Всё потерять – и вновь начать с мечты
ModernLib.Net / Биографии и мемуары / Туманов Вадим / Всё потерять – и вновь начать с мечты - Чтение
(стр. 19)
Автор:
|
Туманов Вадим |
Жанр:
|
Биографии и мемуары |
-
Читать книгу полностью
(893 Кб)
- Скачать в формате fb2
(383 Кб)
- Скачать в формате doc
(386 Кб)
- Скачать в формате txt
(373 Кб)
- Скачать в формате html
(383 Кб)
- Страницы:
1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20, 21, 22, 23, 24, 25, 26, 27, 28, 29, 30
|
|
Впрочем, откуда было взяться знаменитостям в Хомолхо? Но тут, все побросав, они сами торопились на встречу. Потому что Высоцкий был для них человеком, который, они были уверены, их понимает, как никто другой. У каждого за плечами столько пережитого… Но как же редко, может быть, только однажды, встречается человек, о котором заранее знаешь, что именно ему ты интересен, только он тебя поймет. Высоцкий никогда не позволял себе бесцеремонных вопросов, не лез в душу. Слушал молча, не перебивая. Не знаю, каким должно быть сердце, способное принять в себя столько историй. И какой же цепкой должна быть память, чтобы хранить не только историю в целом, но отдельно запомнить поразившую подробность или случайно слетевшее с чьих-то уст необычное слово. Как-то я рассказывал Володе об истории в бухте Диамид и о массовом побеге из поезда на пути к Ванино в 1949 году, когда заключенные, пропилив лаз в полу товарного вагона, один за другим прыгали на пролетавшие внизу шпалы, о других побегах… Так появилось стихотворение «Был побег на рывок…» Рассказал и о штрафном лагере Широкий – он находился на месторождении золота, много лет спустя его переработала драга. Потом будут написаны стихи «И кости наши перемыла драга – в них, значит, было золото, братва…» К вечеру до Хомолхо добрались рабочие дальних участков, даже с Кропоткина. Шел дождь, люди стояли под открытым небом у окон и дверей столовой, уже переполненной. Протиснуться было невозможно. Высоцкий был смущен. «Ребята, – сказал он, – давайте что-нибудь придумаем. Пока я допою, люди промокнут!» Быстро соорудили навес. Все четыре часа, сколько продолжалась встреча, шумел дождь, но это уже никому не мешало. Володя пел, говорил о жизни, часто шутил, снова брал в руки гитару. Ему было хорошо! Только к рассвету поселок затих.
Утром со старателями Володя пошел на полигон. Там ревели бульдозеры, вгрызались в вечную мерзлоту. Он снова встал за гидромонитор. Весь день пробыл на участке, беседуя с рабочими. А потом сказал: «Знаешь, Вадим, у этих людей лица рогожные, а души – шелковые…» На Бирюсе Миша Алексеев делал съемку местности теодолитом. Он торопился, а, как на грех, рейку ставил рабочий, никогда этим не занимавшийся и все делавший невпопад. Миша ругал его, материл, но это не помогало. Вдруг из перелеска выходит человек в выцветшей майке, в кепке, беззаботно жует травинку и говорит Мише с кроткой улыбкой: – Что ты кричишь? Жизнь так прекрасна. Мир такой тихий. Утро такое раннее… Миша на него вскинулся: – Ты еще откуда выискался?! Если такой умный, сам возьми рейку и носи! Тот послушался и с тою же миролюбивой улыбкой взял у рабочего рейку. В поселке Миша у кого-то спросил, что тут за монах бродит, про прекрасную жизнь говорит. – А это Борис Барабанов, – сказали ему, – когда-то вор в законе, девять месяцев в камере смертников ожидал расстрела… Друг Туманова по Колыме. – Что ж не предупредили?! – огорчился Миша. Это был тот самый Боря Барабанов, с которым 14 мая 1954 года мы были в жензоне под Сусуманом, где воры резали беспредельщиков, когда-то проводивших в зоне трюмиловки и снова привезенных туда с Ленкового. После той истории солдаты меня избили до полусмерти, увезли в сусуманскую тюрьму, бросили в камеру. А Бориса, на которого кто-то показал, судили в числе восьмерых и приговорили к высшей мере. Исполнения