В цветущем Маргелане?
Неужто могут здесь расти
Одни лишь горькие цветы
И от созданья мира
Здесь не было инжира?
На узкой улочке живёт
Торговец красной тканью.
Скупцы торгуют, но весь год
В отрепьях ходят сами.
– Фи! – фыркнула толстенькая, как колобок, девочка, стоявшая напротив Амана. – Какое же это стихотворение, и дурак так может…
Слова девочки здорово задели Амана. А когда он злится, у него взбухают вены на шее, глаза начинают метать молнии. А сейчас он разозлился в тысячу раз больше, чем когда-либо. Теперь не успокоится, пока не сквитается с Колобком.
Голубок в небе стайка
Весёлая летит.
А толстая лентяйка,
Как хрюшка, вечно спит.
На сей раз зрители оживились, раздались жиденькие хлопки. А подружка Колобка вовсю заколотила в ладошки, Аман обернулся к ней:
А рядом с ней девчушка
Красива и стройна.
Не то что эта чушка —
Ну как газель она!
На этот раз успех свалился на Амана в виде бури аплодисментов. Поражали не столько стихи, как умение брата их читать.
– Эй, цыганёнок, почитай-ка ещё! – попросил парнишка в новой тюбетейке. Аман послушно повернулся к нему, сглотнул по своему обыкновению:
Ты молодцом назвался?
Видали молодца:
На яблоню забрался,
А снять просил отца!
– Молодец!
– Давай ещё, цыганёнок!
Ты бы лучше не играл,
А отца и мать позвал —
Самовар давно кипит…
Ахмаджан, ты будешь бит.
– Во здорово! И имя ведь отгадал!
– Давай ещё!
– Сочини стих об этой девочке, две лепёшки дам!
Твоя мамочка ушла – Ты белиться начала.
Не жалей же и румян – Скоро будешь как тюльпан.
Видно, шум, поднятый вокруг нас, привлёк к себе внимание взрослых, они группками покидали свадебный двор, подходили к кругу и, вытянув шеи, пытались рассмотреть, что тут происходит. Какой-то высоченный, худой до ужаса дядька с тыквоподобным носом и широкими, как стол, ушами, вытащил из кармана красненькую десятирублёвку, поднял над головой:
– Малыш, почитай ещё, вот эту получишь!
Аман задумался и выпалил:
«Джура-Джура-Джурабай,
За дровами поезжай!»
В лес поехал – там лишь пни,
А вернулся – нет жены.
– Ну и удал, молодец, цыганёнок! – смеялись взрослые. Отодвигая ребят, в круг вошёл человек среднего роста, круглолицый, в хромовых сапогах. На груди его сверкала Золотая Звезда Героя. Он подхватил Амана под мышки, поднял, поцеловал в лоб:
– Как тебя зовут, мальчик?
– Аман.
– Ещё стихи знаешь?
– Ещё много знаю.
– Ну тогда читай, громко читай.
– А хлеба дадите?
– Дам. И мяса, и ещё кое-что. Читай.
Бака-бака-бака-бал,
Ты канатоходцем стал —
Значит, боль подальше прячь:
Упадёшь – вставай, не плачь.
– Ещё знаешь?
– Знаю.
– Тогда вот что! Посвяти-ка один стих вон той тётушке. Она у нас завскладом на свадьбе.
Как-то с Лолой я сидел,
Хоть не пил, а захмелел.
А потом не раз она
Говорила про меня
На собрании дехкан,
Что, мол, я бываю пьян.
– Молодец, батыр, давай дальше.
Воробей зерно склевал.
«Завтра возвращу», – сказал.
Папа вечность на войне,
А сказал: «Приду к весне».
Дядя Герой был вне себя от восхищения: он крепко прижал моего брата к груди, расцеловал в немытые щёки, потом увлёк с собой во двор, где шла свадьба.
– Эй, люди, послушайте этого чудо-мальца! Такие стихи закатывает!
Аман не заставил себя упрашивать.
У меня письмо в руке.
Поезд мчится вдалеке:
Это едет старший брат —
Грудь сияет от наград.
