Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Родина и чужбина

ModernLib.Net / Биографии и мемуары / Твардовский Иван / Родина и чужбина - Чтение (стр. 24)
Автор: Твардовский Иван
Жанр: Биографии и мемуары

 

 


      Во дворе иркутской пересыльной тюрьмы я пробыл пять-шесть часов. Был вызван на этап в эшелоне, который отправлялся в тот же день дальше на восток. В основном такие эшелоны формировались здесь из обыкновенных, довоенного образца вагонов подъемностью шестнадцать с половиной тонн. Нет нужды описывать их внутреннее устройство — оно довольно известно, поскольку на положении заключенных в них побывали миллионы граждан бывшего СССР. К сожалению, очень многим из них не суждено было возвратиться из тех дальних мест — Колымы, Индигирки, Лены, Чукотки. Так же известно, что при попустительстве и даже при участии начальства ГУЛАГа чинились произволы уголовников (бытовиков) над политическими непосредственно в пути следования этапов. Цинично бахвалясь умением жить, блатные, не дрогнув, могли отнять даже этапную горбушку хлеба у слабого, тем более у не владеющего русским языком. За несколько дней были «раскулачены» четверо тувинцев, следовавших этапом в моем же вагоне. И люди молчали, не посмев даже пристыдить уголовников, боясь расправы самым жестоким образом — избиением до полусмерти.
      Надежда все такое пережить чуть теплилась, и я после долгих раздумий написал первое письмо жене после семи лет моей неизвестности и, сложив его треугольником и написав адрес, выбросил через угловой люк вагона. В этот момент эшелон шел через какую-то маленькую станцию в Читинской области. Ну ясно же, что расчет был на то, что кто-нибудь, может, увидит и поднимет, догадается опустить в почтовый ящик. Люди ведь знали, что такую эпистолу может подбросить только зэк из вагона. Она, Мария Васильевна, проживала в то время в Нижнем Тагиле, о чем я узнал еще в Лубянской тюрьме, знакомясь с документами следствия, среди которых был и протокол допроса жены в Нижнем Тагиле. Мое письмецо Мария Васильевна получила и примерно поняла, откуда оно пришло. Я понимал, что новость эта очень тяжела будет для нее. Но вот так получилось, что иначе не мог, написал. О том же, что решением Особого совещания меня приговорили к десяти годам лишения свободы, умолчал: не хватило духу, не надеялся, что выживу этот срок.
      В двадцатых числах июля эшелон из полусотни вагонов с заключенными, общей численностью не менее двух с половиной тысяч, прибыл в Находку, где и был окончен наш путь по железной дороге. Многие из зэков знали, что здесь предстояло быть в пересыльном лагере, то есть ожидать отправки этапом в какой-то конечный ИТЛ — исправительно-трудовой лагерь Севвостлага, может, в страну Колыму или даже на Чукотку. О Колыме многие были наслышаны. "Будь же проклята ты, Колыма!" — в местах заключения каждый слыхал эту песню, сочиненную безвестным автором, и она отнюдь не настраивала на оптимистический лад. На Колыму никому не хотелось попадать. А о Чукотке никто ничего не знал, но почему-то многие мечтали: "Вот на Чукотку бы попасть!" — с какой-то надеждой, что там наверняка хорошие условия и особое, полярное снабжение.