приговора он ждал девять месяцев… Потом Верховный суд СССР заменит расстрел 25-летним заключением, в том числе десятью годами тюрьмы. Боря пройдет тюрьмы Смоленска, Риги, Каунаса, Клайпеды, Вильнюса, Харькова, Гродно… Наконец его помилуют, освободят чуть раньше срока. Он меня разыщет и приедет к нам в артель. На Хомолхо я познакомил Высоцкого с Борей Барабановым. Зашел разговор о том, как в жензоне воры расправлялись с беспредельщиками, и Володя неожиданно спросил: – Ты их все-таки резал, Борь? Я улыбнулся, зная, что мы оба участия в тех событиях не принимали и почти все время были вместе, от тех минут, когда, прогуливаясь по зоне, зашли к портному и пока не вернулись в барак, где резня, без нас начавшаяся, уже шла к концу. Это я абсолютно искренне говорил в суде, доказывая, что мы не могли быть причастными к происшедшему. Не пойму, какой промельк уловил Володя в глазах Бори Барабанова, почему он так прямо спросил. Не отводя взгляда от Володи, Борис сказал: – Нет, не резал. Когда всех выводили из барака и беспределыцики называли охране, кто их бил, на Туманова никто не указал, а на меня указали. Нас с Вадимом развели в разные стороны и разлучи ли на шестнадцать лет. – Пока сидел, ни на допросы, никуда, ничего – только в камере? – спрашивал Володя. – Никуда, и на вышках охранники – все родственники, чередуются днем и ночью. – Даже на десять-пятнадцать минут не выводят? – Никуда… Холодней всего было голове. Как одеялом накроешься, открывается волчок: «Снять одеяло!» Чтоб видеть, что не удавился. А то как приводить в исполнение приговор? – «Камера смертников» называется? Она маленькая? – Ничего, жить можно. – Разговаривали с вами надзиратели? – Запрещено строго. Ни слова ни от кого не услышишь. Только «Как фамилия? Соберитесь. Заберите все свои вещи. Не оставляйте ничего». – И ни разу не выводили, и ты, зная, что расстреляют, так сидел девять месяцев? – Да, конечно. – А где расстреливали? – Я попытался раз подсмотреть, отдушина была в камере, залез на полочку – пускай шипят, орут – уже восьмой месяц шел… Смотрю, воронок хлопнул и поехал. Расстреливали, говорят, на тринадцатом километре от Магадана в сторону аэропорта. Мне за подгляд дали десять суток карцера. – А карцер – подвал? – Ага, подвал. Ни тумбочки, ни нар – ничего. Стоишь в чем есть. Пиджака нет, дрожишь в одной рубашке. – А как освободился? – спрашивает Володя.
Когда Хрущева сняли, Брежнев заступает, меня надоумили написать матери, чтобы стала хлопотать за сына. Мол, мой сын такой-то, столько лет в заключении, заболел легкими, плохо с сердцем, к кому только ни обращалась, все молчат. Просила Бога – и Бог молчит! Это не я придумал. Мне подсказали сыграть на Боге… Письмо матери я переслал через надежных людей и от себя записку, чтоб своей рукой переписала и ни слова больше не добавляла, только перепиши и адрес на конверте: Президиум Верховного Совета РСФСР. Потом послал деньжат, чтобы сама поехала в Москву. Дней через двадцать меня вызывают на вахту. Прихожу. «Вот, почитайте… За вас ходатайствует мать». А там уже резолюция: запросить копии приговоров, кассационных жалоб, мнение наблюдательной комиссии, справку о состоянии здоровья «для решения вопроса о помиловании». Последние слова сильно зацепили. А тут еще сидит за столом машинистка, что-то печатает. И мне стало страшно. Нет ни специальности, ни работы. Куда подамся? Я ж не работаю. На что надеяться? Кому я нужен? Все мрачное было впереди. Но еще больше я испугался отказа. Что хорошего напишут обо мне лагерные власти? Я же ни дня не работал. Иду к майору из лагерной охраны. Он был фронтовик, полковник. Однажды, сильно выпивший, с приятелями отправился охотиться на кабанов и вместо кабана нечаянно зашарашил начальника части. Его разжаловали, отправили служить на Колыму. «Гражданин