Дядя Герой не отпустил от себя Амана даже тогда, когда он кончил читать стихи, долго прижимал к себе, потом так и унёс его на руках в амбар, где, видно, находился свадебный «склад». Немного спустя Аманджан вышел оттуда принаряженный, словно женишок – в бекасамовом чапане, подпоясанном шёлковым бельбагом, на голове бархатная тюбетейка.
– А ну-ка, гости, пошли все в амбар, – пригласил дядя Герой остальных, – я сам буду угощать вас.
Встреча с разбойником
– Ака, – зовёт Усман.
– Чего тебе?
– Давайте немного отдохнём.
– Надо ещё малость пройти.
– У меня ноги заплетаются.
– А ты посмотри на Амана, вон он как бодро топает!
– У вашего любимчика нет груза.
– Дойдём вон до того сада, тогда и отдохнём. – Я взглянул на Усмана, и сердце полоснула боль. Трудно ему, бедняге, груз у него на плечах тяжёлый. Да и остальные тоже притомились. Идём с тех пор, как покинули свадебный двор. Немало отмахали. Если после драки с мальчишками мы здорово шагали, боясь погони, то сегодня прошли длинный путь благодаря радости и сытости.
В яблоневом саду решили сделать привал. Сад этот до войны, видать, был ухоженным, плодоносящим. А теперь одичал, деревья засохли, очервивели. Не сад, а жалкое подобие сада.
Через яблоневый сад протекал ручеёк с чистой, как слеза, прозрачной водой.
Ребята разбрелись по саду в надежде собрать яблок. К их приходу я успел соорудить шалаш, вскипятить воду.
– Дорогие гости, прошу к столу. Уселись на густую травку. Несмотря на усталость, все бодры и веселы.
На свадьбе нам дали два узла: один с лепёшками, другой с разными сушёными фруктами. Спасибо дяде Герою, тысячу раз спасибо!
– Оббо, Аманбай, – обнял я брата за плечи, – будешь ещё читать стихи, если опять встретим свадьбу?
– А дадут опять еды?
– А то нет?!
– Тогда я могу и сплясать.
– О, да ты разве умеешь плясать?
– Умею, – поднялся Аман, раскинув руки, – давайте.
– Чего давать-то?
– Хлопайте в ладоши, все разом.
– Ага, правда, давайте повеселимся, – предложила Зулейха. Мне показалось, что повеселиться сейчас хотели все. Такого желания не было у нас с момента бегства из детдома: каждый день заботы, каждый час тревоги, волнения, страх. Надоело!
Решили, все спляшем по очереди. Начинает наша самая маленькая – Рабия. Вы не знаете, какая она сладкая девочка, а говорит, точно птичка щебечет. Только, поверите ли, очень уж похудела она, стала не больше куклы…
Мы захлопали в ладоши. Рабия постояла, раскинув руки, словно вот-вот запляшет, потом вдруг рванулась с места, подбежала к Зулейхе, спрятала лицо в её подоле. Оробела.
– Номер за Аманом Мирзаевым! – торжественно объявил я.
Этот мой братик ещё то-от!
Вы только посмотрите, как он плывёт по кругу, поводит плечами, щёлкает пальцами, кланяется зрителям, нет, этот парень обязательно должен учиться, и учиться на артиста!
Усманджан даже руки постеснялся раскинуть, стоял посреди круга, мялся, краснел, бледнел. Нечего и просить, этот не спляшет. Его дело: лечь животом на землю, положить на опрокинутое блюдо бумагу и рисовать себе, рисовать.
Зулейха… у неё чересчур длинные руки, она старалась рассмешить нас – ходила по кругу, переваливаясь, как аист.
– А теперь выступит Дильбар-ханум! Дильбар смело вышла вперёд, поглядела на меня, потом на Зулейху.
– Я спляшу, если сделаете круг пошире. Мы исполнили её желание.
– Я буду плясать с Аманом на пару. Мы выдвинули Амана вперёд.
