что Рауль Муньос, хозяин заведения, практически бросил Мильтону вызов, предложив отведать свой особый перец — «гринго он придется не по вкусу». Мильтон слопал весь перец с ласковым выражением на лице, сказав, что он ничего себе, вкусный, только вот недостаточно острый. Ну а Серж запил обед тремя стаканами клубничной содовой да еще дважды заправился водой, но пожара так и не погасил, пришлось в конце концов заказать еще и большой стакан молока. Лишь тогда его желудок постепенно стал приходить в норму.
— Что за чертовщина. Ты что, никогда не пробовал настоящей мексиканской кухни? — спросил Мильтон. Серж медленно вел машину по темной летней ночи, наслаждаясь прохладным ветерком, делавшим сносной синюю форменную рубашку с длинными рукавами.
— Никогда не пробовал тот сорт зеленого перца, — ответил Серж, — ты думаешь, это вполне безопасно — прикурить сейчас сигарету?
— Я думаю, что если когда-нибудь снова и женюсь, то обязательно на мексиканочке, которая сумеет так приготовить перец, чтобы жгло день-деньской, — вздохнул Мильтон, выпуская в окно сигарный дым.
В этом месяце Серж был постоянным напарником Мильтона и до сих пор выносил грузного и шумливого полицейского-ветерана. Казалось, Мильтону он нравится, хоть тот и называет его вечно «чертовым салагой», а иногда обходится с ним так, словно в полиции Серж пятнадцать дней, а не пятнадцать месяцев. Но с другой стороны, как-то раз Серж слышал, что Мильтон чертовым салагой обозвал и Саймона, отслужившего в полиции целых восемь лет.
— Четыре-А-Одиннадцать, — произнес оператор, — Бруклин, восемнадцать-тринадцать, ищите женщину, рапорт Эй-Ди-Даблъю.
Серж подождал, надеясь, что Мильтон примет вызов, как оно и входило в обязанности «пассажира», однако старый обжора устроился слишком комфортабельно, чтобы позволить тревожить себя по таким пустякам: жирная нога закинута за ногу, рука придерживает брюшко, молящие глаза обращены к Сержу.
— Четыре-А-Одиннадцать, вас понял, — ответил Серж, и Мильтон выразил ему кивком свою благодарность.
— Пожалуй, я обменяю тебя на полицейскую собаку, — сказал Серж и взглянул на часы: 9:45. Всего три часа до конца смены. Этот вечер, пусть для субботнего он и не богат на события, проходит быстро.
— Можешь хотя бы посветить мне на номера, — сказал Серж Мильтону, успевшему уже прикрыть веки и прислонить голову к дверце.
— О'кей, Серджио, мой мальчик, коли уж ты и впрямь решил меня «пилить», пусть будет по-твоему, — отозвался Мильтон и посветил фонариком на фасады домов, пытаясь разобрать нумерацию.
Серж не любил, когда его звали Серджио, независимо от того, как это говорилось. То было имя из детства, а детство ушло в прошлое так далеко, что он едва его помнил. Своего брата Ангела и сестру Аврору он не видел с того самого застолья в доме брата, когда праздновали день рождения Авроры и когда сам он принес подарки ей и всем своим племянникам да племянницам. Аврора и жена Ангела Йоланда выбранили его за то, что он редко приходит. Однако с тех пор, как умерла мама, особых причин наведываться в Китайский квартал у него не было. Он сознавал, что, если память о матери начнет тускнеть, его посещения сократятся до двух раз в год. Но воспоминания о ней и до сей поры были яркими, и понять это было не просто, ведь, пока она была жива, он не думал о ней настолько часто. Когда восемнадцати лет от роду он уезжал, чтобы стать морским пехотинцем, возвращаться домой он не думал вовсе, рассчитывая сменить эти унылые места на что-нибудь другое, возможно на Лос-Анджелес. В то время он и не предполагал, что станет полицейским.
Он представил себе, как она, подобно всем мексиканским матерям, зовет сыновей mi hijo[13], произнося это в одно слово, которое звучит куда сокровеннее, чем «сынок» на английском.
— Должно быть, тот серый дом, — сказал Мильтон. — Ага, вот он. Тот, что с балконом. О Боже, балки все прогнили. Не полезу я на этот балкон.
— С твоим весом я не полез бы даже на мост, что на Первой улице, — сказал Серж.
— Чертовы салаги, никакого уважения к старшим, — ворчал Мильтон, пока Серж парковал дежурную машину.