майор, – обращаюсь к нему, – вам приходилось в жизни кому-нибудь руку помощи подать?» – «А в чем дело?» Представьте, говорю, у человека все мрачно, все отравлено, никаких надежд впереди. Зачем ему было работать… Я сижу двадцать два года и восемь месяцев. И говорю про письмо матери. Ладно, говорит, дам тебе работу. Только не подводи. И почти месяц, пока печатали мое дело, я клеил кульки, сбивал ящики, плел панцирные сетки. – А как вы с Вадимом потом нашли друг друга? – спрашивает Володя. – Выйдя много лет спустя на волю, захожу в забегаловку пива попить. За столом два мужика. Слышу, в разговоре называют Туманова. Я спрашиваю: – Ребята, а кто из вас знал Туманова? – Да кто ж его не знает, – отвечает один. – Мы с ним сидели! – Где? – На Чукотке! – Нет, в Ягодном! – уточняет второй. – У меня с ним там еще конфликт вышел! – А какой он из себя? – Ну, высокий, белобрысый… Нет, вижу, они мне не помогут. Сколько ни бился, никаких следов. Ушел с рыбаками в море, а в памяти засело – Ягодное… Я написал письмо наугад в отдел кадров какого-то прииска. Так, мол, и так, у вас работал мой брат, в отношении которого мы потеряли всякие вести. Наша мама умерла, не дождавшись его, а я случайно узнал, что он работал у вас… И все в таком уважительном духе. И что ты думаешь, пришел ответ: Туманов Вадим Иванович работал в Среднеканском районе, настоящее его местопребывание мы установить не можем, но его жена Римма Васильевна проживает в Пятигорске, диктор на телевидении… Я сразу – письмо в Пятигорск. – Римма Васильевна ответила? – Она переслала письмо Вадиму. Он тут же меня нашел и выдернул к себе. Это уже шел 1970 год, его артель тогда мыла золото в Якутии. С тех пор я в его артелях – «Алдан», «Восток», теперь «Лена». Много лет спустя Барабанов приехал ко мне в Москву. Он уже знал, что неизлечимо болен. «Бросай курить, Вадим! – говорил он моему сыну, – брось всю эту гадость. Если бы ты понимал, как прекрасно жить на свете!» Думаю, Боря это понимал, как немногие, отсидев 25 лет в тюрьме. Я навестил Бориса незадолго до его смерти. В разговоре он несколько раз повторил: «Как жизнь прошла… Как глупо прошла жизнь!» Еще до поездки в Бодайбо Высоцкий задумал сделать фильм о лагерной Колыме. Ему очень хотелось проехать с кинокамерой по Колыме от Магадана до Индигирки. Он собирался сыграть главного героя и поставить фильм за границей, понимая, что здесь ему этого сделать не дадут. В поездке он предложил Лене Мончинскому писать сценарий вместе. Идея оказалась на редкость удачной. Мончинский, знаток истории Сибири, ее уголовного мира, к тому же человек творческий, как нельзя лучше подходил для такого содружества. Он
убедил Володю начинать не со сценария, а с романа, который затем может стать основой фильма. В 1976 году они принялись за работу. По словам Мончинского, работать с Высоцким было необычайно интересно. Замечательный актер, он удивительно точно проигрывал будущие сцены в лицах, показывал характеры, как он их понимал. «Когда он размышлял о психологии уголовного авторитета или охранника, при этом изображая их, я действительно проникался всем», – рассказывал Леня. Но работать над романом в полную силу Володя не мог: мешали постоянные гастрольные поездки, занятость в театре и кино. Однажды он позвонил Мончинскому из Зарафшана: «Все! Беремся за дело плотно, больше никаких отступлений!» Но унять бешеный темп своей жизни не смог. Когда Володи не сталь, практически готова была первая часть книги. Мончинский дописал вторую, развивая сюжет в том ключе, который они наметили с Высоцким. Роман был завершен через три года после смерти Володи – в 1984 году. Неудивительно, что к рукописи проявили интерес «компетентные органы». Мончинскому пришлось ее прятать в доме друга. Через три года он вернулся к ней, и в 1992 году роман В. Высоцкого и Л. Мончинского