– А теперь исполните «Вахай бала», – потребовала Дильбар-ханум.
Зулейха взяла крышку от кастрюли, начала играть на ней, как на дойре. Мы хлопали ей в такт. Наше веселье и радость, громкие вскрики и смех словно объяли всю землю, устремились в небеса. Казалось, птицы, порхающие вокруг, вторят нашему веселью, приветственно гудят поезда…
Да, Дильбар оказалась настоящей танцовщицей. И голос что надо. Если хотите, могу поклясться, нет на свете такой мастерицы петь и танцевать…
Что повисли стремена?
Вахай-бала.
Это я упал с коня.
Вахай-бала.
Чем позор мне смыть, когда?
Вахай-бала.
Мать рыдает от стыда.
Вахай-бала.
Я бревно? Я старый плуг?
Вахай-бала.
Не зовите меня в круг.
Вахай-бала.
Как мне жить? Чем мне дышать?
Вахай-бала.
Не тяните танцевать.
Вахай-бала.
С кем я за руки возьмусь?
Вахай-бала.
Ведь в глазах друзей я трус.
Вахай-бала.
Нету сердца у меня?
Вахай-бала.
Дайте снова мне коня!
Вахай-бала.
Странно, жутковато мне: сам подпеваю «вахай-вахай», аплодирую, смеюсь, а мысли не знаю где витают. Дильбар – круглая сирота. Отца она вообще не помнит, мать умерла, когда девочке исполнилось пять лет. Удочерила её тетя, мамина сестра, но вскоре и она скончалась.
До войны Дильбар немало поскиталась по людям: сторожила дом, стряпала, подметала, стирала, у лепёшечника продавала лепёшки, прислуживала поварихе. Однажды она забыла залить в самовар воды, разожгла огонь. Самовар и расплавился. Повариха избила Дильбар. Убежав из проклятого дома, стала слоняться по свету, ночуя в чайханах, выпрашивая подаяние, пока не повстречалась с Марией Павловной…
Бедная Дильбар… нет у неё никого на всём белом свете. Пусть остаётся с нами, будет работать в колхозе, пока не вернётся отец. Потом пойдёт учиться. На танцовщицу. А сам я – на учителя…
Веселье наше всё разгорается, нашим крикам будто вторят даже деревья и травы. Бесконечная степь, раскинувшаяся перед нами, яблоневый сад, шумные поезда, то и дело грохочущие на линии, – всё это принадлежало нам, а мы вовсе не сироты, сирые, – мы озорные, весёлые, счастливые дети…
Отцы ушли воевать.
Вахай-бала.
Знать, врагу несдобровать.
Вахай-бала.
Гитлер смотрит как слепец.
Вахай-бала.
Скоро Гитлеру конец.
Вахай-бала!
Говорят, что Гитлер глух.
Вахай-бала.
Что он ест солёных мух.
Вахай-бала.
И что вместо головы.
Вахай-бала.
У него мешок травы.
Вахай-бала.
Дильбар вдруг остановилась как вкопанная, вглядываясь в глубину сада.
– Кто-то идёт!
И правда, к нам приближался грязный, оборванный, обросший человек. На поясе висит длинный нож, за плечом – винтовка. Сторож, что ли? Непохоже. Кто же поставит такое страшилище сторожем? А может, грабитель? Маловероятно. На десятки километров вокруг ни души – кого же ему грабить?! А не дезертир ли он?
– Чего остановились? – поинтересовался Оборванец, подойдя к нам. – Продолжайте. Давненько не видал веселья. Я спал в зарослях, когда услышал пение. Подумал, уж не патефон ли.
Мы сбились в кучку, как ягнята, встретившиеся с волком.
– Что у вас в том узле? – Глаза Оборванца загорелись жадным огнём.
– Лепёшки, – поспешил Аман.
– Ну-ка принеси свёрток сюда. Глупый мой братик, он был готов, ничего не подозревая, дать весь свёрток хлеба этому вонючему дезертиру. Хорошо, я вовремя вырвал свёрток из рук Амана, прижал к груди.
– Давай сюда, тебе говорят!