      Высадка из вагонов началась сразу же по прибытии эшелона. Отодвигалась дверь вагона, офицер МГБ выкликал фамилии. Здесь же был конвой с собаками. Каждый зэк, услышав свою фамилию, должен был назвать имя-отчество, статью, срок, после чего стать в строй по четыре и смотреть, как пышет злобой надрессированная овчарка, не сводящая глаз с желанной жертвы. Как только заканчивалась высадка очередного вагона, группу уводили в зону пересыльного лагеря, где она становилась бригадой, назывался ее номер, назначался бригадир. С этого момента мы оказывались в зоне, где под открытым небом содержалось до двадцати тысяч заключенных. Ни о каких помещениях там не могло быть и речи — сидели, лежали и жили вповалку прямо на земле. И куда ни посмотри — бессчетная, постоянно гудящая однородная серая масса. Было просто боязно отлучиться от тех, с кем был в вагоне. Казалось, что можно затеряться и не найти того места, где ты обрел частицу площади. Потом, день за днем проведя в окружении тех, с кем вместе думаешь и делишься взглядами и предположениями, обнаруживаешь сходство понимания происходящего, и ты уже не терзаешься самоуничижениями за «ошибки», которые привели тебя к столь драматическому финалу, поскольку убеждаешься, что у многих, кто оказался рядом, волей обстоятельств личная судьба была еще более тяжелой, но все равно человек не лишал себя права надеяться, что может что-то измениться совсем неожиданно, что ничто не вечно, и в том числе, и в первую очередь не вечны несправедливость и жестокость. Примерно так же рассуждал и встретившийся мне болгарин. Ему было пятьдесят шесть лет, осужден по 58-й сроком на двадцать пять лет. Называл он себя верующим и считал, что это помогает ему в его тяжелой судьбе. "Я верю, что как только Сталин уйдет из жизни, — говорил он не очень остерегаясь, — то все изменится, и я надеюсь, что до такого времени я доживу и буду освобожден".
      Лето 1947 года в Приморском крае было необычайно сухим и жарким. В полдневные часы под палящими лучами солнца было тяжело. К тому же вода была не всегда в достатке. Но каждый помнил и благодарил Бога, что было тепло и земля в течение дня хорошо прогревалась, и это было очень важно — спали ведь прямо на земле, в той самой одежде, что на себе, а уж о том, чтобы что-то подстелить и чем-то укрыться, никто и не помышлял. В общем, жили под открытым небом дни и месяцы. И что уж тут сказать, если содержались в загоне, как скот, гонимый на убой. Поэтому все ждали того дня, когда этапируют куда угодно, лишь бы в рабочую зону, чтобы иметь какое-то место для сна под крышей.
      В Находке, в пересыльном лагере, я был более двух месяцев. В конце сентября спать на голой земле было уже невозможно. Не знаю, как я не свалился, не схватил пневмонию, но уже на подступе было отчаяние, и я вспоминал слова шведских евангелистов, которые провожали меня с молитвой к Всевышнему, чтобы дал мне сил и терпения вынести все, что судьба ни пошлет. Да, я был весь само терпение, и, может, это меня спасло.
      На Чукотку отправляли этапом сравнительно небольшую партию заключенных — человек пятьсот или шестьсот. Слухи ходили, что отбирают только механизаторов. Я к такой категории не относился, в формуляре значился резчиком по дереву. И вдруг слышу, мою фамилию вызывают на этап. Поначалу подумал, что ослышался, но вызов повторился, сомнений не было, побежал к столу, где находились представители Чукотстроя. Спрашивают имя-отчество. "Иван Трифонович!" Слышу: "Какое совпадение! Поэт Твардовский ведь тоже "Трифонович"? — Посмотрели на меня: "Да, чего только не встречается на свете!" Продолжили: "Статья?" — "58 (б)" — «Срок» — "Десять лет". — "Проходи!"
      Вот так я оказался в этапе на Чукотку.
      Нас посадили в трюм «Миклухо-Маклая», где были двухэтажные нары. После того как отчалили от пирса, было разрешено свободно подниматься на палубу, где для заключенных был туалет. Но поднимались на палубу не только и не столько "по нужде", как ради того, чтобы взглянуть окрест, когда «Миклухо-Маклай» оставлял берега Большой земли. Было ясно, что увозили нас надолго, что впереди полная неизвестность, и может быть, кому-то из нас уже никогда не возвратиться оттуда.
      Охрана не препятствовала тому, что зэки беспрерывно очередью поднимались на палубу. И это было понятно: кто же пожелает бросаться за борт в морскую пучину? Правда, оголодавшие зэки острым нюхом учуяли соленую горбушу в бочках на палубе и начали было таскать ее, но тут же убедились, что она так солона, что без хлеба ее есть совершенно нельзя, и это занятие прекратилось и скандала не возникло.
