Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Родина и чужбина

ModernLib.Net / Биографии и мемуары / Твардовский Иван / Родина и чужбина - Чтение (стр. 27)
Автор: Твардовский Иван
Жанр: Биографии и мемуары

 

 


Но для меня в тот момент это роли не играло. Я подобрал по себе хорошо выглаженные темные брюки и светлый цветной пиджак, спросил о цене. "Шестьсот рэ", — был ответ. Я отсчитал деньги, подал и сказал: "Проверьте, пожалуйста!" В тот момент «шестерка» толкнул меня рукой и шикнул: "Ты что! Вор никогда не проверяет". «Дядя» небрежно, без слов, сунул в нагрудный карман деньги и тут же принял на второй взъерошенной койке горизонтальное положение.
      Не буду описывать, как искал сорочки, туфли, кепку. Все это я нашел, хотя и не без хлопот. Пришел час, и я навсегда покидал «исправительное» заведение. Сразу же — на почту, послал телеграмму жене.
      Но моя великая радость сменилась непредвиденной печалью: при получении справки об освобождении из заключения мне было объявлено, что есть указание, что освобождающиеся по зачетам обязаны половину сокращенного срока отработать в Дальстрое по вольному найму. "Боже мой! Что за напасть?! — гудело в моем перенапряженном сознании. — За что же? Почему об этом не было сказано сразу, при объявлении постановления о применении зачетов?" Было сверхдосадно. Только послал телеграмму жене, и вот ее теперь надо терзать добавкой ожидания. Нет, не описать мне той горечи, с которой я должен был оформляться в отделе кадров в ту же мастерскую, которую успел только что сдать своему ученику. И никаким образом ничего нельзя было изменить.
      Пришлось смириться. Договорился с молодой четой, приехавшей из Нижнего Новгорода, чтобы занять в их квартире угол. Пообещал платить тысячу рублей в месяц, чтобы и столоваться вместе с ними. Согласились. Спасибо им из моего сегодня! Хорошие были люди Витенька и Наденька Овчинниковы.
      Кажется, 20 ноября встретился мне начальник отдела кадров управления Чукотстроя Михайленко. Я его узнал с того дня, как он объявлял мне строгий выговор за «грубость» при оформлении меня на работу по вольному найму. Был такой случай. Михайленко остановил меня:
      — Твардовский! Слушай, пожалуйста. Есть возможность уехать тебе, но пойми, нужно срочно отгравировать рельефом так, как это ты делаешь, один моржовый клык. Только и всего. Пароход уходит 24–25 ноября, ждет ледокола. Делай хоть ночью, хоть днем и тащи эту вещь ко мне на квартиру.
      Ну что тут мне было отвечать? Конечно, я бросил все и вся, схватил у него свежий клык, как назло редчайшей длины, и помчался к себе в мастерскую. Ночь напролет работал без устали, и все так хорошо получалось, что даже сам был доволен, что бывало далеко не всегда. Через день, в полдень, — к Михайленко — знал, что он будет дома. С собой еще прихватил то, что берег для жены. Показал. Гляжу, какая реакция. Он:
      — Вещь стоящая. Признаюсь. Но слушай, платить могу тебе только тем, что устрою выезд. Не будь мелочным! — Да Боже мой, сохрани и помилуй, т-т-товарищ Михайленко!
      О какой еще оплате смею думать?!
      — Приходи в три часа в управление и точка! Поедешь, как член ЦК в каюте старшего помощника капитана. Ясно?
      — Ясно, товарищ Михайленко.
      В тот же день я узнал, что еду не только я, а еще человек триста. Встретил врача Маркова, давно знал его по рассказам аптекаря Парамоныча. Решили навестить старика. Нашли его в бывшей землянке хирурга Калицкого. Да, сдал Илья Парамоныч. Но узнал. Обрадовался. Поздравил меня и Маркова с освобождением, с отъездом. Но только подумать: когда я делал у него аптечный стол, он уже тогда был в заключении более десяти лет. И тогда он говорил:
      — Моя жена иногда упрекала меня за то, что в нашей жизни для меня было самым главным — партия. На втором месте — служба. На третьем — семья. А жена говорила, что были бы мы счастливы, если бы было все наоборот: семья, служба, партия.
