Пятница, или Тихоокеанский лимб
ModernLib.Net / Современная проза / Турнье Мишель / Пятница, или Тихоокеанский лимб - Чтение
(стр. 13)
Автор:
|
Турнье Мишель |
Жанр:
|
Современная проза |
-
Читать книгу полностью
(430 Кб)
- Скачать в формате fb2
(213 Кб)
- Скачать в формате doc
(189 Кб)
- Скачать в формате txt
(186 Кб)
- Скачать в формате html
(217 Кб)
- Страницы:
1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15
|
|
Вновь стал принадлежать англичанам в 1797 году) явились для Хантера полной неожиданностью и окончательно укрепили его ненависть к французам. А капитуляция под Саратогой и Йорктауном (Имеется в виду капитуляция англичан в двух сражениях (1777,1781 гг.), где победили американцы), повлекшая за собой трусливый отказ метрополии от жемчужины английской короны, навсегда разрушила его представления о чести, которые вели его по жизни от победы к победе. Спустя короткое время после подписания Версальского договора, закрепившего позорное падение Великобритании (По Версальскому договору 1783 года Великобритания признала независимость США), Хантер подал в отставку и, покинув Королевский флот, занялся торговым промыслом.
Но он был еще слишком моряком, чтобы приспособиться к этому низкому ремеслу, которое лишь поначалу считал занятием, достойным свободного человека. Скрывать от тех, кто занимался каперством (захват с ведома своего правительства торговых неприятельских судов или судов нейтральных стран), презрение, которое он питал к этим алчным и трусливым сухопутным крысам, торговаться по поводу каждого фрахта, подписывать коносаменты (документ, содержащий условия морской перевозки грузов), составлять счета, терпеть таможенные досмотры, гробить свою жизнь среди мешков, тюков и бочек — этого Хантер снести не мог.
К тому же он поклялся никогда больше не ступать на английскую землю и вдобавок питал одинаковую ненависть и к Соединенным Штатам и к Франции. Он уже совсем было отчаялся, но тут пришла удача — хоть единожды в жизни, как он выразился: ему доверили командование этим быстроходным парусником — «Белой птицей», чей сравнительно небольшой трюм позволял перевозить лишь малые грузы — чай, пряности, редкие металлы, драгоценные камни, опиум, — торговля которыми была чревата, помимо прочего, риском и таинственностью, импонировавшими его отважному и романтическому характеру. Конечно, еще больше Хантеру подошли бы работорговля или пиратство, но военное воспитание заложило в нем глубокое отвращение к этим низким занятиям.
Поднявшись на палубу «Белой птицы», Робинзон увидел сияющего Пятницу, который попал на корабль с предыдущим рейсом шлюпки. Арауканец пришелся по сердцу матросам, он успел облазить всю шхуну и уже знал ее как свои пять пальцев. Робинзон давно заметил, что дикари восхищаются лишь теми предметами развитой человеческой цивилизации, которые, так сказать, не превышают уровня их понимания, — ножами, одеждой, наконец, шлюпкой. Но все более сложные устройства просто не воспринимаются ими как таковые: дикарь не способен поразиться ни дворцу, ни кораблю, считая их творениями природы, не более удивительными, чем айсберг или пещера. Однако с Пятницей дело обстояло иначе, и Робинзон поначалу счел своей заслугой ту мгновенную легкость, с которой арауканец воспринимал все новое на борту шхуны. Вскоре он увидел, как Пятница карабкается по вантам, подтягивается на марсе, перебирается оттуда на рею и идет по ней, балансируя и счастливо хохоча, в пятидесяти футах над волнами. Тут-то он и вспомнил о воздушных играх, поочередно увлекавших Пятницу, — о стреле, воздушном змее, эоловой арфе — и понял, что огромный парусник, стройный, дерзко спорящий с ветром, стал для арауканца завершающим аккордом, торжественным апофеозом победы над эфиром. И Робинзон слегка загрустил, тем более что сам он по-прежнему внутренне сопротивлялся этой новой вселенной, куда его завлекали, чудилось ему, помимо воли.