      Все больше отдаляясь в открытое море, стали ощущать морскую качку. На палубу налетали гребни волн, и в такие моменты было и страшно, и небезопасно находиться на ней. «Миклухо-Маклай» казался бессильным, покорным и ничтожно малым по сравнению с возникавшими морскими провалами и набегавшими невообразимой мощи валами, высотой в десятки раз превосходящими корпус корабля. И было трудно понять, движемся ли мы по курсу или находимся во власти стихии и несемся по воле ее Бог знает куда. Впервые я видел подобное, и охватывала какая-то жуть, хотелось забыться и ни о чем не думать.
      Сколько дней мы были в пути — точно никто не мог сказать. В трюме не было ни дня, ни ночи — было просто какое-то бесконечное время пребывания под водой, в ожидании какого-то события или хотя бы какой-то перемены бытия. Но такие чувства, возможно, были свойственны только мне или тем немногим, кто оставался сам с собой и "листал обратно календарь", вдумываясь в свое прошлое. Большинство же обитателей трюма смотрели на все происходящее без особых раздумий и как могли «убивали» время, слушая лагерных мастеров импровизаций о легендарных личностях не без намека о том, что все — "из истории личной жизни" самого рассказчика. Кстати сказать, такие самодеятельные мастера рассказа не редкость в среде лагерников, тем более прошедших такую жизнь в течение многих лет. В общем, все это не ново — люди всегда и везде разные.
      О том, что «Миклухо-Маклай» приближался к Чукотке, мы узнали дня за два до того, как увидели горы-сопки побережья залива Креста. Они были очень похожи на гигантские терриконы, и не хотелось верить, что созданы они самой природой, — их остроконечные макушки были словно насыпаны из небесного бункера. С подветренной стороны сопки были темно-серыми, но противоположная была припудрена снегом. Распадок же между сопок был покрыт белым снегом. Но тут наше свободное хождение на палубу было запрещено, и заключенные заговорили о том, как быть, если начнут высаживать, не считаясь, что почти все плохо, по-летнему, одеты, поскольку было ясно, что здесь, на Чукотке, уже зима.
      Мы еще не знали, что уже год, как здесь, на берегу залива Креста, есть лагерь заключенных, что есть и поселок для вольнонаемных под названием Эгвекинот. Есть здесь и автобаза, и механические мастерские, и кузница на несколько горнов, и больница, и ряд других объектов, построенных в течение года силами заключенных. Словом, год тому назад, также глубокой осенью, сюда, на этот дикий, холодный каменный берег у подножия пирамидальных сопок, было высажено из трюмов «Миклухо-Маклая» тысяча двести заключенных. И было сказано: "Будете строить, не щадя живота!" Но об этом нам, вновь прибывшим, стало известно несколько позже.
      Высадка узников из трюмов началась в присутствии начальника Чукотстроя полковника Ленкова. Здесь же был начальник Чукотлага майор Стеценко, оперативник, охрана войск МГБ. Заключенные просили о сочувствии: они в плохом летнем платье, а температура минус пятнадцать градусов по Цельсию. Просьба была принята к сведению в том смысле, что высаживали не всех сразу, а партиями по пятьдесят человек и под конвоем направляли в баню, где выдавали обмундирование. Это, конечно, было снисхождение. Но все равно стоять на морозном ветру хотя бы двадцать минут, представьте, в одной рубашке — не приведи Бог даже видеть такое. Но требовалось не двадцать минут, чтобы прошли по одному пятьдесят человек, отвечая по всем пунктам: имя-отчество, год рождения, статья, срок, — требовалось не менее получаса. Первому-то как выдержать? За время, пока подготовят вторую партию, первая должна была дойти до бани (расстояние не менее километра), помыться, получить положенную зимнюю одежду и надеть ее на себя. Но надо упомянуть еще и о том, что когда нагой заключенный подходил в кладовке к столу, чтобы получить бушлат, шапку, стеганые брюки, валенки и все прочее, то кладовщик ударял его что есть силы каждой названной вещью:
      — Получай, сука, раз! Два! Три!..