был издан. Хотя авторы по-своему изложили некоторые эпизоды моей жизни, в том числе приведенные в этих воспоминаниях (и это их писательское право), бесспорное достоинство «Черной свечи» я вижу в том, что это первая и вполне правдивая книга о Колыме уголовной, об особом, малоизвестном срезе советского общества 40-х – 60-х годов. Для меня удивительно, как эти два городских человека вошли в особую атмосферу колымских зон, в психологию воровского мира, в языковую стихию лагерей. Жаль, Володя никогда не узнает, как сегодня зачитываются их романом в России и за рубежом. Квартира Мончинских в рабочем районе Иркутска, вблизи авиационного завода, на три-четыре дня превратилась во что-то среднее между дискуссионным клубом и общежитием. Улица Сибирских партизан, где стояла их панельная пятиэтажка, вдруг стала оживленной, из окон соседних домов доносились песни Высоцкого, кое-где магнитофоны включали на полную громкость, люди прохаживались в надежде увидеть человека, которого была бы счастлива видеть вся Россия. Однажды вечером Высоцкий взял гитару и запел. Балкон был открыт, и скоро сотни людей собрались внизу. Когда Володе сказали об этом, он вышел на балкон и еще пел часа полтора-два для запрудивших ночную улицу людей. Утром кто-то из Мончинских открыл дверь на лестничную площадку – и обмер: под дверью была гора цветов. Среди людей, с которыми Володя беседовал в доме Мончинских, был Важа Церетели, один из тех, с кем мы познакомились на Колыме, вместе работали в Якутии, Бодайбо. Увидев первый раз этого сдержанного человека, нельзя было подумать, что он когда-то был действительно головной болью милиции Кавказа. В Магадане, живя на поселении, Важа приютил пойманного в тайге медвежонка. Машка – так он назвал маленькую медведицу – была ему как дитя. Он кормил ее, играл с ней. Медведице было два с половиной года, когда в отсутствие Важи один из соседей зашел к нему в дом. Медведица ударила незнакомца лапой. Я спросил Важу: здорово ударила? «Наверное, здорово – дети родные узнать не могут». Магаданский облисполком вынес решение – убить медведя. Пришли милиционер и представитель исполкома с предписанием. Важа долго разглядывал бумагу. «Как убить? – удивился он. – Это вам Эрнст Тельман, что ли?!» Он не дал Машку в обиду – увез в глухую тайгу и выпустил. В другой раз работавший в котельной кочегар поймал и съел его собаку. Важа нашел его и пассатижами выломал передние зубы. Он бывал и совсем другим. В Алдане мы с ним выходим из столовой (вечером она работала как ресторан). Видим двух плачущих женщин – мать и дочь. Младшая, по виду студентка, просто в истерике. Швейцар объясняет, что шубу девушки утащили. Важа, поглядев на них, говорит мне: «Давай дадим им денег». Я спросил, сколько стоит шуба. – Цигейка, почти полтысячи! – отвечает сквозь слезы женщина. Важа достал деньги и отдал ей. Однажды я застал Важу навалившимся на кухонный стол. Он писал письмо. «Кому?» – поинтересовался я. «Так, одному кавказскому человеку… Расулу Гамзатову». Он прочитал мне написанное. «Когда я еще учился в школе, – напоминал Важа, – ты написал о Шамиле, что он предатель. Плохо написал! И я тебя возненавидел. Потому что Шамиль – настоящий горец и сопротивлялся покорению родины. Прошло время, ты извинился, написав о Шамиле на этот раз правдиво. Как кавказский человек, я обрадовался, потому что ты личность, к тебе прислушиваются, и я простил тебя. Но теперь, когда ты поставил свое имя под письмом против Сахарова и Солженицына, я понял, уже навсегда, что ты редкая сволочь. Это говорю тебе я, кавказец Важа Церетели». Высоцкий хотел побывать на берегу Ангары, в тех местах, где в начале февраля 1921 года красноармейцы расстреляли А.