Здание было расположено в конце аллеи, севернее которой стоял торговый дом без единого окна на южной стене. Подрядчик допустил ошибку, загрунтовав строение желтой водоэмульсионной краской. Небось со дня постройки и двух суток не простояло без похабщины, подумал Серж. Вот она, сторонка, где хозяйничает банда, мексиканская банда, а юных мексиканских бандюг хлебом не корми — дай заляпать мир своими метками. На минуту, пока Мильтон доставал свой блокнот и фонарик, Серж остановился, сделал последнюю затяжку. Он читал писанину на стене, выполненную в черно-красных тонах при помощи распылителей, с которыми не расстается ни один уважающий себя член шайки, когда колесит в машине по городу в поисках нежданной удачи, вроде вот этой сливочно-желтой беззащитной чистой стены. Красное сердце в три фута диаметром, терпеливо кормящее кровью имена «Рубен и Изабель», и следующее за ними лаконичное «mi vida»[14]; гигантских размеров декларация какого-то «богатея», гласившая: «Уимпи и Богатей», и другая — «Рубен — Богатей». Уимпи не удалось переплюнуть Рубена, так что надпись под именем провозглашала: «Богатеи — y del mundo»[15]. Подумав об этом Рубене, утверждавшем права на мир как на свою вотчину, Серж криво усмехнулся. Встречаться с шалопаем, хоть раз выезжавшим за пределы Лос-Анджелеса и его окрестностей, Сержу при всем желании пока что не доводилось, да и доведется ли вообще? Были здесь и другие имена, десятки имен «богатеев-младших» и «богатеев-писунков», объяснения в любви и свидетельства жестокости, а также уведомления, что земля эта — собственность «богатеев». А у основания стены, естественно, неизбежное «CON SAFOS», сокровенная магическая формула, которой не найти ни в одном испанском словаре, удостоверявшая, что никакая надпись на этой стене во веки веков не может быть изменена или затерта последующей мазней врага.
Серж читал, и его переполняло отвращение. От мощного взрыва клаксонов чувство это как бы задохнулось на мгновение, затерялось в караване двигавшихся по Стейт-стрит машин, украшенных гирляндами из розовых и белых бумажных гвоздик — мексиканская свадьба. Мужчины в белых смокингах, девушки в голубых шифоновых платьях. На невесте, разумеется, белое платье и ослепительно белая вуаль, которую она откидывает назад всякий раз, как целует жениха, а уж тому, конечно, только вчера стукнуло восемнадцать. И клаксон следующей за их автомобилем машины надрывается громче остальных: надо же выразить одобрение затянувшемуся поцелую!
— Не пройдет и нескольких месяцев, как нас вызовут сюда разрешать их семейные ссоры, — сказал Серж и растоптал упавший на тротуар окурок.
— Думаешь, он столько выдержит, прежде чем начать ее колотить? — спросил Мильтон.
— Пожалуй, нет, не выдержит, — согласился Серж, и они зашагали к дому.
— Потому-то я и сказал лейтенанту, что, коли ему невтерпеж подсунуть мне салажонка, пусть им будет этот мексиканский полукровка Серджио Дуран, — сказал Мильтон, хлопнув Сержа по плечу. — Может, опыта у тебя и с гулькин нос, зато цинизма столько, сколько у ветерана с двадцатилетним стажем. Так-то, Серджио, мой мальчик.
Однажды Мильтон уже назвал его метисом, и Серж не стал его поправлять. Он никогда не выдавал себя за «полумексиканца», слух об этом распространился как-то сам собой, так что, если вдруг какой-нибудь чрезмерно любопытный напарник задавал вопрос, правда ли, что мать его была англичанкой, своим ответным молчанием Серж попросту уступал этой версии, тем более что она легко снимала вопросы другие: отчего он не говорит по-испански и почему вымахал белокурым здоровяком. То, что мать его принимают за мифическую женщину, так мало похожую на ту, какой она была в реальности, поначалу угнетало, но он сказал себе: плевать! Так даже лучше. В противном случае его, как того же Гонсалвеса и остальных полицейских-чиканос, замучили бы тысячей поручений, связанных с толмачеством. К тому же правда, чистейшая правда заключалась в том, что он забыл свой язык. Он, конечно, понимал родную прежде речь, однако для того, чтобы вникнуть в смысл разговора, даже самого пустячного, приходилось полностью сосредоточиться. И еще — он позабыл слова. Если что-то и понимал, когда говорили другие, то ответить по-испански самому было свыше его возможностей. А потому — лучше уж никого не разубеждать. Даже с таким именем, как у него, — Серджио Дуран — никто не станет требовать от человека говорить по-испански, если мать у того не мексиканка.