      Значит, моя последняя встреча с Ильей Паромонычем была, когда он провожал шестнадцатый год в заключении. Один глаз у него был с большим отеком, и я спросил, с чем это связано. Он ответил:
      — Авитаминоз, цинга.
      Простились. Было видно, что удержал он слезу только волей — военный он был.
      Из порта Эгвекинот вышли 24 ноября 1952 года. Место в каюте мне было действительно предоставлено старпомом Чуйко. Капитан тогда был в отпуске, а поэтому он был главным человеком на судне. Нa память ему я изготовил там же, на судне, пряжку для ремня. Ничего лучшего не мог: с собой у меня не было инструмента — оставил ученику.
      До Петропавловска-Камчатского шли девять суток. Здесь по какой-то причине стояли столько же на рейде. Во Владивосток пришли числа 20 декабря. Потом поезд, пересадка на станции Угольная, потом суток шесть ехали до Новосибирска. Снова пересадка. Ждали три дня. В Свердловске побывал в ЦУМе. Товаров было много, и я купил платье жене. И вот еду пригородным в Нижний Тагил. Телеграмму давал из Новосибирска, надеялся, что Маша встретит. Смотрел, искал. Нет, не встретила… Прошел по перрону туда-сюда, попался на глаза ларек: вина, всякая всячина из продуктов. Удивился обилию. И никакой очереди. Купил две бутылки шампанского, вышел на привокзальную площадь. Адрес я знал, но все изменилось за двенадцать с половиной лет, и уже не знал, "где эта улица, где этот дом". Взял такси.
      — Карла Маркса, девяносто пять, — говорю таксисту. А он:
      — Смеетесь? Это же вот, рядом!
      — Нет, добрый ты человек, услужи, подвези к подъезду, какая тебе разница? Я же за все плачу!
      Правда, минуты две ехали. Но у меня же были и вещи, так что такси было к делу.
      О том уж не знаю, как и писать, когда поднимался на третий этаж и остановился у двери квартиры номер двадцать два. Я услышал, как жильцы квартиры вели разговор:
      — Телеграмма послана из Новосибирска, а на каком поезде он приедет в Нижний Тагил, угадать трудно. Боюсь, что не встречу, потому и не иду к поезду.
      По голосу я узнал, что это говорила жена. Я постучал и услышал:
      — Да-да! Пожалуйста!
 

ЧАСТЬ ШЕСТАЯ

 
      Вместе с женой я ехал в Смоленск проведать своих. В Москве пытался связаться с Александром Трифоновичем, но это мне не удалось.
      Вот что он писал мне:
       Москва, 4.02.53
      Дорогой брат Иван!
      Поздравляю тебя с возвращением домой.
      Очень жаль, что ты, будучи проездом в Москве, не смог связаться со мной. Но это одно дело, другое — странно, что ты не нашел нужным написать мне о своей судьбе, о своем возвращении. Ведь я просто-напросто не знаю, а только догадываюсь, где ты был. В таких делах отмалчиваться не годится, если ты хочешь поддерживать со мной связь.
      Напиши подробно и правдиво обо всем, начиная с того момента, как мы, твои близкие, были уведомлены о твоей гибели. Я должен знать все относительно своих братьев. Не торопясь, спокойно сделай это.
      Как ты устроился, где работаешь? Привет твоей жене.
       А.Твардовский
      Получив это письмо, я, конечно, не мог не написать брату о своей судьбе. Я сделал это, как он и советовал, — не спеша, правдиво и по возможности подробно. Однако переписка между нами не установилась.
      Примерно через год, когда я вновь приезжал в Смоленск, на обратном пути к себе на Урал я дал Александру Трифоновичу телеграмму. Я не очень был уверен, что он встретит меня, но в момент остановки поезда на Белорусском вокзале я посмотрел из окна вагона. Брат был точно возле указанного в телеграмме вагона. Эта встреча была первой после пятнадцати лет разлуки.