Тревога его возросла при виде маленькой скорченной полуголой фигурки, привязанной к основанию фок-мачты. Это был мальчик лет двенадцати, тощий, как бродячий кот. Лицо его скрывала шапка огненно-рыжих волос, под которыми его костлявые плечики выглядели еще тщедушнее; худые лопатки торчали, как крылышки ангелочка, а на спине, сплошь покрытой веснушками, проступали кровавые рубцы. Робинзон замедлил шаг.
— Это Яан, наш юнга, — сказал ему капитан и повернулся к помощнику.
— Что он еще натворил?
Красная физиономия, увенчанная белым колпаком кока, тотчас вынырнула из камбуза, словно чертик из коробочки.
— Этот бездельник ни на что не годен! Сегодня утром он мне испортил куриный паштет: посолил его три раза подряд, безмозглый. Ну вот и отведал моего линька, получил дюжину горяченьких. И получит еще, если не исправится.
И голова исчезла так же внезапно, как появилась.
— Отвяжи его, — приказал капитан помощнику, — он понадобится нам в кубрике.
Робинзон отобедал с капитаном и его помощником. Пятница куда-то исчез — верно, пристроился к матросам. Робинзону больше не пришлось изыскивать темы для беседы. Казалось, хозяева раз и навсегда решили говорить сами, не ожидая от гостя рассказов о себе самом и арауканце, и он радовался этому обстоятельству, позволявшему и наблюдать за ними, и одновременно размышлять вволю. Правда, ему было что слушать или, вернее, было что воспринимать и переваривать, но услышанное усваивалось с таким же великим трудом, как сменяющие друг друга паштеты и подливы в его тарелке; он уже начинал опасаться, что отвращение перейдет в приступ рвоты, и он извергнет разом весь этот непривычный мир, эти странные нравы, которые открывались ему сейчас.
И однако главное, что претило ему, была не грубость, не злоба, не алчность, которые эти цивилизованные и в высшей степени почтенные люди с наивной уверенностью демонстрировали перед ним. На их месте легко было представить себе других, столь же приветливых, доброжелательных и щедрых. Нет, для Робинзона несчастье коренилось гораздо глубже. Хорошо изучив собственную душу, он видел беду в непоправимой относительности целей, которые они преследовали с такой гордостью. А преследовали они овладение такой-то вещью, таким-то богатством, такими-то наслаждениями, но к чему все эти вещи, эти богатства, эти наслаждения? Ни один из них наверняка не смог бы объяснить это. И Робинзон мысленно составлял диалог, который рано или поздно столкнет его с кем-нибудь из них, например с капитаном. «Зачем ты живешь?» — спросит он у того. И Хантер не найдется с ответом. Единственное, что ему останется, — это задать тот же вопрос Одинокому. И тогда Робинзон левой рукой обведет землю Сперанцы, простерев правую к солнцу. Пораженный капитан, помолчав с минуту, разразится принужденным смехом, смехом безумия перед лицом мудрости, но как ему смириться с тем, что Великое Светило — не просто гигантский огненный шар, что оно наделено разумом и обладает властью даровать бессмертие существам, которые сумели раскрыться перед ним?! За столом прислуживал юнга Яан, закутанный до самой шеи в длиннющий белый фартук. Его худенькое, усеянное веснушками личико казалось совсем крошечным под пышной шапкой жестких волос; Робинзон тщетно пытался поймать взгляд мальчика, такого светлоглазого, что, казалось, голова просвечивает насквозь. Юнга не обращал никакого внимания на потерпевшего бедствие: его терзал страх опять допустить какую-нибудь оплошность. После нескольких оживленных фраз, в которых сквозила, однако, скрытая неприязнь, капитан всякий раз замыкался не то во враждебном, не то в презрительном молчании. Робинзон уподоблял его осажденному, который долго сидит в крепости, никак не отвечая на атаки противника, потом вдруг решается на молниеносную вылазку и, причинив врагу тяжелые