– Нет, не дам!
Оборванец двинулся на меня.
– Дяденька, это моим младшеньким… мы идём очень далеко… Побираемся, чтоб прокормиться…
– Дай сюда свёрток!
– Прошу вас, дяденька, пожалейте малышей!..
Оборванец шумно сглотнул слюну, уставился на меня жадными, как у голодного волка, глазами, схватился за свёрток. Все мои завизжали от ужаса, заплакали в голос.
– Отдай, говорю, по-хорошему, я голоден!
– Мы тоже голодные, не отдам.
– Не отдашь?
– Нет!
Помню, как он размахнулся огромным кулачищем, двинул меня по голове: небо перевернулось, и наступила тишина… Не знаю, сколько я валялся без памяти. Когда открыл глаза, уже стемнело. Все мои окружили меня, плача.
– Ака, акаджан, – прижимался головой к моей груди Аман, – вставайте, не пугайте нас… Мне очень страшно, я боюсь…
– Унёс он хлеб? – еле поднял я голову.
– Чтоб подавился, – причитала Зулейха. Ночевать здесь было страшно. Мы решили, пока совсем не стемнело, добраться до какого-либо жилья, попроситься на ночлег.
– Вот приедет отец, он тебе покажет, бродяга! – ругался по пути Аман. – Как миленький вернёшь наши лепёшки…
В доме железнодорожного сторожа
Когда мы дошли до какой-то маленькой железнодорожной станции, все падали от усталости. У Зулейхи поднялась температура, и Рабия хрипит, кашляет, Усман стёр ногу. У меня у самого ноги тоже стёрты до крови. Болит голова, стучит в висках, одолевает насморк… Позавчера мы попали под дождь, тогда-то, видно, нас всех и прохватило. Одна Дильбар здорова, но она такая подавленная, будто все мы вот-вот умрём и она останется одна-одинёшенька посреди бесплодной пустыни.
Я постелил два одеяла на дне высохшего арыка, уложил всех больных, потом сходил на станцию, принёс кастрюлю воды, вскипятил чаю. Мои младшенькие отказались и от хлеба, и от чая. В их глазах таилось столько страха, усталости и печали, что я не мог взглянуть им в лица.
Я долго сидел, обняв колени и подставив спину лучам тёплого осеннего солнца…
Странно, о чём бы я ни начинал думать, тотчас на ум приходит папа. У всех отцы приезжают в отпуск повидаться с детьми, а наш так и не приехал… Быть может, не следовало убегать из детколонии? Ведь был одет, сыт… И младшенькие тоже, хоть в сиротском приюте, да горя не знали: им и книжки с рисунками, и купались в больших корытах, и постель мягкая. Во всём виноваты Ислам с Куршерматом. Это они прожужжали мне все уши, что, мол, братья и сёстры разбредутся по свету, а потом их и за тысячу лет не соберёшь. Если бы не они, я на этот отчаянный шаг и не решился бы. Мы, мальчишки, ладно, но почему я, дурак, Зулейху с Рабиёй-то потревожил? Коли соскучился, повидался бы, и дело с концом! Так нет, потащил за собой. Если очень нужно было поддерживать огонь в родном очаге, следовало ехать самому и поддерживать сколько душе угодно!
Девчачий детдом был очень хорошим. Сколько вокруг добрых людей! Мои сестрёнки горя не знали, не были сиротами! Сиротами они стали теперь. Это я сделал их сиротами! И вот они полуживые лежат на дне арыка, как в могиле, хоть сейчас засыпай землёй.
О-о, что я наделал?
Эй, поезда, несущиеся мимо, дайте мне совет!
Эй, птицы, так весело щебечущие на ветках, скажите, что ж дальше делать Арифджану?!
Нет, я сейчас же пойду в милицию и всё расскажу. Пусть отправляют всех по своим местам, а коли отец будет обижаться, когда вернётся, что ж, ничего не поделаешь.
– Ариф-ака, – тихо окликнула Дильбар, – вы плачете?
– Нет.
– Но у вас на глазах слёзы!