      Со мной была жена Мария Васильевна, с которой он однажды встречался в Нижнем Тагиле во время поездки по Уралу в 1948 году. Но, правда, уже забыл ее имя, осведомился: — Простите, я не помню, как вас звать.
      Вокзальная встреча не совсем удобна для свободной беседы, нужно было где-то пристроиться, присесть. Я догадывался, что пригласить к себе он не попытается, да вполне возможно, что и времени нет, а нам так или иначе надо к поезду с Казанского вокзала, и я предложил переехать туда. Александр Трифонович согласился, и я взял такси. Мы быстро оформили билеты, время еще было, и нам ничего не оставалось, как посидеть в ресторане.
      Мы сидели за столом, и я видел и чувствовал его сосредоточенный на мне взгляд — сосредоточенный с тем именно вниманием, когда хотят понять внутренний мир близкого человека, с которым много лет не виделись. Я знал, что он человек выпивающий, не удивился, что он наотрез отказался от спиртного, объяснив, что предстоит быть на каком-то приеме: нельзя. Я не мог что-либо заподозрить в этом: каких только встреч не могло быть у него. Меня же он угощал чем-то высокоградусным, отказываться я не имел причин: приема мне не предстояло. К тому же мне казалось, что брат хотел слышать более откровенный мой рассказ.
      Судя по вопросам, которые он вставлял по ходу беседы, я понимал, что его интересовало мое настроение, мой взгляд на оставшуюся часть жизни, то есть сохранилась ли во мне надежда на человеческую радость, не озлобился ли я, не ушел ли в себя, не чувствую ли неудовлетворенность обстановкой на работе и еще, и еще в этом роде. Что тут мог я ответить? Конечно, я понимал, что утрата невосполнима, — мне было уже сорок. Да и не только же возраст сидел во мне тяжким грузом, была и другая сторона осложнений, социальная, например. Как бы хорошо я ни работал, все равно я чувствовал, что отношение ко мне более чем прохладное, осторожное, что хвалить меня стараются как можно тише.
      Однако я не был исключением. Людей схожей судьбы я встречал немало, и это как-то уменьшало горечь. И надо признать, что подавляющее большинство этих людей находили в себе волю и способность становиться редкостными мастерами тех или иных полезных и нужных дел, а стало быть, им была доступна и радость успеха. Я рассказал брату, что годы лишений и ограниченных возможностей не смогли парализовать природные данные и силу воли. Я овладел мастерством модельного дела, резьбы по дереву и кости, ваяния настольных миниатюр, успел стать краснодеревщиком, изучить два иностранных языка.
      Допускаю, что Александр Трифонович и усомнился кое в чем из моих слов, потому что продолжал смотреть изучающим взглядом, промолчал, не удивился. На этом наша встреча и закончилась. Он извинился, сказал, что, к сожалению, не может продолжить беседу, что, дескать, очень много дел. Упомянул, между прочим, о каких-то неприятностях в его редакторских делах (видимо, речь шла о статье Померанцева "Об искренности советского писателя", опубликованной "Новым миром"). Переписка наша опять прервалась на целый год, и, пожалуй, только потому, что я не хотел назойливо напоминать о себе, считаясь с тем, что мои письма не могут представлять большого интереса, а все же отнимут у брата, может, очень дорогой час времени.
      Июнь 1955-го. Я знал, что кое-какие из моих работ Александру Трифоновичу случилось видеть у нашей мамы и у сестры Марии. Приближался день его сорокапятилетия, и я подумал, что хорошо бы изготовить ему какой-нибудь подарок. Но вот что бы такое могло быть уместным, я долго не мог решить. А время шло, и, кажется, оставалось всего дней десять-двенадцать, раздумывать было некогда, и я принялся за письменный прибор из дерева в комбинации: "интарсия-миниатюра из фауны Урала". Работу я выполнил довольно скоро, но все же для пересылки почтой времени оставалось крайне мало, посылка не успевала ко дню его рождения. Отправил с долей досады, что не рассчитал. Прошел месяц, а затем и полтора — не было ни ответа, ни привета. Наконец я получил его благодарственное письмо из Карачарова, текст которого мной приведен выше.