      Вот так встречали всех вновь прибывших в Чукотлаг. В голову приходили строки из колымской песни: "Будь же проклята ты, Колыма!.. Откуда возврата уж нету". Да, впечатления были мрачными, и рассчитывать на то, что ты когда-нибудь, по окончании срока — "на поезде в мягком вагоне…", было нельзя.
      После бани проходили формальную медицинскую комиссию в кабинете начальника санотдела лагерной больницы. Возглавлял комиссию, состоявшую из трех медиков, сам начальник санотдела. Он был весьма симпатичной, можно сказать — импозантной внешности, в возрасте лет пятидесяти. В кабинет заключенных вызывали по формулярам раздетыми донага по два-три человека. По лагерным метким образным суждениям, заключенные в большинстве своем были «тонки», «звонки» и «прозрачны», то есть доведенными до крайнего истощения. Надо признать, что начальник санотдела видел это и относился к нам сочувственно, но и только. Бегло осмотрев и пощупав каждого за ягодицу, он ронял слова, равнозначно душевной тревоге, делал какие-то пометки в учетных карточках. Хорошо помню момент, когда он, взглянув на мою карточку, а потом внимательно на меня, спросил: "Да? Резчик по дереву? Интересно! Как и что вы можете выполнять?" — "В основном я специализировался в ваянии миниатюрной скульптуры в дереве, выполняя художественно оформленные вещи с практическим назначением". — "Очень интересно! А инструменты? У вас же сейчас их нет?" — "Конечно, сейчас у меня их не может быть", — был мой ответ. — "Ладно! Посмотрим". — Обращаясь к члену комиссии, молодому врачу, он сказал: "Запишите: «Госпитализировать». — И, обращаясь ко мне: — Положим вас на койку, отдохнете, потом решим, как с вами быть".
      Вот так началось мое пребывание в Чукотлаге. В зону, таким образом, я не попал, что понять можно было как счастье, ниспосланное Богом.
      Подозреваю, что какую-то роль, возможно, в этом сыграла моя фамилия. Но это лишь предположительно. Главное все-таки в моей чукотской судьбе было то, что я обладал универсальным мастерством: столяр, резчик, модельщик, в известной степени ваятель, пусть самодеятельный. Это и оградило меня от общих работ.
      Лагерная больница размещалась в большом бараке-землянке, как все другие жилые помещения для заключенных и для вольнонаемных. Лишь для начальства МГБ был возведен "голубой поселок" из брусовых домиков. Но как бы ни была примитивна эта лагерная больница с внешней стороны, внутри она поддерживалась в сравнительно чистом состоянии. Было в ней тепло, кормили больных заключенных вполне удовлетворительно. В ней было два отделения: хирургическое, где находились на излечении обмороженные, тяжело травмированные на работе и в лагерных ссорах и баталиях, больные флегмоной, и терапевтическое — там находились все те, кто не нуждался в хирургическом вмешательстве.
      Оказавшись на больничной койке без каких-либо моих просьб, поскольку вся моя «болезнь» заключалась в неутоленности чувства голода, я был обеспокоен, пожалуй, только тем, что не знал, чем может закончиться проявленная ко мне милость. Очень сожалею, что не решился тогда узнать фамилию начальника санотдела. Для меня он был не иначе как явлением, которое обязывало: ни Боже мой, не смей обращаться, но боготвори его душевно.
      Рядом были люди, которые уже год прожили на Чукотке в лагере. В первые же дни я узнал от них, что из привезенных год тому назад тысячи двухсот заключенных осталось немногим более семисот; что на втором километре от поселка Эгвекинот их хоронят в загодя приготовленную траншею, вырытую бульдозером в каменисто-щебеночном грунте. По их рассказам, кроме строительства самого поселка, заключенных использовали на строительстве дороги к руднику Иультин, что в двухстах семидесяти километрах от Эгвекинота. Условия на этой стройке крайне тяжелые: холод и голод, люди замерзали, умирали от дистрофии и побоев.