– Я думаю, не вернуться ли уж нам в Ташкент?..
– Это когда так мало осталось до Коканда?
– Ты думаешь, мало осталось?
– Конечно, мало.
– Что ж нам сейчас делать?
– На станции должен быть доктор.
– А вдруг нету?
– Тогда надо попросить помощи у какого-нибудь доброго человека. А теперь бегите, вон Рабия опять начала хрипеть.
Станция – если её можно назвать станцией – состояла всего из четырёх ветхих домишек. Какой-то человек, тихонько напевая, подметал перрон метлой. У человека были такие громадные усы, что их свившиеся в жгут кончики уходили за уши. Я несмело приблизился, поздоровался. Человек не ответил. Промолчал он и во второй раз. Тогда я дёрнул его за рубаху и проговорил, едва сдерживая слёзы:
– У меня сестрёнка заболела, помогите…
– Говори громче, я плохо слышу! – прокричал Усач, поворачиваясь ко мне ухом. Я повторил свою просьбу.
– Поезд давно ушёл…
– Я говорю, у меня сестрёнка больна! – Я заорал, наверно, громче гудка самого паровоза.
– Больна?
– Да.
– Кто?
– Сестрёнка.
– Сестрёнка?
– Да. Мы сироты.
– Откуда идёте?
– Из Ташкента.
– Согнали с поезда?
– Нет, мы идём пешком.
– Пешко-ом?!
На этом наш ор закончился. Сторож внимательно оглядел меня: вначале босые опухшие ноги, потом отрепья, в которые я был облачён, и лишь затем уставился в лицо. Закусил губу, покачал головой.
– Где сестрёнка?
– Недалеко отсюда, в арыке лежит.
– А ну пошли.
Кроме Дильбар, все мои по-прежнему были на дне арыка. Кто-то спал, кто-то лежал с открытыми глазами. Станционный сторож долго смотрел на них, покачивая головой. Потом осторожно взял на руки Рабию. Мы собрали свои пожитки.
От станции убегала вдаль узенькая дорожка. Пройдя по ней с полкилометра, мы увидели селение с прижатыми к земле пятью-шестью домишками. Вошли в дом с камышовым забором и камышовой же калиткой.
– Арофат! – позвал сторож.
Из внутренней комнаты выкатилась кругленькая, низенькая женщина. Руки её по локоть были в муке.
– О боже ты мой, что случилось? – прошептала она.
– Сиротки… заболели вот, – объяснил сторож. Нас провели в комнату, пол которой был устлан толстым слоем соломы и сверху покрыт цветной кошмой. Сторож вывел из хлева неказистую лошадку, взгромоздился на неё.
– Ты присмотри за ними, я сейчас старика привезу, – наказал он жене.
Как я понял, тётушка Колобок ничего другого говорить не умела, кроме «о боже ты мой!..». Она это твердила и когда укладывала Зулейху с Рабиёй в постель, и когда поила их молоком с мёдом, и когда кормила нас ужином, и даже когда куры набросились на сушившийся во дворе рис. С ушей её свисали громадные жестяные серьги в виде полумесяца, а вся грудь была покрыта позванивающими медяками.
– Хотите ещё молока?
– Налейте, – согласился я.
– Откуда вы?
– Кокандцы.
– О, боже ты мой!..
– Простудились вот в дороге, всю ночь под дождём были.
– О, боже ты мой!..
Тётушка Колобок выскочила из комнаты и через минуту вернулась с небольшим казаном. Поставила казан на очаг, подкинула дров. Комната наполнилась запахом растапливаемого сала. Очень уж запах этот был острый.
– Все вы простывшие, – успокаивала нас тётушка Колобок. – Вон как носами шмыгаете! Сейчас я натру вас барсучьим жиром, за ночь пропотеете, а утром хвори как не бывало!
Потом она намазала нас этим жиром, с головой укрыла несколькими одеялами, сама присела у изголовья, вывалила из квашни тесто на клеёнчатую скатерть и стала лепить громаднейшие лепёшки.