потери, тут же отступает за ворота. Но паузы эти неизменно заполнял болтливый помощник капитана, Джозеф, — этот был целиком и полностью поглощен практическими делами, техническими новинками в мореплавании и относился к своему командиру с явным восхищением и в то же время с абсолютным непониманием его характера. Именно он по окончании обеда потащил Робинзона на мостик, тогда как капитан скрылся у себя в каюте. Помощник хотел похвастать перед Робинзоном новым навигационным прибором — секстаном, благодаря которому, в силу двойного зеркального отражения, можно было измерить высоту солнца над горизонтом с куда большей точностью, нежели традиционной астролябией (угломерный прибор, которым пользовались до начала XVIII века). С интересом выслушивая увлеченные объяснения Джозефа и одобрительно вертя в руках красивую игрушку из меди, красного дерева и слоновой кости, извлеченную тем из сундука, Робинзон восхищался живостью ума молодого человека, в остальном вполне ограниченного. Он опять убеждался в том, что ум и глупость вполне могут сосуществовать в одной и той же голове, не мешая друг другу, как никогда не перемешиваются вода и масло, налитые в один сосуд. Рассуждая об алидадах, верньерах, лимбах (линейка с диоптрами (прорезями); верньер или нониус — вспомогательная шкала секстана; лимб — зд.\ плоское металлическое кольцо с нанесенными на боковой поверхности делениями), зеркалах, Джозеф просто блистал умом. И он же, минуту спустя, подмигнув в сторону Яана, сострил, что, мол, нечего жаловаться на полученную таску тому, у кого мать матросская потаскуха.
Солнце клонилось к западу. Близился тот час, когда Робинзон привык заряжаться животворной энергией солнечных лучей, перед тем как тени вытянутся на земле, а налетевший с моря бриз расшевелит прибрежные эвкалипты. По приглашению Джозефа Робинзон отдыхал под тентом на полуюте, и взгляд его следовал за качающейся стеньгой, которая словно выписывала тонким концом невидимые знаки на голубом окоеме, украшенном тоненьким фарфоровым полумесяцем. Слегка повернув голову, Робинзон увидел Сперанцу, светло-желтую кромку пляжа, омываемую прибоем, пышную зелень леса и скалистый утес. Именно в этот миг он ясно осознал то решение, что подспудно и неодолимо зрело в нем все это время: дать шхуне уйти, а самому остаться вместе с Пятницей жить на острове. Его побуждала к этому не столько пропасть между ним и людьми с «Белой птицы», сколько панический страх перед тем бурлящим вихрем времени — унижающим, убийственным, — который они порождали вокруг себя и в котором жили. 19 декабря 1787 года. Двадцать восемь лет, два месяца и девятнадцать дней. Эти неоспоримые цифры все еще мучительно изумляли его. Значит, не потерпи он кораблекрушения, он сейчас был бы почти пятидесятилетним стариком?! Волосы его поседели бы, суставы хрустели бы от подагры. Его дети нынче старше своего отца, каким он их покинул; возможно, у него уже и внуки есть. Но ничего, ничего этого не произошло. В двух кабельтовых от корабля, полного миазмов, Сперанца высилась как сияющее отрицание всей этой мерзкой деградации. На самом деле он был сейчас куда моложе того набожного, скупого молодого человека, который некогда взошел на палубу «Виргинии «. Ибо молод он был не той биологической молодостью, подверженной разрушению, неотвратимо стремящейся к старческому угасанию. Его молодость вдохновлялась божеством, Солнцем. Каждое утро было для него первым оно являлось как начало жизни, начало сотворения мира, начало истории. В сиянии Бога-Солнца Сперанца жила и полнилась вечным сегодняшним днем, не зная ни прошлого, ни будущего. И он страшился покидать этот нескончаемо длящийся миг, застывший в дивном равновесии на острие пароксизма совершенства, променяв его на тленный, преходящий мир, мир праха и руин!