      На очереди в моих записках 1956 год. Так получилось, дорогой читатель, что я не справился с хронологическим описанием событий, не упомянул о некоторых существенных деталях в жизни моей семьи. Как уже было сказано, наши дети Валерий и Тамара умерли. В 1956 году мы с женой обратились в исполком райсовета по месту жительства с ходатайством о разрешении удочерить ребенка из числа находящихся на государственном попечении. В феврале 1956 года просьба была удовлетворена — у нас появилась дочурка Ольга 1954 года рождения. В связи с этим по совету гороно в 1956 году мы выехали из Нижнего Тагила в Смоленск. Объясняется это просто: чтобы никто не знал, что наша дочь приемная, а в Смоленск — поближе к родственникам. В то время там жил брат Павел, в собственном домишке, наша мать с дочерьми на Запольном переулке, а в семидесяти километрах от Смоленска, в совхозе «Лонница», работал и жил брат Константин. В общем, на первое время нам было у кого остановиться. Но все это бралось в расчет лишь как крайность — пока подыщем по своим деньгам собственный угол. 17 марта мы погрузили свои вещички в контейнер, а числа двадцатого сами были уже в Смоленске. Встретили нас хорошо, остановились у матери. Но каким бы сердечным ни было гостеприимство, оно не освобождает от забот по приобретению своего угла, и я с Марией Васильевной искал подходящую хибару. Но в послевоенном Смоленске нуждающихся в жилплощади было несчетно: ютились по нескольку семей в комнате. При поступлении на работу тоже нельзя было мечтать об одновременном получении жилплощади. Объявления о продаже частных домиков отпугивали ценами: наших денег не хватало и на половину. На время перебрались к Павлу в тот самый домик "из мыльных ящиков". Но надежды не теряем, поиски продолжаем, настроение сохраняем жизнеспособное. Наконец удача: на отдаленной окраине города покупаем половину старой довоенной хаты за девять тысяч рублей. Но въехать в нее нельзя: нужен ремонт. А он, как известно, требует денежных и физических затрат. Но тут уж спешили сделать хотя бы самое необходимое: подправить прохудившийся пол, заменить выпавшие кирпичи плиты, содрать засиженные клопами и мухами стародавние газетные обои, обварить, промыть, протереть, оклеить, кое-что покрасить-побелить. Надо отдать должное братьям Павлу и Константину — помогли, чем могли. Приходила наша тогда уже совсем слабая мать и тоже, сколь могла, скоблила, протирала, да еще и приговаривала: "А знаешь, квартирка неплохая получается".
      К маю въехали мы в свой угол. На душе отлегло, да ненадолго: мой заработок в Смоленске был заметно ниже уральского. Жена теперь работать не могла: у нас была маленькая дочка, да и специальность коксохимика в Смоленске не имела спроса. Так что добровольно мы оказались в несравненно худших условиях.
      Смоленская весна все же как-то окрылила нас: всеми силами мы занялись работой на четырех сотках огорода, который перешел в наше пользование от прежнего владельца, чтобы иметь подспорье к скромному бюджету. Но чтобы получить это подспорье, нужно уметь и знать, как это делается, чем достигается. Мы же в этом деле были новички, так как от деревни были оторваны в том возрасте, когда по-настоящему мало что знали, а затем уже полных двадцать пять лет вовсе не сталкивались с работами на приусадебном участке. Однако наш упорный труд и подсказки старшего брата дали удовлетворительный результат, и к осени мы могли и гостя принять, и стол накрыть по-людски, что как раз и случилось. Но об этом чуточку позже. А сейчас — по порядку.
      18 сентября 1956 года, совсем уже к вечеру, к нашей хижине подкатила «Победа», и мы увидели маму. "Что-то случилось", — спеша к ней навстречу, подумал я. Уж очень это было неожиданно.
      — Ну, Ваня, Маша, собирайтесь, поедемте со мной, ко мне! Сейчас же. Шура приехал! Одевайтесь и едем. Это же вот и машина его.
      Эти слова были сказаны в таком необычайном, радостном возбуждении, что у нее даже дыхание перехватывало.