      — Эгвекинот — что! — рассказывал зэк Сахаров. — Это поселок, здесь рабочая зона в оцеплении, каждый знает свое место: механизаторы, металлисты, ремонтники как ни есть работают по специальности, большинство под крышей, в мастерских, в цехах, конвой в рабочую зону не заходит, свободное хождение, здесь же и вольнонаемные. А вот там какие муки терпят люди на трассе, где бригадир — царь и Бог, где чуть что — ломом по горбу схватишь, и жаловаться некому. Поживешь — увидишь.
 
      Через три дня меня пригласили к начальнику санотдела. Посмотрел вроде бы приветливо, спросил, как я себя чувствую. Я ответил, что, мол, спасибо, здесь, дескать, хорошо.
      — Вы откуда родом? — спросил. — Не может ли такое быть, что поэт Твардовский доводится вам родственником?
      — Может! Так оно и есть! Я действительно довожусь ему родным братом, — был мой ответ.
      Он помолчал, как бы подбирая слова, чтобы не показаться бестактным, заметил:
      — Мне бросилось в глаза, что ваше отчество «Трифонович». Подумал, что если это просто совпадение, то уж очень необычное. Но это, простите, к слову — в жизни я слышал и видел многое, бывало всякое, поскольку я отношусь к поколению старой интеллигенции. Теперь о деле. Вы можете начертить, ну, в виде четких эскизов, те инструменты, которые нужны вам для резных работ? Здесь, в мастерских, есть очень искусный слесарь-инструментальщик, и, надеюсь, он охотно согласится изготовить вам по эскизам необходимый инструмент.
      Я заверил, что смогу начертить даже в присутствии того слесаря и что это будет еще легче — можно будет подсказать, посоветоваться.
      — Тогда собирайтесь. Мы пойдем в ЦАРМ .
      Просьбу главного медработника слесарь принял как подарок. В лагерях, как я понял несколько позже, заслужить внимание таких людей считалось важнейшей задачей заключенного: ведь только медицина могла прийти на помощь, оградить или даже защитить заключенного, если он оказывался в беде. И слесарь тот, надо думать, хорошо это понимал и помнил про запас. Инструменты он сделал и сам принес их в больницу.
      Начальник санотдела пообещал поселить меня в комнату при больнице, где находилась обслуга из заключенных (санитары, фельдшера, зубной техник, электрик, завхоз). То, как много это значило, нет нужды объяснять: их не водили под конвоем, они не знали постоянных проверок и разводов, не голодали и не мерзли, не подвергались принуждениям и побоям, не находились под властью лагерных прислужников. Все такое рисовалось и мне, но я не знал еще, не мог предвидеть, что для моего рабочего места, где я должен буду заниматься резными работами (горько даже вспомнить), мой добрейший шеф определил подходящим помещение морга. Может, к стыду моему, но честно признаюсь, что слово «морг» мне тогда просто не было знакомо, оно не произвело на меня того впечатления, которое я мог бы получить от слова «мертвецкая». Поэтому когда начальник санотдела предложил мне пойти вместе с ним посмотреть помещение и решить, где лучше устроить в нем что-либо вроде верстачка, то я, не задумываясь, последовал за ним. Само сооружение с расстояния смотрелось как заснеженный бугор с черневшим пятном входа, и можно было подумать, что это был не то погреб, не то склад-кладовая. Когда же мы подошли, то я увидел, что к двери нужно спуститься по ступенькам. Войдя в эту землянку, я все еще не мог понять ее назначение: само помещение было разгорожено надвое. В первой половине, влево от входа — продолговатый, грубой работы стол, и больше ничего. Во второй, меньшей, сидел человек у топившейся печи, что-то готовил себе на обед, но быстро встал и приветствовал вошедшего начальника. Без слов было ясно, что он заключенный и что здесь он на своем рабочем месте и здесь же живет, — был виден топчан, накрытый одеялом.
      — Ну как здесь у тебя, Рузальтис, сейчас пореже привозят умерших? — спросил шеф.
      — Да, сейчас стало меньше, но будет холоднее — опять больше будет, — ответил литовец Рузальтис. И я понял, что такое морг.