Когда он сообщил о своем намерении остаться на острове, один лишь Джозеф выказал удивление. Хантер встретил эти слова с ледяной улыбкой. Вероятно, в глубине души он был рад избавиться от двух лишних пассажиров на своем небольшом судне, где им вряд ли нашлось бы место. У него, однако, хватило учтивости посчитать все свезенное с острова на корабль щедрым даром Робинзона, хозяина Сперанцы. В благодарность за это он подарил ему небольшой ялик, принайтовленный на полуюте рядом с двумя обязательными спасательными шлюпками. Это было легкое остойчивое суденышко, идеально удобное для перевозки одного-двух человек в штиль или при умеренном волнении; ему предстояло заменить собой старую пирогу Пятницы. На этом-то ялике Робинзон со своим товарищем и добрались под вечер до острова.
Когда Робинзон вновь вступил во владение этой землей, которую счел уже потерянной навсегда, радости его не было предела; он обратил ее к багровым лучам закатного солнца. Да, он ощущал бесконечное облегчение, хотя что-то мрачное таилось в окружавшем его покое. Он чувствовал себя душевно раненным, но еще более того внезапно постаревшим, словно приход «Белой птицы» положил конец долгой и счастливой его молодости. А впрочем, что за важность! На заре шхуна снимется с якоря и продолжит свое морское странствие, повинуясь причудливой фантазии угрюмого капитана. Воды Бухты Спасения сомкнутся за кормой единственного корабля, посетившего остров за все эти двадцать восемь лет. Робинзон обиняком дал понять экипажу «Белой птицы», что хотел бы сохранить в тайне существование и координаты островка. Пожелание это слишком сходилось со скрытным нравом капитана Хантера, чтобы он не проявил к нему уважения. Так надлежало окончательно завершиться этому краткому эпизоду — суткам бурных волнений, — легшему темным пятном на невозмутимо-ясную вечность братьев-близнецов Диоскуров.
ГЛАВА ДВЕНАДЦАТАЯ
Заря еще не окрасила бледный небосвод, когда Робинзон спустился со своей араукарии. Он привык спать вплоть до восхода солнца, чтобы как можно больше сократить эту часть суток — самую смутную и печальную, ибо она далее всех прочих отстояла от заката. Но вчерашняя мясная трапеза с вином и глухая тоска растревожили его сон, который то и дело прерывался краткими, но мучительными мгновениями бессонницы. Лежа в густом мраке, он тщетно боролся с тягостными навязчивыми мыслями. И наконец поторопился встать, чтобы избавиться от терзавших его призраков.
Он сделал несколько шагов по берегу. Как он и предполагал, «Белая птица» исчезла. Бледное небо уныло гляделось в серую воду. Обильная роса легла на листья растений, и те печально обвисли под тяжестью бесцветных, почти невидимых капель. Птицы хранили гордое молчание. Робинзон ощутил, как внутри его разверзлась гулкая, мрачная пещера отчаяния, откуда, подобно злому духу, поднялась тошнота, наполнившая рот горькой желчью. Волна лениво вползала на берег и, небрежно поиграв с мертвым крабом, разочарованно откатывалась назад. Через несколько минут, самое большее, через час взойдет солнце и осветит жизнью и ликованием всю природу и самого Робинзона. Нужно только продержаться до этого мига и не уступить искушению разбудить Пятницу.
Было совершенно ясно, что появление «Белой птицы» серьезно нарушило хрупкое равновесие, называемое «Робинзон — Пятница — Сперанца». Сперанцу покрыли страшные с виду, хотя, в общем-то, поверхностные раны, которые затянутся в несколько месяцев. Но вот сколько времени понадобится Пятнице, чтобы забыть гордую красавицу морей, столь грациозно клонящую паруса под ласковыми касаниями всех ветров? Робинзон упрекал себя в том, что принял решение остаться на острове, не переговорив сперва со своим компаньоном. Нужно будет нынче же утром порассказать ему леденящие душу подробности работорговли и жизни чернокожих в бывших английских колониях. Тогда сожаления Пятницы — если он таковые питает — сразу исчезнут.
Размышляя о Пятнице, Робинзон машинально направлялся к гамаку между двумя перечными деревьями, где метис проводил ночи и значительную часть дня. Он не собирался будить Пятницу, просто хотел поглядеть на него спящего — быть может, этот мирный невинный сон утешит его душу.