      — Ой, мама! Так это же очень, очень… Спасибо тебе!
      — Так это ж он сам и попросил: "Поезжай-ка, мама, за Иваном и его семьей". С ним еще и писатель какой-то.
      Радость моя была так велика, что сравнить ее мог бы только с большой наградой. Кто-нибудь, читая эти строки, может скептически улыбнуться: "Надо же, куда хватил!" Пусть случится и такое, но мне нет ни нужды, ни выгоды лгать, так было. Александр был для нас велик и значителен, близок и труднодоступен. Мы даже обижались порой, неся в душе навязчиво-затаенное чувство неразделенной нашей к нему любви.
      Когда мы подъезжали к дому номер четыре на Запольном, я увидел Александра, прогуливающегося со своим товарищем. Они шли тихим шагом. Оба были одеты в легкие пальто. Справа был брат. Наклонясь в сторону собеседника и держа открытой ладонь правой руки на уровне своего лица, он покачивал ею в такт неторопливого шага. Мама посоветовала подойти к ним и тем самым дать знать, что мы приехали. Правда, во мне метнулась какая-то искорка неудобства: я должен был нарушить их уединенность, но пошел наперерез их движению. Брат заметил меня, когда я был буквально в двух-трех метрах, еще более замедлил шаги. Глядя на меня, сказал, обращая внимание своего товарища: "Вот он, наш Иван!" Мы крепко пожали друг другу руку, и он тут же представил: "Александр Григорьевич Дементьев!" Когда же я от души стиснул руку Александра Григорьевича, то услышал знакомый нижегородский говорок:
      — Отменно! — сказал он. — Пониже, Саша, тебя, посуше, но богатырь!
      — Ха-ха-ха! — отрывисто хохотнул брат. — А я что тебе говорил?
      На этот раз Александр чувствовал себя на редкость свободно. Журнала в тот момент он не редактировал, приехал проведать родных, никаких официальных встреч не имел в виду, был весел, добр, любопытен, добродушно-шутлив. Я знал, конечно, что выпить он мог, как говорится, "с охоты — не с горя", но в тот вечер — только лишь "для ради встречи".
      — Ну, друзья, давайте примем серьезный вид! — сказал Александр. Брат Павел усмехнулся. — Да, да! — и посмотрел с загадкой на Павла. — Я хочу сделать… простите — одарить брата Ивана.
      Не заметил, откуда у него в руках появились золотые наручные часы «Москва» в фабричном футлярчике, и он вручает этот дорогой подарок мне:
      — Прими, Ваня, что сумел придумать для тебя. Знаю, что часы у тебя есть, но ведь и у меня тоже не могло не быть письменного прибора. Так ведь? И понимаю — твой подарок дороже.
      Я очень был тронут вниманием брата, чувством его долга, а может, сочувствием к моей тяжелой судьбе. Когда я посмотрел на подарок и, не обнаружив на нем дарственной гравировки, сказал, что было бы еще дороже, если бы было выгравировано: "Брату…", он посмотрел на меня с прищуром и произнес безапелляционно: "Зачем, Ваня, эта вывеска?" Тогда я этого не понял и оставил вопрос открытым. Для себя. Пусть найдет ответ читатель самостоятельно.
      — А вот и тебе, Павлуша! — брату Павлу он подарил карманные часы из класса обычных, недорогих, тут же подчеркнул:
      — Кажется, молоком заведуешь? Так вот, по строгой технологии положено разводить молоко спиртом только по часам. И чтобы, знаешь, все в меру, и не раньше и не позже, иначе нейтрализующее свойство молока не возымеет должного действия.
      Павел всегда был осторожен в выражениях своих чувств и за подарок благодарил, как принято было прежде, сдержанно.