В. Колчака и тело опустили в прорубь. Ходили слухи, что Ленин приказал сохранить адмиралу жизнь, но телеграмма пришла слишком поздно. «Как-то все интересно получается, – горячился Важа. – Спасти в Иркутске Колчака он опоздал, спасти в Екатеринбурге царя – опоздал. А вскочить в Берне в вагон поезда и попасть к началу революции в России – успел…» Личность адмирала, исследователя Севера, его любовь к А.В. Темиревой, арестованной вместе с ним в Иркутске и лишенной возможности похоронить любимого человека, притягивали Володю. Всю дорогу до Байкала он молчал. В поселке Лиственничном на берегу озера остановились у церкви. Володя хотел войти внутрь, но дверь была заперта. Подошла женщина с ключами. Наверное, заметила, что приехавшие не похожи на шумных туристов. Володя около часа провел в храме, задерживаясь у собранных местными прихожанами старых икон. Синяя гладь, рыжие скалы, зелень березняков еще не набрали чудесной яркости, какая бывает в начале осени. Но Володя был очарован дрожащим над озером прозрачным воздухом и спокойствием, которым дышало все вокруг. Спустившись почти к самой воде, он присел на камень – вблизи того места, где утонул Александр Вампилов. Вдали виден был желтоватый шлейф, нависший над целлюлозным комбинатом. Володя был молчалив, грустен. «Не понимаю, – сказал он, – как могла подняться рука на это чудо…» И все-таки Байкал был прекрасен. Неоглядные синие дали, настоянный на хвое прозрачный воздух давали успокоение. Володя вдруг подумал об актрисе театра на Таганке, с которой часто бывал занят в одних спектаклях, к которой относился с большой нежностью и преклонялся перед ее талантом. В те дни она была нездорова, и это его беспокоило. Исцеляющая сила Байкала, казалось ему, помогла бы ей. И он проговорил мечтательно: – Да, хорошо бы здесь пожить Алле Демидовой! Из Иркутска мы с Володей поездом ехали в Нижнеудинск, где была наша перевалочная база. Оттуда собирались вертолетом лететь на участок Большая Бирюса. К сожалению, попасть на Бирюсу не удалось из-за отвратительной погоды, и нам пришлось возвращаться
-поездом в Иркутск. Володя что-то напевал и играл на гитаре. Проводница, заглянув в купе, сказала: – Прямо совсем как Высоцкий! – Да, – засмеялся он, – мне уже это кто-то говорил. Руководил перевалочной базой в Нижнеудинске Костя Семенов – тот самый, друг моей владивостокской молодости. Он стоял на перроне. Накрапывал дождик, синоптики не обещали ничего хорошего. Мы устроились на базе и пошли побродить по городу, построенному на правом берегу судоходной Уды у Сибирского тракта. Едва ли не единственной достопримечательностью здесь была триумфальная арка, сооруженная местным обществом по случаю приезда в 1891 году наследника цесаревича, будущего царя Николая II. Мы с Костей Семеновым, напомню, вместе плавали на «Ингуле» и на «Емельяне Пугачеве». Потом меня направили на «Уралмаш», Костю – на пароход типа «Либерти» «Родина». Капитаном там был Любченко. Когда я спросил Костю, как ему на новом месте, он рассказал, что с ним произошло в первые же дни. Капитан попросил сделать исправления в коносаментах (судовые документы груза). Костя ответил: «Хорошо, я проделаю эту петрушку». На эти невин-
– 261 -
ные слова капитан закричал, чуть ли не в истерике: «Чтобы я никогда не слышал этого слова!» Как потом Костя узнал, в 1937 или 1938 годах, когда Любченко был капитаном на Камчатке, с ним произошел такой случай. Во время выборов кто-то из руководства предложил провести голосование не на судне, а в городе. Капитан ответил: «Не беспокойтесь, мы эту петрушку проделаем!» За «петрушку» Любченко пришлось просидеть несколько лет. И только и начале войны, когда потребовались капитаны дальнего плавания для рейсов Америка – Владивосток, он был выпущен. Был такой довольно известный капитан, кажется, эстонец. Фамилия его Креме. Рассказывают, когда он, получив новое назначение, вышел из пароходства, его приятель спросил: «Ну что, куда