Гамак был пуст. Но еще более удивительным было отсутствие всяких мелочей, которыми Пятница услаждал свои досуги, — осколков зеркала, сарбаканов, флажолетов, перьев и прочего. Внезапный тоскливый страх поразил Робинзона, как удар кулака. Он бросился к берегу: и ялик, и пирога лежали, как им и положено, на песке, близ воды. Если бы Пятница вздумал добраться до «Белой птицы», он наверняка взял бы одну из лодок, бросив затем ее в море или же подняв на шхуну. Маловероятно, чтобы он рискнул достигнуть корабля вплавь. Тогда Робинзон побежал по острову, во весь голос окликая своего компаньона. Он мчался от Бухты Спасения к Восточным Дюнам, от пещеры к розовой ложбине, от лесистого западного мыса до лагун на другом конце острова, мчался, крича, спотыкаясь, падая и в глубине души с отчаянием понимая, что поиски эти напрасны. Он не постигал, как Пятница мог предать его, но теперь уже бессмысленно было отрицать очевидное: он остался на Сперанце один — один, совсем как в первые дни. Безумные метания по острову обессилили его и уж добили вконец, когда привели в те слишком памятные места, куда он не ступал целую вечность. Он вновь почувствовал, как течет под его пальцами струйка красной пыли — праха «Избавления»; вновь его ноги погрузились в теплую жижу кабаньего болота. Он нашел в лесу свою Библию в покоробившемся шагреневом переплете. Страницы ее сгорели — все, кроме одной, с фрагментом из Третьей книги Царств. Робинзон прочел этот отрывок сквозь туман слабости, застилавший ему глаза:
«Когда царь Давид состарился, вошел в преклонные лета, то покрывали его одеждами, но не мог он согреться.
И сказали ему слуги его: пусть поищут для господина нашего царя молодую девицу, чтоб она предстояла царю, и ходила за ним, и лежала с ним, — и будет тепло господину нашему царю"1.
И Робинзон почувствовал, как все двадцать восемь лет, будто и не существовавшие накануне, разом обрушились на его плечи. Их принесла с собою «Белая птица», принесла, словно начатки смертельной болезни, которая разом обратила его в старика. И еще он понял, что для старика нет худшего проклятия, нежели одиночество. «Чтоб она лежала с ним, — и будет тепло господину нашему царю». И верно: он дрожал от холода утренней росы, но никто больше никогда не согреет его. А вот и последняя реликвия, попавшаяся ему под руку, — зеленый от плесени ошейник Тэна. Все эти, казалось бы, канувшие в небытие годы теперь напоминали о себе мрачными, раздирающими душу следами прошлого. Робинзон прижался лбом к стволу кипариса. Лицо его исказила гримаса отчаяния, но он не плакал: ведь старики не плачут. Желудок свела жестокая судорога, и его вырвало красновато-лиловой блевотиной — этим проклятым обедом, съеденным в компании Хантера и Джозефа. Подняв голову, он встретил взгляды «ареопага» стервятников, собравшихся в нескольких метрах от него и следивших за человеком злобными розовыми глазками. Значит, и эти твари — и они тоже! — слетелись на встречу с прошлым!
Неужто ему придется все начинать сначала: засеивать поля, разводить стада, строить дома, в ожидании нового арауканца, который одним небрежным жестом руки опять предаст все это огню и вынудит своего хозяина подниматься на более высокую ступень развития? Какая насмешка! Если вдуматься, у него не было иного выбора, как только между временем и вечностью. Вечный возврат, незаконное дитя первого и второй, — ведь это настоящее безумие! У него был единственный путь к спасению: вновь отыскать дорогу к этому лимбу, населенному невинными, над которым не властно время, до которого он возвышался, шаг за шагом, и откуда его изгнало появление «Белой птицы». Но как, как ему, старому, обессиленному, вновь обрести состояние благодати, достигнутое за такой долгий срок и с таким неимоверным трудом?! Не самое ли простое — приобщиться к ней, умерев? Смерть — вот тот самый остров, чей покой никто больше никогда не нарушит, и разве не стала она уже многие десятилетия назад той формой вечности, которая отныне сделалась единственно возможной для него? Но следовало обмануть бдительность стервятников, Бог знает как почуявших добычу и готовых выполнить свою погребальную миссию. Его скелету подобало бы белеть, словно прихотливо брошенным игральным костям, под скалами Сперанцы, где никто не осквернит его прикосновением. Там и завершится необычайная и никому не ведомая история великого изгнанника — обитателя Сперанцы.