      В тот памятный вечер Александр Григорьевич Дементьев чувствовал себя среди нас как дома. Правда, Александр Трифонович за столом успел уже сделать довольно-таки витиеватое дополнение к тому, что им было сказано при первом представлении Александра Григорьевича:
      — Человек, на совести которого есть «ушедшие»… из литературы: «режет», понимаете, "не пущает" в литературу "одаренных"…
      А потом Александр Трифонович говорил о том, что он уже «дед» (сорок шесть), что к этому возрасту, якобы, из ста родившихся в живых остается только четыре, что у него есть внук, который порядком напоминает о себе и что он, Александр Трифонович, предлагает своим: "Давайте я его высеку!", что хлопот с этим внуком много, что из-за развешенных пеленок не всегда можно добраться до кухни, и что он, дед, очень боялся, справится ли дочь с обязанностями матери, но… "Понимаете, умеет. Все, как и должно… — И потом он еще раз сказал: — Я — дед!"
      В прихожей динькнул звонок, и мать ушла открывать. Возвратись, сказала, что пришел Ефрем Михайлович Марьенков, что он убедительно просит Александра Трифоновича принять его, что есть какие-то неотложные дела.
      — Какие могут быть дела, если я приехал к маме, к братьям и сестрам?! Я же не на службе! Я никому не сообщал, что буду в Смоленске. Скажи ему, мама, что я не могу принять.
      Я видел и чувствовал, как это непонятно было для матери, как она про себя переживала, что должна пойти и передать Ефрему Михайловичу отказ в его просьбе. И сложность тут была в том, что этот старый смоленский писатель изредка приходил к нашей матери, сердечно с ней беседовал, она всегда была рада послушать его, и… приходится вот сказать теперь ему… Пожав своими исхудавшими, старческими плечами, она ушла…
      Александр Трифонович был уже немного захмелевшим и с некоторым возмущением начал говорить:
      — Не считаются ни с чем, встречают где-нибудь на улице и хоть ты лопни: "просьба земляка", видите ли, — а того, что мои земляки — весь советский народ, не хотят и знать. Да для меня Иркутск так же дорог и близок, как и Смоленск, как любой другой город, если речь идет о человеке.
      Мать возвращается и теперь уже говорит от себя:
      — Шура! Надо уважить Ефрема Михайловича: пусть он побудет с нами.
      — Ну раз уж так, мама, — зови!
      До этого случая я никогда не встречался с Марьенковым, но слышал о нем, еще будучи учеником Ляховской школы, кое-что было известно и из более поздних рассказов. Например, я знал, что, уехав из отчего дома, загорьевский юноша Саша Твардовский первую ночь в Смоленске провел как раз у тогда еще молодого Ефрема Марьенкова, в какой-то крохотной проходной комнатке, где не было ни мебели, ни даже кровати…
      Вошел Ефрем Михайлович. Раскланялся, попросил извинить его.
      — Ну проходи, проходи, Ефрем! Садись вот, говори, что у тебя там случилось?
      — Саша! Да я, понимаешь, не поверил, прости меня, что ты не можешь или не хочешь меня принять, короче, встретиться со мной, если ты здесь, в нашем родном городе.
      — Вот ты какой странный, Ефрем. Да пойми же, что я приехал к маме, хочу побыть хоть день-два с родными, которых годами приходится ради дел оставлять на «потом», но мне хочется видеть их.
      Ефрем Михайлович был огорчен. Довод Александра Трифоновича, видимо, казался ему справедливым, но в душе у него, надо полагать, сохранялись еще и другие чувства, которые позволяли надеяться, что Александр Трифонович найдет и для него некую долю дружеского внимания. Он был сколько-то минут в раздумье: напомнить или нет о тех далеких днях, когда прикрывались старой шубой, лежа на полу, с приспущенными брюками, чтобы не коченели ноги, но первое, то есть «напомнить», взяло верх.
      — Саша! Так неужто ты забыл, что спали мы с тобой под одной поношенной одежкой?
      — Ладно, Ефрем. Начнем с другого. Как дела? Чем дышишь?
      — Пишу свою маленькую правду.
      — Ты что говоришь? — Александр Трифонович сделал столь удивленный вид, что, казалось, он сомневается, не ослышался ли. — "Маленькая правда" — неправда! — продолжил он. — Правда не должна быть, не может быть «маленькой». Она, Правда, — всегда Правда. Всякие там «правдочки», «правдулечки», «правдишечки» ничего общего не могут иметь с настоящей священной Правдой "на всех языках и наречиях". Правда — вечна!