– Как тебя зовут, сынок? – спрашивала она между делом. – Вы все от одних родителей?
– Да.
– О боже ты мой! А где они, родители-то?
– Отец на войне, мать померла.
– О боже ты мой!.. Вы ни о чём не беспокойтесь, дети, мой старик очень любит сироток. Он частенько приводит домой таких, как вы. Всем помогает, слава те господи…
С улицы донеслось ржание коня, голос: «Тпрр-у!» Немного погодя в комнату вошёл сторож, а за ним сухонький русский старичок с бородкой клинышком. Руки у него и голова тряслись без остановки.
– Э, да я вижу, у тебя тут настоящий сиротский приют, – сказал старичок, мешая русские и узбекские слова. Сторож не расслышал.
– Под дождём они остались, – ответил он.
Старичок вначале осмотрел Рабию с Зулейхой, лежавших в отдельной постели в глубине комнаты, измерил температуру. Послушав пульс, покачал головой. Потом приник ухом к груди Рабии, надолго притих.
– Кизимка[46] плоха! – обронил наконец.
– Выживет? – спросил сторож. Старичок ничего не ответил. Покопавшись в чемоданчике, вытащил шприц. Сделал девочкам по уколу, угостил какими-то каплями. Рабия неожиданно открыла глаза и позвала меня:
– Ака, а ака!
Услышав её голосок, старичок обрадовался больше моего.
– Кизимка хороша! – сообщил он ликуя.
Подошла наша очередь. Аман и тут показал свой норов: ни капель не принял, ни укол не дал сделать.
– Не подходите, укушу, – пригрозил старичку, и тот оставил его в покое.
Осмотрев нас, доктор присел рядом, похвалил барсучий жир, которым тётушка Колобок растёрла нас, попросил сторожа пострелять барсуков и на его долю. Взамен обещал достать ему дроби.
– Кокандский поезд, говоришь? – не расслышал его сторож.
– Нет, барсучий жир! – сказал он погромче.
– Пассажир?
– Барсучий жир! – заорал доктор что есть мочи.
– Будут тебе барсуки, если вылечишь их!
– Вылечу, вылечу… – закивал головой старичок. – Кизимка скоро будет бегать как козочка.
Тётушка Колобок принесла в косушках шурпу. Мы никогда в жизни не едали такого странного на вкус супа: сам вроде вкусный, а почему-то отдает болотом. Но всё равно съели шурпу в охотку. Даже Рабия, сидя у меня на коленях, сделала пять-шесть глотков.
Перед уходом старичок доктор опять сделал ей укол.
Девочка так кричала, что сердце моё разрывалось на части…
Хромые чудища, «ниспосланные» Аллахом
Мы жили у сторожа до тех пор, пока Рабия и Зулейха поправились, набрались сил. Чтобы не есть на дармовщину, я старался работать, хотя ноги мои всё ещё кровоточили. Мне помогал Усман. Двор сторожа не подметался, наверное, тысячу лет – мы расчищали его целый день, в хлеву не повернуться: кучи навоза выросли до самого потолка – корова и телёнок прямо утопали в навозе, да и стойло кобылицы оказалось не чище. Я здорово соскучился по такой работе – за три дня всё кругом вычистил. Покончив с этим, принялся за уборку кукурузных стеблей в палисаднике. Я косил, а Усман с Дильбар таскали снопы, укладывали во дворе под навесом. Я до того увлёкся работой, что и не заметил, как ко мне приблизился хозяин, не расслышал, что он сказал. Очнулся, когда он дёрнул меня за плечо:
– Не уставать тебе, говорю!
– Спасибо.
– Я погляжу, ты мастер косить. Хочешь, я тебя усыновлю?
– Спасибо! – прокричал я в ответ. – У меня есть отец! Бог даст, живой вернётся!
Видно, наше трудолюбие здорово понравилось сторожу: он пообещал посадить нас на кокандский поезд, как только вернётся. Он сказал, что уезжает в командировку. Однако домой не вернулся ни через день, ни через два. Покончив с кукурузными стеблями, мы вырыли картошку, которая росла за околицей, у пруда. Пора было нам собираться в путь. Погостили – и хватит, надо и честь знать.