Робинзон шажками доплелся до утеса, который серой хаотической громадой высился на месте пещеры. Он был уверен, что, протиснувшись между камней, сможет забраться достаточно глубоко и укрыться от хищников.
Вполне вероятно, при терпеливых поисках он отыщет дорогу к своей нише. А там ему достаточно будет свернуться в позе зародыша и закрыть глаза: он настолько изнурен, печаль его так глубока, что жизнь легко покинет его.
Робинзон и в самом деле нашел проход — узенький, не шире печной заслонки, — но он чувствовал себя таким ссохшимся и скрюченным, что наверняка проник бы в него. Он вглядывался в глубь отверстия, стараясь измерить его глубину, как вдруг там что-то зашевелилось. В лаз скатился камень, какое-то тело заслонило узкий черный проем. Несколько судорожных движений — и из щели выкарабкался мальчик; он встал перед Робинзоном, заслонив локтем лицо — от света и от ожидаемой пощечины. Робинзон у изумлении отшатнулся.
— Кто ты такой? Что ты здесь делаешь? — спросил он у ребенка.
— Я юнга с «Белой птицы», — ответил тот. — Я убежал с корабля, потому что мне там плохо жилось. Вчера я прислуживал в кубрике, и вы с такой добротой глядели на меня. И вот, когда я услыхал, что вы не поплывете на корабле, то решил спрятаться на острове и остаться с вами. Сегодня ночью я прокрался на палубу и уже хотел броситься в воду, чтобы доплыть до берега, как вдруг увидел человека, который пристал к борту на пироге. Это был ваш слуга-метис. Он отпихнул пирогу ногой, поднялся на палубу и вошел в каюту к помощнику капитана, а тот как будто поджидал его. И я понял, что он останется на шхуне. Тогда я доплыл до пироги и забрался в нее. И стал грести к берегу, а там спрятался среди камней. Теперь корабль ушел без меня, — закончил он с торжеством в голосе.
— Идем со мной, — сказал Робинзон. Он взял мальчика за руку и, обогнув каменные глыбы, начал взбираться вверх, к острому пику, венчающему гранитный хаос. Остановившись на полпути, он взглянул мальчику в лицо. Зеленые глаза с белесыми ресницами обратились к нему. В них светилась робкая улыбка. Робинзон разжал пальцы и поглядел на ручонку, целиком укрывшуюся в его руке, такую маленькую и слабую, так загрубевшую от тяжелой корабельной работы, что у него сжалось сердце.
— Сейчас я тебе кое-что покажу, — вымолвил он, пытаясь справиться с волнением и даже не зная толком, что имеет в виду.
Остров, простиравшийся у них под ногами, наполовину тонул в тумане, но на востоке в сером небе уже начинала разгораться заря. Ялик и пирога покачивались в поднимающихся волнах прилива. На севере крохотная белая точка стремительно летела к горизонту. Робинзон простер руку, указывая на нее.
— Гляди хорошенько, — сказал он. — Тебе, может быть, никогда больше не суждено увидеть это: корабль в водах Сперанцы.