      Александр Трифонович как-то вдруг мгновенно присмирел, ушел в свое сокровенное или, может, сожалеюще обдумывал только что резковато сказанное — трудно гадать. Этот момент был мною замечен, и я помню, что Ефрем Михайлович, видя во мне немолодого человека и зацепив меня взглядом, тихо, но торопливо выложил свои мысли:
      — Иван Трифонович, дорогой! Поймите, поверьте, что я гляжу на Александра Трифоновича трепетно, с мучительным сознанием своей заурядности, посредственности, потому что хорошо помню "начало всех начал" в его судьбе. Нам, литераторам Смоленщины, всем без исключения, было дано больше, чем ему. Всех трудней была его дорога. Мы обязаны это признать. Но всех больше и лучше сделал он, Саша Твардовский.
      Александр Трифонович снова оживился и шутливым тоном начал разговор с Ефремом Михайловичем о его семейном положении:
      — Слушай, Ефрем, оказывается, у тебя сейчас молодая жена. Это так?
      — Да, дорогой мой Саша.
      Надо заметить, что Ефрему Михайловичу было уже около шести десятков. Чувствовал он себя смущенно и очень неохотно отвечал на вопросы Александра Трифоновича, которые, на мой взгляд, были не только грубоватыми, но отчасти обидными, воспринимались Ефремом Михайловичем с болью.
      Ефрем Михайлович выглядел удрученным и усталым. Впечатление такое складывалось, видимо, еще и потому, что одет он был крайне буднично, все на нем было какое-то заношенное, несвежее, неглаженное. Был он озабочен, просил Александра Трифоновича прочесть какую-то его повесть.
      — Так я же читал и указание на необходимость дополнительно поработать над ней я делал. Но теперь читать мне очень не хочется. — Таков был ответ. — Если ты уже поработал, если — честное слово, так и быть — напишу, но, Ефрем, не подводи меня.
      — Саша, дорогой мой, честное слово, все сделал.
      — Ну, Ефрем, теперь скажи мне, — Александр Трифонович сбавил голос и тихо спросил: — Жена молодая, значит, и детишки могут появиться?
      — Саша! Что же я могу тебе сказать? — тоже тихо. — Были попытки, но… стоит ли об этом?
      Александр Трифонович засмеялся и тут же:
      — Прости, Ефрем!
      — Саша! Ей-Богу, не знаю, с чего начать. Дело вот какое. Мир, как говорят, слухом полон. В Починке узнали, что ты в Смоленске. Имею поручение просить тебя побывать у земляков. Очень они просят тебя заглянуть к ним. Что ты можешь сказать по этому поводу?
      — Нет, нет! Не поеду. Не хочу фотографироваться. Если поехать, то это непременно будет. Нет, нет, нет!
      Ефрем Михайлович попытался доказать, что просьбу земляков как-то надо уважить, сделать возможное, не обидеть. Но Александр Трифонович был непреклонен: "Нет, фотографироваться не хочу!"
      Ефрем Михайлович снова:
      — Люди-земляки чтут, любят, помнят, хотят видеть тебя, Саша, но я, ей же Богу, не понимаю, что тебя так отталкивает. Ну, допустим, что сфотографируют, так неужели это плохо?
      — Не люблю помпезность, искусственность, ничего искреннего там обычно не бывает. Нет, даже не делай усилий… не делай. Это не нужно!
      Ушел Ефрем Михайлович Марьенков. Честно говоря, мне показалось, что Александр Трифонович не совсем был прав. Но кто же посмел бы его нравоучить, поправлять? Нужно сказать, что он действительно почему-то постоянно избегал, не соглашался фотографироваться. Никто из нас, его родных братьев, не удосужился такого «подарка» с ним вместе сфотографироваться. Вроде бы он бывал и родственен, и нежен, но чтоб как-то по-простецки предстать перед объективом с братьями — нет, такого не случилось.