Тётушка Колобок дала нам на дорогу семь громаднейших лепёшек, полмешочка курта и жареную утку. Спасибо, тётушка, большое вам спасибо. И за жир вонючий, которым вы нас натирали, и за молоко кипячёное, которым поили дважды в день, и за примочки, которые прикладывали к нашим натруженным ногам, – за всё вам большое спасибо. До свидания. Счастливо вам оставаться.
На станции мы узнали, что дядю сторожа отправили на стройку дороги, что вернётся он лишь дней через пятнадцать.
– Ну, братцы и сестрицы, решайте, куда нам теперь двигать: обратно, в Ташкент, или в кишлак?
– Домой, в кишлак! – хором ответили все.
– Тогда, – повеселел я, – в сторону кишлака Большой Тагоб шаго-ом арш!
Часа через три-четыре мы сделали привал под деревцами дикой джиды, чудом выросшей в безжизненной степи. Когда уже доедали тётушкину утку, Аман вдруг закричал:
– Волк!
Все повскакали с мест, схватились за палки.
– Где волк?
– Во-он, к нам бежит!
– Дурак, это же осёл!
– И нет, ты погляди, какие у него уши! Волк ли, осёл ли, но в нашу сторону быстро приближалось какое-то животное. Когда оно подошло поближе, мы поняли, что это лохматый, зеленоватого цвета осёл. Он смело вступил на нашу стоянку, остановился с таким видом, словно наконец-то нашёл своих хозяев. Осмотрев осла, мы обнаружили, что одна нога у него хромая, а спина вся покрыта белёсыми язвами.
– Ака, так это ведь наш ишак! – запрыгал Аман.
Осёл и вправду очень походил на нашего, того самого, если помните, который покончил самоубийством.
– Нет, это дикий осёл, – высказал своё мнение Усман с видом знатока.
Аман почему-то даже подёргал осла за шерсть. А бедный ишак стоял, покорно опустив голову, то ли не сознавая, что происходит, то ли говоря: делайте со мной что хотите, я в вашем распоряжении.
– Ака, молено я попробую сесть на него верхом? – спросил Аман.
Я подсадил брата на осла, боясь, правда, как бы тот не выкинул какой-либо номер. Но ничего, ишак стоял, низко опустив голову, тихо шевеля ушами.
– А вдруг хозяин появится? – с опаской оглянулся Усман.
Тут на много километров вокруг никто не живёт, – заявили девочки с такой твёрдостью, что спорить с ними было бесполезно.
Мы набросили на спину осла вчетверо сложенное одеяло, взбирались по одному, потом по двое, а напоследок даже по трое – ишак шёл довольно прилично, только слегка хромал и так кивал головой, что едва не доставал ею до земли.
Поверите ли, на другой день к нам пристала и хромая собака.
Спали мы в заброшенном доме. Когда утром собрались в путь, перед нами появилась хмурая, со свалявшейся шерстью, хромающая на заднюю лапу собака. Она как ни в чём не бывало поплелась за нами. Я хотел было отогнать её, но Зулейха остановила меня.
– Пусть идёт, – сказала она. – Может, ей деваться некуда, и нам веселее будет.
Таким образом, мы вдруг стали хозяевами осла и собаки. Эти два существа словно были созданы для того, чтобы передразнивать друг друга. Если осёл хромал на переднюю левую ногу и при ходьбе чуть не доставал мордой земли, то собака хромала на левую заднюю и при каждом шаге приседала.
Где ты, ишачий базар?
Зря мы надеялись, что не сегодня завтра доберёмся до родного кишлака, мечтали на цыпочках войти во двор Парпи-бобо, закричав «вах!», и потом долго смеяться, глядя на испуганного дедушку. Старик со старухой, повстречавшиеся нам по дороге, сказали, что эге-гей сколько нам ещё топать. Шесть станций.