направили?» А Креме название парохода забыл и объяснял своему товарищу, стараясь вспомнить вместе с ним: «Ну, вот как был этот, русский разбойник, бандит, который женщину утопил». Капитану Кремсу повезло. Вместо парохода «Степан Разин» мог за одну эту фразу очутиться на Колыме. В 1948 году Костя Семенов был снят с загранрейсов, переведен на пароходы, совершавшие каботажные плавания, а после осужден. Отсидев срок, вернулся на флот, стал капитаном рыболовного траулера. В начале 60-х годов Костя был снова задержан. Оказывается, он пел дневник, описал свой первый арест, не скупясь на характеристики допрашивавших его, и дал почитать другу. Тот по пьянке рукопись забыл в ресторане, а дальше события развивались, как и следовало ожидать. На этот раз Костю осудили по 58-й статье на шесть лет с отбыванием наказания в мордовских лагерях. Я к тому времени уже был председателем артели. Узнав, что опять приключилось с Кбстей, решил рассказать его историю Илье Оренбургу, кумиру моей молодости. Он мог своим вмешательством помочь делу. Раздобыть адрес писателя мне помог Кирилл Лавров. Помните? Мы с ним когда-то познакомились в ресторане гостиницы «Украина». Вместе с Лавровым мы взяли такси, отправились по адресу, но дома Эренбурга не застали – он был в отъезде. – Что-нибудь придумаем! – утешил Лавров. В Центральном доме литераторов он познакомил меня с писателем-фронтовиком Сергеем Смирновым, автором «Брестской крепости». Смирнов пригласил меня к себе на дачу в Переделкино. В домашней обстановке, в кругу гостеприимной семьи, мы говорили доверительно, откровенно. Может быть, даже слишком откровенно. Жена Сергея Сергеевича отвела меня в сторону и, указывая на сына, попросила: «Вадим, не рассказывайте некоторые вещи при Андрюше. Он и без того настроен не так, как надо». Мама ошибалась. Мальчик был правильно настроен. Впоследствии Андрей Смирнов стал известным кинорежиссером и актером, снял фильм «Белорусский вокзал». Сергей Смирнов использовал свой авторитет и московские связи, добиваясь разрешения на мою поездку в мордовский лагерь к Семенову. И это ему удалось. Закупив продукты, я уехал в Мордовию. Добрался до станции Явас, вблизи которой был лагерь. Как хорошо, что я запасся продуктами. В поселковом магазине был только зеленый горошек и молотый кофе. Начальник спецчасти лагеря и оперуполномоченный долго расспрашивали, кем я прихожусь заключенному. «Родственник», – нагло отвечал я. Усомнившись, они стали выпытывать известные им сведения из Костиной жизни, но поймать меня на неосведомленности не могли. Я прекрасно знал Костино прошлое, был знаком с его матерью, братом, сестрой. Когда, наконец, мне разрешили идти к вахте, я не сразу выключился из игры. «Что за вахта, товарищ начальник?» – спрашивал я, изобразив на лице удивление. Сотрудники спецчасти сочувственно улыбались моему невежеству. В комнате для свиданий мы с Костей обнялись. Нам разрешили сутки пробыть вместе. Заходили надзиратели, мы их угощали сигаретами, давали деньги. Мы обсудили, что следует предпринять, чтобы добиться освобождения. Выйдя снова на свободу, Костя стал работать в Мурманском управлении рыболовства капитаном траулера, ловил тунца. Не знаю, с чего это началось, но он стал выпивать. Я предложил ему приехать ко мне. В 1971 году Костя появился у нас в артели в бухте Лантарь. Стал капитаном артельного буксира «Шкот». Тут случилась история, которая могла дорого обойтись артели. «Шкот» стоял на рейде, когда пришло запоздалое штормовое предупреждение, а вслед за этим сразу же начался шторм. По правилам суда в таких случаях должны спрятаться в порту или в закрытой бухте, а если их поблизости нет, уйти в открытое море. Иначе судно может выбросить на берег. Шторм разыгрался такой, что буксир потерял якоря, спасательные шлюпки и исчез. На горизонте судно не