Мало-помалу точка исчезала из виду. И наконец морская даль поглотила ее. Вот в этот-то миг солнце и выпустило первые свои золотые стрелы. Застрекотала цикада. Чайка описала круг в небе и камнем упала вниз на зеркало воды. Разбив его и тут же вынырнув на поверхность, она широкими взмахами крыльев подняла себя в воздух; серебристая рыбка трепыхалась у нее в клюве. В одно мгновение небо сделалось лазурным. Цветы, клонившие к западу плотно сомкнутые венчики, разом широко распахнулись и обратили лепестки навстречу солнцу. Дружный хор птиц и насекомых огласил тишину. Робинзон совсем забыл о мальчике. Выпрямившись во весь рост, он с почти болезненной радостью предавался солнечному экстазу. Сияние солнца очищало тело и душу от смертоносной скверны вчерашнего дня и ночи. Огненный меч рассекал грудь, пронизывал все его существо. Сперанца сбрасывала с себя пелену тумана — чистая, нетронутая, девственная. Да и могло ли быть иначе? Ведь эта долгая мука, этот мрачный кошмар никогда не существовали в действительности. Вечность, вновь завладевшая Робинзоном, стерла из его памяти тот пагубный и ничтожный отрезок времени. Неодолимый восторг наполнил душу, насытил ее до предела. Грудь выпятилась, как бронзовый щит. Ноги попирали утес, словно две массивные несокрушимые колонны. Ослепительный свет облек тело броней неуязвимой молодости, охватил лицо непроницаемой медной маской, на которой алмазами сверкали глаза. И наконец Бог-Светило разметал по небосклону всю свою огненную гриву под всплески медных кимвалов (старинный музыкальный инструмент, состоящий из двух медных тарелок) и ликующие вопли труб. Золотистые отсветы легли на волосы мальчика. — Как зовут тебя? — спросил Робинзон.
— Яан Нельяпаев. Я родился в Эстонии, — пояснил тот, словно извиняясь за свое трудное имя.
— Отныне, — сказал ему Робинзон, — ты будешь зваться Четверг. Это день Юпитера, бога Неба. А еще это детский выходной (Четверг раньше был свободным днем в школах Франции).
ПРИЛОЖЕНИЕ
МИШЕЛЬ ТУРНЬЕ И МИР БЕЗ ДРУГОГО
Жиль Делез
(переводчик: Виктор Лапицкий)
«Дикарь вдруг перестал жевать, зажав между зубами длинную травинку…».
Эти прекрасные страницы рассказывают о битве Пятницы с козлом. Пятница будет ранен, но козел умрет — «великий козел мертв». И Пятница провозглашает свой таинственный замысел: мертвый козел взлетит и запоет, воздушный и музыкальный козел. Что касается первого пункта программы, ему послужит шкура — эпилированная, отмытая, протертая пемзой, натянутая на деревянный каркас. Привязанный к удилищу, козел усиливает малейшее движение лески, принимая на себя функции гигантского небесного поплавка, перелагая воды на небо. Что же до второго, Пятница изготовляет из головы и кишок музыкальный инструмент, который и водружает на засохшее дерево, чтобы произвести мгновенную симфонию, единственный исполнителем которой должен быть ветер — тем самым гул земли в свою очередь перенесен в небо и становится организованным небесным звуком, всесозвучи-ем, «воистину музыкой элементов». Двумя этими способами великий — мертвый — козел высвобождает Стихии. Заметим, что земля и воздух в меньшей мере разыгрывают роли двух частных стихий, чем двух совершенно противоположных фигур, каждая на свой счет объединяющих все четыре стихии. Но земля — это то, что их заточает и подчиняет, сдерживает в глубинах тел, в то время как небо — вместе со светом и солнцем — переводит их в свободное и чистое состояние уже освобожденными от своих пределов, чтобы образовать космическую энергию поверхности, единую, и, однако, собственную для каждой стихии. Итак, имеются огонь, вода, воздух и земля земляные, но также и земля, вода, огонь и воздух воздушные или небесные. И имеется битва между землей и небом, ставкой в которой — заключение или освобождение всех стихий. Остров — фронт или место этой битвы. Вот почему столь важно знать, на чью сторону он переметнется, коли он способен излить в небо свой огонь, свою землю и свои воды и сам стать солнечным. В такой же степени, как и Робинзон, как и Пятница, герой романа — это и остров. Он меняет лицо в ходе серии раздвоений не менее, чем сам Робинзон меняет форму в ходе серии превращений. Субъективная серия Робинзона неотделима от серии состояний острова.