      — Ну что, Иван Трифонович, скажете? По-моему, здесь тепло и вполне можно устроить верстачок, вот хоть к уголку, подвести свет. Правда, придется видеть не очень приятные картины. Положение, надо понять, пока изменить нельзя, не от нас, не от меня оно зависит.
      На тот момент, действительно, ничего особо неприятного в землянке-морге не было. Литовец свое рабочее место содержал в чистоте, и поскольку никакого иного места шеф не мог предложить, я должен был согласиться на предложенный вариант и приступить к делу.
      Начинать мне нужно было с того, чтобы устроить, пусть самый примитивный, верстак в виде, например, закрепленного к стене отрезка широкой доски. Возле верстака необходимо иметь какое-то сиденье (скамью, табурет, стул), сделать ящик для инструмента. Сразу же надо было где-то найти все то, чем это можно сделать, — топор, ножовку, рубанок. Поразмыслив о том, как быть и куда сунуться, я решил встретиться с завхозом больницы Борисенковым. Мельком я его видел, но и только. Как человека я его еще не знал, но — куда ни шло — подался к нему. Ко мне он отнесся с пониманием и был крайне удивлен и даже не удержался, чтобы не рассмеяться над тем, что "с любезностью и сочувствием" начальник санотдела упек меня в морг.
      — Нет, Иван Трифонович, — высказал свое мнение завхоз, — надо подумать и постараться избавиться от работы в этом помещении. Какое же может быть настроение, — продолжал он, — при работе в мертвецкой? Дышать трупным запахом, смотреть, как отогревают мороженых покойников, как этот литовец Рузальтис вскрывает им животы, нет-нет, это не каждый вынесет! Давай-ка мы пойдем к Парамонычу и послушаем, что он скажет.
      Парамоныч — это заведующий аптекой. В заключении он был уже более десяти лет. На Чукотку попал с Колымы. В прошлом — полковник, член ВКБ(б), был осужден по 58-й статье, в лагерях каким-то образом освоил аптечное дело и вот заведует аптекой Чукотлага. Фамилию его мало кто знал, но «Парамоныча» знали все, и пользовался он всеобщим уважением, в том числе и со стороны вольнонаемных и сотрудников МГБ. Вот к нему мы и вошли — прямо в помещение аптеки, представляющее отдельный барак, разгороженный на несколько комнат: там и склад, и конторка бухгалтера-зэка Ивана Ивановича Олзоева, и отделение собственно аптечное, где Парамоныч готовил и отпускал лекарства, отсюда их получали медпункты закрытых зон и по рецептам — вольнонаемные граждане поселка Эгвекинот. Здесь же, в аптечном бараке, у Парамоныча была квартирка — спаленка и кабинетик, так что в зону являться он не был обязан, как и главный хирург больницы Кондратий Калицкий, тоже отбывавший срок с 1937 года. Калицкий жил в отдельной землянке, и к нему был прикреплен, как принято было называть, дневальный.
      Вот так, можно сказать, по чистой случайности, я оказался на Чукотке в окружении заключенных, которые были на особом положении и не испытывали на себе и десятой доли участи тех, кто был на общих работах, на трассе, в штольне Иультинского рудника, в тракторной колонне, застигнутой многодневной чукотской пургой где-то в безлюдной тундре. Об этом я думал, когда был свидетелем беседы завхоза Борисенкова с Парамонычем. Бывший полковник, конечно, по-своему тоже был несчастен, как и всякий бывший, но в их беседе ни слова не было о том, что они голодают, что с каждым днем они слабеют физически, что им приходится мерзнуть и мокнуть и рабски исполнять команду: "А ну, вылетай без последнего!" Ничего такого для них не существовало, хотя они тоже были заключенными, на той же Чукотке, но им где-то повезло, они стали «придурками», как называют в лагере всех тех, кто по счастливым обстоятельствам оказался на «блатных» должностях. Нельзя сказать, что все они какие-то плохие люди, часто это связано с профессией, как, например, должность бухгалтера, врача, инженера, механика или мастера редкостной специальности — зубного техника, часовщика, хорошего портного.