просматривалось. Я был на базе и по рации запросил начальника участка Володю Топтунова, что со «Шкотом». Мое беспокойство усиливалось оттого, что за несколько дней до шторма мы направили на «Шкот» механика Петю Липченкова, моего старого приятеля по Колыме. Он должен был отрегулировать топливную аппаратуру на дизелях. Плавать ему не приходилось, и я представить не мог, как он перенесет шторм. Связи с буксиром не было, и Топтунов по рации ответил мне: «Я знаю, Вадим, тебе это будет страшно услышать, но, думаю, никого не осталось в живых…» На следующий день из КГБ по Хабаровскому краю тоже пришел запрос: находилось ли наше судно в море и где оно сейчас. Я тогда подумал, как все-таки хорошо, что власти беспокоятся о людях. Потом оказалось, их тревожило совсем другое: не воспользовались ли на буксире непогодой, чтобы уйти за границу. Только это волновало их! Можно представить нашу радость, когда на четвертые сутки «Шкот», почти лежа на боку (были сорваны мертвые балласты), вернулся к берегу. Как выяснилось, спасая судно, Костя принял единственно правильное решение – уйти в открытое море. Что бы с Костей ни приключалось, капитан он все-таки был отличный. Но нужно было видеть Петра Липченкова: на нем лица не было. Усталый, замученный, вся голова в машинном масле и странно торчат во все стороны перья, какими были набиты подушки. Он был похож на индейского вождя. «Вадим, – слабо улыбался он, – что я тебе плохого сделал? За что ты меня – в моряки? Больше я ногой не ступлю ни на один корабль на свете!» В 1999 году меня пригласили на празднование 60-летия Магадана. Ко мне подошла женщина: – Извините, у вас работало много людей, мой папа тоже был с вами. Если можно, подпишите мне книгу… – Она протянула «Черную свечу». – А как фамилия папы? – спросил я. – Липченков… Я сказал, что очень хорошо знал ее отца – прекрасного человека, с которым нас многое связывало. Вместе с нами Костя Семенов перебрался в Восточную Сибирь. Чтобы не возвращаться больше к истории Кости, напоследок расскажу о связанном с ним событии, которое случится в городе Березовском под Свердловском, где была база нашей артели «Печора». Костя выпивал, исчез неизвестно куда, а в 1984 году объявился неузнаваемым: тучный, больной, опирается на палку. Но, как всегда, жизнерадостный. И я вспомнил прежнего Семенова – самого молодого второго помощника капитана в Дальневосточном пароходстве. У него было все: умный, красивый, начитанный – самый перспективный из нас. Как бы сложилось, если бы не тюрьма и не водка? Приехал работать. «Хорошо бы что-то необременительное». Я предложил самое простое – директором нашего животноводческого хозяйства, где в то время насчитывалось больше двух тысяч голов. «Мы с тобой пароходы гоняли, а теперь меня – к свиньям?!» – обиделся Костя. Но быстро согласился, оценив достоинства беззаботного и независимого существования. Поселяли его на территории центральной базы в благоустроенном домике. Кто бы ни зашел, удивлялись: обязательно у него девушка, внимающая капитанским рассказам. «Племянница из Харькова» – представлял он очередную гостью. Из Костиных «племянниц» можно было составить женский батальон. Вскоре Семенов взмолился: «Вадим, ну что я тут среди свиней. Ты не можешь придумать для меня что-нибудь достойнее?» Придумали. Назвали Костю ночным директором базы. Он являлся на работу выбритый, в костюме – настоящий директор! – и нес дежурство в конторе, пересаживаясь от стола к столу. От скуки постоянно кому-то звонил, читал. И все бы ничего, если бы однажды ночью ему не попалась газета с объявлением: ленинградская судостроительная организация отправляет наложенным платежом корабли, в том числе морские буксиры. Костя нашел на столе бланк с печатью, заполнил, как полагается, отправил по адресу и забыл о забаве на второй день. А месяц спустя