      Мы договорились поехать утром следующего дня (19 сентября) в Лонницу к Константину Трифоновичу. Он работал в то время совхозным кузнецом: "Железки гну!" — как он сам об этом говорил, и отмечал между тем, что мастерство прежних лет утрачено, что теперь есть и сварка, и фабричный топор, и готовый заводской болт, что кузнецу приходится лишь кое-что по мелочам делать методом дедов. С огорчением он говорил, что кузнец для сельского жителя перестал быть значительным мастером. "Железки гну!" В этих словах слышалась горечь утраты.
      От станции Красное мы должны были идти километра полтора параллельно железной дороге, вспять, к усадьбе совхоза «Лонница». Александр Трифонович сказал, что в русском произношении должно быть Лённица, а не Лонница, что это не иначе как от слова «лён», но это так, как бы между прочим. Он с живым интересом обращал внимание на пасущиеся стада черно-пегих крупных коров, отмечая их упитанность и даже какие-то признаки молочности: "Шеи у животных резко утонченные: молочная порода".
      "Победа" с женщинами пришла на место значительно раньше, чем пришел поезд, которым мы, мужчины, ехали, — женщины давно нас ожидали. Но Константина дома не было: косил сено в тех местах, где скошенную траву нужно выносить из воды или же ждать морозов и затем косить по льду. Он не знал, что к нему пожалует столько гостей, и задержался на своем запоздалом покосе. Нам пришлось долго ждать его. Наконец, совсем уж под вечер, Константин появился с повозкой сена. Он спешно сбросил сено, погнал лошадь на совхозную конюшню и через полчаса был среди нас за столом. Переодетый и освежившийся, он, как бы извиняясь, рассказывал о своих хлопотах и затруднениях, избежать которых не удавалось.
      — Ах, как нескладно получилось, — говорил он, — невольно заставил вас, дорогие гости, так долго ждать.
      — А в чем же дело, Костя, что косишь ты в сентябре? — спрашивал Александр Трифонович.
      — Порядки таковы. Не разрешают косить для личного скота, пока совхоз ведет заготовку для общественного стада. Вот и ждем сентября да октября.
      Застольная беседа, однако, приобрела самый благодушный характер, все были веселы, довольны и рады. Ни о чем особо серьезном не судили, разговоры возникали в связи с тем или другим случайным словом или примером. Было ясно, что встретились братья и сестры с мамой, которая без памяти рада была видеть своих детей за одним столом, так вот дружественно беседующих, видеть их взрослыми, с их очень разными судьбами. Грустно, конечно, при мысли, что не сидели за семейным столом наш отец Трифон Гордеевич и младший брат Василий: их уже не было на этом свете…
      Было уже темно, когда послышался стук в дверь, и мы увидели вошедшего незнакомого человека. Это был совхозный механик, которому взбрело в голову взглянуть на гостей Константина Трифоновича. Ничуть не стесняясь, прямо от дверей он громко сказал:
      — Ах вы, кудесники! Позвольте же мне познакомиться с Александром Трифоновичем!
      Никто не принял всерьез того, что он назвал всех кудесниками, и само появление этого человека не вызвало особого удивления. Александр Трифонович внимательно смотрел на него и даже подал ему руку и предложил сесть за стол.
      — Видите ли, Александр Трифонович, — начал этот человек, приложив руку к груди, я тоже, понимаете, тоже пишу… стихи, и потому видеть вас было всегда моей мечтой.
      — Интересно, очень интересно. Может быть, вы что-нибудь прочтете? — сказал Александр Трифонович.
      — Нет. Прочесть я не могу, а лучше позвольте мне спеть.
      — Ну, пожалуйста, давайте спойте.
      И он затянул диковатым голосом: "Нас побить, побить хотели, нас побить пыталися". И поначалу Александр Трифонович подтянул ему, но тут же обнаружилось, что «поэт» явно нетрезв, что петь он совершенно не может и делать ему среди нас нечего. Пришлось Константину Трифоновичу упрашивать его, чтобы шел отдыхать к себе домой. Но не тут-то было — с таким предложением он не хотел соглашаться и сказал:

  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20, 21, 22, 23, 24, 25, 26, 27, 28, 29, 30, 31