В конце концов Робинзон становится стихийным на своем острове, возвращенном стихиям: Робинзон солнца на ставшем солнечным острове, уранический на Уране. Таким образом, в счет здесь идет не начало, но, напротив, исход, конечная цель, раскрытая через всевозможные аватары. В этом первое большое отличие от Робинзона Дефо. Часто отмечалось, что тема Робинзона была у Дефо не только историей, но и «исследовательским инструментом» — инструментом исследования, исходившего из необитаемого острова и претендовавшего на реконструкцию истоков и строгого распорядка трудов и завоеваний, которые отсюда со временем вытекают. Но ясно, что исследование это дважды ошибочно. С одной стороны, образ истока предполагает то, на порождение чего он претендует (ср. все то, что Робинзон взял на потерпевшем крушение корабле). С другой, мир, воспроизведенный исходя из этого истока, эквивалентен миру реальному, т.е. экономическому, или миру, каким он был бы, каким он должен был бы быть, если бы в нем не было сексуальности (ср. полное отсутствие всякой сексуальности в Робинзоне Дефо). Не нужно ли отсюда заключить, что сексуальность — единственный фантастический принцип, способный заставить мир отклониться от строго экономического порядка, предписанного ему изначально? Короче, замысел Дефо таков: что станет с одиноким человеком, человеком без Другого на необитаемом острове? Но проблема была поставлена плохо. Ибо вместо того, чтобы возвращать бесполого Робинзона к истокам, воспроизводящим экономический мир, аналогичный, архетипичный нашему, нужно было повести снабженного полом Робинзона к цели совершенно отличной и отходящей от нашей, в фантастический мир, сам по себе уже от нашего отклонившийся. Ставя проблему в терминах цели или конца, а не начала или истока, Турнье отказывает Робинзону в возможности покинуть остров. Конец, конечная цель Робинзона — «дегуманизация», столкновение либидо со свободными стихиями и первоэлемента-., ми, открытие космической энергии или великого стихийного, элементарного Здоровья, которое может возникнуть только на острове и к тому же лишь в той же степени, в какой остров стал воздушным или солнечным. Генри Миллер говорил про «младенческие крики основных элементов — гелия, кислорода, кремния, железа». И, без сомнения, есть что-то от Миллера и даже от Лоуренса в этом Робинзоне из гелия и кислорода: мертвый козел уже организовал стихийный крик основных элементов.
Но у читателя остается впечатление, что великое Здоровье Робинзона Турнье скрывает что-то совершенно не миллеровское, не лоуренсовское. Уж не существеннейшее ли отклонение заключает оно в себе, неотделимое от пустынной сексуальности? Робинзон Турнье противостоит тезке Дефо тремя, строго сцепленными друг с другом чертами: он соотнесен с концом, с целями, а вовсе не с истоком; он сексуален; цели эти представляют фантастическое отклонение нашего мира под влиянием трансформированной сексуальности — вместо экономического воспроизводства нашего мира под действием продолжающегося труда. Этот Робинзон не совершает ничего собственно говоря извращенного — и однако, как избавиться от впечатления, что сам по себе он извращенец, то есть, следуя определению Фрейда, тот, кто отклоняется относительно целей? Для Дефо было все равно, что направлять Робинзона к истоку, что заставлять его производить мир, конформный нашему; для Турнье все равно, что направить его к цели, что заставить отклониться, отойти от целей. Направленный к истокам, Робинзон обязательно должен воспроизвести наш мир, но, направленный к целям, он обязательно от него отклоняется. Странное отклонение, каковое, однако, не относится к тем, о которых говорил Фрейд, поскольку оно солнечно и объектами имеет стихии — таков смысл Урана. «Если обязательно нужно перевести этот солнечный коитус в человеческие понятия, то меня следует определить по женскому разряду, как супругу неба. Но этот антропоморфизм — бессмыслица. На самом деле, на высшей ступени, до которой мы, Пятница и я, добрались, разница полов превзойдена, и Пятницу можно уподобить Венере, точно так же как на человеческом языке можно сказать, что я раскрываюсь к оплодотворению Высшим Светилом». Если верно, что невроз есть негатив извращения, то, со своей стороны, не будет ли извращение элементарием невроза?
Страницы: 1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15
|
|