В тот день, кажется, было воскресенье, улицы кишлака, через который мы проходили, были полны народу: кто спешит куда-то с тяжёлым хурджином за плечами, кто-то подгоняет упирающуюся овцу. Старик со старухой, лишившие нас грёз, везли на арбе мешки с луком.
Шесть перегонов… Если каждый из них в тридцать километров, то всего сто восемьдесят километров пути. Легко сказать!.. А тут осень уж на исходе, ночами выпадает иней, заметно похолодало, спать в шалаше невозможно – зуб на зуб не попадает. Через день-другой задуют холодные ветры, пойдёт сыпать хлопьями снег… Вот если бы смогли мы продать своего ослика, купить билеты – нас бы никто не тронул. Об этом мы подумываем уже три дня. Мои-то согласны, да я сам никак не решусь. А вдруг осла продать мы продадим, а билетов не достанем? Тогда опять придётся пешочком топать. Пожитки на себе тащить, Амана с Рабиёй тоже. Нет у нас теперь прежних сил нести их на себе, похожи мы стали на побитые морозом стебли кукурузы, ломкие, хрупкие.
Скотный ряд находился примерно в километре от станции, прямо посреди открытого поля. Продавали здесь и овец, и коров, и лошадей, и верблюдов. Один верблюд, видно, взбесился, всё пытался порвать цепи, которыми был скован.
Прежде чем выводить ослика на продажу, мои младшенькие попрощались с ним. Даже пёс наш тихонько проскулил, будто хотел сказать: «Прощай, мой хромоногий друг!»
Ишаков на базаре было в десять раз больше, чем лошадей. Видно, в этих краях люди ездят только на ослах. Такая торговля идёт – пыль столбом: ослы громаднейшие, с тонкой спиной, с толстыми ногами; гривастые ослы с короткой спиной и длинной головой; ослики совсем недавно объезженные, накрытые любовно вышитыми попонами. Некоторые ослы так разукрашены, бай-бай, любо-дорого глядеть, словно и не на продажу их привели, а на выставку: уздечка усеяна блестящими пистонами, на лбу бусы, на шее треугольные талисманчики. Рядом с этими красавцами, признаться честно, наш ослик выглядел очень уж невзрачно.
– Приподними ему морду, – прошептал я Усману.
– У меня уже плечо болит подставлять ему под голову…
– Потряси ему тогда хвост.
– Он его прячет. Может, накрыть осла рубахой? Как увидят люди язвы, отворачиваются…
– Накрой, если хочешь, – сказал я, оглядываясь. Покупатели в основном бородатые старики, повязавшиеся зараз двумя бельбагами, в чалмах, да старухи беззубые, которые не говорят, а свистят только… Молодых почти нет, а какие есть – хромые, безрукие, инвалиды войны… «Отдам за столько, сколько дадут, – решил я про себя. – Торговаться не буду. Дадут шестьсот рублей – и ладно, рублей за триста купим билеты, а на остальное еду, гостинцев деду Парпи и Тухтехале…»
Вон какой-то белобородый с хурджином на плече осмотрел громадного осла, заявил, что тот больно прыткий с виду, а ему бы смирного ослика. Надо заманить старика, да поскорее!..
– Здравствуйте, дедушка! – приложил я руку к груди, демонстрируя воспитанность.
– Ваалейкум ассалом, верблюжонок мой, – откликнулся старик, перекладывая хурджин на другое плечо.
– Вам нужен смирный ослик?
– Да, мой сын.
– Идёмте, у нас как раз такой ослик.
– Посмотрим, посмотрим, верблюжонок мой.
Белобородый остановился поодаль от нашего ишака, точно боялся, что тот лягнёт его, долго из-под руки глядел на ослика.
– Бай-бай-бай! – весело воскликнул он потом. – Это осёл или крылатый скакун самого святого Хазрата Али Шера?
– Осёл, – сообщил я. – Очень смирный осёл, не лягается.
– Бай-бай-бай! – отступил чуть назад бобо. – Наверное, он не может ногу поднять, чтоб лягаться, а, верблюжонок мой?
– И не кусается, – добавил я.