к нашему железнодорожному тупику маневровый паровоз вкатывает платформу с укрепленным на ней новеньким морским буксиром. Что это? Откуда?! Оказывается, по заявке артели «Печора» из Ленинграда. Все опешили. Не хватало нам на Урале морских кораблей! Когда история прояснилась, набросились на бедного Костю: «Ты что, совсем сдурел?!» Мы писали в Ленинград, извинялись за недоразумение, просили взять буксир обратно, но с судостроительной организацией что-то произошло, ответа не было, и выгруженное в углу базы судно продолжало стоять в высокой траве. Скоро начнется разгром «Печоры», и следователи, обходя базу, будут долго цокать языками, фотографируя с разных точек морской буксир. Он будет проходить в уголовном деле как «личный корабль Туманова, приобретенный с целью вывоза золота и бегст ва руководства артели за границу». Подследственным, как они ни просили, никто не объяснил, какими путями можно выплыть из Урала хоть куда-нибудь. После разгрома «Печоры», оставшись без артели и без буксира, Костя начал болеть. Его возили в Москву на обследование, на лечение. Последние годы он жил у нас на участке в Карелии, у Руслана Кущаева. Похоронен в Березовском, неподалеку от места, где памятником ему еще долго стоял на окраине города в лесу морской буксир. …Поезд снова шел по Транссибирской магистрали из Нижнеудинска в Иркутск, мимо старых станций, возникших 100 лет назад при строительстве железной дороги. Она, кстати, дала толчок развитию золотого дела в Сибири – в бассейнах Оби, Енисея, Лены, Амура. Тулун, Азея, Куйтун… Володя теребил проводницу: обязательно предупредить, когда будет станция Зима. В купе снова взял в руки гитару, запел вполголоса. Он хотел видеть станцию, где вырос Евгений Александрович Евтушенко. Его расположением Володя очень дорожил. Не скажу, что они часто встречались (во всяком случае, с момента нашего с Высоцким знакомства), но каждый раз, когда в каких-то московских кругах всплывало имя знаменитого поэта, и кто-то позволял себе осуждать его – в среде московских снобов это было модно – Володи решительно восставал против попыток бросить на поэта тень. Однажды, еще не будучи знакомым с Евтушенко, я попал и Москве на его выступление. Вместе с ним со сцены читал свои стихи кубинский поэт, который произвел на меня отталкивающее впечатление. Мне всегда был неприятен Фидель Кастро и все вокруг него. Я вообще не люблю певцов революций. И когда Евтушенко, приветствуя гостя, обнял его, меня покоробило. Ну не должен был Евтушенко, тонко чувствующий людей, так искренне обнимать революционера. Своей досадой я поделился с Володей. – Понимаешь, Вадим, когда советские войска в августе шестьдесят восьмого вторглись в Чехословакию, не кто-то другой, а Евтушенко написал «Танки идут по Праге…» Когда государство навалилось на Солженицына, снова он послал Брежневу телеграмму протеста. Никто из тех, кто держит фигу в кармане, не смеет осуждать Евтушенко. И добавил, подумав, как бы ставя точку: – Женька – это Пушкин сегодня! Я не берусь судить о поэзии Евгения Евтушенко, многие его стихи я очень люблю, но обязательно еще расскажу, как в мои трудные времена, сложившиеся после разгрома «Печоры», именно Евгений Александрович, отложив все дела, бросился на помощь. Он обратился с письмом в защиту артели к председателю Совета министров. Но об этом разговор впереди. Когда поезд приближался к станции Зима, мы вышли в тамбур и, едва проводница открыла дверь вагона, спрыгнули на перрон. Стоянка была непродолжительной. Тем не менее мы успели окинуть взглядом пристанционные постройки, небольшой базар под открытым небом. Леня Мончинский нас фотографировал на фоне старого вокзального здания с надписью: «Зима. Вое. Сиб. ж.д.»
Страницы: 1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20, 21, 22, 23, 24, 25, 26, 27, 28, 29, 30
|