      Между тем завхоз выбрал момент и, обратив внимание собеседника в мою сторону, начал объяснять причину нашего визита.
      — Вот какое дело, Илья Парамоныч! Этот молодой человек из нового этапа. Начальник санотдела оставил его при больнице как мастера на все руки. Он, знаете, и резчик по дереву, и столяр-мебельщик, и модельщик литейного производства.
      Парамоныч внимательно и заинтересованно слушал, взвешивающе поглядывал на меня, вставлял свои короткие: "Да-да!" или "Вот что!", "Любопытно, да", "Понимаю".
      — Как вас… имя-отчество? Давно осуждены?
      На все его вопросы я отвечал не спеша, но интерес ко мне, казалось, все нарастал, и, таким образом, я вынужден был порядочно рассказать о себе, хотя особого желания у меня не было выкладывать все подробности. Все же я сказал, что в плен попал к финнам, что это было в самом начале войны, из плена бежал в нейтральную Швецию, и вот такой финал — нахожусь здесь как зэк.
      — Илья Парамоныч! — вновь вклинивается завхоз, — Иван Трифонович находится сейчас в весьма незавидном положении — начальник санотдела ничего лучшего не сумел найти, где бы можно было устроить верстачок и начать работать, кроме как в морге. Но ведь это, знаете, никуда не годится. Ну, сегодня там свободно, а кто знает, что завтра же не привезут с трассы труп, будет там Рузальтис вскрывать. Трупный запах и вся эта неприятная картина, право же, никак не вяжется, чтобы там что-то еще серьезное мастерить. Вот я и подумал, что вы давно ищете хорошего столяра, который смог бы изготовить вашей конструкции аптечный стол или шкаф. Так, может, вы воспользуетесь случаем и попытаетесь договориться с начальником санотдела, чтобы этот мастер занялся вашей работой. И взяли бы его из морга к себе. Вот и было бы хорошо и вам, и мастеру.
      — Хорошо, спасибо! Я, между прочим, уже подумал об этом, но надо же еще узнать, пожелает ли и, скажем так, сможет ли молодой человек взяться за такую работу. Место для работы я здесь найду, хотя, может, и не очень просторное, но думаю, позволит. Есть у меня и столярный инструмент, и, кажется, все необходимое из материалов. Надеюсь, что санотдел не будет чинить препятствий и согласие будет получено. Ваше слово, Иван Трифонович!
      Меня не пугала никакая сложность, и я постарался заверить Илью Парамоныча, что буду рад выполнить любую работу по дереву. В ответ на это мне было обещано, что вопрос будет решен скоро, может, сегодня же.
      Самое главное для меня было — не попасть в зону. Эти первые дни я чувствовал себя, как никуда не примкнувший, никому неизвестный и всего остерегающийся; даже войти в комнату, где находилась больничная обслуга и где мне было позволено иметь место на верхних нарах, я входил как-то несмело, опасаясь недружелюбных взглядов и вопросов. Такие чувства меня всегда преследовали, видимо, на почве того, что в памяти сохранялись слышанные где-то прежде слова: "Не страшна тюрьма — страшны люди в тюрьме". Это почти точно так: в тюрьме, на этапе, в лагерях можно услышать: "Ты умри сегодня, а я — завтра", — могут нагло обидеть.
      Слава Богу, на Чукотке мне не пришлось такое испытать. Зэки из больничной обслуги были на редкость воспитанные, хорошие люди. Помню зубного техника из Литвы Гольдштейна, студента-медика болгарина Гаврилова, санитаров из русских студентов, фельдшеров, завхоза — все запомнились уважительными людьми. И пусть такие свидетельства не покажутся странными, что я смею так думать и говорить: "Здесь было мало виноватых, здесь больше было — без вины" (А. Жигулин. "Воспоминание").
      Была глубокая снежная осень, светало лишь часам к десяти, а часов в восемь хоть глаз коли — ничего не видно, когда завхоз Борисенков сказал, что Парамоныч ждет меня. И я пошел в аптеку с надеждой, что вопрос утрясен и я буду работать под крышей у полковника Парамоныча.