— Надеюсь, чертов балкон не рухнет нам на голову, — сказал Мильтон и щелчком отправил отсыревший сигарный окурок на асфальт.
Они постучались в решетчатую дверь. Два мальчугана подошли к ней и молча ее приоткрыли.
— Мама дома? — спросил Мильтон и пощекотал того, что пониже, под подбородком.
— Наш отец тоже полицейский, — сказал другой, повыше, худющий и грязный, с глазами столь же черными, как волосы. Присутствие в доме полицейских его заметно взволновало.
— Честно? — спросил Серж, не зная, можно ли этому верить. — Ты хочешь сказать, он просто где-то что-то охраняет?
— Он полицейский, — повторил мальчишка, для пущей выразительности тряхнув головой. — Он capitan de policia[16]. Клянусь.
— И где же? — спросил Серж. — Не здесь? Не в Лос-Анджелесе?
— В Хуаресе, что в Мексике, — ответил мальчишка. — Мы родом оттуда.
Мильтон не сдержал смешка, и у Сержа кровь так прилила к лицу, словно Мильтон смеялся над ним, а не над мальчишкой. Он так до конца и не выучился способности мысленно подвергать сомнению все — все! — что тебе говорят, ибо люди обычно или ошибаются, или преувеличивают, или приукрашают, или безбожно врут.
— Приведи-ка маму, — сказал Мильтон, и тот, что пониже ростом, немедленно повиновался. Старший с места не двинулся и пристально смотрел, дивясь, на Сержа.
Мальчишка кого-то напоминал, но вот кого, Серж вспомнить не мог. Те же ввалившиеся, бездонные, как мрак, глаза, костлявые руки и рубаха без единой пуговицы, никогда не бывшая по-настоящему чистой. Возможно, какой-то мальчишка из далекой прежней жизни или один из корейских ребятишек, чистивший когда-то им ботинки да драивший казармы. Нет, не то. Этот был из далекого прошлого, вот такие глаза были у мальчишки из детства, но у какого? Да и зачем ему понадобилось вспоминать? Провал в памяти — лишнее доказательство тому, что пуповина перерезана и операция прошла успешно.
Ребенок глаз не сводил со сверкающего черного ремня, с кольца на нем, куда цеплялся длинный медный ключ, каким полицейские открывают телефонные будки, с хромированного свистка, купленного Сержем взамен пластмассового, выданного управлением. Глядя вверх на лестницу, по которой спускалась, переговариваясь с посланным за ней сынишкой, женщина, Серж ощутил, как чьи-то пальцы легко коснулись кольца с ключом. Когда он перевел взгляд, ребенок все так же смотрел на него, руки, казалось, все время оставались на месте.
— Ну-ка, мальчуган, — сказал Мильтон, снимая свисток с кольца. — Возьми его с собой за дверь и дуй там до тех пор, пока не выдуешь себе мозги. Только, когда я соберусь уходить, верни мне его, слышишь?
Мальчишка улыбнулся и взял у Мильтона свисток, но не ступил еще и за порог, как летнюю ночь уже пронзила резкая назойливая трель.
— Господи, теперь посыпятся жалобы от соседей, — сказал Серж, двинувшись к двери, чтобы кликнуть мальчишку.
— Да пусть его, — сказал Мильтон, хватая Сержа за руку.
— Что ж, ты сам ему дал, — пожал плечами Серж. — И это твой свисток.
— Угу, — сказал Мильтон.
— Не слишком удивлюсь, если он стянет эту чертову штуковину, чтобы свистеть в нее и после твоего ухода, — сказал Серж с неприязнью.
— Не удивлюсь, если ты окажешься прав. Это меня в тебе и привлекает — твой реализм, мальчуган.
Дом был старый, в два этажа, на каждом — по семейству, догадался Серж. В гостиной, где они стояли, лишь две спаренные кровати, отодвинутые к дальнему углу. В глубине дома кухня и вторая комната, заглянуть туда ему не удавалось. Наверно, еще одна спальня. Дом был старый и большой, чересчур большой для одной семьи. По крайней мере чересчур большой для семьи, живущей на подачки, а эта, похоже, на них и жила: во всем доме не было и следа мужского присутствия, одни детские да женские вещи.