      Вход в аптечный барак был еще заперт изнутри, и я немного был озадачен: постучать или нет? Но подумал, что открытым вход, когда еще темно, вряд ли мог Парамоныч оставить, — постучал. Ждать не пришлось, дверь тут же открыл сам хозяин заведения.
      — Простите, Илья Парамоныч, — начал было я, но он, подняв руки, поспешил сказать:
      — Нет, нет! Понимаю, подумали, что я… Нет, я давно на ногах, да. А дверь… она должна быть закрытой.
      В тот момент я подумал, как это он не боится один ночевать в аптеке. Спрашивать об этом я не стал, но мысль такую имел, что для известной категории зэков аптека своими «каликами-моргаликами» объект заманчивый.
      — Вот что я могу сразу же сказать вам, Иван Трифонович, пока мы здесь без свидетелей. Начальник санотдела согласен, чтобы вы работали у меня. Но вы должны иметь в виду, что числитесь в больнице как пациент-хроник, на излечении, а не потому, что вас держат как специалиста. В аптеку приходят разные люди. По возможности воздерживайтесь от контактов. Он же просил, чтобы вы, не торопясь, но и не откладывая на «потом», что-нибудь изготовили для него на память. Вы догадываетесь, почему это ему дорого?
      — Возможно потому, что на Чукотке живут временно, хотят иметь сувенир, изготовленный в этих местах.
      — Да, правильно.
      Я хорошо понимал, что под крышей аптеки нахожусь по милости начальника санотдела, что положение мое здесь зависимо и шатко, о чем не должен забывать. И конечно, я должен благодарить того, кто берет меня под свое покровительство. Для зэка даже один день облегченного существования — милость Божья, он рад и доволен. Так что просьбу, которую передал мне Парамоныч: не торопясь что-нибудь изготовить для начальника на память, я готов был выполнить самым лучшим образом.
      Рабочее место с расчетом, чтобы можно было выполнять и столярные работы (имелось в виду изготовление аптечного стола длиною в три метра), организовали в комнате, которая служила складом аптечных товаров. В ней пришлось освободить половину площади, где прямо на полу находились разные ящики, бутылки, картонные коробки. Кое-что уплотнили, кое-что перенесли в коридор, а что и подняли на полки. Одним словом, по нужде мириться можно было, чтобы один человек работал у верстака. И насчет столярного инструмента большой проблемы не оказалось: Илья Парамоныч в свое время предусмотрительно приобрел на Колыме набор американского инструмента и не забыл погрузить его, когда дислоцировалось на Чукотку его аптечное хозяйство.
      Пока меня еще никто не торопил и не подгонял, и самому вроде бы ясно, совсем некуда было спешить. Отбывание срока только начиналось. Что там впереди могло меня ожидать, что предстояло испытать? — об этом было страшно подумать. Но нельзя было предаваться унынию, тем более что я еще находился по лагерному почти в санаторных условиях. Такое положение надо было по возможности удерживать, не терять. Я начал изготовлять ту самую "вещицу на память" моему благожелателю, начальнику санотдела.
      С тех пор, как я оставил работу в Швеции в резной мастерской Свенсона, прошел ровно год. Только сказать, где она, эта Скандинавия и где залив Креста на Чукотке! Через весь Евро-Азиатский материк проволокли меня под конвоем. Тут не хитро, кажется, растерять и профессиональный настрой, и фантазию. Да нет, нельзя мне было позволить этого: в профессии — мое спасение. А страх такой уже был: "Вдруг что-то не пойдет, как тогда быть?" Душевное потрясение и совсем другие условия жизни действительно могут повлиять отрицательно, хотя я старался не верить в это.
      В течение многих лет, сначала любительски, а затем и профессионально, для работ по ваянию скульптурных миниатюр и скульптурной резьбы (барельеф на плоскости) я использовал только дерево, как правило, твердых пород, преимущественно березу.

  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20, 21, 22, 23, 24, 25, 26, 27, 28, 29, 30, 31