— Поднимитесь, пожалуйста, сюда, — сказала женщина, стоя в темноте на верхних ступенях лестницы. Беременная, она держала на руках младенца, тому было не больше годика. — Ступеньки не освещаются. Извините, — сказала она.
Щелкнув фонариками, они шагнули по скрипучей и ненадежной ветхой лестнице.
— Прошу вас, вот сюда, — сказала та и прошла в комнату налево от лестничной площадки.
Комната почти не отличалась от той, что внизу: комбинация из гостиной и спальни, рассчитанной как минимум на пару детей. Телевизор, в котором едва теплилась жизнь, стоял на низком столике. Перед ним, взирая на нелепого ковбоя с яйцевидной головой на огромном туловище, точно срисованного с плода авокадо, сидели три девочки и тот малыш, которого посылали наверх.
— Телевизор не мешало б починить, — сказал Мильтон.
— О да, — улыбнулась женщина. — На днях снесу в починку.
— Знаете «Телеателье Джесси», что на Первой улице? — спросил Мильтон.
— Кажется, да, — кивнула она, — близ банка?
— Вот-вот. Снесите туда. Джесси не обманет. Он уж заправляет там лет двадцать — это только на моей памяти.
— Спасибо, я так и сделаю, — сказала она, передавая пухлого младенца старшей девочке лет десяти, сидевшей на краю застеленной одеялом кушетки.
— А что все-таки произошло? — спросил Серж.
— Моего старшого сегодня избили, — сказала женщина. — Он там, в спальне. Стоило мне сказать, что я вызову полицию, он как вошел туда, так и не выходит. Голова в крови, а он не разрешает отвести себя в больницу, ничего не разрешает. Может, хоть вы ему втолкуете, а? Пожалуйста, сделайте что-нибудь.
— Если он не откроет дверь, мы вряд ли сможем ему что-то втолковать, — сказал Серж.
— Он откроет, — сказала женщина. Огромный живот распирал по швам бесформенное черное платье. Босиком она зашлепала в конец неприбранного коридора к запертой двери. — Нахо, — позвала она. — Нахо! Открой! Уж такой упрямец, — сказала она, оборачиваясь к двум полицейским. — Игнасио, немедленно открой!
Видать, давно не лупила своего Нахо по заднице, решил Серж. Пожалуй, что и никогда. Если здесь и жил когда-нибудь настоящий отец, он тоже не слишком утруждал себя подобной работой. Я бы не осмелился вот так же ослушаться матери, подумал Серж. Она вырастила нас практически сама, без отца. А в доме всегда было опрятно и чисто, не то что тут, сплошная грязь. Мать работала не покладая рук, и очень хорошо, что работала: если б в те дни раздавали подачки так же щедро, как сейчас, скорее всего, они бы тоже привыкли их получать, кто ж откажется от денег!
— Ну хватит, Нахо, открывай, кончай дурачиться, — сказал Мильтон. — Да поторопись! Мы не намерены торчать здесь ночь напролет.
Щеколду откинули, и дверь отворил коренастый, голый по пояс парнишка лет шестнадцати. Поворотившись к ним спиной, он прошел через всю комнату к плетеному стулу, на котором, по-видимому, и сидел все это время. К голове он прикладывал испачканное махровое полотенце, между пальцами на руках засохла кровавая корка и чернели разводы от машинного масла.
— Так что с тобой стряслось? — спросил Мильтон, входя в комнату и поднимая настольную лампу, проверяя, что там у мальчишки с головой.
— Упал, — ответил тот, угрюмо взглянув сперва на Мильтона, а потом на Сержа. От взгляда, брошенного им на мать, Серж пришел в бешенство. Вытряхнув из пачки сигарету, он закурил.
— Послушай-ка, мы здесь не затем, чтоб выяснять, заболеешь ты столбняком или нет, — сказал Мильтон. — И если ты желаешь оставаться дураком и позволяешь шайке пускать себя на бифштекс — нам плевать, как плевать на то, хочешь ты или нет подыхать на улице, как какой-нибудь болван. Это твое дело. Но советую пораскинуть мозгами. Мы даем тебе на это целых две минуты, решай: или ты дозволишь отвезти себя в больницу, где тебе зашьют башку, и расскажешь, что произошло; или предпочтешь улечься спать, а наутро проснуться с гангреной на извилинах. Чтобы убить человека, этой заразе обычно хватает трех часов. Я и то вижу, что твоя рана уже начала покрываться зелеными хлопьями. Верный признак.